litbook

Культура


Дорога домой+6

Дорога домой

 

Памяти Валентина Волкова (1936–2009)

 

19 августа 2011 года Валентину Алексеевичу Волковуисполнилось бы 75 лет

 

1

Когда человеку пятьдесят, соколом парит он над землёй и думает, что впереди ещё целая вечность; когда перевалит за семьдесят, он вдруг обнаружит, что дни пролетают незаметно, жизнь сжимается, как шагреневая кожа, и всё чаще приходится оглядываться назад. Зря ли жил? Останется или после тебя след? Выполнил ли то, что было предназначено судьбой или замыслом Божьим?

 

Валентин Волков проснулся в то летнее утро от боли в боку. Если раньше сердце слегка пошаливало, то теперь всё чаще напоминало о себе. И было отчего. Пропадала деревня, которую любил всеми силами души, и которая давала ему эти силы. Он во весь голос протестовал вместе с бойцами по перу против её разорения, против того, чтобы кормилицу и защитницу обзывали «чёрной ямой» и обстреливали со всех сторон, но всё было тщетно. Сверху вяло отбрехивались. Никто в Москве и пальцем не пошевелил. Ума что ли не хватает понять, что возрождение России невозможно без возрождения села?

«Сдёрнули деревню с лица земли, как скатерть со стола» — писал он в одном из своих рассказов. Только за первые десять лет так называемых реформ потеряли более пятидесяти тысяч сельских населённых пунктов, забросили половину пашни и забили половину стада. Казалось бы — стоп! Приехали! Пора сворачивать с пагубного пути. Но только и слышишь, что мы взяли «правильный курс». Как бы не так! Если жизнь с каждым годом улучшается, то это похоже на перестройку. А если ухудшается, то это — обман.

Искусство, призванное изживать пороки, оказалось бессильным под гнётом этого обмана.

— Верунь, — сказал он жене, — что-то снова на родину потянуло. Давно уже не были. Только во сне и вижу. Может, тряхнём стариной?

— Хорошо бы. Заодно помогли бы старушкам картошку убрать. Только… одна дорога нынче чего стоит!

— Что ж, будем, как барсуки, сидеть в своих норах… Проснулся сегодня и вспомнил, как в 1958 году приезжал под Перемышль один из лучших наших деревенщиков Соколов-Микитов, которого высоко ценил Твардовский. Искал свой дом, где родился, куда съезжались охотиться многие именитые люди, в том числе сыновья Толстого. Льва. Однако нашёл среди леса только угол каменного фундамента. Так и не удалось по-человечески проститься с отчим домом. Сел на камень, налил стопку водки, выпил и заплакал… В том же году его не стало.

Валентин помолчал, склонив лобастую голову.

— Проходил вчера мимо мусорных баков на улице Циолковского, смотрю — груда книг. Думал, что макулатура, халтура разная. Присмотрелся — батюшки: Иван Алексеевич Бунин, Глеб Успенский, Короленко, русский писатель Новиков, тоже Иван Алексеевич, советские писатели Троепольский, Носов, Дорош, «Память» Чивилихина, фельетоны Рябова, наши калужские — Кобликов, Синицын, Авдонин, Шеметов… Собрал в охапку, отнёс в библиотеку, а там мне показывают на стопки книг, сваленных в углу. Тоже читатели принесли. Оказывается, назначили нового — молодого — директора в школе на улице Фридриха Энгельса, а он, обустраивая свой кабинет на современный лад, приказал выбросить на свалку книжные шкафы прежнего директора вместе с их содержимым.

— Ой! — воскликнула, побледнев, Вера.

— И я чуть с ума не сошёл. Всю ночь не мог глаз сомкнуть. Разные вопросы лезли в голову. Почему духовные золотой и серебряный века литературы породили бездуховный двадцать первый век? Ирония судьбы? Зигзаг истории? Ещё одно испытание для русской души, за которую, как писал Фёдор Михайлович, борются и Бог и дьявол? Или мир сошёл с ума, заменяя классику пошлейшими и серейшими дамскими романами, жалкими ремесленными поделками — всем тем, что называется массовой культурой? Пипл, мол, всё схавает. А если кто-то усомнится или заикнётся — против сразу истеричные вопли со всех сторон: «Вы что, против свободы слова? Хотите нам рот заткнуть? Не нравится — не читайте! И не смотрите!» У читателя, мол, есть выбор. И это высшее достижение демократии? Чудовищные понятия и извращения ядом вливают в наши уши. Ценности, на которых крепко держалась русская душа, подменены. Люди превращаются в зомби и послушно голосуют под команду: «да, да, нет, да». Патриотам перекрыли все пути, а патриотизм назвали последним прибежищем негодяев. Что же нам, провинциальным литераторам, делать, если даже классики стали не нужны? Если везде и всюду народ соблазняют и развращают запретным плодом?

