litbook

Проза


О себе и своём времени (часть 2)+19

О себе и своём времени

 

Часть вторая

 

(Продолжение.  Начало в № 1 за 2011 год)

 

 

Едва я появился в Калуге, меня пригласил к себе секретарь Калужского обкома по агитации и пропаганде Алексей Васильевич Аксёнов. Утром я должен быть в ЦК партии, у заведующего сектором печати Альберта Андреевича Беляева.

— Будет разговор о новомирской повести, — предупредил Аксёнов, — и если вы не внемлете моему совету, три года вам не печататься.

Выехал с предрассветной электричкой с Калуги-второй. К девяти утра прибыл на Старую площадь. Пустота вестибюля, лифта, коридоров. Непривычное для столицы безлюдье настраивало на особую важность происходящего.

Предположение, что я вызван в ЦК для поправок в вёрстку второй половины романа, определённой в двенадцатый номер, к вечеру отпало. Назавтра вместе со мной пригласили к Беляеву Лакшина и Хитрова. Беседу, покатившуюся было на вчерашней волне, ужесточил Александр Галанов, помощник П. Н. Дёмичева, секретаря ЦК по идеологическим вопросам. Веселоглазый в тот день, Лакшин с шутками-прибаутками встречал его замечания. Галанов пыжился в угрожающем недовольстве «Новым миром» и вознёй с ним. Коротковатый, он маячил перед столом, заслоняя Беляева, словно демонстрируя собственную отлитость из прочного материала. Беляев, пробуя потеснить господство Галанова, старался подключить к разговору Хитрова, но Михаил был, как всегда, краток и ни в чём не потрафил цекистам.

— У нас вопрос этот не будет решаться, — внезапно заявил Галанов.

— Тогда чего же вы мурыжите нас? — взорвался я.

— Есть свежее постановление Центрального Комитета об ответственности главных редакторов и руководителей творческих союзов, — отчеканил он. — Вопрос о повести Воронова будет теперь решаться Секретариатом Союза писателей СССР...

Мы навострились уйти, однако Лакшина и Хитрова отпустили, а меня после обеда попросили вернуться. Тут и обнаружилось, зачем вызвали из Калуги: вторую половину повести «Юность в Железнодольске» надо довести с учётом выраженных пожеланий. Спешить не стоит. Через два, через три месяца, через полгода — ничего страшного — окончание повести будет опубликовано, зато обойдётся без нападок в печати. И тут меня, наконец, оповестили о письме ветеранов Магнитки к Суслову и Тяжельникову с требованием прекратить публикацию повести как клеветнической.

— Альберт Андреевич, из двенадцатого номера я не уйду, — сказал я.

Ещё утром, когда по телефону я говорил с Кондратовичем, он предупредил, что Александр Трифонович будет допоздна ждать меня в журнале. Я вошёл в кабинет А. Т. поздно вечером, в половине одиннадцатого.

— Ну что? — весело спросил он, и его голос оборвался. — Вы остаётесь в двенадцатом номере?

— Остаюсь.

— Молодец! Мы защищали вас, но мы б ничего не могли поделать, если б вы решили забрать окончание.

Твардовский, похоже, испытывал потребность обнадёжить меня. Он вспомнил о том, что за каждую поэму его сначала раздраконивали, затем превозносили и давали Государственные премии. И я получу премию за «Юность в Железнодольске». Я не согласился с ним.

 В Калуге секретарь промышленного обкома Ананьев по телефону подчеркнул, что в Союзе писателей РСФСР ждут третью рекомендацию, чтобы безотлагательно рассмотреть вопрос о членстве Сергея Васильчикова. И только тогда Калуга сможет провести выборы ответственного секретаря и создать областное отделение писателей. Он надеялся, что ответственным секретарем выберут меня. Я мечтал, что выберут Владимира Кобликова — известного своей земле прозаика.

Утром я написал рекомендацию Сергею Васильчикову, подчеркнув, что повесть огорчила меня, но что лишь одна глава в её середине обнадёживает, что он может стать литератором и что его вступление в Союз писателей, наверное, допустимо. Я не погрешил ни против истины, ни против себя. И когда при мне, в Калуге, Васильчиков прочитал рекомендацию, я понял, что навсегда обеспечил себе враждебность Сергея Александровича.

На открытие Калужского отделения Союза Писателей РСФСР его председатель Леонид Сергеевич Соболев отрядил рабочего секретаря, известного детского писателя Сергея Алексеевича Баруздина и консультанта, который курировал области Центральной России, прозаика, замечательного у нас зачинателя детективного жанра о пограничниках и их общественных помощниках Анатолия Викторовича Чехова.

Зал областного исполкома почтил своим присутствием не только верхний эшелон власти, расчленённый пополам сногсшибательным реформаторством Никиты Хрущёва, но и заметными представителями библиотек, книголюбов, театра и других родов искусства. Вёл торжественное собрание Ананьев. Он выразил заинтересованность руководства в создании нового творческого Союза. Ораторы одобряли руководство за поддержку культурно-философского социально-исторического жанра — литературы! Кое-кто из них не побоялся высказать недоумения: писательская организация создаётся, а областное издательство закрывается. Тула, которой передаются функции Калужского и Брянского издательств, будет тянуть одеяло на себя, в результате начнётся торможение в развитии литературного подроста этих областей, а писатели-профессионалы сядут на голодный паёк. Федеративным республикам, видите ли, для развития культуры всё это было необходимо, а нам — нет. Баруздин предложил сделать перерыв для выборов ответственного секретаря. Семеро писателей Калужской области собрались в комнате президиума. Ананьев совместно с Баруздиным и Чеховым предложили мою кандидатуру, Сургаков, что было неожиданностью для всех, — Сергея Васильчикова, только что принятого секретариатом СП РСФСР в пожарном порядке. Я, поскольку никто не предложил Кобликова, назвал его, хотя и обнаружил укоризну в лицах моих рекомендателей. Выбрали, увы, меня. Кобликов получил два голоса, мой и свой, Васильчиков — один, разумеется, собственный.

