Александр Никитич, вы хорошо знаете приморскую литературу. Какое имя хотелось бы назвать?
- Несомненно, Геннадия Лысенко. Приморье может похвалиться и другими хорошими поэтами, но сказать, как Лысенко: «Там звезды плачут… а на руке часы судачат» – мог только великий. Это уровень Рубцова, но совершенно оригинальнейший. Ещё страшно сложный, а поэтому, может быть, не очень-то признанный. С величайшим трудом, помню, пробивал публикацию подборки стихов Лысенко в «Нашем современнике». Редактор у меня просил прозу, а я, как цыган на базаре: «Стихи приморского поэта опубликуйте, тогда и проза будет»…».
То, что вы прочли сейчас чуть выше в кавычках, – выдержка из интервью почти десятилетней давности корреспондента газеты «Владивосток» с известным русским писателем Александром Плетнёвым, которую можно считать и эпиграфом к моим заметкам о Геннадии Лысенко. Осенью 2003 года Александр Никитич, сибиряк по рождению, приехал отметить незаметно подкативший юбилей – 70-летие – на свою вторую родину – в городок Артём, где после срочной службы на острове Русский немало лет проработал шахтёром, написал первые рассказы и принёсшие ему литературную славу повесть «Дивное дело» и роман «Шахта», впервые опубликованные в журнале «Октябрь».
Теперь и в Артёме, и в краевой библиотеке Приморья есть что-то вроде музеев о его жизни и творчестве, но Плетнёв, по его признанию, готов вновь спуститься в шахту, и навсегда, одного лишь ради – чтобы на поэтическом небосклоне Отечества засверкало наконец-то имя кудесника слова, о котором он не побоялся сказать: «Великий». Это несправедливо – оставаться десятилетиями меж этим и тем сентябрём, как называлась одна из книг поэта Геннадия Лысенко, увидевшая свет спустя шесть лет после его трагического ухода из жизни:
Меж этим и тем сентябрём,
меж тою любовью и этой,
как молнии высверк,
как гром –
взаимность –
попробуй исследуй.
И всё же представишь на миг
себя до безгрешности юным,
как будто и впрямь уж старик,
заохаешь,
брякнув по струнам:
- Каким же я был дикарём,
каким же я был
недотёпой!..
Меж этим и тем
сентябрём
такое – хоть заново топай.
И память плутает в ночи:
былое –
оно не по полкам;
былое – такие ручьи
сольются –
и вот она, Волга.
А следом приснится паром,
утюжащий мятую воду, –
меж этим и тем сентябрём
со мною так много народу…
Увы, уже минувшего 17 сентября нынешнего года, в день и год не случившегося 70-летия, автора этих строк вспомнят и помянут не так уж много народу. Одних уж нет, другие, несколько перефразирую общеизвестное, далече, третьим и при жизни Геннадий Лысенко и его творчество были костью в горле. Да и не приведи в исполнение вынесенный самому себе приговор в помещении Приморской писательской организации в уже далёком и для нас 1978 году, он бы наверняка не отпраздновал, а отплакал свой юбилей, поскольку, будучи тридцатилетним, ошибся в предвиденье:
На небо навернутся слёзы
величиною с виноград,
и август станет скрупулёзно
готовить загодя обряд
листопадения,
а ночи
проглянут дико и светло,
как бы пугая и пророча,
что скоро кончится тепло.
Потом – снега,
потом – морозы,
но ещё раньше и зазря
мне отольются чьи-то слёзы
в начальных числах сентября.
Да, он наложил на себя руки 31 августа, но похоронен на самом заброшенном кладбище в окрестностях Владивостока на третий, как и положено по православным обрядам, день – 2 сентября. Тогда в последний путь провожали с оркестром, но подрядить духовую команду в какой-нибудь военно-морской части приморского гарнизона запретила местная власть, как и надгробные речи, – самоубийца, мол, и только писатель Александр Плетнёв, имя которого в ту пору было у всех на слуху, пренебрёг запретом. Да и настоящий друг не мог поступить иначе.