Он помолчал, пытаясь справиться с клокочущим внутри гневом.

— Было это уже, было! Как-то люди тоже потянулись к запретному плоду. И были изгнаны из рая. Кто-то захотел повторить этот опыт. Кто? И зачем? И почему на святой Руси?

— А помнишь эти стихи: «Мужайся ж, презирай обман, стезёю правды бодро шествуй!» — Вера положила на его руку свою.

— А я что делаю? Но над русским Парнасом глухая ночь. Раньше воспитывали на положительных героях, теперь идеализируют убийц, хапуг, отморозков. Значит, кому-то это выгодно. Кому-то мы очень не нравимся в этом мире. И эти «кое-кто» многого уже добились. Даже Пушкина берут в свои союзники, повторяя: «На всём пространстве человек — тиран, предатель или узник». То есть выхватывают из классики то, что выгодно их преступным замыслам или же низкой натуре, а то и вовсе всё перевирают. И человек начинает уже смотреть не на небо, а под ноги, чтобы не споткнуться в «этой уже другой стране».

Вера знала, что Валентин все беды принимает близко к сердцу, чужого горя для него не бывает, и, как могла, старалась оградить его от почти ежедневных бедствий, трагедий, катастроф. Знала, что в его родной деревеньке Ивановское под Козельском живут только дачники, москвичи. Не хотелось расстраивать его, помнила, что «душевных наших мук не стоит мир». И хотя коллеги называли его крепышом с внутренним стальным стержнем, оказалось, что и сталь имеет свои пределы. Это называется усталостью металла. Поэтому не стала перечить. Согласилась на том, что поедут не в Ивановское, а в соседнюю деревушку Житеево. Их там знают не хуже и есть, где погостевать.

Сойдя в Козельске с автобуса, вышли на просёлочную, заросшую травой дорогу. До Житеева восемь километров — авось, помаленьку дотопают.

Сколько раз в юности измерял он этот путь! По этой дороге уходил в Козельск, уезжая в Калугу и Москву. Сколько раз приезжал, больной городом, с раздвоенной душой, а возвращался из дома самим собой, вновь чувствуя и физические, и духовные силы, словно древнегреческий богатырь Антей, прикоснувшись к своей земле. Это был своего рода обряд очищения. Только вряд ли это снова повторится.

Дорога — может быть, последняя дорога к отчему краю — не радовала. Если раньше от края до края, аж дух захватывало, звенела литыми колосьями пшеница, или картофельные плантации напоминали чайные, или стройными шеренгами, словно воины с султанами, стояла кукуруза, или нежно извивался горох вокруг овсов, выбросивших серёжки, или, заневестившись, весёлыми голубыми глазами встречал твой взгляд лён, — то теперь, куда ни глянь, комочки да крапива, лопух да полынь. Природа не терпит пустоты. Сорняки захватили русскую землю!

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Всё пошло наперекосяк. И его жизнь тоже обесценилась. За плечами более десяти книг поэзии и прозы, а в карманах гуляет ветер. Как в юности мерил эту дорогу летучими шагами, так и теперь, только уже навалистой, враскачку, медвежьей походкой. Незавидна участь поэта в России: или отстреляют, или затравят, или, как сегодня, будут замалчивать. Чтобы не путались под ногами. Захочешь в провинции издать свои творения — вконец разоришься, не выпутаешься из долгов. А наверху всё вроде бы обстоит благопристройно. Конкурсы, премии, награды. «Своих» подкармливают. Заверяют западных хозяев, что свобода лучше несвободы. О, да! Всех на свете перекричав, теперешнее жульё подтвердит это, как и старый лозунг на новый лад: «Кто не с нами, тот против нас!»

 

2

Август был на исходе; уже кое-где полыхнула по листве осень, но ласточки ещё весело трепыхались в набухающем густой синевой небе.