 

 Из литераторов ко мне домой заходили: мой заместитель Владимир Кобликов; молодой поэт Валентин Волков из деревни Иваново Козельского района (не у кого останавливаться, гостиница по бедности недоступна, после окончания Литинститута работал в родной округе книгоношей, в Союз приняли года через два — выделялся художественным даром); очеркист Алексей Шеметов, поселившийся в Тарусе ещё до организации областного отделения, он сидел, арестованный в Казахстане, по делу писателя Юрия Домбровского. В ссылке повезло — попал в биологическую лабораторию Томского университета, которую возглавлял Раевский, тот самый, кто прославится документальными повестями о Пушкине: «Когда заговорят портреты?», «Портреты заговорили». Освободясь, Шеметов занимался журналистикой в Хакасии, где его судьба пересеклась с судьбой Бориса Балтера, потом, полагаю, не без поддержки Балтера, он осел в Тарусе.

Теперь о том, как появился в Калуге мой хулитель Анатолий Сергеевич Ткаченко.

Сижу в конторе, пересыпчивый стукоток в дверь. Попросил войти. Боком заскользнул в кабинет пёстропиджачный задраносый незнакомец.

Я узнал, на сколько человеку Ткаченке необходимо жильё. На пятерых: на него, собственно, на жену Лилю, которую он увёл вместе с дочерью у одного южно-сахалинца, на младенца и тёщу. Я не давал ему заверений, хотя у меня и сложились доверительно-дружеские отношения с влиятельными деятелями из Обнинска. Я стеснялся угнетать их ткаченкиной потребностью, тем более, что в улучшении жилищных условий нуждались Валентин Волков из деревеньки Иваново, Михаил Кузькин, обитавший под Ферзиково в комнатёнке чуть больше спичечного коробка, Валентин Ермаков из Малоярославца, челябинец Александр Куницын, талантливый поэт, кто предлагал свои услуги журналиста Обнинску и кому хотелось осесть, пусть на время, близ Москвы.

И нет крохотной доли неправды в том, что я отринул измышление Ткаченки, навязанное мне: якобы «в области лишь два замечательных писателя, он и я». Такой оценки у меня не было, и подобных узколобых мерок я чуждался. Моей душе, моему человеческому и художественному вкусу были ближе другие писатели: прозаики Эрнст Сафонов, Алексей Шеметов, Ильгиз Кашафутдинов, Владимир Кобликов, Михаил Лохвицкий, поэты Валентин Волков, Валентин Матюхин, Сергей Питиримов, Надежда Григорьева, Александр Куницын, Валентина Невинная, Анатолий Кухтинов... Гораздо раньше моя душа, моё этическое видение восхищённо склонялись к достижениям детского поэта, прозаика, переводчика с английского Валентина Берестова, который родился в Мещовске, начинал в Калуге, раньше Б. Окуджавы и Н. Панченки переехал в Москву. Непродолжительно познакомясь в Коктебеле, мы, наверно, дружили с ним. Дар творческого разнообразия исчислял я в качестве главного достоинства индивидуальности. Но покоряющая душу изобразительная полноценность несколько скрадывалась, если этот творец не имел романтической специальности, близкой в своей поисковости к действам писательского выражения на грани фантастичности. Из всех, кого я назвал, имело для меня особое значение то, что Валентин Берестов был археологом и участвовал в раскопках, отразившихся в образной системе его прозы и поэзии. Куда значимей для меня в этом смысле был Сергей Питиримов. Универсальность геолога, занимавшегося рудами и нерудными месторождениями в Средней Азии, Кольского полуострова, Карелии, республики Коми, литературного краеведа, проникновенного историка самого многоохватного на земле Калужской поэта, философа, публициста, сатирика, критика, прозаика, переводчика… При невероятной своей многосторонности, яркости, мудрости, рождённый в знаменитом селе Корекозеве, в славной крестьянской семье, он, публикуясь в Москве и в тех краях, где работал, почти не печатался в родном краю, понятно, потому что был художественно энциклопедичен и редок, а также невезуч: книга его стихов, запланированная к выходу в 1963-м году, не появилась — закрыли областное издательство. Тогда, перебравшийся в Калугу, я познакомился с Питиримовым. Сергей Фёдорович получил длительный отпуск: не отрывался от изысканий, будучи фанатичным геологом и неутомимым путешественником, что поименовывал словом б р о д я ж н и ч е с т в о. Сергей заходил ко мне в контору, читал эпиграммы, баллады, поэмы, рубаи Омара Хайяма в своём переводе, оставлял на чтение кипы стихов, очерков, рассказов, эссе. Чаще заходил не один: с поэтом и переводчиком из Мурманска Владимиром Смирновым, который приезжал к нему погостить. Именно в тот год к Питиримову подобрели областные газеты: давали его стихи, статьи, исторические очерки… Но почему-то охотнее они печатали Владимира Смирнова. Калужские журналисты и литераторы не очень-то жаловали Сергея Питиримова. Стараясь прошибить эту несправедливость, я всячески стремился ему помогать советами, редактурой, публикациями.

 

А скольким молодым поэтам я помог напечатать книги стихов: Валентине Левченко, Валентину Матюхину, Валентине Невинной, Анатолию Кухтинову, Николаю Исаеву, Сергею Пехтереву, Вячеславу Щетинникову. Единственный сборник рассказов вышел у Владимира Кобликова с моей подачи в издательстве «Советская Россия». Книга воспоминаний гениального Александра Чижевского вышла в том же издательстве моими усилиями. Я помог бедствующему и многосемейному, разгромленному за «Вологодскую свадьбу» Александру Яшину заключить при поддержке Людмилы Татьяничевой договор с издательством «Советская Россия» (главный редактор Туркин) и получить аванс.