А сказал бы Геннадий Лысенко, как Николай Рубцов: «Я умру в крещенские морозы…», – поминался бы теперь помнящими его в январе. А здесь, повторю, «мне отольются чьи-то слёзы / в начальных числах сентября», да ещё зазря, – так тонко-прозрачно и щемяще-покаянно о прощании с белым светом никто из русских поэтов не писал. И таким чистейшим и непорочным, добавлю, как и вся его поэзия, языком. А ведь в образовательном багаже Лысенко только сельская неполная и тюремные – четыре срока за хулиганство, отбывая которые, и окончил среднюю, – школы. И вообще его образование сравнимо с «университетами» Максима Горького, не исключая и бродяжничество, – рабочий в геофизической партии, газорезчик, маляр, сверловщик, котельщик-корпусник, обрубщик, матрос на сейнере, кочегар, горнорабочий, наконец – должность! – завхоз с билетом члена Союза писателей СССР в Приморской писательской организации.
За это, без малейшей иронии, спасибо тогдашнему её руководителю писателю Льву Князеву, которого, между прочим, можно считать и крёстным отцом поэта Лысенко. Прозаик Александр Плетнёв, ставший вместе с Геннадием открытием Иркутского семинара молодых и начинающих литераторов в 1973 году, рассказывал:
- Лет за семь-пять до этого семинара, точно не скажу, Князев, в ту пору главный редактор краевой молодёжной газеты «Тихоокеанский комсомолец», получил саморучный пакет-письмо из мест, как говорится, не столь отдалённых. А в нём школьная тетрадка не каких-то блатных стишат – поэма «Владивосток», завершающаяся такой просьбой к этому городу:
Дай прикурить мне сигарету
Из чьих-нибудь надёжных рук…
Прочёл, поразился – и поставил з/к на первую полосу ближайшего номера. В советский период истории России это был Поступок с большой буквы. По-доброму участвовали в судьбе Лысенко и приморские, пусть и разнополюсные, «авторитеты» в поэзии – Илья Фаликов и Юрий Кашук. И Гена, освободившись, пошёл в гору, широко печатаясь не только в местной, но и во всесоюзной периодике. Правда, при жизни успел издать только два сборника стихов…А каким он был, если спросишь, как человек, прочти его «Совесть»…
Я прочёл:
Хоть льсти, хоть плачь,
хоть сквернословь:
обласканный,
никчемный,
битый –
я чья-то первая любовь
и чья-то первая обида
Пристрастный к Родине,
к друзьям
и в мелочах,
и в самом главном,
я весь
как маленький изъян,
на плёнку снятый крупным планом.
А незадолго до своей смерти, случившейся 7 мая 2012 года, Александр Никитич показал мне одно из писем Лысенко к нему. Приведу из него только несколько строчек и постскриптум: «…Я принимаю антабус. Пишу рассказ. Если получится, пришлю тебе первому. 8.01.75 года. P.S. Получил журнал «Студенческий меридиан» и альманах «Поэзия».
Антабус, знаю не понаслышке, никого от болезни, косящей в России не только поэтов, не спас, а получился ли рассказ у Геннадия Лысенко – не ведал и Плетнёв, поскольку рассказа, извините за невольную тавтологию, так и не получил. Насчёт же упомянутых журнала и альманаха нынешнее поколение, рождённое в перестройку и выросшее в постсоветской России, может справиться в общественных читальнях – в них стихи Геннадия Лысенко, которые предельно точно оценил упомянутый выше Илья Фаликов:
"Почти каждое стихотворение Геннадия Лысенко по преимуществу как бы одна строфа вне зависимости от знаков препинания, пауз и количества строк. Чаще всего он предельно лаконичен. Он выговаривается на одном дыхании, сугубо монологично, словно после долгого молчания, внешне вроде бы и не видя собеседника-читателя. Тут нет ни поспешности, ни скороговорки: весь словесный строй рассчитан на пристальное, равное собственной напряжённости внимание воспринимающего, на его способность вслушиваться и в целое, и в части целого — до слова, до звука".
