* * *
Стоит только подумать,
Стоит только сказать,
Стоит только проснуться, очнуться, подняться,
Стоит только напрячься и смело всё снова начать,
Стоит только за дело приняться,
Стоит только вздохнуть и коснуться нагого плеча,
Стоит песней восторга наполнить молчанье пустое,
Стоит только понять, как весенняя кровь горяча,
Стоит только...
Но как это дорого стоит!
Белые ночи в Кырске
Мы всё чаще молчим, говорим всё короче.
Оглянись — мы остались одни.
Превращаются в белые ночи
Наши дни.
Ночью белой, молочной
Я по спящему Кырску бреду,
Среди призрачно-серых домов
И заборов прозрачно-непрочных,
В привычном бреду.
Как бедняжку Евгения
Среди ночи-дня —
Лошадь медного гения
Настигает меня.
Бойся! Втопчет злыми копытами
В асфальт — и прочь
Умчится, скотина несытая,
В молочную ночь.
Так уймись же, прошу. Не рискуй и не рыскай.
Вытри слёзы с небритых щёк.
Не гуляй — умоляю — ночью белой по Кырску...
Ну, чего ещё?
Хочешь не хочешь —
Люби, кляни.
Белые ночи.
Чёрные дни.
* * *
Живу по графику скользящему.
Где ночь? Где день?
Подобен ветерку сквозящему.
И думать — лень.
Шальная жизнь, твоё скольжение —
Моя лыжня.
В душе мороз, лишь в пальцах жжение,
И нет меня!
Пейзаж лесной — сквозная графика.
Пронзай до жил!
Скользящая игривость графика:
Я жив? Я лжив?
Весёлая жестокость графика
Скользит, маня.
Друзья мои, зачем вы грабите
Всю жизнь меня?
Вы грабите меня, насилуете...
Хоть лыжи мажь.
О, сжальтесь надо мной, помилуйте!
Ведь я — не ваш.
Пусть вы со мной, но ведь не с вами я.
Вы — без лица.
Печаль моя! Ей нет названия
И нет конца.
Прощайте, палочки бамбуковые!
Мне скучно здесь.
Я переполнен злыми буквами,
Как снегом — лес.
Да что там! К чёрту скину лыжи я,
Нырну во мглу,
Где ждёт меня подруга рыжая
В своём углу.
Так продолжайся, биография!
Привет, любовь!
...Петлёй скользящей, то есть — графиком
Я пойман вновь.
* * *
Когда с экрана поёт хор мальчиков,
Душа печалится и вздрагивает.
И рой нежнейших детских пальчиков
Сердца усталые затрагивает.
Хор октябрят, хор пионеров ли
Поёт в восторженном отупении,
И мы не скрипками, а нервами
Аккомпанируем их пению.
Экран — удав. Мы — просто кролики.
Мороз по коже от детских спевочек.
Заходят шарики за ролики...
— Включи погромче — поёт хор девочек!
Мама
Мне мама снится каждую ночь
Вот уже много лет —
Словно хочет вернуться, хочет помочь...
А как проснусь — её нет.
* * *
Ты, конечно, опять же, как прежде,
права, моя ласковая...
Совесть твоя чиста.
Девочка! Птичка! Ласточка!
Сжалься, ради Христа.
Баллада
Она любила стоять у окна,
А я — сидеть у огня.
Когда она уходила одна,
Я не был спокоен ни дня
И ждал её с утра до темна,
Любя её и кляня...
Когда же домой возвращалась она,
То не было дома меня.
* * *
Умру, забыв твой тонкий профиль,
Овальный фас.
Всё растерял, всё продал, пропил.
Жениться? — Пас.
Женитесь сами. Я — из робких.
Уйду от вас
С дырявым зонтиком по тропке.
Работать? — Пас.
Писать стихи? Чеканить строфы?
Стоять у касс?
Плюю на всё — на тонкий профиль,
На толстый фас!
* * *
Отроялил грустный Брамс.
— До свиданья, моя рыбка.
Я узнал, что я твой брат.
— До свиданья, моя рыбка.
Перспектива! — ранний брак...
— До свиданья, моя рыбка.
Я не брал тебя, не брал!
— До свиданья, моя рыбка.
Я на прошлом ставлю «брак».
— До свиданья, моя рыбка.
Колебанье тяжких бра...
— До свиданья, моя рыбка.
Уплываешь стилем «брасс»?
— До свиданья, до свиданья,
до свиданья, до свиданья...
* * *
В жизни очень много хорошего,
Этим она и ужасна,
Ибо всё в конце концов отнимает
Немилосердный Господь.
Лепестки прозы
Проза есть проза
Главные признаки настоящей прозы скрыты в самом этом слове — «проза».
Если не понял, произнеси вслух: «Проза!»
В этом слове есть всё, что требуется от прозы: прозрачность и призрачность, прозрение и презрение, прелесть и пряность, праздность и праздничность... прощенье, прощание и пощада... простор и простота.
Если так ничего и не понял, ещё раз произнеси: «Проза! Проза! Проза!» Повторяй до тех пор, пока не поймёшь.
Проза есть проза есть проза... Гертруда Стайн, отстань!
Бог — бомж
Бом-м-ж-ж-ж!.. Бом-м-ж!..
Кто звонит в колокол: Бог — бомж? Бог — бомж!
Где он? Кто он? Какой он? Куда и откуда?
Его разыскивает Интерпол!
Его имя и адрес никому не известны.
Разные адреса, чужие имена. Зевс, Иегова, Ра, Иисус, Аллах, Будда — всё это лишь псевдонимы, а подлинное его имя никому не известно, даже ему самому.
Бог — сирота, беспризорник, подкидыш, неприкаянный, безымянный, бездомный. Бог ночует на чердаках и в подвалах, прижавшись к горячей трубе или к холодному люку.
Бог — немой. Иначе б давно уж проговорился.
Бог — не мой. И не твой, и ничей.
У каждого — свой Бог.
И у всех — один. Один на всех. И все на одного. Бог — боль...
Бог — бомж! Бог — бомж!
По ком звонит колокол? По тебе и по мне. И по нас. И по ним. И по Нему.
Бог — бомж...
Свобода творчества
Можно писать длинно, подробно и обстоятельно, с морем причастных и деепричастных оборотов, с океаном сложносочинённых и сложноподчинённых предложений, с бесконечными витиеватыми фразами, орнаментируя их всевозможными эпитетами, метафорами и прочими тропами, то уводящими прочь от сути, то приближающими читателя к ней, чуть мерцающей то ли в глубине, то ли где-то вдали, в словесном тумане, за горизонтом смысла (дарю заголовок: «За горизонтом смысла»!), когда одно слово обгоняет другое, когда волна слов — солёных, шипучих, горьких, пьянящих — захлёстывает читателя и нагромождается на другую волну, и этот прилив суесловья, прилив словесных волн сменяется их отливом, а на песке (который сыплется из тебя, из меня, из нас) остаются лишь мелкий словесный мусор, да обломки разбитых о рифы шлюпок и яхт, да осколки нелепых и неуместных аллитераций, ассонансов и рифм, противопоказанных прозе, но, как назло, прорывающихся то тут, то там, и так далее, далее, далее, нагнетая и угнетая, заклиная и проклиная, иссушая и насыщая бедную прозу суггестивным, гипнотическим, усыпляюще-расслабляющим зарядом, дабы подчинить дремлющего читателя своей воле, дабы почувствовать свою власть над ним и всласть насытиться этой властью, дабы-дыбы, дабы-дыбы, бамс-бэмс, пш-ш-ш-ш...
А можно и наоборот. Писать кратко. Лаконично. Аскетично. Сухо. Жёстко. С максимальным минимализмом. Мини-проза. Мини-мани. Мини-юбки, которые. Никогда. Не выйдут. Из моды. Помни, брат, что ты — брат краткости. Которая — твоя сестра. Которая — твоя жизнь. Ты понял, брат? В чём наша сила, брат? В краткости! В лаконизме! Пиши рублёвым ру́бленым телеграфным стилем. Целую. Тчк. Да. Зпт. Нет. Тчк. Всё прочее — от лукавого. Именно так. Без соплей и запятых. За многоточие — расстрел. За точку с запятой — химическая кастрация. Этак нервно надо писать. Этак судорожно. Пароксизмально. Каждое слово — пуля в лоб. Каждое междометие — экстрасистола. Сбой сердечного ритма. Одышка. Удар в солнечное сплетение. Под дых! Башмаком — по голени! Коленом — в пах! Больно! Больно!! Ещё больней!!! Невыносимо!!!! Холодно. Сухо. Сугроб. Лёд на лоб. Ноль градусов. Минус пять. Минус десять. Плюс-минус любовь. Кровь! Кровь!!
Можно писать об окружающем тебя мире — о людях, их взаимоотношениях, о любви, о карьере, о политике, о любви, о судьбе России, о судьбе планеты, о судьбе Вселенной, о любви, о том, что все мы не вечны, но наша сила — в нашем единстве (наша сила, брат, в нашем братстве, брат), и человечество — это одна семья, а на других, далёких планетах есть тоже разумные существа, а ещё можно писать о защите природы, о том, что все звери и птицы — наши младшие братья и сёстры, и мы в ответе за тех, кого приручили, а ещё можно писать о том, что в человеке всё должно быть прекрасно, а ещё о том, что человек — это звучит гордо, а ещё о том, что любовь побеждает смерть, хотя в это никто не верит, но писать-то об этом же можно же, правда же, вот и пиши, сука, пиши о том, что любовь побеждает смерть, а если не хочешь писать об этом, пиши о том, что все люди — братья, ну и что, что ты в это не веришь, никто не верит, не всё ли равно, ты, главное, пиши что хочешь, а можешь писать о том, что все люди — враги, все друг другу волки, и наша планета, да что планета, вся наша Вселенная — это поле битвы, где кровь и слёзы льются рекой, а можешь писать о том, что дети — цветы жизни, а живые цветы и морозные узоры на стёклах окон — это художественное творчество Главного Дизайнера всего сущего, и эти цветы, и эти морозные узоры доказывают, что Боженька — чистый художник, творец искусства для искусства, и красота существует вовсе не ради привлечения друг к другу самца и самки и не ради того, чтобы, видите ли, спасать этот сраный мир, а ради самой себя, красоты, а ты, гнида, никак не желаешь с этим согласиться, хотя это так очевидно, что не требует доказательств, но если не хочешь писать об этом, пожалуйста, пиши о чём-нибудь другом, ведь мир так велик, разнообразен и прекрасен.
