— Знаешь, в чём цель несчастья? Цель несчастья приводит человека к тому, чтобы Святой, Благословен Он, посмотрел на него благожелательно, чтобы он стал для него желанным. Все беды только приближают нас к нему, делают нас приятными. «Зло» приходит к нам, чтобы мы пробудились. Всевышний преисполняется жалости и сострадания к человеку, и тот удостаивается «освещения» — света духовной радости. Таким образом, бывшие прегрешения превращаются в заслуги.
Иешуа вздыхает и ставит на место статуэтку эфиопского божка,— видишь, он одинок, сегодня я найду ему пару.
Сегодня он займётся богоугодным делом — в развалах яффской барахолки отыщет подругу для длинноногого и длиннорукого африканского юноши. Божок взирает невозмутимо — и покорно проваливается в глубины холщовой торбы.
Уже из окна тринадцатого этажа можно видеть согбенную спину Иешуа, его коричневую шею и крепкие кривоватые ноги в удобных кожаных сандалиях.
Иешуа — человек-легенда. Иногда мне кажется, что он любит свою землю на ощупь — осязая каждую впадину и каждый бугорок, наслаждается ею, как женщиной. Кусочки этой земли, её разрозненные фрагменты он тащит отовсюду — со свалок, барахолок; его тёмные пальцы любовно склеивают разбитые края продолговатых фаянсовых блюд, нежно-голубых ваз, округлых кувшинов с удивлёнными удлинёнными горлышками. Будто опытный хирург, бережно пальпирует внутренности изувеченных временем предметов. Прикладывает к уху возрождённую морскую раковину и улыбается блаженной улыбкой.
Мне кажется, он говорит с ними на каком-то особом языке. В разных углах квартиры вспыхивают светильники, медные лампы освещают несметные сокровища, восставшие из руин.
— Ты это видишь, Боже? — стоящая у окна Мара воздевает полные белые руки и уже через минуту энергично стряхивает пыль с многочисленных статуэток, картин, сундуков.
У Мары крохотные изящные ступни и властные ладошки. По плечам струятся некогда чёрные волосы. К моменту нашего знакомства волосы побелели, и из жаркой брюнетки Мара стала вызывающе яркой блондинкой.
— Мечта сухумского еврея,— усмехается она, водружая на голову изящную шляпку.
Сегодня ей нужно успеть в закрытое учреждение, то есть психушку,— навестить единственную дочь своей давней приятельницы Полины.
Полина, полнокровная высокая женщина с правильными — пожалуй, чересчур правильными — чертами лица, сдав девочку в дурдом, решительно помолодела. У неё началась стремительная и оттого ещё более сладкая и любвеобильная вторая (если не третья) молодость. Тут же нашлась вереница солидных состоятельных мужчин, готовых поддержать морально и всячески одинокую женщину в интересном возрасте.
Запертая в психушке дочь испытывает к матери вполне объяснимую ненависть — особенно после того, как в результате употребления сильнодействующих препаратов лишилась передних зубов.
Эстер — так зовут девушку — большеглазое, зябкое, похожее на мотылька существо, на вид абсолютно безобидное, но лишь до тех пор, пока не упоминается имя матери.
— Что ты знаешь? — всплёскивает ладошками Мара.— Бедное дитя — она играла на скрипке, писала стихи. А теперь ещё и без зубов. Ждёт, когда мать опомнится и оплатит услуги дантиста.
Мать не торопится. Завтра, нет, уже сегодня она летит на Кипр с бывшим банковским служащим, нынче моложавым и полным надежд пенсионером — по имени Моше или Давид.
Жизнь клонится к закату, а столько хочется успеть.
— Вот здесь у меня — свежий творожок, а в этой баночке — душистый мёд из кибуца. Шоколад, вафли, паштет, апельсиновый джем,— Мара заботливо прикрывает корзинку и продолжает свой рассказ.— Полина привезла девочку в пятилетнем возрасте, и крошка — златокудрая красавица — подавала блестящие надежды. Всё началось со школы. Времена были дикие — девочка оказалась единственным русским ребёнком в классе. Ну, ты понимаешь, местные дети не могут похвастать врождённой деликатностью. Прошло десять лет, и пять из них Эстер живёт в этом доме — от рецидива к рецидиву. Не бойся, заходи — она только порадуется человеку с воли; главное — не оставлять её наедине с матерью.