Пять же книг Лысенко, последняя из которых, посмертная «Зовётся любовью», издана в Москве 10-тысячным тиражом в 1985 году, – библиографическая редкость. А книги приморского поэта, без поэзии которого русскую поэзию ХХ и нынешнего веков нельзя считать полной, должны бы стоять на полках книжных магазинов и библиотек в одном ряду с сочинениями Сергея Есенина, Алексея Прасолова, Николая Рубцова…
Так считаю не только я. Но чтобы не быть голословным, назову лишь одно имя – прекрасного русского прозаика Александра Плетнёва, с которым жил почти по соседству – в одном округе Омска. Но встречались часто не поэтому. Нам было о чём поговорить. И часто говорили о Лысенко. Александр Никитич, работавший в пору расцвета таланта Геннадия Лысенко на одной из шахт близкого к Владивостоку города Артём, рассказывал, как с ним познакомился:
- Давно это было и просто. Год не помню. Во Владивостоке. Идём мы по центральной улице Ленина: я и Саша Романенко – высокий, стройный парень. Потом из этого Саши Романенко получился скрюченный горбун – он облучился на подводной лодке. Его сейчас в живых нет. Поэт… У Лысенко в стихах есть посвящения. «А.П.» – это Плетневу, мне, значит, а «Р.» – Романенко. И вдруг не очень-то приглядный внешне встречный к Саше чуть ли не с объятиями. Глаза только у встречного, как-то сразу выхватил, примечательные – цепкие и одновременно печально-виноватые. Ни у кого таких глаз, как у Гены Лысенко, никогда больше не встречал. А насчёт дружбы… Не было между нами дружбы особой. Встречались на собраниях в местной писательской организации, говорили, бывали у него вместе с женой на квартире. Он печатался в «Тихоокеанском комсомольце», я читал – прекрасные публикации. Но тогда не очень осознавал, насколько прекрасны. Чтобы узнать, оценить поэта и его творчество, обязательно нужно какое-то расстояние, и чтобы время прошло. Как у Есенина: «Лицом к лицу лица не увидать, большое видится на расстоянье…»
Обычный парень, ну – поэт… Которому к тому же при встречах обязательно нужно было это дело – выпить… Он знал, когда я один, что мне нужно уезжать в Артём (50 км электричкой), но всё просил: «Посиди, поговорим…». И, как мальчишка, смущался. Он пьёт, а я не пью. Мне надо работать (в шахте работал до 25 августа 1975 года, на моё 40-летие и вышла первая моя книжка «Чтоб жил и помнил»), а ему – что?.. И только когда уже я уехал в Омск, когда Лысенко погиб, осознал, насколько талантливый он был человек. А талантливый человек, как я понял с годами, он везде становится врагом для серой номенклатуры. Как мне говорил Марков (Георгий Марков, писатель, первый секретарь Союза писателей СССР. – Н.Б.), когда я собрался переезжать из Артёма в Новосибирск (на родину звали): «А ты знаешь, что там сорок классиков областного масштаба живут, и они тебе таланта не простят!». Я возьми да ляпни: тогда, мол, поеду в Омск, тоже близкий к отеческим Барабинским степям.
Марков ухмыльнулся: «Ну, поезжай!». А за этой ухмылкой, догадался позже, таилось недоговорённое, но всем известное: хрен редьки не слаще… А потом, когда Советский Союз рушился, а вместе с ним и Союз писателей СССР, Марков стоит с толпой в ЦДЛ, я иду мимо, и он, остановив меня, говорит: «Как меня там били, как били…». Спрашиваю, не понимая: где это – били? Марков: «Да в Омске!». И уже к толпе обращаясь и на меня указывая: «А теперь вот его в Омске бьют…».
Так и с Лысенко. Все понимали, что поэт – необычный, а потому ненавидели. Все эти – Князевы, Лапузины и прочая орава. А Кашук – и сам даровитый (и как прозаик, и как критик, публицист), – он и заступался, и писал о Лысенко по-доброму. Всегда. Особенно после его смерти. Он очень ценил это редкое явление, потому что понимал, что даже ему до Лысенко не дотянуться… Помню, на одном из пленумов Союза писателей я говорил о пагубном влиянии партийной власти на местах – Омск, Новосибирск, Владивосток – везде так! – на литературу, её представителей… Что она, власть, творит над талантами! А после пленума иду в гостиницу «Россия» и – вот он, Князев, тот самый вражина, вечный партийный руководитель. Спросил у него, как там Кашук, а он в ответ: он умер. Как? Вышел с собрания, где шла борьба, сел на лавочку, и всё… Умер относительно молодым. И не кто-то – Кашук прислал мне сборник Лысенко «Крыша над головой». И там увиделось… А Гениной книжки с его подписью у меня нет, есть только коротенькое письмецо, в котором он сообщает: «принимаю антабус»… И когда я уехал в Омск, Кашук, опять же, мне и прислал (уже после смерти Лысенко) очень объёмную рукопись, правда, слепой экземпляр. Я прочёл, уже понимая, какой это был величины поэт… И поехал в Москву, в журнал «Наш современник», к Викулову (Сергей Викулов – поэт, главный редактор журнала. – Н. Б.). Пригласили на редколлегию, а там все свои – Носов, Астафьев, Распутин. Говорят о поэзии: дескать, нет хорошей поэзии, кого печатать? И Викулов страшно удивился, когда я ему сказал, что привёз настоящие стихи, а с ним удивилась и другие, и критик Инна Ростовцева… А я им рукопись на стол: «Вот вам – истинная поэзия, и поэзия редкая!». Меня спрашивают: «Кто публикатор?». Отвечаю: «Алла, жена Лысенко…». И сделали в «Нашем современнике» большую публикацию стихов Гены. А позже она стала основой и книжки в издательстве «Современник». Просят меня написать предисловие. Отказываюсь: мол, я не шибко мастер в этом деле, что не умею – то не умею. Вот пусть Фаликов: жили вместе, пусть он напишет. Так и вышла с предисловием Ильи небольшая в оранжевой обложке книжка стихов Геннадия Лысенко…
А ещё с Лысенко мы ездили в 1973 году в Иркутск на зональное семинар-совещание. И в одном с ним номере жили…Конечно, зачем-то сопровождал нас Князев. Потом он написал что-то вроде: «в Иркутске яблоня цвела…» Приехали. Гена – в поэтический семинар, я – у Распутина. Распутин говорит: мол, почитайте друг друга, познакомьтесь, завтра начнём работать. Я уехал в Усолье-Сибирское, там брат, побыл у него, вернулся, а мне вместо «здравствуй!», вспомню классику, – пренеприятнейшее известие… Что ж, Лысенко Гена есть Лысенко Гена. Он не был драчуном, но выпил, шум поднял в ресторане гостиницы «Ангара», с каким-то негром за грудки сцепился. И Князев запихивает его в машину – и в аэропорт: уезжай. Сам так решил, без команды более высоких писательских начальников. Не дай-то Бог, если бы Гена его послушался! А Гена постоял-постоял в аэропорту – и вернулся. И не зря. В Иркутске его очень высоко оценили. А потом этот Князев пишет, как я не караулил его, хотя жили в одном номере… Впрочем, не это главное.
Поэзия Лысенко – это громадное пространство! И без всякой рисовки. Он первый подумал о себе от имени народа. Я и народ – это одно и то же. У Лысенко и производственные стихи – на порядок выше по уровню, чем, скажем, у Рубцова. Взять стихи Рубцова о службе на корабле – есть там что или нет?..
- Александр Никитич, давайте не будем сбиваться на полемику, – прошу я Плетнёва. – Лучше, к примеру, вспомните вот о чем. Многие поэты любят бравировать, выступать на публике, читать стихи, экспромты. А Лысенко?
И прозаик, – большой любитель полемизировать, – усмехнувшись понимающе, «возвращается в тему»:
- Нет, не бравировал. Да и вообще стеснялся выступать. У него голос был слабый, он не мог ничего выделить. Он читал тихо, и это надо было уметь – его прослушать… Но иногда выступал, на встречах с читателями. И в Артём он приезжал, выступали мы с ним вместе. А как-то сижу поздно, пишу что-то, вдруг звонок вначале: «Шура, я вот в Артёме, в гостинице…». А я ему про себя: ну зачем мне это, придёт с выпивкой… А в трубку говорю: Гена, не могут тебя принять, полдвенадцатого ночи… И он утром приходит. И как я его ни тянул за стол, чтоб поел, щи моей Надежды Константиновны похлебал, он ни в какую! Другим мается – налей, и всё. Опохмелил его, он вышел во двор (моя квартира была на четвёртом этаже), а стояла приморская осень – самое замечательное время. Люди сидят на лавочках, а он кричит: «Шура, я люблю тебя!» И пошёл. И через какое-то время звонит Саша Романенко и говорит: Гена погиб.
И я поехал в день похорон туда. Приезжаю. А Князев сразу ко мне: дескать, похороны перенесём. Как? А машины нет, отвечает. Я ему говорю: «Сейчас мы все, кто тут есть, выйдем – а мы были на улице 25 Октября, где серая лошадь, где Союз писателей, – перекроем улицу и наймём машину… И машину нашли. Но такой позор…
Да, а незадолго до этой трагедии газета «Правда» дала большую подборку Гениных стихов. «Правда» – главная газета Советского Союза!!! Кошечкин был такой в газете «Правда», он «пробил» подборку Гены, хотя знал его лишь по стихам… Звоню Гене, говорю: «Поздравляю тебя с такой почётной публикацией!». А он мне с такой горечью: «Шура, если меня опубликуют все «Правды» мира, всё равно я здесь – никто…»
А был в Приморье секретарь крайкома партии по идеологии Харчев. (Когда капитализм начался, он уже в Москве возглавлял все церковные дела, курировал). Гена на другой день после публикации звонит и говорит: «Я сейчас возьму бутылку, заверну её в газету «Правда» со своими стихами и пойду Харчу стукну по башке…»
- А что его тяготило, что подтолкнуло Лысенко к такому непоправимому шагу? Неустроенность в быту, непонимание жены?
- Жена у него была прекрасная. И сын подрастал… А квартирка, кажется, двухкомнатная. Мы раза три были у него с Надеждой Константиновной. А его жена работала в библиотеке. И когда я сейчас беру его стихи, я чувствую такую его связь с землёй! Каждое слово проникает в душу… Нет, у Гены всё вроде было устроено. Поэт был…А литературы в Приморье не было. В Омске – Феоктист Березовский, Павел Васильев, Леонид Мартынов, Вячеслав Иванов…А в Приморье – один Арсеньев, он только писал на должной высоте. Лысенко говорил: «Шура, здесь и могил-то нет… Не то что литературы…».
У него есть одно стихотворение – такое, может, и не дословно:
Я знаю кладбище, где буду похоронен,
Я в этом смысле здравый оптимист,
поскольку сам себя не проворонил
под злой скулёж и хулиганский свист;
поскольку,
яро веруя в удачу,
смывая с сердца наросли и муть,
я столько лет от этого не плачу,
что, в общем-то, не грех бы и всплакнуть…
Полуторка была, меня садят в кабину – поехали в морг за ним. Там Балабин Станислав сидел в кузове, ещё кто-то. Балабин и сказал, мол, в бардачке есть бутылка водки и стакан…А я спрашиваю у шофёра: а где морг? А морг – вот уже. И я беру бутылку – никогда так не пил, для меня и сто грамм вечно, как яд, – и буль-буль-буль…Остановились, пошли. Заходим. Вот он – лежит. Почему-то на полу, а не на столе. Лежит в рубашке с галстуком, костюм – всё, как положено покойнику… А там же не как здесь, в Омске, – сопки, горы, камни. Трудно добирались до места. А сделали власти так, чтоб не добрались – дали маленький транспорт, в него понабились, кто как мог. Но доехали, принесли до ямы, поставили гроб на табуретки. А могильщики тут же хоп за верёвки – опускать собрались… А все литераторы стоят кольцом, как-то в стороне, метрах в четырёх-пяти, потому что знают – КГБ тут, всё контролируется. Врага хоронят!
Есть у Лысенко такое стихотворение:
«Поэт, распятый на звезде,
я сам звездой пятиконечной
сорвусь когда-нибудь с гвоздей
и кану в вечность…
Не вечное зерно,
но вечность – борозда,
а потому-то с новой силой
пятиконечная звезда
взойдёт
над свежею могилой…»
Что надо? Ну, против какой тут власти выступает поэт?.. Он просто был патриотом. Как всякий большой поэт. В его стихах всё – все краски жизни, которая, как говорил Блок, прекрасна.
…И вдруг могильщики хватаются опускать гроб. Я им говорю: ну-ка, ребята, отойдите подальше. И секретарю Харчеву – говори. Он подошёл – этот партийный босс, нос уткнул пониже и, чтобы никто не услышал, прошептал (я-то рядом стою): «Прощай, дорогой Гена…». И всё. И я сорвался. Говорил о том, что умер поэт, и сегодня все флаги должны быть приспущены, весь Приморский край должен быть в трауре, а мы ничего не сделали, даже поэта по-воровски, позорно, подло хороним. Вот он лежит – я впервые вижу на нём белую рубашку, чёрный костюм, галстук, – и если бы он мог подняться, он бы с остервенением разорвал на себе все эти одёжки и надел бы свою серую, сиротскую рубашку…Вот в таком духе.
Потом, как водится, поминки. Гляжу – по рюмке-второй – и заговорили. Я говорю, как же так – там молчали, а тут имейте же вы совесть! Почему же после спиртного смелыми стали. Вы же его – родного и не родного, своего и ненавистного – всякого… Но ведь молчали! И тут на меня кто-то наваливается. Смотрю – это Генина жена… «Спасибо, Саша!» – плачет. А за что «спасибо», за то, что не молчал?
Да, тяжко мне тогда было… Удар этот…
Он ушёл, похоронили в начале сентября, а ровно через полмесяца ему исполнилось бы 36, – «меж этим и тем сентябрём прошли мои лучшие годы». И остались – как между рождением и смертью! Как всякий большой поэт, как Рубцов, скажем, Лысенко предвидел и очень точно предсказал свой уход… И писал о нём:
Потом – снега,
потом – морозы,
но ещё раньше и зазря
мне отольются чьи-то слёзы
в начальных числах сентября.
Я всё думаю: у кого-то из великих, не у Некрасова ли, не помню, есть такие строчки: «Счастлив тот, кто умрёт молодым…». Думаю, Лысенко не мог прожить больше, наверное, он всё сделал. Возможно, всё. А с другой стороны, поживи Гена ещё десять лет, что это было бы за такое явление?.. Геннадий Лысенко – колоссальное явление. Мы же ведь не спрашивали в деталях, что, как, почему… Говорят, что он сидел, один раз, да другой раз…А у него есть стихотворение:
…Поскольку с детства понимаю:
за мною нужен глаз да глаз…
Поскольку вред от похвальбы,
как след звезды на небосклоне.
Поскольку линия судьбы
не уместилась на ладони…
А доносов на него сколько писали! И кто? Такие, типа нашей, омской, Четвериковой! Лапузин, например… И не только по поводу выпивки. Возьмут, выдернут строчку, вроде такой: «тело – туда, а душа на небеса», – так он же в Бога верит! И – донос. Обычная зависть, мелкая, ничтожная. Например, Пушкину говорили: мол, ты такой да сякой, ни хрена не делаешь, бездельник. А он пишет эпиграммку из четырёх строчек, в которой есть слова: «…а ты бездельник деловой». И таких «деловых бездельников» – пруд пруди, они везде кишат. И куда ни кинь: таланту жить невыносимо. Трудно, тяжко. Всё время – между жизнью и смертью. И казалось, что «жизнь поставлена, как ладошка – ребром», и «песня спета». Мне кажется, Лысенко держался, не покончив с собой раньше, не одними стихами – и трудом, физическим. Он работал обрубщиком литья на Дальзаводе, тяжёлая работа, кувалдой, в горячем цехе. Он об этой работе много писал. Работал вроде неплохо, без особых прогулов. А потом он был капитаном на барже: команда из трёх человек, а он – капитан! Ой, для него это был такой социальный взлёт! Он мне с такой гордостью показывал капитанское удостоверение, а всего-то, казалось, баржа… У него есть стихотворение – «Эй, на барже!»:
Какое море за бортом!
Вокруг луны белком яичным
сгустилась дымка.
На былом
я пойман за руку
с поличным.
А было так:
под шорох льдин
над берегом
в хрустальной вазе
стоял октябрь.
Листва осин
держалась на энтузиазме.
Клонила катер по волне
стихии ласковая сила.
Клонило женщину ко мне,
меня к плечу её клонило…
Эй, на барже!
Туман в душе
рассеялся –
я поумнею,
но этой накипи уже
не выбрать ложкою моею.
Она горчит, как молочай.
За тридцать мне –
ещё мечтаю.
А на барже согрели чай,
уху сварили из минтая.
Сейчас по мискам разольют,
а кое-что – и по стаканам.
Над палубою, как салют,
проглянут звёзды.
Я не стану
искать убежища у той,
люблю которую безбольно.
За тридцать мне.
Исход простой:
поговорили – и довольно.
И хватит с нас
того, что мы –
среди поющего народа,
что грусть не требует ухода,
а ищет выхода из тьмы.
Слышишь: «Грусть не требует ухода, ищет выхода из тьмы.»? А я ни разу у него не спросил, за что он в тюрьму попадал, как… А попадал он, думаю, просто, потому что он был человеком, для которого честь дороже всего… А как только кто-то ему делал какую-то подлость или говорил гадость, он сразу же пускал кулак в ход… Хотя и не драчун по натуре, повторю…Но попадал в зону именно за драки, а может, и за что другое. Тогда и не принято было об этом расспрашивать. Ну, сидел и сидел… За хулиганство, конечно. Ну, какой Гена Лысенко – хулиган? Он же был сама доброта!
- Александр Никитич, а в поэзии у Лысенко были кумиры? Он был начитан?
- Да мы с ним о кумирах не говорили. К тому же в таком возрасте каждый сам себе – кумир. А насчёт был ли начитан – да. Начитан. Но откуда это взялось? Он же, судя по его стихам, прекрасно знал не только теорию стихосложения. Как у него стихи играют, какой ритм, какие рифмы! А мысль как он точно выражал: крепко, и не сухо, горячо – и нежно! Точно о таких талантах говорят: мол, Бог его поцеловал при рождении! Он был рождён с большим талантом. А будучи в тюрьме, он был библиотекарем, и, очевидно, много почитал там…Удивительно, омский Аркадий Кутилов, когда сидел, тоже был библиотекарем, хотя ему далеко до Лысенко. Но поэтов нельзя сравнивать. Если поэты, конечно… А образованный или не образованный…
Мы ведь страшно необразованные люди. Думаю, и Лысенко страдал от недостатка образования. Потому что наше положение – рабоче-крестьянское – не давало нам возможности иметь какую-то систему знаний. Был у нас на Высших литературных курсах Союза писателей СССР курс психологии творчества, эстетики… Преподаватель читает эстетику и пишет формулы. Пишет, пишет… А я думал, эстетика – это наука о прекрасном, и нам будут рассказывать о великих произведениях живописи или музыки. Но нам такую теорию читали, формулы выводили, – сам преподаватель запутывался в них… Курс кончается, я руку поднимаю и спрашиваю: «Что такое эстетика?». Все: ха-ха-ха… На следующий день ректор – тогда был Пименов, Владимир Фёдорович, – приходит и говорит: убрал я его… Этого хохла Коряченко. Но коли не хотите хохла – дадим вам грека. И пришёл Пондупало. И начал читать – ещё хлеще, я уже не стал ходить. А сейчас берёшь того же Сократа, Диогена, Платона, Плиния – где всё это?.. Такой мы народ необразованный. Ну, среднеобразованный. По средней школе, какую Гена, когда его закрывали, окончил. У него даже есть стихотворение, как поспать бы на уроке…
- В стихах Лысенко почти не прослеживается его родословная. Может, Александр Никитич, вы что-то знаете о его родителях, предках?
- Нет, почти ничего. Про отца он никогда не говорил. Ему вроде было за него стыдно, что «он погиб не на войне, а как-то». А как? Видимо, был репрессирован. Мать умерла. У него есть стихотворение, в котором упоминается место, где мать схоронена: «… с того куста начинаются листопады». «И с бабушкой, при пенсии и огороде/ Живём мы неплохо вроде»… По сути, его бабушка вырастила.
- Для некоторых поэтов очень важно напечататься. Для Лысенко это было важно?
- Наверное. Он много на машинке пишущей печатал. И рассылал по редакциям – без знакомств, протеже, прочих. Самотёком попал и в «Правду»... Где-то около десятка стихотворений. В «Правде», в то время?! Многомиллионный тираж!
- А куда уходили гонорары?
- Ну, куда… Известно, куда… Да гонорары были небольшие. Во всяком случае, в газете «Тихоокеанский комсомолец». Но говорили – пропивает. А я вот его как-то и пьяным не видел. Ну, выпивши…Такой веселенький, с нежной улыбкой, прокуренные редкие зубы… Не знаю, не знаю… Ему очень нравилось, когда я ему рассказывал что-нибудь о своей деревенской жизни.
- Вот вы, Александр Никитич, пусть не дружили – приятельствовали с Лысенко. А приятельство – это тоже притяжение, влияние. Кто на кого влиял – вы на Лысенко, или Лысенко на вас? В творчестве, конечно…
Лысенко… Не знаю, он на меня влиял, или я на него влиял. У него есть стихотворение, посвящённое мне:
Сухой кусок добротной прозы
попал под дождик и размок.
Какие гнутые берёзы,
какой пронзительный намёк…
Этим Лысенко хотел сказать, что у меня судьба была гнутая, как берёзы. Ломанная-переломанная, корявая… Два стихотворения он мне посвятил. Но это так, к слову. А если ещё о влиянии… Ну, какое влияние? Напечатают его стихи в «Тихоокеанском комсомольце», он спросит: «Шура, ну как?». А я ему: «Гена, отлично!». Меня тиснут – Гена, по-капитански: «Так держать, Шура!». Вот и всё. Конечно, если бы он был жив, то он бы, конечно… Лысенко – очень цельный! В общем, как говорил Фет: «Я тебе ничего не скажу…» (есть у него такой романс).
Вот жили-были, и только горечь, и горечь похорон засела в памяти… Астафьев мне писал в письме: мол, так и так, вот так и гибнет Русь. Я ему послал рукопись Лысенко. Я ему написал: мол, ты везде бывал, во всех столицах мира, а ты съезди в Приморский край в октябре – это же чудо! Обычно ведь дожди, туманы, влага, душно… А приходит перелом, когда стоит солнце: конец сентября – начало октября. И он съездил с Марьей Семёновной, а потом мне написал: «А они меня не встретили…». Имеется в виду тот же Князев… ну как же – какой-то Астафьев, вечно в какой-то оппозиции, и не встретили. А потом: «и могилу Лысенко мне не показали, некому было найти». Думаю, что теперь нашлись люди, которые смогут собрать его стихи. Вот вышла новая книга Гены… Я смотрю её у тебя – «Счастье наизнанку», Владивосток, главный редактор Александр Колесов – знаю Сашу; спонсор издания – Иван Шепета – знаю Ивана, его стихи, о Гене всегда хорошо пишет; тираж – тыща экземпляров, – и, видишь, плачу. Ушло время. Что теперь сожалеть?! Жили-были… И кто его знает, Лысенко Геннадия? А надо, надо знать!.. Кто знал, что Рубцов такая величина?.. А какая величина Лысенко – узнать ещё предстоит… В будущем?..
Мне нечего было ответить Александру Никитичу. Согласиться с ним, несколько изменю Пушкина, что слух о Геннадии Лысенко, пусть и в будущем, пройдет по всей Руси великой, – так это будущее сегодня очень смутно. Не согласиться? – да Лысенко начинает возвращаться к людям. Пусть пока сборником «Счастье наизнанку» тиражом в 1000 экземпляров. Насколько затянется это возвращение – вот в чём вопрос. Но что Лысенко ещё на дороге к людям – это точно, и теперь уже я читаю Плетнёву:
Обернулась дорога
песней, спетой впервые.
Я – поэт не от Бога –
от себя,
от России.
От пристрастья к просторам
да от рук, что – при деле,
от мечтаний,
которым
тесно в крохотном теле.
от разлук,
от болезней,
от любви слишком строгой;
от того, что и песня
обернулась дорогой.
- Да, Гена – поэт от России, – соглашается Александр Никитич.
Теперь Плетнёв никогда не придёт ко мне, в отличие от меня – к нему на Старо-Северное (мемориальное) кладбище в Омске, но я ещё не могу писать о нём в прошедшем времени. Поэтому, проводив Александра Никитича до остановки автобуса, я, вернувшись домой, читаю Рубцова и Лысенко. Не сравнивая. Читаю – и всё. Но…
Читая Рубцова, я вспоминаю Лысенко: «…Меж этим и тем сентябрём / со мною так много народу…», – а вспомнив, вновь возвращаюсь к Рубцову: «И какое может быть крушенье, / Если столько в поезде народу?»
И пугаюсь: может быть! – но уже за Россию, если не сбудется пророчество Геннадия Лысенко, давно спевшего для неё песню, которую пора услышать:
Отстану,
отрину,
отпряну,
от собственных рук отобьюсь
на время,
а после нагряну,
как в Питер восставшая Русь.
Голодный,
холодный,
свободный,
поверивший в силу свою,
и песню такую спою,
которая станет народной.