А можно писать о самом себе и плевать на весь мир, потому что, конечно же, несметные богатства твоей души куда драгоценнее всех сокровищ мира. Потрать жизнь на познание самого себя — и ты не пожалеешь, и читатели будут тебе благодарны, ибо, знакомясь с тайниками и лабиринтами твоей души, они научатся постигать свою собственную душу. Не встречайся ни с кем. Не выходи из дома. Выкинь телевизор и компьютер, не отвечай на телефонные звонки. Расслабься духом и разуй глаза. Меньше жри, больше спи и записывай в толстую тетрадь свои сновидения. Переименуй дневник в ночник. Не ходи на работу; в крайнем случае — работай сторожем или дворником. Видишь, висит объявление: требуется вахтёр в музыкальную школу. Это как раз для тебя. Не женись. Если уже женат — разведись немедленно. Пока не поздно. Впрочем, уже поздно. Будь один — и ты сможешь, в конце концов, написать замечательный текст. Впрочем, уже написал.
А можно и вообще не писать. Паузы, интервалы, белые поля — лучшее в прозе. Лучший текст — чистый лист бумаги. Так что если не хочешь — не мучайся и вообще не пиши. Или издай книгу с чистыми пустыми страницами. Пусть думают, что текст написан водяными знаками, симпатическими чернилами. Нет, серьёзно: зачем же себя насиловать? Ты никому ничего не должен. И читатели ничего от тебя не ждут. Им вообще надоело читать. Так же, как тебе надоело писать. Ведь правда же? Надоело же? Ну признайся честно. Честность и скромность — единственные твои достоинства. Вот и не пиши. Ведь мы живём в свободной стране, где никто никому ничего не должен.
Так что, если совсем уж честно, надо платить писателям за то, чтобы они совсем не писали. Чем больше не написал, тем больше получил гонорар.
Кошмар феминизма
Моя жена — феминистка.
С первого дня совместной жизни она качает права и пилит мой слабый мозг.
Когда утром восьмого марта я поздравил её с женским праздником и спросил, чего бы она хотела получить в подарок, жена злобно сказала:
— Я хочу, чтобы президентом России стала женщина.
— Ну, этого я тебе подарить не могу,— вздохнул я.
— Тогда я хочу, чтобы ты навсегда исчез из моей жизни.
— Это тоже не в моей власти,— соврал я.
— Тогда я хочу, чтобы ты превратился в мышку, а я — в кошку.
— Я не Бог.
— Да уж... Как я хотела бы, чтобы Бог был женщиной, а не мужчиной!
— Не дай Бог! — испугался я.
И вдруг я представил: Бог — женщина!.. Бог — огромная, вечно плодоносящая Матка, из которой расползаются во все стороны света мелкие разноцветные муравьи — робкие работяги, жалкие особи мужского пола... И я содрогнулся от ужаса!
— Нет, только не это!
— Что ж...— вздохнула жена, глядя на меня с отвращением.— Тогда подари мне свободу и независимость, хотя бы на сегодняшний вечер.
— Это можно,— обрадовался я.
И она тут же исчезла неведомо куда. И мы оба с ней были в тот вечер счастливы. Каждый по-своему.
Поцелуй на морозе
Вадим Иванович жил один, в однокомнатной квартире, хотя у него были жена и двое детей, и даже четверо внуков.
Но Вадим Иванович на старости лет решил уединиться и поселился в квартире, где когда-то жила его мама, царствие ей небесное. Если бы он был верующим, он бы ушёл в монастырь, но он как-то прошёл мимо Бога, их пути не пересеклись. И неверующий Вадим Иванович жил один, в окружении любимых книг, картин, альбомов по искусству и дисков с любимыми фильмами и музыкальными произведениями. Ему было хорошо и не скучно. Он ни от кого не зависел — наоборот, он как мог помогал своим близким, но частых встреч с ними избегал.
Вадим Иванович вообще был очень деликатным человеком, он не любил ни от кого зависеть и никогда ни у кого ничего не просил. Это был его главный жизненный принцип: не обременять собой окружающих. Свобода и независимость. Точка.
Но однажды зимой, в разгар крещенских морозов, у Вадима Ивановича подскочило давление, да так, что он даже потерял сознание. Придя в себя, он с ужасом обнаружил, что у него отнялись левые рука и нога, а когда он глянул в зеркало, то увидел, что лицо его жутко перекосило... Инсульт! Что делать? Звонить в скорую? Детям? Жене? Нет, ни в коем случае!
Вадим Иванович горько пожалел, что заранее не запасся каким-нибудь ядом, а все другие способы самоубийства были ему сейчас не под силу. Ни повеситься, ни застрелиться... Хотя... Эврика!
И Вадим Иванович пополз к балкону, подтягиваясь правой рукой и с трудом волоча отнявшиеся левые руку и ногу. Возле балконной двери отдышался, потом открыл дверь, выбрался на засыпанный снегом балкон — и с наслаждением, жадно и глубоко, стал вдыхать крепкий морозный воздух. Вадим Иванович был в пижамных штанах и майке, но простуда его не пугала. Он для того сюда и приполз, чтобы здесь, на морозе, дождаться желанного своего финала — застыть, заснуть, окоченеть... Главное — никого не утруждать, не обременять... «Как я здорово это придумал!» — хотел он произнести, но смог лишь радостно усмехнуться искривлённым ртом.
...Через три дня жена, обеспокоенная тем, что он не отвечает на её телефонные звонки, решила навестить отшельника. У неё были ключи от его квартиры. Жена переступила порог и сразу поняла, что случилась беда: Вадима Ивановича в квартире не было! Куда же он мог уйти? Не раздеваясь, она обошла всю квартиру и наконец заметила перед балконной дверью отдёрнутую тюлевую штору. Подошла к двери, приоткрыла её — и вскрикнула.
Вышла на балкон и склонилась над лежащим мужем. Её поразила сказочная красота его мёртвого бледного лица, ничуть не обезображенного ни параличом, ни смертью. Морщины разгладились, губы порозовели, на щеках выступил нежный румянец, и даже седая щетина на подбородке придавала худому лицу модное гламурное очарование...
— Вадя, милый...— прошептала жена, опускаясь пред ним на колени.— Какой ты красивый, Вадя... если б ты знал... если б ты только знал...
Она осторожно приподняла его тяжёлую мёртвую голову — и нежно и бережно поцеловала в ледяные губы. Он, конечно же, не проснулся, потому что это была не сказка про спящего красавца, совсем не сказка.
Когда она отпустила его и выпрямилась — губы её были в крови, лицо в слезах.
Перекличка по четвергам
— Господи, выслушай, это я...
— Кто ты? Вас много... Записывайся на приём. Твоя очередь — номер 24 971 256... перекличка по четвергам...
— Господи, умоляю, выслушай!
— Твоя очередь номер 2 403 619... Чем ты лучше других?
— Господи, нет больше сил терпеть эту муку, выслушай, ну пожалуйста...
— Твоя очередь приблизилась — ты уже номер 1 935 617... Перекличка по четвергам! Не шумите! Вас много, а я один.
— Но я тоже один, Господи! И мне не к кому обратиться, кроме Тебя!
— Смирись и жди. Перекличка по четвергам. Не опаздывай на перекличку, а то окажешься последним в очереди.
— Господи!
— Вот ты и опоздал. А ведь я же тебя предупреждал. Теперь ты — последний и навряд ли скоро дождёшься.
— Господи! Господи! Господи! Разве нет у Тебя заместителя, вице-Бога? Господи, помилуй!
— Твоя очередь подошла. Говори!
— Как — уже подошла?! А как же... И что — говорить? Я уже и забыл, о чём хотел просить Тебя, Господи... Трудно выбрать самое главное — всё ведь рушится! И вообще: что мне делать, если я не очень верю Тебе... то есть в Тебя... то есть в себя?.. ну, ты понимаешь... Господи, прости!
— Прощаю... Следующий! Вас много, а я один.
Дуэль
Повесть
1.
Я спокоен, я совершенно спокоен. Моё дыхание ровное, спокойное... пустое сердце бьётся ровно... в руке не дрогнет пистолет... (Это шутка! Шутка! Глупая шутка! Бью себя по губам, по рукам, продолжаю...)
Итак, я спокоен, я совершенно спокоен. Приятное тепло разливается по всему моему телу. Мои руки становятся тяжёлыми, о-о-очень тяжёлые мои руки!.. Мои ноги наливаются свинцом! Мои веки тяжелеют, глаза закрываются, голова опускается... я засыпаю...
Я — орёл, я — ястреб, я — коршун, парящий над суетным миром, у меня стальной клюв, железные когти и зоркие глаза, и люди, которые ещё недавно казались мне всемогущими и безжалостными, кажутся сейчас муравьями, жуками навозными, божьими коровками, мотыльками... Я никого не боюсь! Я бесстрашен и дерзок! Я гордая хищная птица! Я! Я!! Я!!!
2.
...я — жалкий писака, когда-то мечтавший о литературной славе и вынужденный зарабатывать журналистикой, газетной подёнщиной, которая мне давно уж осточертела... я — невзрачный старик, оплакивающий свою незабвенную юность... я — неудавшийся врач-психиатр... я — мнительный, закомплексованный психастеник... я — добрейший чудак-одиночка, катастрофически неконфликтный тихоня, за всю свою жизнь не обидевший даже навозную муху... И вот надо же — на кого покусился?!
Так уж вышло, друзья, так уж вышло.
Главный редактор газеты «Кырская заря», где я работаю, поручил мне написать репортаж о публичном сеансе знаменитого психотерапевта Альберта Кошмаровского, посетившего в начале марта наш город. Сказано — сделано. Вот он, перед вами, репортаж о покорении Сибири Кошмаровским.
3.
«...Великий установщик и рассасыватель, маг и волшебник Альберт Кошмаровский провёл в ДК «Саяны» несколько бесплатных сеансов. В толпе жаждущих чуда на халяву встречались, конечно, и мужские лица, но женщин (в основном — пожилых) было намного больше. Билетов на всех не хватило. Цыганка, похожая на оперную Кармен, продавала по пятьсот рублей взятые ею накануне оптом бесплатные билеты. Тут же шла бойкая распродажа дисков и фотографий Кошмаровского, «заряженных» его магической силой, можно было приобрести (всего за двести рэ!) и волшебную соль, тоже «заряженную»... Так что назвать эти сеансы бесплатными можно лишь очень условно и с оговорками.
Он возник на советских телеэкранах почти четверть века назад, в распадающейся красной империи, переутомлённые жители которой были охвачены жаждой чуда. И Кошмаровский (как сейчас помню!) творил чудеса: прямо с телеэкрана рассасывал всевозможные рубцы и болячки, излечивал взрослых от депрессии и бессонницы, а детей от энуреза (сын моего друга-писателя мигом исцелился после одного из таких сеансов). Кошмаровский впервые в истории осуществил психологическую анестезию нескольких хирургических операций.
Он всегда подчёркивал, что не использует гипноз, а лишь включает систему саморегуляции, чтобы организм сам вырабатывал необходимые лекарства («Наш организм — это аптека!»), хотя на его сеансах очень многие впадали именно в гипнотический транс, это было очевидно. Наряду со сторонниками у него было немало авторитетных противников, отмечавших, что психотерапевтические сеансы Кошмаровского приносят лишь кратковременное облегчение, а для тех, кто страдает психозами, онкологическими и другими серьёзными органическими заболеваниями, эти сеансы вредны и опасны. Неудивительно, что вскоре телесеансы были запрещены, и на долгие годы Россия забыла о Кошмаровском.
Но недавно он снова возник и на телеэкранах, и на сценических площадках различных городов. Добрался и до нашего Кырска.
...Преодолев небольшую «Ходынку» у входа, ваш покорный и безбилетный слуга тоже проник в переполненный зал, где с трудом устроился в дальнем ряду и жадно уставился на сцену. А на сцене, под грохочущую музыку, появился Он — весь в чёрном, ни разу не улыбнувшийся, сверлящий каждого и всех сразу угольными зрачками, поджарый и моложавый, совсем не постаревший за минувшие двадцать лет (разве дашь ему семьдесят два года?!). И чуть хрипловатый голос Кошмаровского, казалось, проникал в душу, когда он заговорил вдруг стихами:
Я не колдун, не маг, не чародей,
Но заменяю всех врачей!
Гипноза нет в методике моей,
Я пробуждаю вас от сна!
Я дам вам веру!
И я прошу глядеть в глаза мне смело...
В глаза! В глаза! В глаза!
И все смотрели ему в глаза, как кролики на удава. Кошмаровский едва успел начать свою вступительную (установочную!) лекцию, как одна истеричная женщина, сидевшая передо мной, вдруг вскрикнула и стала судорожно размахивать руками. Кошмаровский строго приказал ей:
— А ну прекратить!
И она прекратила.
Говорил он тоном напористым, грубоватым, то и дело подшучивая над неразумной публикой. Люди жадно впитывали каждое его слово, каждую фразу: «Тело — наш убийца...» — «Наш организм запрограммирован, как компьютер...» — «На яблоне не вырастут груши...» — «Уши не для серёжек, а чтобы слушать!..»
К своим многочисленным врагам Кошмаровский был беспощаден. С отвращением отозвался он о гнусных клеветниках-журналистах, высмеивающих его в разных СМИ, с презрением — о конкурентах-врачах:
— Современная психотерапия себя опустила ниже плинтуса. Меню психотерапевтов — страхи, депрессия, бессонница, заикание... Всё! А моё дело — дать установку всему организму, разбудить спящий компьютер, матрицу памяти. И не надо на меня навешивать ярлыки, сочинять про меня анекдоты. Когда американцы при моей поддержке предлагали помочь очистить Россию от мусора, наши власти не согласились, и меня потом называли «мусорным королём»... Выставляют меня невежей и шарлатаном, а я люблю художественную литературу, с шести лет знаю Руссо, знаю наизусть огромное количество стихов, много отрывков из «Войны и мира» и «Тихого Дона»...
Впрочем, демонстрировать своё знание классики Кошмаровский не стал, зато подробно рассказал о неудавшемся полёте в космос:
— Я хотел из космоса сделать анестезию десятков операций, хотел провести серию установочных сеансов над всей планетой, уже подготовился, договорился с администрацией Космического городка, прошёл все тесты... Я за двадцать минут ответил на все вопросы, на которые Гагарин отвечал шесть часов! Но ничего не получилось... Тогдашний патриарх всея Руси сказал: «Если Кошмаровский полетит в космос, я себе отрежу бороду!» Да лучше б он себе отрезал причинное место! — Кошмаровский угрюмо хмыкнул.— И вот так святоши-попы и мерзкие журналисты всю жизнь мне мешают творить добрые дела!..»
4.
...А ведь когда-то, давным-давно, в начале семидесятых, мы вместе с ним учились в Москве на курсах повышения квалификации по психотерапии. У профессора Рожнова, самого знаменитого в ту пору кудесника, исцелявшего алкашей гипнозом. Кошмаровский приехал из Одессы, где работал врачом в какой-то спортивной команде, а я — из своего Кырска. Молодые, да ранние. Я каждый вечер пропадал в театрах, на поэтических вечерах (уже тогда меня тянуло в литературу), а друг Альберт просиживал допоздна за книгами, конспектируя классиков психиатрии и психотерапии. Тогда это, помнится, был нормальный парень, только вот шуток совсем не понимал и шутить не любил. А уж если над ним пытались подшучивать друзья-товарищи, Кошмаровский воспринимал это как личное оскорбление, сразу лез в драку. Не помню, чтобы он вообще хоть раз улыбнулся. Впрочем, нет, однажды я видел улыбку на его лице... но об этом чуть ниже.
Зато с каким восторгом смотрел он на профессора Рожнова во время его показательных противоалкогольных сеансов!
Мы, молодые врачи-курсанты, стояли кружком вдоль стен процедурного кабинета, а в центре, на табуретках сидели несчастные алкоголики с опущенными головами, и перед каждым стоял таз, в который они дружно блевали по приказу профессора Рожнова.
— Вы слышите только мой голос! — рычал Рожнов.— Посторонние звуки и мысли исчезли! Только мой голос вы слышите, сукины дети! Ваши веки тяжёлые, о-очень тяжёлые ваши веки... Вы засыпаете... засыпаете... вы уже крепко спите — и продолжаете слышать мой голос! А теперь берите стакан и пейте... берите стакан! Кому говорю?! В стакане — водка! Водка!
Мы все, кроме алкашей, точно знали, что в стаканах — простая вода.
— Пейте! Пейте! Пейте, сволочи!
Алкаши с отвращением выпивали простую воду и начинали корчиться в рвотных судорогах.
— Ну как, хорошо?! Очень вкусная водочка, твари вы этакие?.. Пей до дна, гнида! Пей до дна! Не хочешь? Отныне один только вид водки, одно лишь упоминание о ней будет вызывать у вас отвращение и рвоту! Водка — рвота! Водка — отрава! Пей, сволочь,— и сдохни!
Несчастные алкаши блевали, стонали, выворачивались наизнанку, блевали желчью, кровью, падали на карачки, ползли к Рожнову, пуская сопли и слюни, всхлипывая, словно нашкодившие дети, хватали профессора дрожащими руками за полы халата.
Случайно глянув на стоявшего рядом со мной Кошмаровского, я вдруг увидел на его лице восторженную улыбку! Наконец-то он улыбнулся... Наконец-то! Заметив мой взгляд, Альберт подмигнул и тихонько произнёс:
— Ради этого стоит жить... Но я — добьюсь куда большего! Только бы всякие жиды не мешали!..
И ведь добился. Прошли годы — и вся страна, не отрываясь и не мигая, смотрела на его строгое, но справедливое каменное лицо на телеэкране — и слышала только его голос! Его голос заставлял отступать болезни, рассасывал тромбы, язвы, рубцы и прочие болячки, исцелял детей от ночного недержания мочи, а взрослых от полового бессилия. Правда, этот же голос нередко обострял психозы и ускорял развитие злокачественных опухолей... но никто ведь не вёл статистического учёта!.. Знаменитые телесеансы Кошмаровского потрясли тогда весь перестроечный Советский Союз. А потом он покорил и другие страны, выступил даже в штаб-квартире ООН, мечтал вырваться в космос, но помешали происки патриарха и прочих церковников, а также завистливых коллег-психотерапевтов («картавых ворон!»), увидевших в нём конкурента в борьбе за человеческие души...
А тогда, сорок лет назад, трудно было даже вообразить столь блистательное развитие его карьеры. Хотя некоторые признаки могущества Кошмаровского проявлялись уже и в то московское лето...
5.
Кстати, точно не помню, какой это был год, назову лишь две знаменательные приметы: в том году на московских улицах появились «Волги» новой модели, а в московских магазинах чёрная и красная икра подорожала вдруг ровно в десять раз — стоила четыре рубля кило, а стала аж сорок рэ... Скорее всего, это был тысяча девятьсот семидесятый год... Впрочем, принципиального значения точная хронология не имеет, а мои наивные попытки придать этому нервному тексту документальный характер способны лишь вызвать читательскую улыбку.
Ну чего ты ходишь вокруг да около? Будь честен хотя бы перед самим собой, скажи просто и прямо: Кошмаровский отбил у тебя твою девушку! Правда, потом ты отчасти, как бы это сказать, взял реванш, но ведь это было потом и отчасти, и вообще не зря говорится, что первое слово дороже второго...
Тем московским летом я подружился с чудесной девушкой, которую звали Оксана Рыбка, то есть Рыбка — это была её фамилия, а вовсе не прозвище и не кличка. Она была москвичка (вот вам и рифма!), училась на первом курсе МГУ, факультет журналистики. Невысокая, ладненькая, точёная, словно шахматная фигурка, сероглазая, светловолосая, с нежными ямочками на щеках... Чудо, а не девушка! Золотая рыбка! Подарок судьбы!
— Откуда ты, прелестное дитя? — воскликнул Кошмаровский, когда увидел её впервые рядом со мной на Тверском бульваре.
— Это моя девушка,— сказал я.— Знакомьтесь: Оксана, Альберт.
— Говоришь, твоя девушка? — без улыбки хмыкнул Кошмаровский.— Ну-ну. Сегодня твоя, а завтра...
Он не договорил.
— Не хотите пойти с нами в парк Горького? — спросила его Оксана.
— Конечно, хочу!
И Кошмаровский сверкнул на меня своим чёрным триумфальным взглядом.
В парке Горького мы гуляли по аллеям, ели мороженое, пили газировку (стакан — четыре копейки), катались на карусели, а потом присели отдохнуть на скамейку у Зелёного театра.
На эстраде наяривало джаз-трио (аккордеон, саксофон и ударные) и вовсю заливалась модная в ту пору певица Майя Кристалинская. Пела песенку «А у нас во дворе» или что-то из этого цикла, уж точно не помню, а врать не хочу.
— Терпеть не могу эту песню,— прошептала Оксана.
— А хотите, она сейчас мигом заткнётся? — прошептал Кошмаровский.
— Как это?..
И Оксана недоверчиво хихикнула.
Кошмаровский же вдруг угрюмо уставился на поющую Майю Кристалинскую, что-то неслышно пробормотал — и певица споткнулась, сбилась, закашлялась, замахала ручонками, а потом расплакалась как дитя и с рыданиями убежала со сцены.
— Ни фига себе...— прошептала Оксана и расширенными глазами посмотрела на Кошмаровского.— Это как это?..
— А вот так,— и Альберт уставился теперь уже на неё.— Смотри на меня, Оксана! Смотри не мигая... Ты слышишь только мой голос! Сейчас ты встанешь и пойдёшь со мной...
— А как же я?! — воскликнул я.
Альберт отмахнулся от меня, как от мухи.
— Оксана, ты слышишь только мой голос! Встань и иди!
И этот гад увёл мою золотую Рыбку, мою нежную, верную, трогательную Оксану.
А уже через неделю он строго и официально вручил мне открытку, на которой было написано красивыми каллиграфическими буквами, что Оксана Рыбка и Альберт Кошмаровский приглашают меня на свадьбу, которая состоится такого-то числа в таком-то ресторане, в банкетном зале... И я, конечно, пришёл на эту свадьбу, хотя лучше было бы не ходить.
Потому что, когда я приблизился к невесте в белой фате, к моей ненаглядной Рыбке, она так вдруг побледнела, словно увидела свою смерть.
— Поздравляю тебя, Оксана,— произнёс я мёртвым голосом.— Желаю семейного счастья и долгих лет жизни...
— А-а-ах! — воскликнула она как подстреленная, всплеснула руками, оттолкнула окаменевшего жениха — и выбежала прочь из зала.
Я выбежал вслед за ней.
— Оксана, вернись! — крикнул вслед нам Альберт, но мы даже не обернулись.
Я нагнал её возле гардероба, обнял, прижал к себе.
— Рыбка, милая, что ты наделала?..
— Хочешь, брошу его — прямо сейчас — и уйду с тобой? Хочешь? Хочешь? — лихорадочно говорила она.— Он же — чёрт, он — бес, я боюсь его... А тебя — люблю! Скажи «да» — и всё переменится! Скажи «да»! Скажи «да»! Скажи, пока не поздно!
Но я не сказал ей ни «да», ни «нет».
И вот так я в очередной раз упустил своё счастье.
Правда, через несколько дней после свадьбы Оксана ещё раз прибежала ко мне — проститься уже навсегда, перед отъездом в Одессу с молодым и угрюмым мужем.
— Ты не бойся,— шептала она,— Альберт сейчас на даче моего папы, он ждёт меня там, но я решила провести эту ночь с тобой... Я так решила!
Друзья-курсанты сжалились надо мной и оставили нас вдвоём в комнате. В эту ночь мы с ней были близки, мы любили друг друга, мы смеялись и плакали, плакали, заливая друг друга слезами, и Оксана то вскакивала вдруг с постели и подбегала к окну, словно боялась кого-то увидеть там, внизу, то снова ныряла в постель и трепетала в моих руках, горячая, жаркая, Рыбка моя золотая...
— Ну и как тебе с ним? — спрашивал я.
— По-разному,— честно отвечала она.— Плохо то, что он совсем не смеётся, даже не улыбается... Я его как-то в постели пыталась защекотать — так он даже не хихикнул... Ты представляешь? Он совсем не боится щекотки!
— Он ничего не боится,— вздыхал я.
Но я ошибался. Кошмаровский боялся, но не щекотки,— он боялся насмешек над собой. Он хотел, чтобы все трепетали перед ним, чтобы все его боялись и уважали... чтобы все слышали только его голос!
А таких легкомысленных гнид, как я, он всегда ненавидел.
6.
Между прочим, я тоже мечтал ведь тогда стать великим психотерапевтом. Но я хотел добиться успеха путём любви и сострадания, путём задушевного искреннего общения, путём доверительных исповедальных бесед... Но оказалось, что всё это никому не нужно!
Людям нужны власть и авторитет, люди жаждут подчинения чужой властной воле. И в этом я убедился на одном из собственных сеансов гипноза, к которым я не испытывал никакого пристрастия и поэтому проводил их редко, с ленцой, халтурно, сугубо формально произнося необходимые ритуальные фразы, не вкладывая в свои слова ни капли живого чувства.
Так вот, это был обычный рядовой сеанс в клинике для страдающих неврозами и реактивными депрессиями. На трёх кушетках лежали три туши, три пожилые дамы, супруги каких-то начальников (больница в основном предназначалась для блатного контингента).
— ...Приятное тепло разливается по всему вашему телу,— вяло и монотонно вещал я,— дыхание ваше становится ровным, спокойным... вы засыпаете, засыпаете... Посторонние звуки не отвлекают вас... вы слышите только мой голос... только мой голос!..
И тут вдруг с грохотом упала деревянная гардина, на которой держалась оконная штора,— я вскрикнул и чуть не обмочился от страха! А потом глянул на своих пациенток — и обомлел: они как ни в чём не бывало крепко спали, посапывали как дети... То есть они и впрямь слышали только мой голос! А грохот упавшей гардины совсем не дошёл до их слуха. Я и впрямь мог как угодно управлять их волей, ибо именно этого они хотели сами!
Только тут я по-настоящему понял, что люди очень хотят, чтобы ими манипулировали, ими командовали, ими руководили... И любовь тут совсем ни при чём. Нет, любовь при чём, но она вторична. Первично страстное желание людей подчиниться чужой воле. Гитлер сперва подчинил, а уж потом влюбил в себя немцев. Ну и так далее — смотрите на телеэкран, на людей вокруг, на себя в зеркало... Любуйтесь на устремлённую в небеса фаллическую вертикаль власти и знайте, что вы сами, сами, сами — хотели всего того, что вы получили в этой прекрасной жизни...
И с этого дня я перестал мечтать о карьере психотерапевта. А вскоре и вообще ушёл из медицины, занявшись литературой, а после, когда гонорары и тиражи стали ничтожными, соскользнул в мутное море журналистики. Да, конечно же, это был брак по расчёту, не по любви.
А вот мой бывший друг Кошмаровский оказался куда более верен своему призванию и добился-таки грандиозных успехов.
7.
Впрочем, вернёмся к моему газетному репортажу о покорении Сибири Кошмаровским...
«...После установочной лекции в зале ДК «Саяны» великий рассасыватель начал публичную демонстрацию своих магических способностей. Для начала он пригласил выйти на сцену тех, кому помогли его прежние сеансы. Одна женщина поблагодарила его за исцеление дочери, страдавшей судорожными припадками и энурезом:
— После ваших телесеансов у дочери всё прошло!
Другая поведала о том, что у неё после этих сеансов «рассосалась гематома». Пожилой мужчина, чуть смущаясь, признался, что сеансы Кошмаровского излечили его дочурку от энуреза, а его самого от простатита. Ещё одна дама избавилась сразу от букета недомоганий — ночного храпа, цистита и даже галлюцинаций.
Потом Кошмаровский пригласил на сцену ещё восемь женщин, страдающих циститом («Восемь девок, один я!» — пошутил он),— и стал исцелять их тем, что прикладывал каждой на низ живота свою чудодейственную фотографию.
— Мне не важно, верят ли они,— я сам верю, я убеждён, что им станет лучше!
Примерно так же он на глазах изумлённой публики исцелил пятерых человек с болезнями носа, затруднённым носовым дыханием и ночным храпом. Уложил всех на пол рядком, словно кегли,— и приказал:
— С сегодняшнего дня вы лишаетесь храпа!
Потом приказал им подняться и подышать в микрофон носом. Женщине, которая только что жаловалась, что из-за её храпа муж уходит спать в другую комнату, Кошмаровский сказал радостно:
— Вы чудесно дышите! Пусть ваш муж теперь спит с вами... Вот вы и получили от меня нормальный нос в подарок к Восьмому марта!
Надо было видеть счастливые женские глаза в эту минуту!
Проводя свои «сеансы здоровья», укладывая людей одним жестом, одним лишь словом штабелями на пол, Альберт Кошмаровский каждый раз повторял, что это никакой не гипноз:
— Никто из них не спит, они в ясном сознании. Я напрямую зашёл в их сознание, в их компьютер. Я могу сделать так, что многие из вас не попадут на операционный стол, многие избавятся от сахарного диабета, гипертонии и других болезней. Моя задача — направить вас к свету от тьмы, к тем исходным рубежам, где вы были нормальными и здоровыми. Я даю вам только то, что у вас есть, и ничто другое. Доверьтесь мне! Спасать людей очень сложно, мешает ум человека!..»
8.
Тут он, конечно же, был совершенно прав. Ум человека — мешает. Давно известно, что наше горе — от ума. Все спасители заблудшего человечества это хорошо понимали. И сегодня, когда Россия вновь оказалась на пороге потрясений, когда в народных массах обострилась хроническая жажда чуда, вновь стал востребованным редкий дар Кошмаровского. Дар подчинения людей своей воле.
Но вернёмся в ДК «Саяны».
9.
«...В завершение Кошмаровский предложил выйти на сцену тем, кто страдает депрессией и бессонницей. Вышли человек десять, в том числе ваш покорный (катастрофически неконфликтный!) слуга.
Маэстро мигом уложил нас всех на пол, потом произнёс свою установочную лекцию: мол, депрессия и бессонница исчезнут сами собой, и мы о них даже забудем, и всё это вовсе никакой не гипноз, а мобилизация дремлющих сил организма.
— Считаю до трёх! — объявил Кошмаровский.— На счёт «три» вы встанете и будете чувствовать себя отлично. А про бессонницу забудете навсегда... Раз! Два! Три!
Девять моих товарищей вскочили с радостными лицами и сияющими глазами. Лишь я, как бесчувственное бревно, продолжал лежать на пыльном полу.
— А ну встать! — приказал Кошмаровский, хватая меня за плечо железными пальцами.
Я послушно поднялся.
— Кто что скажет? — обратился он ко всем.— Как себя чувствуете?
— Просто замечательно! — воскликнул какой-то дядька.— Даже дышать стало легче... Словно камень с души свалился!
— И мне полегчало,— признался другой.
— И мне!
— И мне! Ещё утром жить не хотелось, а сейчас... Спасибо вам, доктор!
— Спасибо!
— Спасибо!
— А вы что молчите? — повернулся ко мне Кошмаровский.
— А мне стало ещё хуже... нет, правда! Уж извините, пожалуйста! Такая тоска — взял бы и застрелился...
— Это провокатор! — жёстко произнёс Кошмаровский.— Где-то я уже видел этого типа... Да это же наверняка журналюга, из жёлтой прессы... Пошёл вон со сцены!
— То есть как? — удивился я столь грубому обращению.
— Пошёл вон, мудила,— сказал он негромко, приблизившись ко мне вплотную.— Пока я тебе всю морду не набил... Пошёл!
И я, спотыкаясь, спустился в зал, где меня встретили лица земляков, полные неприязни и отвращения...»
10.
Но беды мои только ещё начинались!
Возмущённый ироническим (хотя и совсем, как мне казалось, беззлобным!) тоном моего репортажа, опубликованного спустя пару дней в газете «Кырская заря», Кошмаровский сам изъявил желание приехать в редакцию и на месте разобраться с обидчиком. Прибыл он в сопровождении четверых мордоворотов, похожих скорее не на психотерапевтов, а на санитаров дурдома.
Впрочем, в газете встретили гостей доброжелательно, и атмосфера в кабинете главного редактора (чуть не написал: «главврача») царила очень даже тёплая. Чаёк, кофеёк, печенюшки. Пообщаться со знаменитостью оказалось много желающих. Журналисты просили у него автограф, фотографировались рядком на память.
Смягчившийся Кошмаровский не стал мне публично «бить всю морду», а лишь отчитал как школьника и посоветовал прочесть новеллу Стефана Цвейга про Месмера, основателя психотерапии (которая в ту давнюю пору вообще-то называлась «магнетизмом»). Потом он напомнил о своих великих достижениях:
— Начиная с тысяча девятьсот восемьдесят девятого года, благодаря моему методу у огромного количества людей в массовом порядке стали исчезать рубцовые образования на коже и во внутренних органах. Во всём мире меня признают, уважают, а сюда приезжаю — и здесь меня вдруг называют «рассасывателем»!
— Ну, это же просто беззлобная шутка, ирония,— робко заметил я.
— С иронией вы — к своей тёте, маме и бабушке, но не ко мне! Я иронии не принимаю! Моя работа дала излечение миллионам человек! Так над чем тут иронизировать? Почему не писать правдиво, без оскорбительной иронии?..
— Это не оскорбление, это шутка,— не унимался я.— Вы же сами во время сеансов позволяете себе шутить над людьми. Вспомните свою фразу: «Восемь девок, один я!» А как язвительно вы подшутили над патриархом, который пообещал отрезать себе бороду, если вы полетите в космос... Я ещё пожалел вас, не стал приводить в газете вашу шутливую реплику на этот счёт...
— О чём вы?
— Ну как же! Неужто забыли? Вы сказали про патриарха: «Пусть лучше он себе отрежет причинное место...» Ай-яй-яй! Как так можно — про патриарха, почтенного, уважаемого, старого человека... Впрочем, Бог с вами — шутите себе на здоровье, но и другим не запрещайте. Почему ж вы другим-то не позволяете шутить над собой? Этим вы как бы поднимаете себя на некий пьедестал...
— На этот пьедестал меня моя работа поставила! — гордо воскликнул Кошмаровский.— И я там буду стоять всегда! И не позволю над собой иронизировать!
— Та ирония, которая вас возмутила, адресована в меньшей степени вам, а в основном — тем людям, которые готовы подчинить свою волю чужой воле. Подобная готовность людей к подчинению авторитетам удивляла меня всегда и везде — и на ваших сеансах, и на политических митингах, и на литературных собраниях...
— Ничью волю я не подавляю! Люди сами ко мне идут, потому что им это нужно, интересно. Я просто говорю людям об их скрытых резервах, стараюсь им помочь...
Постепенно тон разговора смягчался, гость даже произнёс несколько комплиментов в адрес сибиряков:
— Чем дальше от столицы, тем больше России. Именно здесь, в Сибири, я увидел настоящую Россию. Народ тут мягкий, доброжелательный, незлобный... За некоторыми исключениями, конечно...— и он метнул грозный взгляд в мою сторону.— Русский человек — это широта, доброта. Не случайно ведь именно сибиряки отстояли Москву.
Нашёл он добрые слова и в адрес журналистов («Кроме некоторых!» — и опять взгляд в мою сторону):
— Самый главный конфликт у меня не с журналистами и не с попами, а с эпохой,— и Кошмаровский вздохнул.— Приходится преодолевать сопротивление косности, старых взглядов... Было время — участвовал и в политике, был даже депутатом Госдумы, но потом отказался от этого. Моё дело — спасать людей!
— А вам не кажется, что среди тех, кто приходит на ваши сеансы, слишком много людей психически неуравновешенных, а то и просто душевнобольных? — спросил кто-то из журналистов.
— Вам всюду мерещатся сумасшедшие! — возмутился Кошмаровский.— А это — нормальные люди, обиженный наш народ. На мои сеансы приходят больные, несчастные люди, а никакие не сумасшедшие. А препятствия мне чинят всякие невежи или те же священники, которые называют меня бесом, нечистой силой... Вот уж точно: Бог создал мир, а религия его разрушит!
— Вам уже за семьдесят, а вы ведёте такой активный образ жизни,— позавидовал кто-то.— Много путешествуете, выступаете по всей России, в других странах мира...
— Иногда по четыре выступления в день! — горделиво сказал Кошмаровский.
— Как же вы потом восстанавливаете свои силы?
— Экзюпери сказал: «Самая большая роскошь — это роскошь человеческого общения». Вот я посидел тут с вами, пообщался — и зачем мне после этого восстанавливать свои силы?
«...Не знаю, как мои коллеги, но я после этих слов Кошмаровского чуть не прослезился,— писал я в своём втором репортаже.— А уж когда он привёл ещё несколько примеров успешного излечения из своей богатейшей психотерапевтической практики, то последние остатки моего скепсиса развеялись как дым. И я торжественно пообещал своему оппоненту, что впредь буду максимально корректным и толерантным, предельно ласковым и нежным...»
Но я поспешил с этим обещанием.
11.
В тот же вечер Кошмаровский позвонил мне из гостиницы, в которой он проживал со своей свитой, и удивил меня озабоченностью и даже тревогой по поводу моего второго репортажа, над которым я как раз уже вовсю работал.
— Надеюсь, на этот раз в вашем репортаже не будет иронии и сарказма,— сказал он настороженно и напряжённо.— Ведь мы же с вами — славяне, не так ли? Мы не жиды картавые, которые заполонили всю Россию...
— А мне-то казалось, что почти все евреи давно поразъехались из России,— робко заметил я.— Да и не только евреи... Один мой знакомый писатель, чистокровный русак, свалил недавно в Америку... А другой удачно прикупил квартирку в Италии и каждые полгода проводит там... Да и вы сами, насколько я знаю из Интернета, больше времени проводите за рубежом, чем на родине...
— Слушайте меня! — сорвался Кошмаровский.— Жиды, как и прежде, у руля! Они в первых эшелонах российской власти... Не позволяйте им, мой друг, манипулировать вами!
— Спасибо за своевременный совет,— осторожно ответил я, а потом, когда уже с ним попрощался и положил трубку, вдруг подумал: «Что же он так всё всерьёз-то переживает? Это ж надо — унизился, позвонил мне... Он — слон, а я — моська, и он так волнуется из-за моей ничтожной писанины...»
А ещё меня удивило то, что Альберт, с которым мы когда-то дружили, так ведь меня и не узнал, не вспомнил.
12.
Мой второй репортаж, разумеется, вызвал у Кошмаровского ещё большее озлобление. Он был оскорблён моим издевательским «покаянием», о чём тут же сообщил нашему главному редактору и заявил ему, что это дело так не оставит — и развернёт в Интернете кампанию против меня и нашей газеты. А потом непременно подаст на нас в суд. Главред, исходя из принципов плюрализма (а по-моему, просто испугавшись судебных преследований), предложил Кошмаровскому опубликовать в газете все его возражения, а также дать подборку откликов из Интернета. Я же, узнав об этом их сговоре, категорически отказался от дальнейшего участия в затянувшейся игре, являвшейся по сути бесплатным и беспрецедентным пиаром тщеславного психотерапевта.
В одном из ближайших номеров «Кырской зари» целый разворот был посвящён Кошмаровскому: главред не поскупился и целиком напечатал послание обиженного установщика и рассасывателя, а рядом дал огромную статью его американской поклонницы (чью фамилию я забыл), которая многословно и утомительно доказывала, какой хороший врач Кошмаровский и какой плохой журналюга — ваш покорный и нервный слуга. Из всей громадной её статьи мне запомнилась лишь цитата из моего же юношеского стихотворения, которое миссис отыскала в недрах Интернета и привела как наглядный пример моей моральной ущербности:
Ни о чём не жалею.
Ничего не желаю.
От стыда не алею.
От любви не пылаю...
Бог ты мой! Ровно пятьдесят лет назад, весной тысяча девятьсот шестьдесят второго года, на страницах этой же газеты «Кырская заря» была напечатана статья В. Архарова «Растить строителей коммунизма!», где разоблачались всевозможные идеологические отклонения в среде местной молодёжи и в качестве отрицательного примера приводилась моя персона, мои декадентские стишки, те самые, что процитировала спустя полвека американская поклонница Кошмаровского. После этой цитаты у Архарова шла фраза: «Где, в какой среде воспитывался этот моральный урод?!» И вот теперь, спустя полвека, на страницах той же самой, но теперь уже вполне демократической газеты меня вновь пригвоздили к позорному столбу... Сколько можно, земляки? И как вам не надоест?!
Правда, завершалась эта громадная подборка кратеньким комментарием главреда, где в мой адрес было сказано несколько как бы добрых, сочувственных слов. Но если честно, комментарий этот можно было сравнить с тем, как если бы меня облили двумя вёдрами помоев, а потом попрыскали нежным одеколоном. Если же говорить совсем просто и кратко, сам факт публикации данного разворота я расценил как личное оскорбление. И оскорбил меня вовсе не Кошмаровский. Ему я даже сочувствую.
13.
Он ведь так и не успокоился!
Накануне отъезда из Кырска позвонил мне и пригласил заглянуть к нему в гостиницу, пообщаться «на посошок». Меня очень удивил этот звонок: я-то думал, что он меня ненавидит, как злейшего врага...
— Зачем я вам нужен, Кошмаровский?
— А вы что, боитесь меня?
— Нисколько.
— Так в чём дело? Загляните на полчасика, выпьем по стопочке горилки... Время не позднее, ещё светло. А завтра утром я улетаю.
Вообще-то мне не очень хотелось снова раскуривать трубку мира с этим самовлюблённым гипнотизёром, но писательское любопытство и моя катастрофическая неконфликтность взяли верх — и я отправился к нему в гостиницу.
Багаж был собран, душ только что принят, Кошмаровский встретил меня в махровом халате. Благоухающий французской туалетной водой. Телохранители-мордовороты по сигналу хозяина тут же оставили нас вдвоём в его номере «люкс».
— Прошу,— пригласил он к невысокому столику возле дивана.— Горилка — высший сорт! Сальце хохлацкое, селёдочка норвежская, огурчики венгерские, брынза литовская, хлебушек рижский, брусничка кырская... Впрочем, вы, может быть, предпочитаете коньяк или виски?
— Давненько не пил горилку,— сказал я, присаживаясь.— С такой роскошной закуской только её и пить.
— Надеюсь, этими словами вы не хотели меня обидеть? — напрягся Кошмаровский.
— Что вы, коллега!
— С каких это пор мы — коллеги? — удивился он и снова напрягся в ожидании очередного подвоха.
— Так ведь я тоже по первой-то специальности врач-психиатр,— признался я, наливая себе полную рюмку.— Правда, лет тридцать уже как ушёл из медицины...
— Во-от оно что! — и Кошмаровский поднял брови, а потом рюмку.— Теперь мне многое становится ясным... Ну что ж, давайте выпьем за здоровье... не наше, не наше! Я предлагаю выпить за здоровье всех братьев-славян! За русских и украинцев, поляков и белорусов! Во мне самом текут польская и украинская кровь, так что...
— А-а, теперь понятно, откуда в вас этот шляхетский гонор! — воскликнул я и тут же осёкся.— Простите, ради Бога. Я не хотел вас обидеть. Шляхетский гонор — это достоинство, а вовсе не недостаток...
— Да ладно, я не сержусь,— благодушно хмыкнул Кошмаровский и опрокинул рюмку горилки.— Последней публикацией в вашей газете я полностью удовлетворён, так что больше — никаких обид. Так и передайте вашему шефу. Да вы закусывайте, закусывайте.
— Спасибо. А мне вот как раз польской крови и не хватает,— неловко пошутил я.— То есть гонора не хватает... Гордости — не хватает! Вы понимаете?
— Как не понять? С вами, друг мой, давно всё ясно. Типичный гнилой интеллигент... закомплексованный психастеник... без конца рефлексирующий, кусающий сам себя за хвост...
— Ох, как верно! Как точно вы меня раскусили!
— Тоже мне, бином Ньютона,— хмыкнул он всё так же без улыбки.— Давайте выпьем — теперь уж за ваше здоровье, пан писатель!
— Не откажусь.
Мы выпили, закусили. Я расслабился, но так и не мог понять: зачем же он пригласил меня? Зачем всемогущему магу и чародею моя дружба? А может, он хочет меня напоить, а потом — как-нибудь унизить? Ну и шут с ним... посмотрим ещё, кто кого!
14.
И мне вдруг спьяну почудилось, померещилось, что между нами в этот мартовский вечер происходит некая тайная дуэль, этакий необъявленный поединок, турнир двух соперников-психотерапевтов... Тьфу ты, чёрт! Это ж надо, какая чушь может придти в голодную голову после двух рюмок горилки...
— Третий тост — не буду оригинальным — за прекрасных дам! — произнёс Кошмаровский, разливая горилку.
— Присоединяюсь! — поддержал я.— Предлагаю конкретизировать сей тост — и выпить за здоровье вашей супруги!
— К сожалению, моя супруга ушла из жизни...— нахмурился Кошмаровский.— И я вдовец. Безутешный вдовец, можно так сказать.
— Очень жаль,— искренне огорчился я.— Предлагаю выпить не чокаясь.
И мы выпили не чокаясь. Помолчали.
— А ведь я знал вашу Оксану,— сказал я вдруг.— Не только знал, но когда-то мы с ней любили друг друга...
— Какая Оксана? О ком вы? — напрягся он.— Мою жену звали Галина! Она погибла в автокатастрофе... несчастный случай...
— Извините... Но разве Оксана... простите... Но где же тогда Оксана? Помните — Оксана Рыбка? Неужто вы её забыли?
— Оксана Рыбка?.. Ах да,— спохватился он.— Как же, как же... Оксана — да. Это было так давно! Мы ещё поженились тогда в Москве... а потом поехали ко мне в Одессу... и там она утонула в море...
— Утонула?! — и я вскочил из-за стола.— Оксана, которую я так любил,— утонула? И вы так спокойно говорите об этом?
— Что ж, я должен рвать волосы, что ли? Да, она утонула. И это случилось очень давно. Я её, между прочим, предупреждал: не заплывай далеко, ты ведь плохо плаваешь... Она сама говорила, что плавает плохо... а тут взяла и поплыла за буйки... и утонула...
— Так, может, она это специально?
— Что — специально?
— Ну, заплыла специально — чтобы утонуть? Вы об этом не думали?
— Что за бред?! Она только что вышла за меня замуж, зачем же ей убивать себя?
— Затем, что она не любила вас — она вас боялась! Вы её запугали, приворожили, подчинили её себе, подавили её волю... А любила она меня! Меня!
— Ты... ты... ты совсем рехнулся... коллега! — и он заиграл желваками.— Лучше не дразни меня... сочинитель! Кто ты такой, чтобы судить о моей жизни?
— А ты, я вижу, совсем меня не помнишь, Альберт? — спросил я.— Совсем-совсем не помнишь? Москва, семидесятый год, курсы психотерапии, профессор Рожнов... Оксана Рыбка... которую ты отбил у меня! Ты — отбил у меня — мою любимую! А тебя она только боялась, только боялась!
— А-а, вот оно что,— произнёс он угрюмо.— То-то я смотрю, твоя морда мне очень знакомая... Вот и разобрались. И теперь мне всё ясно.
— Что тебе ясно? Что тебе ясно, Альберт? Ты хоть понял, что это ты — убил мою Оксану? Из-за тебя она утопилась! Из-за тебя! И, может, не только она одна! С тобой надо ещё разобраться... Ты, может быть, и Галину тоже так загубил... Подстроил аварию... А? Что скажешь, Альберт?
Кошмаровский молча налил себе полную стопку, выпил, отдышался. Посмотрел на меня с холодным презрением.
— С тобой всё ясно,— сказал он.— Ты — неудачник. Простой советский неудачник. Ты мне просто завидуешь. Ты ни в чём не добился успеха — ни в медицине, ни в литературе, ни в журналистике, ни в личной жизни. И твою девушку я у тебя отбил, это правда. Но я никого никогда не убивал, это плод твоего больного уязвлённого воображения. Моё призвание — исцелять людей, и я это делаю очень успешно. Твоё же призвание — кусать за пятки тех, кто идёт впереди.
— Ты убил Оксану! И Галину... Галину ты тоже убил!
— Ага! Скажи ещё, что я пью кровь убиенных мною младенцев... Идиот! Кретин! Ничтожество!
Он налил остатки горилки в фужер и выпил залпом. Долгая пауза.
— Альберт... почему ты выпил всю горилку? — тихо и вкрадчиво спросил я его.— Это негостеприимно, Альберт...
— Ничего, перебьёшься...
— Молчать! — крикнул я.— А ну смотри на меня!
Он опешил, уставился на меня, приоткрыл рот.
— Ты слышишь только мой голос! — сказал я приказным тоном.
— Нет, это ты, сука, слышишь только мой голос!! — взревел Кошмаровский.
— Не-ет, бес, это ты, ты, ты — слышишь только мой голос! — заорал я, вперяя свой немигающий взгляд в его мечущиеся зрачки.— Только мой голос ты слышишь, гад! Свинцовая тяжесть сковала всё твоё тело! Твои руки тяжёлые, ноги невозможно сдвинуть, твои веки опускаются... и ты — спишь! Ты спишь!!!
Кошмаровский закрыл глаза и покорно сидел передо мной, опустив руки.
— А сейчас ты встанешь и пойдёшь со мной,— продолжал я диктовать ему свою волю.— Встань и иди, Альберт!
Я раскрыл дверь и вышел в гостиничный коридор. Кошмаровский послушно следовал за мной.
— Ты слышишь только мой голос! — напомнил я.— Теперь мы выйдем из гостиницы и перейдём на другую сторону улицы. Иди, Альберт!
Мы перешли через улицу и приблизились к расположенной неподалёку, в глубине сквера, православной церкви. Там как раз завершалась вечерняя служба.
— Сейчас ты войдёшь в храм, встанешь на колени — и покаешься в своих грехах, Альберт! — продолжал я приказывать.— Вспомни, как ты оскорбил его святейшество патриарха всея Руси! А какими гнусными словами ты не раз отзывался о других священнослужителях православной церкви — ты помнишь, Альберт? Иди в храм, пади на колени — и кайся! Молись, Альберт! У тебя есть сегодня последний шанс спасти свою душу!
И он подошёл к храму, перекрестился у входа, зашёл в церковь, приблизился к алтарю — и опустился на колени. Я стоял в отдалении, но я видел, как он многократно осенял себя крестом, целовал икону Спасителя, и я слышал его воспалённый надрывный голос:
— Прости меня, Господи! Прости мне мою гордыню! Прости за всё! Смилуйся, Господи! Спаси и помилуй, сохрани раба твоего Альберта!..
15.
Когда он вышел из церкви, лицо его было залито слезами.
Мы подошли к скамейке возле фонтана, сели.
Возле наших ног суетились, воркуя, голуби в поисках пищи, у фонтана шалили дети, на соседних скамейках сидели и разговаривали их бабушки и мамы. Мир был тих, спокоен и благостен.
— Миром правит любовь, а не твоя железная воля,— сказал я, обращаясь к Альберту.— Посмотри, как люди могут быть счастливы без твоей жестокой психотерапии. Оставь их в покое — раз и навсегда!
16.
Зря я это сказал. Рано я расслабился. Слишком уж я поверил в свои силы. Мои гипнотические чары были недолгими.
Заплаканное лицо Кошмаровского вдруг искривилось в усмешке.
— Ну уж нет,— произнёс он хрипло.— Никто не заставит меня отказаться от моей великой миссии... Я знаю: Господь со мной! Я только что слышал Его благословляющий голос... Я послан Им на Землю, чтобы спасать людей от недугов, исцелять их тела и души... И я буду это делать! И Господь меня не оставит! Отныне Он направляет меня по моему Пути! Ты увидишь, и все увидят, что скоро я полечу в космос — и сбудется моя давняя заветная мечта! И тогда мою силу почувствуют все люди на этой планете, погрязшей в грехах и разврате...
— А что будет со мной? — прошептал я.
— А ты... Ты... Ты — неизлечим! Ты — так и будешь строчить свои ничтожные заметки, сочинять свои никому не нужные рассказики, свои дурацкие повестушки. Ну чего расселся? Иди и пиши! Оглох, что ли? Иди и пиши, пока не сдохнешь!
И я пошёл.
И вот пишу, пишу, пишу.
И пока что не сдох.
И дыхание моё ровное, спокойное... пустое сердце бьётся ровно... в руке не дрогнет пистолет.
И это не шутка.
Транзитный пациент
День выдался удачный. У врача-психиатра Румянцева с утра было приподнятое настроение. Прежде всего потому, что именно сегодня был возвращён из побега социально опасный больной. К тому же на почте Вадим Иваныч получил приятное извещение из корсаковского журнала: его статья о вялотекущей шизофрении поставлена в восьмой номер. Замечательно. Просто великолепно. И погода прекрасная: бабье лето, тепло, солнышко светит.
Возвращаясь из больницы домой, Румянцев проторчал минут двадцать на автобусной остановке — но и это не смогло омрачить его хорошего настроения. От прохожих узнал, что, оказывается, водители автобусов проводят именно сегодня предупредительную забастовку, требуя повышения зарплаты,— и стоять нет смысла. Пришлось идти дальше пешком, топать через двухкилометровый мост на правый берег. Но и это неожиданное приключение почти не огорчило, а даже взбудоражило жизнерадостного Румянцева. Он бодро шагал по мосту — высокий, стройный, моложавый, хорошо сохранившийся в свои сорок пять. Он всегда был человеком свободомыслящим, либеральным, хотя и чурался реальной политики. Тем не менее, чужая борьба его возбуждала, обостряла в нём вкус к жизни. Вот и сейчас, шагая по мосту, Вадим Иваныч мысленно выражал солидарность с бастующими шофёрами: «Молодцы! Так дальше жить нельзя!..» Что он при этом конкретно подразумевал, он и сам представлял довольно смутно.
Пройдя через мост, он увидел на Предмостной площади столпотворение, множество людей с плакатами, лозунгами. Некий молодой человек выкрикивал что-то в мегафон, и было трудно разобрать, о чём он говорит. Румянцев подошёл ближе. Сам он не был членом никакой партии, оправдывая свой нейтралитет профессией: ведь настоящий врач не должен отдавать кому-либо предпочтение, он обязан помогать всем страждущим. Поэтому Румянцев никогда на митингах не выступал, но слушал всегда внимательно и с острым любопытством.
Так и в этот раз. Он остановился неподалёку от очередного оратора, закурил и, уютно прислонившись к гранитному парапету, стал слушать. Бородатый оратор закончил свою горячую речь — и передал мегафон другому, худому черноглазому мужчине с болезненно бледным измождённым лицом.
— Господа! — воскликнул худой.— Коммуняки не унимаются! Сегодня они перекрасились в демократов, хотя это всё те же волки в овечьей шкуре! Но у нас — хорошая память! Перед вами — жертва психиатрического террора! Долгие годы я был узником советских психобольниц!..
Улыбка застыла на лице Румянцева. Он растерянно оглянулся: лица людей были хмурыми, напряжёнными, суровыми.
— ...и в нашей городской психобольнице мне тоже довелось побывать,— продолжал бледнолицый обличитель,— она ничем не лучше, чем Томская или Казанская, в которых надо мной издевались палачи в белых халатах. Вы спросите: за что они меня истязали? За то, что я хотел быть свободным! Я не боялся вслух говорить о прелестях социалистического рая — и был признан сумасшедшим! Мне поставили диагноз «шизофрения», меня признали невменяемым и недееспособным, я не смог продолжать учёбу в институте, я не смог свободно передвигаться — за каждым шагом моим следили, меня избивали в отделениях милиции и подстраивали подлые провокации гебисты...
«Ишь как режет правду-матку,— восхищённо поёжился Вадим Иваныч.— Да, чего тут скрывать — бывало и у нас такое... Нечасто, но бывало...»
— И разве смогу я забыть психиатрические застенки? — воскликнул бледнолицый.— До сих пор на теле следы от тысяч уколов, до сих пор меня мучает бессонница... а посмотрите на мои руки — как они трясутся!
Оратор простёр над толпой руки с растопыренными пальцами — и все убедились в наличии у него выраженного тремора.
— Врачи-палачи сгубили навек мое здоровье! Послушные исполнители воли гебистов и партаппарата, психиатры пичкали меня нейролептиками, кололи сульфозином, сотрясали мой мозг электричеством... да разве перечислишь все истязания, которым они меня подвергали?!.. А когда я их спрашивал: в чём же моя вина? — эти гестаповцы в белых халатах отвечали с циничной усмешкой: в том, что ты недоволен нашей замечательной Родиной. Нормальный человек — по их изуверской логике — не может быть ничем недовольным... Дай им волю, этим палачам,— повысил голос оратор,— они бы всех нас запихали в дурдом! Они были бы рады превратить всю страну в огромную психобольницу... но их время прошло! Слава Богу, страна выздоравливает! А врачи-палачи не уйдут от возмездия! Я бы долго мог перечислять имена тех, кто пытал и калечил меня и моих единомышленников. Назову лишь тех, кто работает до сих пор в нашем городе... Страна должна знать своих палачей! Это прежде всего бывший главный врач психобольницы — Метёлкин, заведующая кафедрой психиатрии — Лапшина, врачи Пяткина, Грубер, Лисовский, Румянцев, Васильченко...
«Что такое? — опешил Вадим Иваныч.— Он назвал и мою фамилию?.. Но ведь это несправедливо, несправедливо! Какой же я палач? Что за глупости... Среди моих больных никогда не было никаких диссидентов... Да и этого типа я вижу впервые. Он меня с кем-то явно спутал! Но разве так можно?..»
Расстроенный Вадим Иваныч отошёл в сторону и хотел было уже направиться домой, но остановился — и решил подождать, чтобы всё-таки разобраться тут же, на месте, в этом нелепом недоразумении. Он не чувствовал за собой никакого греха. Он впервые видел этого человека! Нет, он вовсе не считал, что человек этот лжёт,— но, скорее всего, он просто что-то напутал.
Когда бледнолицый оратор закончил свою обличительную речь, Румянцев пробился к нему и тронул его за локоть.
— Извините... не знаю вашего имени-отчества...
Тот круто обернулся, уставился на Румянцева жгучими чёрными глазами.
— В чём дело?
— Видите ли, я один из упомянутых вами врачей-палачей...— и Румянцев попытался улыбнуться, как бы давая понять, что он, в общем-то, в принципе-то, вполне солидарен с диссидентом.— Моя фамилия Румянцев...
— А-а,— прищурился бледнолицый.— Доктор Румянцев? Не буду врать, что рад вас видеть... И руку вам не подам.
— Извините,— покраснел Румянцев,— а ваша как фамилия?
— Неужто забыли? — ухмыльнулся тот.— Склероз? Или что?
Румянцев пожал плечами, продолжая напряжённо улыбаться.
— Жарков моя фамилия,— быстро сказал бледнолицый.— И я вас, доктор, отлично помню. Вы хорошо сохранились. Цвет лица чудесный.
— Жарков?..
Вадим Иваныч задумался. Нет, эта фамилия ничего ему не говорила. Жарков, Жарков... нет, никаких совершенно ассоциаций.
— А вы не могли меня с кем-то спутать? — осторожно спросил он.— В каком году вы у меня лечились?
— В восемьдесят шестом,— сквозь зубы процедил Жарков.— Слава Богу, память у меня пока не отшибло... как вы с коллегами ни старались!
— В восемьдесят шестом? Не может быть... Абсолютно не помню!
— Значит, вам самому лечиться надо,— хмыкнул Жарков и отвернулся от него, утратив интерес к разговору.
Митинг продолжался. Румянцев потоптался минут пять — и направился прочь, домой. Настроение было испорчено. Даже ужинал дома он без аппетита. Даже с женой из-за пустяка повздорил. В ушах звенели отрывки недавних фраз: «врачи-палачи», «гестаповцы в белых халатах». Вот уж никогда не думал Вадим Иваныч, что доживёт до этаких необоснованных обвинений в свой адрес. И в кошмарном сне подобное не могло бы присниться! «Разумеется, всё это ошибка, недоразумение»,— продолжал он убеждать самого себя — впрочем, без прежнего энтузиазма.
В эту ночь Румянцев так и не смог заснуть. Перед его мысленным взором маячила бледная физиономия диссидента Жаркова, звенели его слова, полные ненависти и презрения. Прожив на земле сорок пять лет, Румянцев привык считать, что у него нет ни врагов, ни даже недоброжелателей. Он и впрямь ведь был человеком добрым, мягким, терпимым... И вот нá тебе! Такой гнев, такая испепеляющая ярость!.. За что, спрашивается?
Впрочем, тут же, одновременно с этими мыслями, в нём, как стыдливые промельки, возникали и не очень приятные воспоминания: например, о том, как однажды он промолчал на областной конференции, когда был не согласен с коллективно утверждённым липовым диагнозом,— и оправдывал себя тем, что, мол, всё равно возражать бесполезно, один в поле не воин... Или о том, как давным-давно он поддался влиянию шефа — и без особых показаний назначил больному атропино-коматозное лечение, и больной этот умер, не вышел из комы... И ещё несколько подобных не очень приятных эпизодов вспомнилось ему в эту бессонную ночь...
На другой день, придя на работу, Румянцев еле дождался окончания планёрки — и сразу побежал в больничный архив, где хранятся старые истории болезней. Искал недолго. На букву «Ж» было не так уж много папок. Вот он — Жарков Георгий Сергеевич, 1950 года рождения, русский, проживающий по такому-то адресу... многократно находившийся на принудительном лечении в разных психобольницах... трижды был и в нашей больнице... последний раз — в 1986 году... диагноз: вялотекущая шизофрения, психопатоподобный вариант... поступил 12 апреля, выписан 15 апреля... лечащий врач — Румянцев... И подпись!
— Моя подпись,— еле слышно произнёс Вадим Иваныч и недоумённо покачал головой.— Как же так? Почему я его совершенно забыл?
Он перелистал историю болезни. Всего три листочка, три кратких врачебных записи. Его почерк. Запись в день поступления, в день выписки, короткий эпикриз. Наморщив лоб, Румянцев вчитывался, вглядывался в лаконичные стандартные фразы, начертанные некогда его собственной рукой — и, как ни напрягался, как ни надсажал память, не мог ничего вспомнить. Наконец он сообразил: да ведь это же был транзитный пациент! Ну конечно — и на обложке написано: «Поступил для дальнейшей транспортировки в Томскую психобольницу»... «Как же я сразу не сообразил! — мысленно обрадовался Румянцев.— Ничего удивительного, что я его не запомнил... я и видел-то его, вероятно, только на обходе... я и в ординаторскую-то его не вызывал... транзитный же! Переписал все данные из экспертного заключения, соматически даже и не осматривал, написал: «Без патологии» — вот и всё. Поэтому я его и не запомнил...»
Словно камень свалился с души Румянцева. Улыбка осветила его осунувшееся лицо, щёки его порозовели, под ложечкой вдруг приятно заныло: он только сейчас спохватился, что так ведь сегодня и не позавтракал.
«Я же знал, знал, что всё это чепуха, недоразумение,— бормотал он, закрывая историю болезни.— Никогда не было среди моих больных никаких диссидентов... а транзитные — не считаются... Мои руки — чисты!.. чиста моя совесть! Ну а этот... Жарков — с ним теперь всё ясно. Поступил в пятницу, в понедельник выписался — и прощай. В нашей больнице такие больные вообще не задерживаются. Так что все претензии, господин диссидент, не ко мне, а к томским врачам-палачам!..»
На всякий случай Вадим Иваныч записал в записную книжечку домашний адрес и телефон Жаркова. Мало ли что. Вдруг понадобится, вдруг пригодится.
Пригодилось в тот же вечер.
Дома, после сытного ужина, в уюте и комфорте, в душевном тепле и покое,— появилось вдруг шальное желание: позвонить пресловутому диссиденту — и хотя бы в его глазах, так сказать, немедленно реабилитироваться.
Трубку сняли сразу. Голос Жаркова:
— Да?
— Добрый вечер, Георгий Сергеевич. Вас беспокоит один из врачей-преступников,— шутливо, стараясь быть максимально либеральным, но в то же время и как бы не роняя собственного достоинства, бойко заговорил Румянцев.— Я по поводу вашего вчерашнего выступления на митинге... помните? Ну, я — Румянцев, врач-психиатр Румянцев!
— А-а...— не очень приветливо отозвался Жарков и, даже не поздоровавшись, грубо спросил: — Чего надо?
— Ошибочка вышла, господин Жарков...— и он хохотнул.— Неправда ваша, дяденька, как выражался Ваня Солнцев...
— Какой ещё, к чёрту, Ваня Солнцев? — сердито перебил его Жарков.— Что вы мне лапшу на уши вешаете?
— Ошибочка, говорю, вышла,— заторопился Румянцев, испугавшись, что собеседник бросит трубку и справедливость не будет восстановлена.— Не мог я вас мучить и пытать, как вы вчера изволили выражаться... Вы меня слышите?
— Ну?
— Вы в нашей больнице были транзитом! Проездом в Томскую психобольницу, на принудительное лечение... разве не так?
— Ну и что?
— Как — что? Вы в тот раз у нас только уик-энд провели, ну, субботу и воскресенье... Как же мог я вас, извините, пытать и мучить? И когда б это я успел над вами поизмываться?.. Я с вами, милостивый государь, даже словом не перекинулся...
— То-то и оно,— сказал Жарков.— Вам плевать на таких, как я.
— Постойте, постойте! — воскликнул Румянцев.— Да я просто физически бы ничего не смог... я просто не успел бы... потому что ведь, согласитесь сами...
— Чего ты от меня хочешь? — не просто грубо, а оскорбительно грубо перебил его Жарков.— Чего тебе надо?
Румянцев поперхнулся.
— То есть как... да вы сами разве не понимаете, что вчерашние ваши обвинения в мой адрес беспочвенны?
— Значит, чистеньким хочешь быть? Отмыться хочешь? Душа, небось, комфорта просит?
— Ну при чём тут душа?..
— Уж не хочешь ли ты, чтобы я перед тобой сейчас извинился? — странно тихим, вкрадчивым голосом произнёс Жарков.
— А нельзя ли повежливее? Как я вам уже только что объяснил, вы преувеличили, так сказать, мою причастность к имевшим место злоупотреблениям, которые...
— Ах ты, гнида,— очень тихо, как-то изумлённо, издалека произнёс Жарков,— ну и гнида... Может, справку тебе дать — что я не имею претензий? Или медаль на грудь — за великий твой гуманизм? А?!
— Что?.. Какую справку? Какую медаль? — растерялся Румянцев.
Жарков грубо выругался — и бросил трубку.
А Румянцев долго ещё держал в потной руке кукующую трубку и повторял смятенно: «Вот ведь хам какой... медаль какую-то придумал... справку... ну при чём тут медаль? Может, он и правда — псих? Я к нему от чистого сердца, от всей души, а он... Что за люди?! Откуда в них эта озлобленность, эта жестокость, эта нетерпимость?.. Откуда?!..»
Беляев и Черняев
Сказка перед сном
Два писателя оказались на необитаемом острове. Писатель Беляев и писатель Черняев. А как они там оказались? А вот как. Закрой глазки и внимательно слушай.
Они оба летели на «боинге» через океан в чужеземную страну на международную конференцию, посвящённую роли писателя в современном обществе. Жизнерадостный писатель Беляев сочинял остросюжетные романы на актуальные темы, выходившие огромными тиражами по всему миру, а мрачный писатель Черняев сочинял беспросветные психологические рассказы, которые почти никто не хотел печатать, но которые, тем не менее, пользовались необъяснимым успехом в узком кругу таких же, как он, пессимистов и мизантропов.
Оптимист Беляев сладко спал в своём кресле, а пессимист Черняев мрачно смотрел в иллюминатор, предчувствуя, как всегда, беду,— и первым увидел, как вспыхнул один из двигателей самолёта. Черняев разбудил Беляева — и они успели надеть спасательные жилеты. Когда пылающий лайнер рухнул в океанскую пучину, все пассажиры и экипаж погибли, лишь два писателя спаслись. Вот они-то и выплыли на берег необитаемого острова, которого до сих пор не было на карте.
То, что остров совсем небольшой и необитаем, писатели поняли в первый же день, когда поднялись на высокую прибрежную скалу. Весь остров был перед ними как на ладони: песчаные пляжи, холмы, заросшие пальмами, обезьяны, птицы... И ни одной хижины, ни одного следа человека.
Пессимист Черняев помрачнел и затосковал. А жизнерадостный оптимист Беляев ободряюще хлопнул его по плечу:
— Не паникуй, старик! Нас обязательно спасут, вот увидишь.
— Пока нас спасут, мы умрём от голода,— заныл Черняев.
— Да ты что, старина? Тут же вокруг полно жратвы! Бананы, кокосы, финики — выбирай на вкус!
— Предпочитаю бананы,— вяло улыбнулся Черняев.
— Всё будет тип-топ,— заверил его Беляев.— Со мной не пропадёшь! Вон под тем обрывом, на берегу, соорудим жильё, потом разведём костёр, наловим рыбы, а завтра пойдём на птичек охотиться. Хищных зверей тут, похоже, нету...
— А вдруг? — напрягся трус Черняев.
— Держись за меня! — подмигнул бесстрашный и находчивый Беляев.— Главное — развести костёр и не гасить его, чтобы дым был виден издалека. Тогда наш сигнал непременно заметят!
— Дай-то Бог,— вздохнул неверующий Черняев.— А у вас есть спички?
— Хороший бойскаут добывает огонь без спичек! — горделиво сказал Беляев — и тут же подтвердил на деле своё умение.
А Черняев подумал, что ему сказочно повезло, что судьба послала ему такого предприимчивого товарища. Сам Черняев ничего не умел делать, кроме сочинения никому не нужных рассказов, и он ни во что не верил. От жизни он ждал только бед и несчастий, и неудивительно, что все его рассказы были пронизаны беспросветной экзистенциальной тоской. «Если бы не Беляев, я пропал бы»,— думал Черняев, и он был прав.
Но прошло дней десять, за ними никто не прилетал, и никаких кораблей не было видно на горизонте. Сообщить о себе писатели не могли — их сотовые телефоны покоились на дне океана. Оптимист Беляев слегка загрустил, но продолжал охотиться на птиц и ловить рыбу.
— Ничего, ничего,— приговаривал он, утешая скорее себя, чем Черняева,— ещё два-три дня — и нас обязательно найдут! Вот увидишь, старик!
Но Черняев ему уже не верил. Дни шли за днями, а никто не спешил их спасать. Вероятно, скорбящее человечество решило, что все пассажиры погибли, не спасся никто, к тому же этого острова не было на карте, и находился он в стороне от обычных авиарейсов и корабельных маршрутов.
И Черняев, окончательно отчаявшись (а отчаяние было его обычным состоянием), решил заняться привычным делом, единственным делом, которое он умел и любил делать всегда и везде,— сочинять рассказы. Ни компьютера, ни машинки под рукой не было, не имелось даже ни ручки, ни карандаша. Но Черняев быстро наловчился писать острой рыбьей костью на пальмовых листьях. И каждое утро, по несколько часов подряд, он занимался любимым своим сочинительством.
— Чего ты там карябаешь? — удивлялся Беляев.— Дневник, что ли, пишешь?
— Зачем дневник? Рассказы! — смущённо кривясь в улыбке, отвечал пессимист Черняев.— Сегодня такой славный сюжет пришёл в голову... Хочешь, расскажу?
— Да ну тебя,— отмахнулся Беляев.— Для кого стараешься? Тут, брат, ни читателей, ни издателей...
— А мне в кайф! — хохотнул Черняев.— Я привык для себя... ни для кого... Я так привык, понимаешь? Мне без разницы, что дома в стол писать, что тут... Понимаешь?
— Не понимаю,— нахмурился Беляев.— Абсурд какой-то. Даже представить не могу, чтобы я здесь, на этом острове, стал вдруг сочинять роман... Для кого?! Я привык писать только для читателей... Иначе — зачем?!
— А для кайфа! — и Черняев ему подмигнул.— Для собственного удовольствия!
Беляев же лишь сочувственно покачал головой: мол, совсем ты, старик, рехнулся. Спятил, бедный, от одиночества...
Но это ему, Беляеву, одиночество было в новинку и в тягость. И это он, Беляев, не мог писать «просто так», не для читателей, не за гонорар, не для славы, а ради чистой бескорыстной радости. И поэтому спятил (то есть лишился рассудка) в конечном итоге не пессимист Черняев, а он, оптимист Беляев. Его жизнерадостная душа оказалась незакалённой и абсолютно не готовой к таким испытаниям — и он вскоре сошёл с ума, впал в глубокую депрессию, и в одно прекрасное утро Черняев нашёл своего друга повесившимся на пальме.
Погрустив и оплакав товарища, Черняев похоронил его под этой же пальмой. И продолжал жить на необитаемом острове, и продолжал сочинять свои рассказы, читая их по вечерам столпившимся вокруг него мартышкам и макакам. И даже разноцветные крикливые птицы ненадолго прекращали свой гвалт — и тоже внимательно слушали рассказчика. И совсем не важно, понимали они его или нет,— настоящему писателю это абсолютно всё равно.
А когда однажды утром над островом пролетел непонятно откуда взявшийся вертолёт, Черняев уже не спал: он сидел на прибрежном песке и царапал рыбьей костью на пальмовом листе очередное своё произведение. Вертолёт развернулся — и завис над Черняевым, а потом сверху свесилась верёвочная лестница и послышался призывный крик пилота:
— Хай! Ком он!
— Да погоди ты,— отмахнулся Черняев.— Дай дописать сказку...
И ведь дописал! И был спасён!
А необитаемый остров вскоре был нанесён на карту, и называется он теперь — остров писателя Черняева. А про Беляева все забыли...
...Ну а теперь, дружок, повернись на правый бочок — и постарайся заснуть крепко-крепко.