Мы входим в светлую комнату с подростковым диваном и книжными полками. У окна спиной к нам стоит девочка.
Девочка как девочка,— скорее, девушка, но худая, как ребёнок, с огромными тревожными глазами и бледной матовой кожей. Тревога сменяется надменным, даже жёстким выражением. Мара о чём-то расспрашивает её, касается птичьего плеча; девочка вскидывает голову — гордая, не хочет жалости.
— Послушай, Мара, она же не идиотка. Зачем держать её здесь? Я видела, какие книги стоят на полке, и эти глаза. Она нормальна.
— Конечно, нормальна,— Мара поглядывает на часы: сегодня шук закрывают рано, а холодильник пуст.— Конечно, нормальна — но видела бы ты её в присутствии Полины. Бедняге не оставалось ничего иного. Что ты знаешь? Приходилось прятать ножи, вилки...
Мы пересекаем ухоженный парк, в котором стройные ряды алых и белых роз, а нежные завязи апельсиновых деревьев распространяют терпкий аромат.
Запрещаю себе оглядываться, но точно знаю, уверена: затворница, не отрываясь, смотрит нам вслед. Осталась ли тревога в её глазах? Или сменилась отчаяньем? Или безутешной печалью покинутого всеми ребёнка?
Шаббат шалом — молодцеватый сторож, темнокожий таймани,— запирает за нами ворота.
Шук заливается сотнями голосов, под ногами скользят банановые шкурки,— именно здесь продаётся самый вкусный ломкий шоколад, солёные фисташки и цукаты из апельсиновых корочек.
Немолодой мужчина в майке и спортивных штанах с лампасами выкатывает зелёный мусорный бак. На ногах его — отличительная особенность русского человека — сквозь прорехи в растоптанных босоножках проглядывают чёрные носки из вискозы. По мере приближения рот мужчины растягивается в радушной улыбке, обнажающей ладно пригнанные друг к другу металлические зубы.
Для местных жителей, понятное дело, русские — это что-то вроде цыган. Только на наших женщинах можно обнаружить скрипучие комбинации из искусственного шёлка, двадцатисантиметровые каблуки, обилие дешёвой бижутерии. И всё это — в условиях африканской жары. Только наши люди способны «скупаться на рынке» в двубортных пиджаках и умилительно-детских панамках. Но только одно «но», безусловно, смягчает некоторое, мягко говоря, недоумение аборигенов.
Женщины. Девушки. Их разнообразие. Разность. Их белая уязвимая кожа. Их восхитительная непредсказуемость. Доступность, чёрт возьми! Самоотверженность и кротость.
Ходят легенды об особенностях русских женщин.
«А вот у меня была русия...» — вздыхают добропорядочные отцы семейств, рачительные хозяева и заботливые мужья.
«Русия» — это лазейка в иное, иррациональное. Это фейерверк, праздник, неведомое доселе чувство свободы.
Истинные русские аристократки плывут по шуку. Полуденное солнце золотит их нежные спины. Огибает склоны и долины умопомрачительных фигур.
— Мара, золотко моё! Кого я вижу! — мужчина в майке стискивает что есть силы слабо протестующую Мару и пытается заодно обхватить меня.
Натянуто улыбаясь, Мара церемонно раскланивается и хватает меня за руку — только этого не хватало: один раз сделаешь доброе дело — и всё, проходу не дадут.
Мы углубляемся в людской поток, на ходу раскланиваясь, отвечая на расспросы.
Пройти, не встретив знакомых, в этом городе довольно сложно.
Вообразите, однажды в автобусе, следующем маршрутом Бней-Брак — Иерусалим, я встретила соседку по лестничной клетке из прежней жизни.
Никуда ты не уезжала, будто говорило её лицо — довольно вздорной и недалёкой бабёнки, ежедневно вытряхивающей половики над моим окном. Бывшая соседка смело жонглировала расхожими ивритскими выражениями, внезапно срываясь на суржик, а на голове её восседала шляпка с полями. Выражение лица этой женщины сделалось строгим и богобоязненным. Теперь она говорила: у нас, в Бней-Браке.
Стоит Маре выйти из дому, как тут же в толпе образуются заторы и пробоины: кто-то обнимает её, кто-то жалуется, плачет, делится житейскими неурядицами.