 

Михаил Кузькин, взявший уже на Калужской земле псевдоним Воронецкий, из Ферзиково оказался в Медыни, куда он был назначен редактором районной газеты! Всё это я сделал ради трёх его детишек и супруги через второго секретаря обкома КПСС Николая Николаевича Гусева, деятеля грандиозной добропорядочности, невероятного трудолюбия, исключительного развития.

 

Я уже секретарствовал второй избирательный срок, двухгодичный. Я просил Ананьева перед завершением первого избирательного срока отпустить меня на творческие хлеба, но Пётр Петрович отклонил мою просьбу не без укоризны: я покамест не отработал квартиру в Калуге, где весьма и весьма сложно со строительством городского жилья.

Противостояние с Аксёновым было в моих интересах: уж теперь-то я смогу передать полномочия члену бюро, прозаику Владимиру Кобликову.

Пётр Петрович Ананьев лечился, а значит, некому меня задерживать. Николая Николаевича Гусева, которому поручили направлять отдел пропаганды и агитации, я убедил отпустить меня с должности, и, хотя мы сдружились, (я навещал его в служебном кабинете, а чаще — на даче), он не без досадливости и печали согласился меня отпустить. Историк по образованию, фронтовой политический работник, он нет-нет и выступал в областной газете «Знамя» с очерками о дореволюционной России и о батальных событиях времени Великой Отечественной войны. Писал он умно, самоцветным языком, в котором пластично единилась народная и литературная речь.

Секретари обкома завидовали его литературным способностям и его уму, и на бюро обкома ярились против Николая Николаевича: «Писака, навыступаешься… Вышибем из-под тебя кресло». Гусев был единственным из секретарей, кто по субботам-воскресеньям наведывался в присутствие, чтобы лично отвечать на письма трудящихся. Поскольку газетные выступления Гусева производили поистине писательское впечатление, я звонил Николаю Николаевичу, звонил не только ради справедливых похвал, но и для того, чтобы доказать, что он не спёкся, не поддался злорадству партийных чинодралов.

Перед нашим отчётно-выборным собранием я просил Гусева не препятствовать моему настроению оставить должность ответственного секретаря. При том, что Николаю Николаевичу изредка приходилось проявлять дипломатическую покладистость, я остерегался, как бы он в ущерб собственному положению не стал оспаривать уже обкатанный замысел бюро обкома. Хмуро он отмолчался. Руководство Союза Писателей РСФСР устраивала моя работа. Прозаик Анатолий Чехов, автор на редкость талантливо закрученной трилогии детективных романов, к тому же наделённый яркими характерами и неудержимым юмором — обхохочешься, — высказал эту точку зрения на высокой встрече в обкоме и на писательском собрании перед выборами секретаря, но он же выразил мою охоту уйти на творческие хлеба, чему я порадовался. И, тем не менее, я не преминул прямо-таки умоляюще обратиться к литераторам не выдвигать мою кандидатуру на переизбрание. Аксёнов представлял на собрании партийную власть, вдохновенным образом поддержал меня, уповая, прежде всего, на то, что я, будучи ведущим писателем области, увяз в чиновничьих делах и потому мало пишу, редко печатаюсь, тем самым ослабляю влияние когорты послевоенных русских писателей, заметной и, к сожалению, малой количеством — с бору по сосенке.

Перед внесением кандидатур в список для избрания ответственного секретаря я опять попросил писателей не выдвигать меня и назвал Владимира Кобликова, как самого подходящего на эту должность талантом, организационной стремительностью, нравственным тактом. За ним в список были введены Михаил Лохвицкий и, увы, я. Мой протест, уговоры Аксёнова, поддержанные прозаиками Сергеем Васильчиковым и Надеждой Усовой, не возымели сильного влияния. За предложение не включать мою фамилию в список для голосования проголосовало весьма заметное меньшинство. А после голосования оказалось, что я избран в третий раз. Моё требование устранить перебаллотировку было отвергнуто собранием. Аксёнов метался от телефона к телефону, то в областном отделе печати, то у нас в Союзе Писателей разыскивая первого секретаря Кандрёнкова, и, в конце концов, пришёл угрюмый: ничего изменить нельзя, демократия выборов соблюдена в соответствии с Уставом Союза Писателей РСФСР.

Воля, проявленная писателями, была неугодна мне, хотя и приятна. Утешало то, что я смогу добиться, чтобы каждый из бюро позанимался организацией два месяца, и получится, что я отработаю в каждом из двух лет всего лишь полгода.

 

Я вернулся из отпуска. Замещал меня Владимир Кобликов. Мы разговариваем с ним в нашем кабинете, и вдруг я вижу в углу справа от двери откромсанный до половины рекламный лист, напечатанный ради популяризации Владимира Кобликова. От неожиданности я испытал потрясение: в отрезанной части листа цитировались слова Константина Паустовского, взятые из его предисловия к сборнику рассказов Владимира Васильевича: «Кобликов пьёт из своего стакана». С такой приятной простотой подчёркивалась индивидуальность писателя.

— Зачем здесь эта отвратительная кургузка? — спросил я своего визави. Кобликов, должно быть, привык уже к своей отполосованной рекламе, однако смутился от моей гневной досады.

— Александр Сергеевич Закалин назначен заместителем руководителя отдела пропаганды. Он заходил и потребовал убрать Паустовского.

Гощение у Синицыных в Чернышине сопровождалось полной отключённостью от областной, российской, общесоюзной информации, — участие в покосе для их коровы, привозы сена на лодке, плавание с помощью шеста, рыбалка, путешествие по рекам, — и я подумал, что не знаю о какой-то недавней «провинности» Константина Георгиевича. Нет, Закалин покамест учился в Высшей партийной школе, начитался заграничных изданий Синявского и Даниэля, осуждённых за публикацию своих вещей на Западе под псевдонимами Абрам Тэрц и Аршак на семь-пять лет соответственно, и не мог простить Паустовскому выступлений и подписания письма в их защиту, да и рвался сделать карьеру в области, чего не сумел достичь в Москве, пользуясь сравнительной идеологической анемичностью секретарей Калужского обкома.