— Как живёшь, старая? — крикнул Валентин, увидев на раките вещую птицу — ворону. Неживой природы ни в его стихах, ни в его душе не существовало. Жизнь есть во всём, даже в камне. Ворона, говорят, живёт двести лет, значит, эта вот, с которой поздоровался, могла видеть Пушкина в Полотняном Заводе, Гоголя в пригородном саду в Калуге или Тургенева в лесах за Козельском. Связь времён в природе. Но не всегда — у людей. Жаль! Недаром ведь сказывают: кто помянет прошлое, тому глаз вон, а кто забудет — тому два!

А вот и Житеево. И сердце иглой проколола жалость. Скособочившись, почернев от старости и отсутствия ухода, стоят редкие избёнки, словно сироты, смотрят подслеповатыми окошками. Коршуном пролетел над ними двадцатый век, и волки в овечьих шкурах вкрадчиво вошли в двадцать первый. Тогда было лихо, теперь ещё лишее. Ещё матушка была жива, когда он, уезжая от неё, написал эти щемящие сердце строки:

Оглянулся в первый раз — за речкой

Сквозь туман видение взошло:

Домик под берёзою, крылечко,

Мать в слезах, в развалинах село.

 

Оглянулся во второй раз — то же:

Дом, берёза, на крылечке мать.

От села большого — дрожь по коже —

Три двора сумели устоять.

 

Это о его многострадальном селе Ивановское. Расположено оно в полутора километрах от Житеева, где жила Вера, самая, пожалуй, скромная из здешних красавиц.

 

Как у Веры глазки серы,

Только мне не нравятся,

Потому что в эти глазки

Многие влюбляются.

 

Однажды, играя на гармошке (потому от девчат отбоя не было), он пропел экспромтом эту частушку в сельском клубе, а провожать пошёл бедовую цыганочку, «строившую глазки»; потом, когда учился в Москве, переписывался с ней. Но, закончив институт, поднабравшись ума и опыта, сравнив бойких и болтливых городских девчат со своей кроткой сероглазкой, понял, что вернее подруги не найти («Ищи жену не в хороводе, а в огороде», — говорила мать).

Вернувшись домой, заслал к ней сватов. И такую отгрохали свадьбу, что ходуном ходили две их деревеньки. Поэт, побывавший на московском Олимпе в кругу знаменитостей, и простая колхозница. Налюбоваться на них не могли. Он работал библиотекарем, разносил по домам книги, проводил выставки, читательские конференции, она ходила по колхозным нарядам в полеводческой бригаде.

Сладкие были годы, счастье ходило за ним по пятам. Говорили бабы: вот бывший кузнец выбился в люди, а не погнушался, взял деревенскую, хотя мог со своими талантами зацепиться в столице, стать птицей большого полёта.

Конечно, мог бы, возможности такие были. Литературных и окололитературных поклонниц и тогда в столице было хоть отбавляй. Но он знал, что многие, подававшие большие надежды писатели загубили свой дар, оторвавшись от родной земли. А кто остался верен ей, тот достиг сияющих вершин.

За примерами далеко ходить не надо: Шолохов, Абрамов, Распутин, Белов, Астафьев, Рубцов, Солоухин, Носов, Троепольский… Богата глубинная Россия талантами! Напрасно кое-кто, мудрствуя лукаво, утверждает сегодня, что деревенская проза не состоялась, не дотянула-де до мирового уровня. А вы откройте. Почитайте. Словно живой воды напьётесь. Это вам не сегодняшний убогий, пересыпанный иностранщиной, полублатной язык, напоминающий жаргон Эллочки из «Двенадцати стульев» Ильфа и Петрова или птичье щебетание типа: «Клёво», «Классно», «Круто», «Оторвись по полной», — а полёты на такой духовной высоте, которая свойственна именно русской душе.

 

3

Ой, дочка приехала со своим муженьком! — оборвал его мысли радостный голос бабы Лены. Старушка улыбалась, но из-под белого ситцевого платка смотрели на гостей васильковые глаза с затаённой грустинкой.

Баба Лена сбрасывала с телеги пустые мешки и рассказывала, что возила в райцентр на плодоовощной комбинат яблоки из своего сада, чтобы разжиться деньжатами — добавкой к пенсии. Да так получилось, что сил никаких не осталось. Несколько часов просидела у проходной, дожидаючись своей очереди, потом — на весы. Потом то же самое к кассе. Зашла опосля в магазин за гостинцами.