Если с вами что-то стряслось, не надо звонить в магендавидадом [1]. Звоните Маре.
Если Иешуа спасает глиняные вазы, то Мара склеивает человеческие судьбы. Поднимает падших, утешает, придает смысл будням и накрывает столы в праздник.
Рожает с каждой роженицей и провожает каждого усопшего. Она помнит, когда и у кого прорезался первый зуб, кто вылечился и от чего... «Ай-ай-ай...Что вы говорите? Такой молодой, я же буквально вчера...»
Нет в нашем городе человека, не знающего, кто такая Мара.
Если вы думаете, что мужчина, выкатывающий мусорный бак,— обычный мусорщик по имени Фима Зайчик, малоинтересный, пожилой и беззубый, то вы глубоко заблуждаетесь.
Фима Зайчик с некоторых пор, а точнее, с марта месяца этого года,— не кто иной, как сам Ахашверош, царь персидский. По рынку ходят Мордехай, Эстер, Аман, царица Вашти [2]...
Я — не пекарь и не псарь,
А простой и скромный царь,
До границы небосвода
Я — властитель всех народов,
В общем, скромность моя
Замечательная!
Еще издалека завидев Мару, Фима Зайчик — Ахашверош — заключает её в свои объятия, и то же самое происходит при встрече с Мордехаем и Аманом.
Если бы вы только знали, сколько пафоса и неподдельной страсти звучало в монологах, произносимых со сцены матнаса [3]. А сколько смеха...
Дело в том, что роль царицы Вашти исполнял тоже мужчина. Репатриант из Аргентины, одетый в женское платье, напудренный, завитый и надушенный сладкими духами, упорно не произносил букву «ша» и вдобавок нетвёрдо выговаривал «р», и всякий раз, когда со сцены звучало «Ахасфелос», зрители, да и сами актёры, едва удерживались от рыданий.
Силами местного драмкружка, состоящего из безработных и пенсионеров, был поставлен гениальнейший из спектаклей Пуримшпиль. А дирижировала оркестром, конечно же, неутомимая Мара. Эка невидаль — поставить спектакль в настоящем театре, на настоящей сцене, с настоящими актёрами! А вы возьмите простых, совсем неинтересных с виду людей, далёких от театральных подмостков. И тогда вы поймёте, что такое театр!
Сколько волнения, неподдельной страсти, жара, всепоглощающего вдохновения!
Всякий раз, останавливаясь вслед за Марой в любой точке города, в любое время, пусть даже в ту самую минуту, когда из-под носа со страшным рёвом срывается последний предшабатний автобус, оставляя нас стоящими у трассы с бесчисленными пакетами... всякий раз я поражаюсь терпению и любви, струящейся из её глаз.
Мара любит людей. Причём всех до единого, не делая скидок на морщины, возраст, дурной запах изо рта, чёрную неблагодарность, тривиальную подлость.
— Что ты знаешь? Я плачу и смеюсь, встречая каждый самолёт, переполненный бесценным грузом. Ты думаешь, народ — это обязательно красавцы и умницы? Это бомжи, инвалиды, выжившие из ума старушки, больные дети, мужья и жёны, любовники, пасынки и девери. Это мой народ, какой есть, другого не будет. Это они правдами и неправдами выбивают пособия, это они сплетничают, сквернословят, но это их дети. Как тебе объяснить? Плоть от плоти... Это наши дети.— Мара прикрывает глаза и откашливается.— Ну что ты стоишь? Через час — шаббат, а нам ещё добираться...
Страннее пары я не встречала. Уже давно Иешуа изъясняется не простыми человеческими словами, а иносказаниями, трактовками — как будто цитирует кого-то,— он играет в слова, понятия, раскладывает слова на буквы, выворачивает их наизнанку, докапываясь до первобытного, животного и божественного содержания их. Порой меня не покидает ощущение, что Иешуа играет в какую-то игру, по-своему отыгрывается, возможно, даже мстит кому-то. Сидя за столом, он сосредоточенно жуёт и вдруг оживлённо вскидывается.
— А ты знаешь, почему женщина становится распутной? Вначале в неё входит дух глупости (шота — быть глупым). Вторая стадия — сата — сбиться с пути. И тогда наступает последняя стадия — сота — распутная. Ты видишь эту связь?
— Да,— торопливо киваю я, проглатывая измельчённые баклажаны, нашпигованные чесноком и орехами.
Я, безусловно, вижу эту связь, потому что с некоторых пор отчаянно поглупела.
Я стремительно меняюсь — похоже, сбрасываю старую кожу и обрастаю новой.
— От хумуса растёт грудь,— сообщает мне Аллочка, называющая себя на новый лад — Эллой.
Аллочка расписывает чашки и мезузы в мастерской Фанни — огромной белой женщины родом откуда-то из Айовы или Северной Каролины.
Фанни — бывшая оперная дива, единственная дочь незрячих от рождения родителей, удачно вышла замуж (кажется, в третий раз) и теперь снабжает американских евреев кошерной утварью, расписанной умелыми руками девочки из маленького украинского городка — то ли Мелитополя, то ли Херсона.
Во время работы Фанни включает стереопроигрыватель и распахивает рот с крупными желтоватыми зубами. Она ужасно непосредственная, наша Фанни. Всё, что она делает или говорит, она делает шумно, демонстративно, почти вызывающе. Сейчас закончится очередная оперная ария и начнётся подробное повествование о климаксе, которым бывшая певица страдает с недавних пор. Фанни очень физиологична и практически не ведает стыда. Она вздыхает, ёрзает огромными полушариями зада, вспоминает о том, что сегодня у неё не было... Мелко хихикая, доверительно сообщает о том, что у неё пучит живот.
Мы с Аллочкой переглядываемся. Через час Фанни выдохнет своё знаменитое: «Пуфф»,— капризно оттопырит пухлую нижнюю губу и начнёт собираться. Уже с порога она в третий раз огласит список срочных дел и унесётся в сторону благополучной Раананы.
— Свобода! — кричу я, опрокидывая стул домомучительницы.
Долой постылую оперу, долой ведро, заполненное вязким раствором. Долой ряд белых, девственно белых тарелок и чашек.
Теперь мы можем насладиться унылой свободой промзоны. Пить кофе, болтать и смеяться.
— От хумуса растёт грудь,— сообщает мне Аллочка и распахивает рабочий халат.
Что-то с нами творится здесь, в этом душном помещении, за этой металлической тяжёлой дверью, раскалённой от полуденного африканского солнца.
Мы говорим о мужчинах. О чём ещё говорить нам? Из соседнего здания доносятся мужские голоса.
Это зона. Промышленная зона. Сотни мужчин и женщин с утра до вечера выполняют бессмысленную, отупляющую работу. Сотни не старых ещё мужчин и женщин фертильного, как его принято называть, возраста.
Фертильность наша не подлежит сомнению. И оттого мы рады появлению Мусы. Муса испуганно просовывает смоляную голову в проём двери: ну, толстая ушла? Он называет нашу хозяйку «шмена», то есть «жирная», но это, разумеется, за глаза; в глаза же — неудержимо лебезит. Фанни — настоящая мем-саиб, и в присутствии её великан Муса сжимается до размеров нашалившего школьника.
— Вы заметили, девочки, какой наш Муса красавец? — голосом сытой кошки интересуется Фанни.
Ещё бы; заметили и некоторое смущение самой Фанни, и то, какими пятнами покрывается щедро декольтированная грудь.
В отсутствие Фанни Муса садится довольно уверенно, забрасывает нога на ногу и принимает из Аллочкиных рук чашку с «боцем» — чёрным кофе, залитым крутым кипятком. Он бережно расстилает белоснежную салфетку.
— Баклава — настоящая, не какая-то чепуха с шука,— бери, не стесняйся — жена пекла.
Он произносит: «баклауува»,— и во рту становится вязко и приторно.
Муса живёт в Газе, в небольшом домике на земле, окружённом оливковыми деревьями. Мне кажется, в каком-то сне я видела этот дом и босого полуголого мальчика, сидящего на корточках неподалёку. Молчаливую жену, выпекающую пресные лепёшки. Бельевую верёвку через двор и тощую козу, жующую горькую арабскую траву.
— Ма шломхем, банот? (Как дела, девочки?)
Никого не обманывает светское начало беседы и рассказ о больных ушках младшего, то ли одиннадцатого, то ли двенадцатого по счёту ребёнка. Через каких-нибудь полчаса из угла комнаты, прикрытого ширмой, донесутся голубиные стоны и притворно возмущённый Аллочкин вскрик — негромкий, впрочем:
— Куда, зараза, руки суёшь?!
Но Муса упорно суёт, потому что Аллочка сладка и горяча, как только что съеденная, обильно пропитанная мёдом баклава, и от местного хумуса у неё растёт грудь, в чём Муса собственноручно желает убедиться,— каморка становится нестерпимо жаркой, и распалённому Мусе, видимо, кажется, что он — хозяин такого небольшого гарема; на шее его пульсирует яремная вена; кажется, ещё чуть-чуть — и налитое тёмной кровью лицо взорвётся. Всё-таки удивительные эти маленькие девочки из провинции: крохотной ладошкой Аллочка отпихивает настырного гостя:
— Ма, ата метумтам? Ма ата осэ? (Ты что, с ума сошёл?)
Укрощённый хозяин гипотетического гарема вспоминает, что рабочий день вот-вот закончится, а дорога в Газу занимает немало времени, часа три, и на каждом посту он, взрослый мужчина, отец двенадцати, кажется, детей, должен стоять навытяжку перед желторотыми мальчишками в форме.
А в доме под цветущими оливами раскатывает тесто его горячая, сладкая, всегда желанная жена, которую зовут, допустим, Адавийя — летний цветок, или Азиль — нежность, а по двору бежит его сын, младший, с перевязанными ушками,— если Аллаху будет угодно, мальчика вылечат израильские врачи, но для этого потребуется разрешение.
Добрая Фанни всё устроит, вряд ли она откажет Мусе, и мальчика привезут в лучшую детскую клинику, и тогда он вырастет здоровым и крепким, как отец, и на шее его будет биться тугая яремная вена, когда, распахнув на мальчишеской груди дешёвую джинсовую куртку, купленную на летней распродаже вместе с рюкзаком и удобными мокасинами фирмы «Nike», выдохнет в толпу смеющихся школьниц и стариков с тележками: «Аллаху Акбар».
Это будет та самая остановка, с которой Иешуа делает пересадку на сто шестьдесят шестой автобус, идущий с центральной автобусной станции прямо к дому.
Красавица Яффа, с блошиным рынком, рыбными рядами и сбегающими к морю ступеньками, останется позади, а с высокой мечети донесётся записанный на плёнку полуденный азан, третий из четырёх в этот день.
Итак, сначала женщина глупеет, потом — сбивается с пути.
Всё по порядку. Нет, вначале я познакомилась с этим человеком. Потом...
Потом начались нагромождения глупостей, череда неприятностей и неловких ситуаций.
Таких, например, как потеря месячного проездного билета. Не знаю, каким образом выскользнул он из моих рук. Разве бегущая к автобусной остановке женщина того самого (смотри выше) возраста, да ещё после бесконечного трудового дня, в предвкушении долгожданной свободы...
Начнём строго по порядку. Тот факт, что не встретиться, не пересечься мы никак не могли, не подлежит сомнению. Каким образом могла я обойти стороной перевязанного кокетливой косыночкой-банданой плотно сбитого мужчину с шальным взглядом голубых глаз?
Хорошо, предположим, я сделала вид, что не заметила, совершенно не заметила его заинтересованного, мягко говоря, взгляда, и решительно двинулась в сторону пекарни Ицика на углу. В пекарне я некоторое время металась между усыпанными пудрой и облитыми глазурью марципанами и солёными слоёными пирожками. Я обожаю выпечку. Запах свежеиспеченного хлеба способен вдохнуть в меня жизнь.
Конечно же — каждым позвонком, хребтом ощущала я его присутствие,— конечно же, таинственный незнакомец последовал за мной.
Через какую-то четверть часа, сверкая глазами из-под сбившейся повязки, он поведал мне страшную тайну. И спросил, желаю ли я сопровождать его во время секретной поездки к резиденции Арафата?
То, что за всей этой удивительной историей тянется след ФСБ, не вызвало у меня никаких сомнений. Уже в однокомнатной подвальной квартирке с единственным крохотным окошком незнакомец решительно стащил со шкафа некий цилиндрический предмет.
— Это подзорная труба,— строго ответил он на мой немой вопрос и чёткими, невыразимо прекрасными движениями развернул желтоватую тряпицу.
Упоминала ли я о том, что с детских лет питаю слабость к огнестрельному оружию? Все эти гладкие воронёные поверхности, изгибы, отверстия...
— Иди сюда, быстрее,— прошептал он и сдавил моё горло довольно крепкими пальцами.
Пошатываясь, я вышла из подъезда. Должна заметить, не в первый и не в последний раз убедилась я в удивительном свойстве моей психики.
Лабильность — кажется, именно так это называется.
Меня изнасиловали, тупо констатировала я, вдыхая вечернюю духоту полной грудью.
Дело в том, что акт изнасилования случался в моей жизни не раз и не два, и я, обладая той самой пресловутой лабильностью, прослеживаю определённые закономерности.
По улицам ходит немало красивых, молодых, сексапильных и просто хорошеньких женщин. Что же такого находят во мне эти разного возраста, вероисповедания и социального статуса мужчины?
Да, уши. У меня прекрасные уши, маленькие, изящные, как у породистого арабского скакуна. Уши эти расположены по обеим сторонам довольно милой головки, украшенной также замечательным ртом и задумчивыми глазами.
Уши мои чутки к малейшим, тончайшим нюансам и колебаниям, частотам и резонансам. Нежные, с бархатистой мочкой, они доверчиво тянутся в сторону всякого, кто произносит моё имя...
Кроме ушей, я обладаю зыбкой, неуравновешенной, плавающей походкой, выявляющей во мне человека сомневающегося, внушаемого, неуверенного в себе.
А насильники кто? Глупости, вовсе не брутальные мачо, самцы группы алеф,— напротив, это люди с травмированной психикой, зачастую весьма болезненной.
При виде моих прижатых к голове ушей и зыбкой походки они, эти несчастные, видят якорь, мачту, в некотором роде спасение и утешение, и несутся за мной, точно гончие по следу.
Где-то я упоминала уже о своей неистребимой внушаемости и — да — ужасном, гипертрофированном любопытстве!
Я всегда хочу знать, чем закончится история. Любая, самая невзрачная, самая плохонькая...
Один раз, ведомая собственным неуёмным любопытством, я без малейшего сопротивления последовала за молодым человеком, который честно сознался, что совершил побег из тюрьмы и давно не слышал запаха женщины. А я как раз примерно в то же самое время находилась под неизгладимым впечатлением от игры Аль Пачино в фильме «Запах женщины» — помните? Конечно, мой новый знакомый несколько не дотягивал до харизматичного итальянца...
Меня изнасиловали — шаря по дну сумки в поисках проездного билета, я убедилась, что расплата не замедлила явиться в такой банальной форме. Пострадавший отделался лёгким испугом, заключила я, потирая шею,— но, кажется, в начале нашего повествования мы говорили о глупости?
Что-то непостижимо притягательное было в медвежьей сноровке и в этой не вызывающей сомнения властности, с которой он, слегка, совсем легонько, подтолкнув меня в грудь, рявкнул: сидеть!
Он сбросил короткую куртку из пятнистой маскировочной ткани, и оказалось, что плечи у него пухлые, как у купчихи, а грудь обтянута видавшей виды полосатой майкой-тельняшкой в подозрительных разводах цвета засохшего кетчупа.
Голубоглазый назвался снайпером и с удовольствием поделился воспоминаниями о том, как вот этими вот руками — тут он выразительно развернул ладные мужские ладони,— вот этими вот руками стрелял и душил, стрелял и душил.
— Чечня, сама понимаешь, плановые зачистки.
Я втянула голову в плечи.
— Ребят наших жалко,— скрипнул зубами он и жадно затянулся.
Комнату заволокло сизым дымом, словно после взрыва.
— Я человек подневольный: куда пошлют, там и работаю. Сегодня — здесь, завтра — где угодно. Хоть в ЮАР, хоть в Танзании. Поедешь со мной?
Ослабив тиски, снайпер свернулся уютным калачиком и мирно засопел.
— Пожрать бы,— мечтательно зевнул он — так мог бы зевнуть изголодавшийся хищник — и, доверительно приобняв мои плечи, поведал грустную, трагическую даже историю необыкновенной любви к третьей жене, которую случайно обварил кипятком и которая буквально через пару недель после досадного происшествия разбилась на комфортабельном лайнере Сочи — Гудермес.
— Представляешь, я мыл ей голову, а голова у неё была крохотная, облепленная мокрыми волосами, почти младенческая,— мне так и хотелось сдавить её и услышать хруст, я едва удержал себя, но вот не знаю, что на меня нашло — почему я забыл разбавить кипяток в чайнике...
Голубоглазый обхватил щёки руками и с силой потянул их вниз — будто бы вознамерившись оторвать совсем. Но щёки были довольно упитанные, переходящие в бычью шею, поросшую пегой щетиной.
Я чувствовала себя зрителем, в результате счастливой случайности попавшим на сцену в качестве главного героя, да что там — героини! Мне надлежало сыграть свою роль по всем законам жанра. В конце концов, Его Величество Случай избрал меня, именно меня для исполнения важной, по всей видимости, миссии.
И я осталась сидеть, осталась — повинуясь непреложному закону — увидеть, чем закончится история с русским шпионом, вербующим попутчиц в резиденцию Арафата.
— Гилель [5] любил повторять: моё унижение — моё возвышение,— начал Иешуа очередную шаббатнюю речь.
В углу комнаты мерцали свечи, стол был накрыт праздничной скатертью.
— Ибо и плохое — тоже хорошее. Всякому созиданию следует разрушение,— произнёс он, не глядя в мою сторону.— В серебряных покровах, говорит рабейну Бахья, есть маленькие отверстия, и сквозь них мы видим золотые плоды.
Иешуа преломил лежащую на столе халу и посмотрел на сидящую рядом жену; напротив изгибались точёные фигурки, вырезанные из чёрного дерева: одна мужская и одна женская.
Шаббатняя звезда взошла над спящим городком, над домами, маколетами, детскими площадками.
Некто, чьё имя не принято упоминать всуе, свесив ноги с пухлого облака, вырезал в серебряной фольге крошечные отверстия-глазки. Он ловко орудовал миниатюрными ножницами, воспользовавшись, по всей видимости, моим маникюрным набором.
— Что ты творишь, Отче! — вскричала я.
Но Отче подмигнул мне, совсем как Ицик из пекарни на углу, и тогда, приложив фольгу к левому глазу, я увидела автобусную остановку и семилетнюю девочку, улыбающуюся золотозубым ртом. На голове девочки блистала корона, а в руках она держала скрипку, похожую на покрытую чёрным лаком китайскую шкатулку. Вокруг девочки плясали и прихлопывали в ладоши плешивый царь Ахашверош, Аман и переодетая царица Вашти.
— Видишь? — обернулся Отче, и я отшатнулась, потому что лицо у него было покрыто кирпичным загаром, а на ногах красовались пыльные сандалии из кожи.
— Ты — Иешуа? — обрадовалась я, но Отче нахмурил перевязанный пёстрой банданой лоб, и глаза его стали нестерпимо-голубыми.
Он рванул на груди полосатую майку и, скрипнув зубами, выдохнул в ставшее красным небо:
— Аллаху Акбар!
__________________________________
1. Скорая помощь.
2. Ахашверош, Аман, царица Вашти, Мордехай, Эстер — исторические персонажи, герои «Книги Эстер». «Книга Эстер» отличается разительно от всех остальных книг, входящих в ТаНаХ. Первое отличие, которое бросается в глаза,— это то, что в этой книге, единственной из всего ТаНаХа, ни разу не упомянуто имя Бога. И вообще, повествование очень напоминает комедию масок.
3. Матнас — Дом культуры.
4. Азан — призыв к молитве. Текст призыва один и тот же. По всему мусульманскому миру этот побудительный призыв провозглашается пять раз в день.
5. Гилель (3648–3768 / 112 г. до н. э.— 8 г. н. э. /) — один из величайших еврейских мудрецов всех поколений. Был главой Санхедрина в течение 40 лет, с 3728 г. (32 г. до н. э.) и до последних дней своей жизни. Гилель родился в Бавеле (Вавилоне) и там прожил первые сорок лет. Несмотря на происхождение из рода царя Давида, он был крайне беден и зарабатывал на жизнь тяжёлым ремеслом дровосека. В 3688 г. (72 г. до н. э.) Гилель отправился в Землю Израиля, чтобы изучать Тору у величайших мудрецов.