— Володя, ведь Константин Георгиевич твой учитель и друг… — укорил я Кобликова и принёс из соседней комнаты, где находились бухгалтерия и Бюро пропаганды художественной литературы, целиковый лист кобликовской рекламы. Ту, кургузку, скомкал и бросил в корзину для мусора, а целиковую водрузил на её место. Этот справедливый момент, стоя в коридоре, наблюдал Сергей Васильчиков. Когда Кобликов закрывал перед ним дверь, Сергей Александрович опустился с нормальной ноги на короткую (пострадал от бомбёжки), и у меня возникло впечатление, что он улькнул в преисподнюю, откуда вынырнет прямо в бесовски-чиновничьем апартаменте Закалина. Обком помещался близ отделения Союза писателей, и почти моментальный звонок Закалина Владимиру Васильевичу до мистичности реально закрепил моё впечатление. Закалин потребовал, чтобы Кобликов изъял из кабинета свою рекламу, и Кобликов хотел это сделать, но я не разрешил: сейчас я здесь правлю.

Покуда не прошли выборы, рекламу никто не посмел убрать. Кстати, я не думаю, что моё возвращение к должности отслеживалось и что Васильчиков не случайно оказался свидетелем того, как писательский секретарь выступил в противоток партийному боссу.

На сём Закалин не успокоился. Через какие-то два дня в бухгалтерию понаведался инспектор КРУ (контрольно-ревизионного управления) и сказал, что ему поручено проверить финансовую деятельность нашей организации. Ко мне в кабинет вбежала растерянная Надежда Алексеевна Варенцова, которая вела бухгалтерию Союза. Надежда Алексеевна была женой полковника, возглавлявшего большую автомобильную часть. Всю войну Надежда Алексеевна трудилась в штабе родного брата мужа — главного маршала танковых войск Варенцова, разжалованного до генерал-майора Никитой Хрущёвым по делу американского шпиона Пеньковского, который на фронте являлся адъютантом Варенцова. Маршал дал Пеньковскому, вероятно, по запросу трибунала, хорошую характеристику боевого исполнительного офицера… Так, по крайней мере, она и её муж, мой тёзка, говорили. Разжалование громадного родственника, одного из самых доблестных военачальников штурма Берлина. Он руководил операцией, находясь среди танков, которыми командовал, едва не был задавлен нашим танком. Разжалование Варенцова-старшего, конечно же, отозвалось в ней страхами, да и мои опасные сложности сказывались на ней… Надеясь поскорее её успокоить, я прошёл в бухгалтерию и сказал инспектору, что КРУ не имеет права нас проверять. Согласно уставу Союза писателей РСФСР, мы подлежим только ревизионной проверке нашего головного Союза. Я выяснил, что инспектор прислан Закалиным, каковому я сразу позвонил и сказал об этом. Не дожидаясь его возражений, повесил трубку. Инспектор удалился довольный, ибо не хотел производить неправомочную проверку. На следующий день инспектор опять пришёл. Открылся: он уже не сотрудник КРУ — на пенсии, а Закалин принуждает его провести ревизию, как члена партии. Откажись — добьётся наказания, вплоть до исключения из партии. Я позвонил Николаю Николаевичу Гусеву — Аксёнов всё ещё отсутствовал, — объяснил ситуацию. Мудрости Гусеву было не занимать! Советует: ежели вы не чувствуете за собой каких-либо нарушений, позвольте инспектору провести проверку. Я, естественно, позволил. Дня через два-три инспектор поздравил нас с Надеждой Алексеевной Варенцовой с честной работой, поздравил с жаром такой торжественности, когда без обмана скрупулёзно осуществлены служебные полномочия и не найдено ни одного нарушения у проверяемой организации.

В этом же году, как помнится, группа писателей, хороня окончательно «хрущёвскую оттепель», опубликовала в «Огоньке» письмо с резким осуждением «Нового мира» и его главного редактора. В «подписантах» были: В. Кочетов, А. Софронов, Н. Грибачёв, П. Проскурин, М. Алексеев, С. Викулов, А. Иванов и другие. Словом, шёл крепкий идеологический «накат», новое руководство в Кремле требовало беспрекословного повиновения творческой и научной интеллигенции.

 

При несомненной разнице между подписантами, не всем им как главным редакторам было чуждо стремление Твардовского совестливо нести народу правду о жизни общества, достигая предельных её глубин средствами высокой художественности. Алексей Кондратович, определяя этот «высший критерий искусства» в «Новомирском дневнике», замечает, как журнал шёл к своему идеалу, видному для всех, и как редакция восходила к пониманию собственных достижений и славы: «Мы ведь были не только редакторами, но и в первую очередь читателями рукописей. Теперь мы стали ясней понимать то, что мы должны печатать, то, что будем печатать». Приблизительно тогда и возник термин «новомирский материал». Не просто хороший, высокохудожественный, нужный, полезный материал, а именно «новомирский». Это особое качество, первым компонентом которого была всё та же верность правде, неприятие всякой лжи, чем бы она ни оправдывалась. (Однажды Симонов высказал мысль о «лжи во спасение», сославшись на 1941-й год, когда нельзя было, по его мнению, говорить правду, и это вызвало возмущение А. Т.: «Правду надо говорить всегда и в любых случаях. Ложь во спасение — от трусости, от злорадной боязни правды»).