 

Думала, мигом обернусь, но не скоро управилась. Сумку мою охранники стали обыскивать. Вернулась к своей лошадке, а её вдоль и поперёк искромсала местная ребятня. Поспорили, оказывается, у кого перочинный ножик острее. Кинулась тумаков надавать, а они врассыпную. Разыскала их родителей, а те: «Моя твоя не понимает», — приезжие из Средней Азии, беженцы. Кое-как допыталась, что мальцы-де ещё несмышлёные, насмотрелись американских фильмов-ужастиков, вот и озоруют.

Валентин не мог отвести взгляд от истерзанной, в кровоподтёках, лошадки, стоявшей у изгороди, понурив голову, и содрогался, будто это его самого исхлестали.

Вот образ современной России — не жива и не мертва.

…Сарафанное радио в деревне по-прежнему работает безотказно. Гостей окружили баба Катя, баба Поля, баба Фрося. Посочувствовали бабе Лене.

— Да разве одна ты маешься? — всплеснула руками чернобровая баба Катя. — Встрела давеча в городе знакомого фермера, тоже печалит-ца. Взял три года назад участок земли в аренду и уже который год не удаётся оформить его в собственность. Все пороги обил. Придёт в контору, а эта мегера с мутными глазами, землеустроительница, тоже приезжая с юга, начинает издеват-ца. Не можно, мямлит, приехать к вам, чтобы обмерить участок, нас всего двое на весь район, к тому же машины нету, да и зарплата маленькая… Что же такое деет-ца на свете? Взятку что ли вымогает? Ох, не знаю, чем закончит-ца эта проклятая миг…миграция. Куда ни глянь, одна морока, всё на гнилую нитку сшито.

— Раньше на виду друг у дружки жили, двери не запирали, а теперича за высокими заборами прячутся, — вздохнула баба Поля, стараясь не открывать широко рот с порчеными передними зубами.

 

Да и мы, девки, тоже не сахар, — встряла в разговор баба Фрося, одетая по-городскому. — Привыкли властям без оглядки доверять, голосуем за кого попало, за ворюг и бандитов. Потому их сегодня верх круг.

Все трое накинулись на неё:

— Это мы-то голосуем?

— Теперича они сами за нас голосуют!

— Я фигурально выразилась, — защищалась баба Фрося, поправляя очки. — Не про нас речь, о людях вообще говорю, — изобразила она рукой в воздухе.

У каждой старушки своя судьба, но беда у всех общая: ни медпункта в деревне, ни магазина, ни воды, ни телефона, не говоря уже о школе, детских яслях, которые теперь и вовсе не нужны: некому туда ходить.

Гостевать решили у бабы Лены: крыша на её избушке ещё крепка, не протекает от дождя.

— С харчами как тут у вас? — спросил Валентин, выкладывая из сумки продукты.

— Покупные? — насторожилась баба Фрося.

— Какие же ещё? — засмеялся Валентин.

— То-то и оно. Мы ими не очень увлекаемся. Подделка. Как и всё остальное.

— А вы что предпочитаете? — спросила Вера.

— Щи да каша — вся пища наша.

— День на день не приходит-ца. Летом, когда на огороде «американца» собираем, то есть жука колорадского, чтобы каждой не канителит-ца, устанавливаем очередь, кому черёд щи да картоху на всех варить. А то и вовсе маковой росинки во рту не случает-ца. Наломаешь за день спину, никакая еда в рот не просит-ца. Да и дрова сберегаем, они теперича ох как чижало достают-ца.

— Всё у нас общее, — согласилась баба Поля, — и еда, и одёжка, и огороды. Стараемся потрафить друг другу. Тем и спасаемся. Счастье портит, нужда учит. Живём коммуной, наверно, единственной в стране. Если бы не мешали — ничего, выдюжали бы.

— Приезжают москвичи, требуют продать земельные паи. За бесценок. Кто не соглашался, тех пожгли.

— А вас?

— А у нас вилы у дверей всегда стоят наизготовку.

— Скотину цыгане своровали на мясо, одна лошадка чудом уцелела, под амбарным замком держим.

— Зубов во рту почти не осталось, а попробуй вставь — целое состояние требует-ца. В больнице не на тебя смотрят, а в твой кошелёк.

Слушал Валентин эти речи и думал: сколько за свой век деревня вырастила хлеба, сколько защитников дала Отечеству, и вот осталась ни с чем. Хоть сегодня объявляй банкротом.

 

Я поэт из последней деревни,

Что жила-была на бугорке

И ушла побирушкой древней

С посошком в узловатой руке.

 

Всё оставила — стены и быт свой,

Вечный путь на поля и луга

И с неверной пустой молитвой

Подалась из когтей на рога.

 

Кто из рук её хлеб её отнял?

Кто отмерил ей выдох и вздох?

Чёрный гений из тьмы происходит —

Сел на брошенный ею порог.

 

По его разухабистой воле

Пустота и безлюдье кругом.

Богатырское русское поле

Порастает поганым быльём.

 

Вспомнил слова известного северного сказителя Шергина: «Весной гагара сядет на каменный карниз, нащиплет у себя с груди пуху и в этот пух отложит яйца. Этот пух можно взять. Гагара второй раз гнездо пухом своим выстелет. И второй пух можно собрать. Гагара и в третий раз нащиплет пуху. Этот пух нельзя трогать. Птица бросит гнездо и навек улетит в другие края».

Так оно и случилось. Остались в Житееве четверо «гагар» доживать свой век. А рядом, в Иванов-ском, и вовсе никого уже нет, его родной дом давно пуст и забит, как в «Вишнёвом саде» Чехова. Только не Фирс там остался, а частица души Валентина. Состарился и погиб на корню сад — сад его детства, где он написал первые стихи и, как Ванька Жуков, написал на конверте: «Москва, поэту Твардовскому». И, о чудо! — дошло его письмо до адресата. Уже через месяц почтальонша принесла в кузницу, где он работал после десятилетки молотобойцем, пухлый конверт с сургучной печатью, в котором вернулась его синяя, в клеточку, школьная тетрадка и ответ мастера: «Стихи ещё очень слабые, ученические. Хотя кое-где встречаются отдельные строчки, свидетельствующие о некоторых ваших способностях». Твардовский советовал сельскому пареньку не спешить публиковать, а обработать сначала хотя бы небольшое стихотворение и показать, что «не стих вас ведёт, а вы им управляете».

Вот, оказывается, как! — вдохновение надо держать в узде, как норовистую кобылку. Иначе заедешь незнамо куда. А он по наивности своей полагал, что «звуки неба» кто-то посылает ему, их надо только успеть записать.

Ответ Твардовского сначала огорчил, и он уже стал готовить документы для поступления в художественное училище, куда послал несколько пейзажей, написанных акварелью, но в это время в одной из столичных газет появилось объявление о творческом конкурсе для желающих поступить в Литературный институт имени Горького. Послал туда несколько стихотворений и получил ответ, что допущен к сдаче экзаменов.

Столичная жизнь закружила деревенского паренька, как вихрь осенний листок. 1957 год. Москва заново открывала для себя Есенина, Цветаеву, Гумилева, Клюева, Корнилова, Волошина, Павла Васильева — их стихи переписывали и передавали друг другу. Страсти кипели на площадях, в аудиториях, на эстраде, в политехническом музее; в спорах принимали участие знаменитости, которых он ещё вчера видел на картинках в периодической печати и в школьных учебниках. И как-то незаметно благотворный ветерок «оттепели» начал смешиваться с песчаной бурей. Шолохова некоторые спорщики объявили плагиатором, Гончарова, Некрасова, Горького, Маяковского — посредственными прозаиками и поэтами. Кто кого перекричит, тот и прав. Валентин даже предположить тогда не мог, что это ещё первая — не только очистительная, но и мутная волна, смешавшая правду с ложью; что за нею через три десятилетия грядёт девятый вал, который подмоет не только подгнившие, но и здоровые устои страны и опрокинет её. Тогда он был над схваткой. Больше слушал, чем говорил, отбивая зёрна от плевел. Сначала робко, потом всё смелее его перо от лирики переходило к гражданской поэзии:

Вот хата русская. С какою

Бедой не справилась она,

Служа опорой вековою

Тебе, великая страна?

 

Да если мир утратит правду

И станет вновь её искать,

Я ухожу на эту хату –

И всё наладится опять.

 

Эта хата русская подсказывала, что вражда между «инженерами человеческих душ» раздута искусственно. О чём шумели «грозные витии»? О том, кто талантливей? Кому памятник поставят или впишут в анналы истории? Смешно!

Украинец Гоголь стал русским гением, потому что вобрал в свои творения русский дух, русскую культуру; Державин, Куприн, Тургенев со своими татарскими корнями подняли русскую литературу на такую высоту, что удивился мир. А «потомок негров безобразный», как писал о себе Пушкин, опередил своих собратьев по перу на века. Никто из них не впадал в истерику, требуя почётного места на литературном Олимпе. Время всех их расставило «по рангам», по талантам, а не по национальному признаку. Это политики делят писателей на «своих» и «чужих»; писателям же заниматься этим не пристало.

В институте он сделал для себя много неожиданных открытий. Оказывается, надо любить своих героев — и положительных, и отрицательных. Оказывается, литература не фабрика, которая может выполнить любой заказ, а храм для любви, для «вдохновенья и молитв». Узнал, что такое художественное и непредвзятое постижение действительности. Узнал также, что он только маленькая, едва ли видимая звёздочка на бескрайнем поэтическом небосклоне. Что писать хорошо так же трудно, как пахать землю, что каждое слово должно быть пропущено через сердце, выстрадано, взвешено и сказано по-своему. Что есть не только муки творчества, но и ни с чем не сравнимое упоение, когда из тысячи слов найдёшь нужное, когда мысль ли оригинальная, образ ли, необычная метафора или сравнение наполнят сердце восторгом.

Мастера учили: искусство похоже на работу скульптора, который берёт глыбу мрамора и отсекает от неё всё лишнее. Да, это вроде бы иллюзия жизни, её преображение. Но такое, которое преображает мир! В этом смысл. Именно это движет перо мастера!

 

4

Привечали их в хате бабы Лены, как могли, метали на стол всё, что росло в огороде и припасено было в погребах для самых дорогих гостей.

Родные, до боли знакомые лица. Вдовы. Верные, надёжные сердца, в сущности, несчастные, взявшиеся в годы беды за руки, чтоб «не пропасть по одиночке».

Именно для них, для них писал он, надрывая сердце. А они, наверное, и не догадываются. Живут своими заботами. Просто знают, что он с чудинкой. Ну какой нормальный деревенский парень возьмётся за перо, начнёт марать бумагу! Просто помнят, как он бегал по улице ещё без штанов, гонял гусей; потом, когда мать работала на конюшне, — коней в ночное. Как косил с мужиками, пас быков, трясся на дубовом бревне конной молотилки, помогал бабам доставать из-под барабана зерно, грузить его на телеги, возить на мельницу или на базар. Как работал в строительной бригаде плотником, а потом три года в кузнице.

Вряд ли кто догадывается и о том, что, чем трудней становилась жизнь, тем сильнее тянуло его в родимый угол.

Он прислушался: о чём это они? Да всё о том же, о своих бедах. У кого что болит, тот о том и говорит. Пытаются понять, почему время быстрее с мужиками расправляется, а женщин щадит.

— Пьют окаянные, как перед погибелью!

— И куревом провоняли.

— Никакого укороту на них нетути.

— Хлипкий пошёл мужичишко.

Валентин решил подлить масла в огонь:

— Вот вы говорите, что уже всех мужчин отнесли в берёзовую рощицу на погост, что нас легче согнуть в бараний рог, даже словом можно убить. А как же вы спасаетесь?

— Круговую оборону заняли, — смеясь, ответила баба Поля, самая статная и уверенная в себе старушка. — Силком нас не возьмёшь и просто так не одурачишь.

— Как это? — заинтересовался Валентин.

— А так. Брехню их не слухаем. Своей правдой живём.

— И какая же это правда? — подзадоривал он.

— Известно, что ко лжи ведёт много дорожек, а к истине одна. Вот говорят, что прежняя власть хоть и лихо строгая была, порой и жестокая, — за брошенный колосок сажали, — зато справедливая. И получше нынешних баламутов, которые почти два десятка лет нахальничают над землёй.

Вот, к примеру, вешают давеча по «ящику» лапшу на уши, что, де, рабами были мы в колхозе. Враки! Никто нас не погонял, сами захватывали работу. После войны остались одни бабы. На себе и пахали, и сеяли, и возили. Глаза боятся, а руки делают. Бывало, день косим, жнём, а ночью, часа в два, поднимаемся и тихо, крадучись, идём по деревне, чтобы, значит, другая бригада не услыхала. Соревновались! Кто кого одолеет, тот и герой. Подходим к своему полю, сердце от страха ёк-ёк!

Бабы из другой бригады уже снопы вяжут, опередили нас! И ну их догонять! Не робей, воробей! Лица у всех пылают, платья хоть выжимай. А вечером в клубе нас уже в стенгазете пропечатали: кто первое место занял, тот на самолёте летит, второе — на машине едет, третье — на черепахе ползёт. Весело было! Трудом был славен человек, а не грабежом.

Смотрел Валентин на бабу Полю и вспоминал, как после войны приехал из района уполномоченный снимать её с председательского поста. А колхозники ни в какую. Мы, мол, вместе с нею пережили и войну, и голодуху — ни за что не отдадим. Баба Поля сама встала, сказала, что действительно не хватает у неё строгости, не умеет ругаться, дисциплинка в колхозе хромает — и взяла самоотвод. Трёх сыновей и дочерей потеряла она, беда преследовала за бедой. Не согнулась. Не потеряла веры ни в людей, ни в Бога. Вместе со всеми ходила по большим православным праздникам на то место, где стояла когда-то церковь (в начале тридцатых её взорвали) и пела молитвы.

Одно воспоминание сменялось другим.

— Или коллективизацию взять, — вмешалась в разговор баба Катя. — Нынче над нами смеют-ца: мол, за палочки работали, за трудодни. Дело не в палочках, а что на них выдавали. Возами, бывало, возили домой зерно с колхозного склада. Кулаков больших не было, а середняков много. Их и раскулачить нельзя, и принудить тоже. Пригляделись они — дела идут на лад — и сами пришли записыват-ца в артель. И тут не потерялись. У них на столе не переводились мясо, и молоко, и масло конопляное, и мёд. А шалтай-болтай как ходил в одних штанах, так в них и остался. Думал, что в колхозе можно дурью маят-ца, за чужой спиной спрятат-ца. Погоди, сказали ему, как потопал, так и полопал. Учёт был. Справедливость была!

У бабы Кати широкие плечи, малиновый румянец на лице, в волосах ни единой сединки. Первой красавицей слыла в деревне, да и сейчас в лице её, озарённом внутренним светом, сохранились следы былой красоты. Только раскорёженные тяжёлой работой руки с набухшими венами выдавали возраст. Выросла она в большой семье — восемнадцать ртов было у отца и матери — поэтому с детства привыкла заботиться о других больше, чем о себе.

Конечно, думал Валентин, идеализируют старушки прошлое, потому что были тогда моложе и жизнь казалась лучше. А ещё потому, что нет настоящей жизни, нет и надежды на будущее.

И вдруг сквозь песню о рябинушке, о женской доле услышал он голос бабы Фроси:

— А давайте-ка, девки, выпьем за хорошего русского писателя — Валентина Алексеевича Волкова, — она подняла свой стакан с вином. — За его верность нашей земле, отчему краю.

Баба Фрося закончила перед войной Козельское педучилище, преподавала в начальной школе. Во время оккупации похаживал к ней немецкий солдат, звал с собой в Германию, но она не могла оставить престарелую и больную мать.

Это знакомство аукнулось после изгнания немцев: никто из местных парней так и не подошёл к ней. Не могли простить. Прожила она свой век в одиночестве, преследуемая дурной молвой. И ребятня после войны шла в школу неохотно: «Вон Фроська училась-училась, все книги перечитала, а замуж так и не вышла».

Фрося, прищурившись, внимательно посмотрела сквозь очки с толстыми линзами на широкоскулое, с детской улыбкой лицо Валентина.

— Если бы ты, Лексеич, написал только стихи, — сказала она хрипловатым, сорванным в школе голосом, — то остался бы в памяти не только односельчан, но и многих других читателей, как большой поэт. Наизусть помню твою «Светимость души». Или вот:

Я всегда о людях лучше

Думаю: приятно мне

За обыденностью скучной

Видеть тайну в глубине.

Так заманчиво порою

Наблюдать со стороны

За искусною игрою

Оправданья и вины.

 

— Если это обо мне, то в точку. Сюжет для небольшой поэмы. Говорю, как на духу: душа с твоими стихами взлетает. Но и деревенская проза твоя хороша, слов нету. Особенно «Последняя невеста», «Ягодка», «Горошины из одного стручка». Вслух читали твой рассказ о том, как мать похоронила сына, погибшего в Афгане, и днями лежала, рыдая, на холмике, обняв его руками, прижавшись всем телом, пока не всполошилось всё село. Долго думали, как её спасти. Наконец, надумали. И сказала ей соседка, будто сон приснился: явился к ней умерший сын и попросил сказать матери, что задыхается он в могиле, до краев заполненной её слезами — пусть больше не плачет, ему легче станет.

— Не выдумал я эту историю, — сказал Валентин. — Люди в Лавровском рассказывали.

— Слышу по радио недавно, — продолжала баба Фрося, — юмор ихний ниже пояса: мол, женщина — это тайна, покрытая платьем. Срамота!

Нынешние шоумены женщину превратили в животное, в самку для своих утех, чтобы через развал семьи окончательно развалить и государство. А вот твои женщины, наш драгоценный гость, как и тургеневские, изумительны, прелестны!

— Спасибо на добром слове, Ефросинья Васильевна!

— Всё гадаю: откуда мужчина может так глубоко распознавать женскую душу? Мы сами-то не всегда в самих себе разбираемся.

— Сердцем чую, — отшутился Валентин.

— Читали и твой роман о коллективизации «Молоко от бешеной коровы». Памароковали малость и узнали в единоличнике Вахонине кое-кого из своих сельчан. Над хорьком под названием Борзас посмеялись. Ловко он метил своей когтистой лапой тех, кто не хотел жить по законам общины.

— Расшифровывается его кличка просто: борец за справедливость.

— Долго ли писал роман?

— Пять лет. Материала было достаточно. В молодости, как вы знаете, работал в строительной бригаде в Лавровском, много чего узнал от плотников о том времени. Да и отец мой, уйдя на фронт, оставил кое-какие записи — он работал налоговым агентом. Документов было так много, что никак не решался приступить, пока один монах из Оптиной пустыни не сказал, что время моё приспело. Потом так сжился со своими героями, растворился в них, что потерял грань между той эпохой и этой. Когда умерла жена Вахонина Анисья, плакал навзрыд. Чтобы как-то прийти в себя, пошёл за водой на родник. Иду и всю дорогу реву… Всё в романе сошлось: и судьба матери, знакомых, родных, и моя судьба, и судьба моей деревни.

— Говорят, ты за эту книгу много деньжат отхватил? — по-свойски спросила баба Катя.

— Было дело. Премия имени Леонида Леонова. Название громкое, а сумма — смешно сказать… А тут дефолт, и премия накрылась медным тазом. Чтобы как-то выжить, пришлось пойти в дворники.

— Твои «Житейки» тоже хороши. Стихотворения в прозе. Что-то созвучное и беловскому «Ладу», и абрамовским «Жили-были», и бондаревским «Мгновениям», и солоуховским «Камешкам на ладони», и астафьевским «Затесям». Читала и думала: Сибирь дала России Распутина, Алтайский край — Шукшина, Север — целое созвездие деревенских писателей, а наш край тебя, Валентин Алексеевич. Низкий поклон тебе от малой родины!

Расстроенный гость подарил своим чутким читательницам новую книгу стихов «Молчание глагола» и по их просьбе прочитал некоторые из них.

 

О земля, породившая вздох мой!

Никогда не прощаясь с тобой,

Я опять городскою дорогой

Ухожу от тебя — домой.

Но душа, вспоминая лучшее,

Не однажды вздрогнет — до слёз —

И с годами рассудит при случае,

Где я вырос, а где я рос.

Не суди мои мысли, родная,

Луговая синь-сторона,

Виноватым стою, не зная,

В чём моя пред тобой вина.

Только знаю — с детства знакомо —

Не в любой деревеньке, а здесь

Возвращается чувство дома,

Чувство родины и небес!

 

…Он успеет написать об этой встрече с чудесными старушками. Он назовёт свой рассказ «Русская крепость», а книгу — «Устоять на миру». Это будет последняя и самая, пожалуй, сильная по эмоциональному воздействию, гражданской страстности художественно-публицистическая книга, своего рода завещание потомкам. В ней утверждается, что жизнь есть подвиг, служение общему благу — и в этом её высший смысл.

Рейтинг:

+6
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1132 автора
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru