* * *
На Ивановском кладбище осень,
синий воздух прозрачен и чист.
Не спеша ударяется оземь,
как небесная лодочка, лист.
Но давайте закончим с пейзажем,
я хочу рассказать про вину.
На Ивановском кладбище нашем
оскверняют могилу одну.
Ермакова, который в отделе
был всего лишь одним из семи,
но участвовал в красном расстреле
императорской белой семьи.
На его обелиске из туфа
красной краской намазана «кровь».
Как же так? Получается, тупо
ничего мы не поняли вновь.
Мы потомки не тех, что не сдались
и погибли в ЧК, в лагерях,
и не тех, что в Европу подались
и топили тоску в кабаках.
Что мы ищем врагов до маразма?!
Мы бы так же, полвека назад,
замирали над чтением Маркса
и спешили на майский парад.
Жжёт и мучит меня ощущенье:
Ермаков — это мы, это я...
Ну какое тут может быть мщенье?
Богу — суд, человеку — прощенье.
Я прощаю. Простите меня.
* * *
На первой исповеди я
сказал, прочтя стишки:
— Грехов-то нету у меня,
а так — одни грешки.
Священник странно посмотрел
из-под прикрытых век...
— Пусть я не делал добрых дел,
я добрый человек.
— Ну хорошо,— сказал монах,—
немного погоди.
Давай пойдём за шагом шаг.
Итак, не укради?
— Да,— с удивленьем я сказал.
И дальше мы идём...
К концу беседы я признал,
что согрешил во всём.
— Ну, разве только не убей...
И тут я вспомнил,— чёрт! —
как бывшей девушке своей
дал денег на аборт.
Перевернулся мир вокруг,
я обнаружил зло.
Но не уныло стало вдруг,
а так светло, светло...
Из «Пасхального цикла»
* * *
Да, русский человек неисправим!
На Пасху я, рыдая, причащался,
а к вечеру напился водки «в дым»
и с кем попало целовался.
Восьмидесятник: препод и поэт,
из тех самоуверенно-речистых,
женился на Прудах, то ли на Чистых,
а то ли Патриарших... Счастья нет.
Он о смиренье что-то говорил,
о женщинах, поэзии, циррозе,
о том, что Церковь — это мафиози,
и про жидов, конечно, не забыл.
А я смотрел, пока он ныл, сипя:
окурок, галстук, мятая рубашка...
Смотрел, смотрел — и вдруг узнал себя...
Мне стало страшно.
* * *
Свет Христов, ты истинное средство,
свет Христов, ты лучшее лекарство.
Свет Христов, ты возвращаешь в детство,
открываешь двери в Божье Царство.
Свет Христов, ты пронизаешь тело,
свет Христов, ты душу пронизаешь.
Свет Христов, ты освящаешь дело.
Я поэт, но ты мне не мешаешь.
Свет Христов, ты освящаешь ближних,
сладок ты, и тих ты, и просторен.
Я считал себя одним из лишних,
как Онегин или же Печорин.
Оказалось, я один из нужных,
оказалось, я тобой любимый.
Я бы жил среди трагедий скучных,
если бы не ты, неутомимый
свет Христов.
* * *
У кого нет ни вкуса, ни слуха
к миру света, любви, тишины,
не оценит поэзию духа,
эти строки ему не нужны.
Он искать будет формы и формы:
рифмы, ритма, т.д. и т. п.
А поэзия духа — вне нормы,
потому что даётся тебе
не по мере таланта, уменья
или за поэтический рост,
а за нравственность жизни, смиренье,
добродетель, молитву и пост.
Не польётся, покуда я плотский
и душевный (по мысли Отцов)
свет Христа, о котором ни Бродский
не писал, ни — увы — Кузнецов.
Ибо дело не в строчках, а в духе,
что идёт через строчки вовне.
Почему ж мы так сдержанно-сухи
к настоящей, большой глубине?
Я иду после Пасхи и Бога
ощущаю в размякшей душе.
Тает снег... Или тает дорога...
Или, может, я таю уже...