Вспоминая теперь возню вокруг журнала, которую устроили весной и летом Главлит и отделы ЦК, я ещё больше убеждаюсь, что всё это было отражением событий, которые стремительно происходили в Чехословакии и насмерть перепугали советскую бюрократию. В чешских событиях эта бюрократия не без основания увидела свою гибель, свой конец. […]

Я уже констатировал, что Калужский обком ничего не приказывал. «Юность в Железнодольске» вышла в 11–12 номерах «Нового мира» за 1968-й год, но с запозданием, в феврале-марте 1969-го года. А собрание Калужского отделения писателей произошло в положенный срок, в августе или сентябре. Я сделал доклад, в котором, в частности, защищал рассказ «Новоселье» А. Ткаченко. Председательствовала и вела протокол Надежда Усова. Из Москвы, от Правления СП РСФСР приехал Борис Дьяков, «Повесть о пережитом» которого, касающаяся репрессий, противопоставлялась критикой рассказу (повести) Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Хитрая загогулина Ткаченко о том, будто бы оргвыводы начались с него в «вольнодумном» Обнинске за рассказ «Новоселье», не соответствует действительности.

В действительности в защиту моей повести-романа выступили четверо: поэт Валентин Волков, Алексей Шеметов, поэтесса Надежда Григорьева и прозаик Илья Кашафутдинов (она и он из Обнинска).

Выступили достойно, смело, без тревог — так я воспринял — за преследования от партийных злыдней, каковых в ту пору было ещё мало, и со стороны органов.

Анатолий Ткаченко вообще не выступал. Он пробовал что-то вякать с места, к которому был точно бы приморожен, но понять, к чему он вякает, в защиту ли, против ли, было нельзя, и его одёрнул Аксёнов, не пытавшийся публично руководить собранием.

Стремились осудить «Юность в Железнодольске» двое: Александр Гольдберг и Борис Дьяков.

 

Чтобы облегчить материальное положение писателей, я создал при Калужском отделении СП РСФСР бюро пропаганды художественной литературы. Руководить этим бюро предложил Сергею Васильчикову, но он вяло обеспечивал выступления и заработок литераторов. Пришлось заменить его молодым Анатолием Демидовым, однако и он подвёл меня. Первым в областной России бюро пропаганды художественной литературы создал ответственный секретарь Владимирского отделения Сергей Никитин, замечательный рассказчик и организатор. Он поручил руководство бюро челябинцу Александру Гольдбергу, и тот обеспечил членов Союза прибыльными выступлениями. В успехе своём Гольдберг подзарвался и стал претендовать на роль главного руководителя писательской организации. Это ему не удалось: ни талантом, ни авторитетом руководителя он не смог сколько-нибудь сравниться с Никитиным, а потому его задробили на выборах, и он был вынужден покинуть Бюро пропаганды.

 

Партийная головка ради осуществления незыблемого всевластия ввела обычай готовить априори проект решения, будь то проект решения низовой ячейки, к примеру, колхозной, или же очередного коммунистического съезда. Проект решения нашего собрания подготовила, наверняка вкупе с Сергеем Васильчиковым, Надежда Усова, при непосредственном руководстве и участии, разумеется, обкомовцев. Трижды, когда я избирался ответственным секретарём, проекты постановления не готовились заранее. Так как почти все пункты были увязаны с осуждением «Юности в Железнодольске» и с моим трудом в организации, даже подчёркивалась недостаточность работы с молодыми литераторами, хотя за пристальное внимание к начинающим дарованиям меня постоянно укоряли профессионалы. Это вынудило меня взять ответное слово. Я выразил несогласие с критикой рассказа «Новоселье» в «Правде» и предложил изъять из проекта пункт, относящийся к нему, и этот пункт был снят голосованием. Пришлось, увы, прибегнуть к самозащите. Сослался на отдельные положения похвальной речи, произнесённой Твардовским на редколлегии «Нового мира». Сказал о том, что Александр Трифонович поставил мои описания природы выше описаний Михаила Пришвина. Однако я посмел отказаться от этой похвалы как субъективной, хотя редколлегия и разделяла её. Затем, не проявляя застенчивости, прочёл письмо Валентина Петровича Катаева из четвёртого отделения Кунцевской больницы, отправленного из Москвы 5.04.69 года в Калугу. Получил его 6.04.69-го г. (за одни сутки доставили, а теперь, в перестроечный период, письма в Калугу и оттуда находятся в пути до полутора месяцев). В других обстоятельствах я не стал бы его читать, да ведь нужно было железобетонной плотиной прочности перекрыть цунами несправедливости, катившейся через всю страну:

«Дорогой Коля! Или, если вам больше нравится, Николай Павлович.

…Ваше положение понимаю вполне и должен вам сказать следующее: вы написали выдающуюся книгу «Юность в Железнодольске». Это не комплиментность и не преувеличение, а так оно и есть. Я считаю вас выдающимся писателем. Если оставить в стороне те придирки, которые вам учиняют и которые никакого отношения к искусству не имеют — по моему разумению! — то могу сказать, что с художественной стороны всё почти безукоризненно. Какие дивные описания! Какая точность, свежесть, правдивость, какая душа и сердце! Не имеет смысла перечислять все эпизоды, которые могли бы украсить книгу любого первоклассного писателя, включая и самых великих. Болезнь не позволяет мне написать более подробно, но смысл в том, что Вы высокий прекрасный писатель, художник, гуманист, и я счастлив, что Вы когда-то немного учились у меня нашему прекрасному писательскому ремеслу. Могу поздравить нашу русскую советскую литературу с появлением нового выдающегося писателя Н. Воронова».

Я напомнил писателям, что на минувший, третий срок они избрали меня вопреки моей неохоте и нежеланию обкома и что теперь я, наконец, прошу посчитаться со мной и нынешними обстоятельствами и с предложением, которое выносил: внести в список для избрания в Бюро отделения поэта-фронтовика серьёзного ума и доброго нрава Александра Авдонина. В его лице, уверен, вы обретёте достойную мне замену. И я был поддержан собранием.

В Калуге негде было печататься, а в Туле, куда перекантовывали калужан после закрытия местного издательства, я старался печатать своих подопечных. Мои журнально-издательские дела давно сосредоточились в столице. После погрома, учинённого «Юности в Железнодольске», «Новый мир» принял к печати мою повесть «Голубиная охота». С нею меня поздравил телеграммой Александр Твардовский и напечатал её в №11 1969-го года. А 12-го декабря того же года Кондратович записал в дневнике данную Александром Трифоновичем оценку «Голубиной охоте»: «Воронов пишет о голубях, но я вижу, что он любит не одних голубей, но и до боли любит людей, они тоже прекрасно описаны в этой его повести, которая, в сущности, представляет собой ответвление от Железнодольского романа. У Воронова всё по-другому (ранее Твардовский сопоставительно говорил про описание природы у Михаила Пришвина — Н. В.) и его природоведение иного свойства; честное слово, он мог бы поспорить этой вещью с самим Аксаковым».

Тогда в журнале «Москва» находилась на прохождении другая моя повесть — «Не первая любовь», а в издательствах — романы: в Профиздате — «Макушка лета», в «Советском писателе» — «Всё время ветер».

 

Я ездил в Москву не ради прописки, у меня имелась безотказная возможность: обмен калужской трёхкомнатной квартиры на квартиру в столице. Возникали и отпадали варианты обмена и всякий раз с потерей метража. За трёхкомнатную — однокомнатную, изредка — двухкомнатную, но ещё и с доплатой с нашей стороны. Остановились на двух просторных комнатах в коммуналке. Неподалёку от Кремля и опять же с доплатой. Возникла, однако, трудность: должна была выезжать семья из двух человек, а въезжать — из четырёх, что не соответствовало тогдашним жилищным установлениям.

И вдруг повезло: около бюро обмена я встретил Бориса Суворова, заместителя председателя свежесозданного кооператива «Успех-5»: Суворов обменивал на столицу воронежскую квартиру отца. Он был прочнистом: рассчитывал металлы на прочность. Он прикинул экономический вариант обмена, на чём мы не сможем остановиться, всё равно придётся искать внутримосковский обмен («дважды переезжать сложно») и наверняка доплачивать. Выйдет себе дороже. Выгоднее, в том числе и психологически, попытать через Союз Писателей РСФСР кооперативный вариант.

Мой друг Анатолий Викторович Чехов — по-прежнему он курировал писателей областей России — повёл меня к заместителю председателя Союза Писателей РСФСР Алиму Пшемаховичу Кешокову. Я не был с ним знаком и внутренне обрадовался его светлому вниманию.

— Я ценю писателя Николая Воронова, — сказал Кешоков не по-чиновничьи благорасположенно, — и подпишу любую аргументированную бумагу на Президиум Моссовета. Теперь же составьте такую бумагу с Анатолием Викторовичем.

Под эгидой СП РСФСР в столице организовалось издательство «Современник». Мы с Чеховым придумали повод для переезда: это издательство приглашает меня на руководящую должность. Едва мы взяли бумагу с машинки, Чехов указал на её завершающую часть. Слева от будущей подписи чётко смотрелся тройной ранжир:

«Заместитель Председателя Правления Союза Писателей РСФСР, депутат Верховного Совета СССР, лауреат Государственной Премии СССР».

— Через месяц Президиум Моссовета даст ответ, — уведомил меня благороднейший Чехов. — таково государственное установление, если в Моссовет обращается руководитель масштаба Кешокова. Его пост приравнивается к министерскому. Плюс народный избранник. И плюс крупный поэт и прозаик не только уровня Кабарды, но и общесоюзного.

Через месяц, действительно, пришёл ответ. Положительный. Разрешались вступление в кооператив и прописка на всю семью. Отрада! Везение! Но где взять денег на первый взнос? За повесть «Голубиная охота», хотя она ещё не напечатана, Твардовский заплатил мне сполна, и по высшей ставке: по четыреста рублей за авторский лист. Я получил больше тысячи, но их уже нет. Правда, Александр Трифонович предлагал заключить авансовый договор под заявку на роман «Макушка лета», да шибко неловко опять обращаться к нему со своей недолей.

Решил толкнуться к Георгию Макеевичу Маркову, первому секретарю Союза Писателей СССР. Марков, когда Секретариат решал, печатать вторую половину романа «Юность в Железнодольске» или отложить, нашёл неотразимую формулировку: «Публикация неизбежна», — и поддержал бившегося за «Юность…» Александра Твардовского и тем спас мой роман. В конце 50-х годов Георгий Марков выручил книгу моих рассказов «Ожидание» (первоначально — «Голубой снег»). И теперь наверняка выручит через издательство «Советский писатель» принадлежащее СП СССР. У Маркова была прекрасная черта: он сразу делал то, что мог сделать безотлагательно. Он тотчас позвонил Председателю правления «Советского писателя» Лесючевскому Николаю Васильевичу. На поручение Маркова заключить со мной договор на «Юность в Железнодольске» и выдать гонорар в размере 60% за первое издание Лесючевский начал отбояриваться, ссылаясь на критику, донельзя ужасную и незакрытую каким-либо оправданием.

— Я беру ответственность на себя, — внятно произнёс Марков Лесючевскому. — Нам нужен этот писатель.

Неуклонный приказ Георгия Макеевича обеспечивало его положение в Секретариате, депутатство в Верховном Совете СССР и членство в ЦК КПСС, которого удостаивались лишь единицы. Оказалось, что у моего романа есть в «Советском писателе» весьма ответственные сторонницы: главный редактор издательства Валентина Михайловна Карпова и Вилкова, тоже Валентина Михайловна, заведующая отделом прозы. Они дали мне смелого редактора, нежданно возникшего в моей судьбе, — Анатолия Николаевича Жукова. Он написал предложку на договор, и в скором времени я сделал первый взнос в кассу кооператива «Успех-5». Двенадцатиэтажный дом строился космически стремительно, и я довольно скоро перебрался туда, в конце 70-го года, а моё семейство переехало ранней весной 71-го.

Всякая эпоха исключает единообразие. Большинство сегодняшних политологов, историков, журналистов, особенно телевизионных, подаёт советский период массовидно, как лавины, скользящие с гор. Индивидуальности сохранялись и честно действовали, каким бы испытаниям и опасностям они ни подвергались.

Георгий Марков проявлял неустрашимость, редактируя в Сибири молодёжные газеты. После посадки старшего брата, которого пытали, поуродовали следователи, скрываясь на квартире своей жены Агнии Кузнецовой, временами — на охотничьих заимках отца, Георгий Моисеевич не оставлял мысли достичь справедливость в Кремле, у Сталина. Совершая в Москву тайные поездки и возвращаясь ни с чем, он всё-таки не обезнадёживался. Судьбу беглеца, изгоя, не исключено лагерника или расстрелянного политического заключённого, он предотвратил романом «Строговы», над которым работал, обретаясь в нетях, и который передала в «Гослитиздат» Агния Кузнецова, где его отметили глубоко до восхищения писатели-профессионалы, среди которых был знаменитый одессит Исаак Бабель. Почти гибельное минувшее, нет сомнения, удерживало Георгия Макеевича в пределах человеколюбивой чести, потому он и помогал мне.

 

Возвратившись в Калугу с писательского съезда в Белоруссии, я был вызван на партийное собрание. В повестке значился один пункт: объяснение коммуниста Воронова Н. П. причин непосещения партийных собраний и несвоевременной уплаты членских взносов. Удивился: на собрание не приглашали, два месяца не платил, экое нарушение устава. Давно платил три процента ежемесячно, рассчитался. Да ещё впрок за месяц заплатил. Предполагал, что председателем собрания изберут Сергея Васильчикова, секретарём — Надежду Усову. Так и произошло. Не получал приглашений на собрания, значит, должен был осведомляться, заходить. Замитинговали и отставники, и Александр Гольдберг, и внедрённый к нам на учёт поэт Валентин Ермаков, живший в Обнинске, и некто Северов (псевдоним), взятый Гольдбергом себе в помощники. Налицо отрыв от партийной организации, — ссумировал галдёж Сергей Васильчиков и предложил рассмотреть персональное дело Н. П. Воронова. Я запротестовал: согласно Уставу КПСС, необходимо создать комиссию, которая определила бы доказательно степень отрыва от партийной организации.

— И без комиссии ясно, — крикнул обнинец Ермаков, бывший малоярославец, — вопиющий отрыв.

— Но есть партийная демократия.

Всегдашний тихоня Ермаков, постыдно поднявший голос на меня, прямо-таки вызверился: «Не с кем демократию разводить».

Не мог я не подосадовать про себя: и это неофит, которого я принимал в Союз Писателей, которому выхлопотал благоустроенную квартиру в атомограде.

— Ну-ну, очнись. Я ведь тоже вызвериться могу.

Я тут же, понятно, был осуждён за некритичность Васильчиковым.

И вовсе не заботясь о достаточном основании для приговора, Васильчиков ввернул: «Есть предложение вынести строгий выговор с занесением в учётную карточку».

Вынесли.

Постановление направили в Калужский горком партии. Комитет партийного контроля назначил следователя: машиниста электровоза, больного сахарным диабетом. Потому ли, что страдал из-за болезни, потому ли, что его заранее настроили против меня, следователь вёл «дело» с недоверием и неприязнью. От обкома партии патронировала ему секретарь по сельскому хозяйству…

Новым первым секретарём горкома партии избрали директора строительного треста. Он лечился в санатории. Заседание начал второй секретарь. Едва он предоставил слово следователю, вошёл первый секретарь. Читал следователь по бумажке, где говорилось, что я пропустил три собрания, и что, хотя не всегда платил взносы ежемесячно, у меня обнаружилась переплата по взносам. Он поддержал решение писательской партячейки, чему без промедления возмутился первый секретарь:

— Строгача за малейшую провинность?! Нет логики.

Секретарь по сельскому хозяйству склонилась к первому секретарю и что-то стала нашёптывать ему на ухо. Не испорченный партийными играми, этот крупный инженер, о нём я слыхал раньше, очень заметно краснел. Он не растерялся, но явно усовестился. Второй секретарь, заметил, что первый пришёл в замешательство. И не совсем по-казённому обратился ко мне:

— А вы что скажете, товарищ Воронов?

— Нелепая натяжка. В общем-то месть.

Не хотелось мне открывать, что Сергей Васильчиков и Надежда Усова за время, покамест я руководил областной писательской организацией, не отличились творчески, и что я вынужден был говорить о них в своих докладах сдержанно. При непомерном их обольщении собственным литературным даром, они раскочегаривали в себе ненависть ко мне и нагло обстряпали отмщение.

 

Матвей Пильник волновался: сейчас, сейчас спросят, справедливо ли обвинение Воронова его коллегами, Васильчиковым и Усовой. Пильник зачастил. Не специалист, самоучка, так, иногда вирши…если бы про авиацию, он ответил бы профессионально, досконально. Однако он не помнит, не помнит, дабы писатели высказывались, будто ответственный секретарь занижает работу Сергея Александровича и Надежды Трофимовны.

— Отрыв от парторганизации есть у товарища Воронова? — спросил второй секретарь.

— Отрыв, не отрыв… Мимоходом заглянул бы, поинтересовался, но в прошлом не пропускал, не пропускал собрания.

— Нет достаточных оснований для строгача, — вырвалось невольно у первого секретаря.

Задание обкома рушилось; устрашась, что на Бюро её взгреют за это, секретарь по сельскому хозяйству закричала:

— Следует поддержать выводы низовой партячейки.

— Только не строгач. Просто выговор, — упорствовал первый секретарь.

— Выговор с занесением в учётную карточку, — не унималась сельскохозяйственница.

— Голосую предложение: выговор с занесением в учётную карточку, — объявил второй секретарь.

Торопливо проголосовали. Но первый секретарь воздержался.

 

В конце 70-го года я перебрался в кооперативный дом на проспекте Вернадского.

Ещё в Калуге я принялся за сказку «Про Игдара-добросерда и его поцелуйного сына Длиннозуба»; в Москве продолжил её, для завершения этой вещи уехал в Коктебель. Около сотни страниц, отпечатанных на машинке, я привёз с собой. Перевязанные бечёвкой, они лежали в папке. Работалось мне всласть, с утра до ночи. Иногда уходил за мыс Хамелеон ради разминки, купания на безлюдье и возвращения в дом творчества через гору Волошина.

Однажды потребовалось уточнение печатной части рукописи. Открыл папку, развязал бечёвку, а надобного места в середине сказки не обнаружил: оно оказалось в самом конце. Чьи-то осведомительские зенки шарили по страницам сказки. Да, видно, сыщика предупредили о моём возвращении, и он не успел вставить страницы туда, откуда они были вынуты.

Жил я в 12-й квартирке Третьего корпуса. Вскоре после обоснования тут я собрал посылку семье с грецкими орехами, яблоками «Королевский банан», инжиром. Но не успел отправить её: слямзили с балкона местные мальчишки. По баловству могли стащить они и свежие рукописные листочки, поэтому я подсовывал их под скатерть, покрытую плёнкой, а поверх ставил настольную лампу. Двухмесячная вдохновенная наработка образовала под скатертью стопу страниц на 150. Для закругления сказки оставалась неделя-полторы, но я заранее не успел продлить пребывание в Коктебеле, и наступила пора отправляться восвояси.

Вскоре в той же заботе я поднимался на трибуну большого зала Центрального Дома Литераторов (был пленум СП Москвы), где завершил своё выступление гневным криком:

— Когда наконец-то будет реабилитирован великий русский поэт Николай Гумилёв?!

В президиуме пленума сидели сотрудники ЦК КПСС, что, вероятно, и способствовало быстрой реабилитации Гумилёва. В той же речи на пленуме я поддержал выдающегося горьковеда Александра Овчаренко, давшего многомудрую оценку отрывкам романа «Мироздание по Дымкову», целиком названного «Пирамидой», Леонида Леонова, напечатанным в журналах «Наука и жизнь», «Москва», «Новый мир». После выступления Овчаренко выбежал на трибуну второй секретарь СП СССР Сергей Сартаков, посланный из президиума Альбертом Беляевым с тем, чтобы не говорили о леоновских отрывках, главный герой которых — ангел. И я, видя это, и не согласный с одёргиванием, отвратительным даже для тогдашнего смиренного приспособленчества, выразил своё возмущение сартаковским выпадом и подчеркнул, что, как стиль отрывков, так и образ ангела Дымкова осенены гением.

И в те годы, глухие из-за реакционно-иезуитского устранения «Нового мира» Твардовского, хотя и в ком-то из советских людей сохранялось свободолюбивое одухотворение, вызванное чехословацкими событиями, и в последовавшие за ними десятилетия Анатолий Ткаченко не обнаружил ни одного смелого поступка, который бы запомнился не то, что бы в Отечестве, а и в нашей локальной среде. Теперь, изображая из себя рыцаря разоблачения, он смехотворен в моём впечатлении. Десятилетиями отсиживался в благоустроенных квартирах, простонародно говоря, прижамши уши, и вдруг этакий доблестный честняга! А на самом-то деле — порождение дьявольского негодяйства... Надо ж вякнуть, будто бы я заучивал наизусть цитаты из Брежнева. Цитатничеству я был чужд со школы, предпочитал во всём, о чём писал и говорил, оставаться оригинальным и самовитым. Кто нахребетничает на перьях облюбованных писателей, журналистов, аппаратчиков, тот хват паразитарности. Чуждаясь цитирования, я стремился запомнить смысл и образ того, что привлекало меня в чужом тексте. Соблазн запечатлеть великолепие чьей-то словесной удачи отметался мною как попытка принарядить своё за счёт другого. В детстве я принял стилистическое установление Ивана Крылова: лучше проквакать по-лягушачьи, но по-своему. В юности я воспринял с восторгом, что Николай Чернышевский уклонялся от цитирования ради того, дабы самому ярче отличиться и запечатлеться. Направление изобразительных и мыслительных интересов складывало мой индивидуальный характер. Этим я начисто отодвигал применение в собственном тексте цитат из статей, докладов, книг борзописцев от политики, тем более партийных деятелей. Я знал, кто работает на Брежнева. Один из них, очеркист, умевший выходить на важные проблемы, но письмом — газетчик уровня тогдашней газеты «Труд», подрядился быть негром Леонида Ильича. Первый доклад для генерального секретаря он насытил социально-экономическими положениями Карла Маркса, на что Брежнев отреагировал с положительной скромностью: моим друзьям известно, что я не такой умный, как явствует из доклада, поэтому нет надобности выпячивать меня цитатами родоначальников.

Тем, что избегал цитирования, я создавал читателям условия для цитирования моей поэтической прозы. Концентрированным выражением этого стремления я нахожу у себя роман-фантазию «САМ».

В день моего семидесятилетия писатель Валерий Рогов вручил мне от себя и жены Татьяны двухтомник, сложенный Юрием Селиверстовым «…из русской думы». Вручил с надписью:

«Дорогой Николай Павлович, к сожалению, Юрий Селиверстов не знал ваш удивительный роман «САМ», а иначе бы он и вас (безусловно!) причислил к определяющим мыслителям нашего 20-го века.

Но мы-то знаем, что всё вами предсказанное — эра сержантов, сексрелигия и «император Болт Бух Грей» — планомерно осуществляется в нынешней российской Самии.

Разрешите почтительно склонить голову из великого к вам уважения. Валерий и Таня Роговы. 20 ноября 1996 г.»

 

(Окончание в следующем номере)

Рейтинг:

+19
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1132 автора
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru