Андрюха Киреев второй месяц вступал в наследство. Он входил в непривычную роль хозяина легко и весело, купаясь в ней, захлёбываясь долгожданной свободой. И пусть башка гудит, пусть в мамашиной квартире остаётся всё меньше книг и вещей, главное - теперь не нужно корячиться с бочками, воровать для опохмелки консервы, садиться на хвост такелажникам, получая, если ошибался, плевок сквозь зубы или пинок в зад.
Всю сознательную жизнь Андрюха был подневольным человеком, терпел унижения, сносил обиды. Везде, куда бы ни заносила судьба, находился под кем-то, который сильнее, хитрее, изворотливее его. Он проклинал судьбу и опять шёл на поклон. Не обзавёлся ни женой, ни детьми, даже своего закутка не нажил. Оттого и стал пить и не просто пить, а беспробудно. От горемычности своей, от безысходности.
То мамаша терроризировала, производила тотальную слежку, выдавая рубли на обед и встречая как школьника у ворот института. То сердобольные жёны начальничков советовали, мол, копи, оседай на одном месте, хватит кочевать. А как накопишь, если душа постоянно требует? Да и нравилось ему быть под шафэ, раскрашивать унылую реальность игривым цветом. Ведь он - натура чувствительная, ранимая, без допинга погрязнет в мышиной возне людишек, без градуса становится скучно, безрадостно, да и мамаша по ночам злорадно ухмыляется и грозно тычет пальцем с другого конца земли.
И вообще Дальний Восток не приветил Андрюху, не обнадёжил. Судьба била по обеим щекам, ставила в смиренную позу и хлыстала, хлыстала... А когда сменилось начальство на плавбазе, совсем стало невмоготу: буфетчица в долг не наливает, кореша жлобятся, боцман, гнида, следит за каждым шагом. Да и здоровье уже не то. Раньше стакан - и ни в одном глазу, а теперь сто грамм - и слёзы текут рекою. Нет, нет, Андрюха - нормальный алкаш, всё чин-чинарём: никого не задевал, не гонялся с ножом, не буйствовал, но в последнее время водка как-то странно стала действовать на его сознание. Он начинал плакать и не просто плакать, а рыдать, оглушая истерическим воплем океанские просторы. Короче, ждали Андрюху кранты!..
А тут такое счастье привалило! На шестом-то десятке! Вся братва с Усиевича, прознавшая о возвращении Андрея, считала за честь предстать пред ясные очи наследника, клясться в святости мужской дружбы. Появились какие-то бабы с мужеподобными лбами, шмыгали в ванную и выходили из неё красавицами писанными. Они, не спросясь, подсаживались к столу, выпивали и снова вскакивали, оголяя коленки. Андрюха с трудом вспоминал, где и с кем учился, в какой шарашке набивал трудовые мозоли. Шутка ли, сколько лет прошло! А они помнят его, уважают…
За годы скитаний он отвык от человеческого общения, от того, что называют «общение». Всегда: «Андрюха, принеси!», «Андрюха, отвали!», «А ты свою пайку ещё не отработал!». Теперь у него спрашивают разрешение, теперь он, добрая душа, - благодетель и тамада. Праздником нужно делиться, праздник будет для всех, кто без запинки пропоёт: «Заходите к нам на огонёк». Через неделю вся улица Усиевича наизусть знала эту песню, разноголосый хор разносил её не только из гостеприимной квартиры, но и по всему дому от подъезда к подъезду.
Вскоре он стал замечать, что мебель в квартире и мамашины шмотки потихоньку стали убывать, собутыльники всё реже оставались на ночь, и главное, бабы из красавиц снова превращались в грубые неопрятные существа.
Без денег проще жить, о них не надо думать, они только мешают идти к светлому будущему, о котором мечтала мамаша, царство ей небесное. Капитан, зверюга, денег не дал, он так и сказал: зачем они тебе, всё равно пропьёшь. Но всё же проявил великодушие, чтоб быстрей отправить Андрюху на Материк, выделил с барского плеча два бочонка сакэ и десять ящиков селёдки для пограничников.
- Киреев, - пробасил он тогда, - прими моё соболезнование. Жизнь продолжается и после смерти матери. Она честно прожила и достойно должна быть похоронена. Учти, для тебя это последний шанс стать человеком. Возвращайся в Москву, я договорился с лётчиками и пограничниками. И не нажирайся хоть сейчас!
И Андрюха не пил. И три часа до Петропавловска, и трое суток до Москвы. И во время погрузки аккумуляторов для подводных лодок в Елизово, когда колючий ветер с океана насквозь его пронизывал, и в Красноярске, когда застряли без керосина и матросня перекусывала в хвосте самолёта. Скрежет алюминиевых кружек со спиртом, дикий запах, шедший от них, не задевали его душу. Отвернуло как-то сразу. Может быть, о матери, сколько крови из него выпившей, скорбел, может, и в самом деле начинал новую жизнь, - об этом можно только догадываться, но то, что от запаха спиртного его выворачивало, это факт. Потому и не отходил от пилотов ни на шаг. В новом бушлате, чистом свитере, гладко выбрит - он не мог опозориться, чтоб потом говорили, каков у писательницы сын, ещё не похоронил, а уже ни в одном глазу.
Как ни торопился Андрюха Киреев, но проститься с матерью не успел. Союз писателей похоронил, похлопотал, выбив место на Троекуровском кладбище. Без него прошли и панихида, и поминки. Ну не горевать же по этому поводу?! Как-нибудь помянет, куда он денется. Жаль только, что крохи, выданные плавбазовской кассиршей, пока летал, закончились.
Получив из рук начальницы ЖЭКа ключи, Андрей два дня безвылазно рылся в квартире: не пил, не ел, залазил на антресоли, вытряхивал шкафы, ворошил рукописи на письменном столе. Но ни водки, ни денег не обнаружил. Попадалась всякая дребедень: дипломы, награды, коробки скрепок, сломанные ручки, куча очков и целые пачки исписанной писчей бумаги. Жёлтые листы рассыпались в руках, из книг падали закладки, а внутри полок, как сопли, висела паутина. Последней каплей розыска, после чего он плюнул на это дело и открыл перед корешами дверь, была сберкнижка, найденная в глубине тумбочки перед кроватью, по которой можно было получить три рубля и шестьдесят копеек. Мало того, что на бутылку этих огромных сбережений не хватало, так для этого надо идти в сберкассу, что-то заполнять, каждому объяснять, почему великая писательница ни шиша после себя не оставила. Нет бы уйти по-людски, чтоб сын, родная кровинушка, не краснел, не скидывал все манатки на пол…
Второй месяц Андрюха входил в наследство, второй месяц продолжался праздник души. Он, праздник, как влетел в настежь открытую дверь, так и поселился здесь. Ему претит скудность, правильность, рассчитанный по времени порядок, он хорош в бесшабашности своей, когда башню сносит от неуёмной радости. Отказаться от него - смерти подобно. А его и не будет, праздника-то, если станешь задумываться об его окончании.
Но однажды задуматься пришлось. Андрюха проснулся от продирающего все тело озноба, протянул руку к столу, но она безжизненно упала, не обнаружив ни спасительного стакана, ни стола. У него сложилось правило ещё с Камчатки: каков бы ни был, обязательно оставлять полстакана на опохмелку, можно даже и денатурата или отстоявшегося клея, на котором шлёпают этикетки. Он открыл глаза, долго всматривался в два торчащих в потолке провода, в мокрое пятно у трубы и тяжело встал.
Голые стены с ободранными обоями и держащимися на честном слове розетками поначалу не испугали, он искал спасительный стакан и ещё не въезжал в происходящее. Выцветший пол уныло подставлялся под его понурый взгляд, кресты и черепа, наляпанные фломастером, нагло глядели из вороха разбросанной бумаги, в форточке зияла дыра. Андрей с трудом узнавал свою квартиру и только, когда в горшке герани, служившем пепельницей, увидел торчащий в зелени стакан, успокоился: «Кореша не дали умереть!»
Опрокинув его и не найдя чем зажевать, он подошёл к окну. Корешей не видно, за окном только солнце брызгало в лужах и разбрасывало соль по грязным проплешинам на тротуаре, о стекло стучала старая угловатая липа.
Весь скукожившись, он направился на кухню. Башка продолжала гудеть, мурашки сбегали со спины и прыгали на пятки, разнося шлёп по склизкому полу. На кухне тоже Мамай прошёлся: ни стола, ни кастрюль, ни тарелок, вместо холодильника сиротливо стоял одноухий ржавый бак, в котором мамаша когда-то вываривала бельё. Трубы, провода, будто шрамы, пронизывали стены, с мясом вырванные гвозди валялись на полу, из-под батареи перепуганно выглядывал расколотый газовый ключ.
Ступая по рассеянной крупе, по жирным и хрустящим, как лавровый лист, тараканам, по гайкам и кускам изоленты, Андрюха вприпрыжку потянулся к рукомойнику и долго, не отрываясь, стал всасывать воду. Но спасительная влага спровоцировала обратный эффект, его моментально развезло, и, превозмогая отрыжку и отвратительное бульканье в животе, он с трудом добрался обратно до лежака. Нужно прийти в себя, расправить конечности, а не шастать по дому ни свет ни заря.
Во сне его крепкое молодое тело обдувал океанский ветер, вокруг благоухали цветущие сопки, пахло травами и грибами. Он стоял на вершине и смотрел на затянутый дымкой берег, на серебристые облака, сверкающие в лазоревой дали и растворяющиеся в ней, как уходящие за горизонт корабли. Белоснежная рубашка надулась, как парусина, руки-крылья, распростёртые во всю ширь, трепыхались, подставляя звонкие перья ветру, и отрывали его от земли. Он парил над девственными лесами, безымянными каньонами, клубящимися сопками. Чудотворная энергия Долины Гейзеров поднимала его всё выше и выше. Он уже видел дымчатую полоску Курильской гряды, угадывал бабский остров Шикотан, где когда-то два месяца ублажал целую бригаду, катался как сыр в масле и еле сбежал с пограничниками, выжатый и беспомощный, как выброшенный на берег потрёпанный касатками тюлень. Он парил над бескрайними просторами и восхищался своей молодецкой удалью, буйству океана внизу и неповторимости полёта. Но это продолжалось недолго. Вскоре воздушный поток ослаб, и он стал падать, беспорядочно кувыркаясь, падать с такой невероятной скоростью, что и не заметил, как оказался в клокочущем жерле пробудившейся Ключевской сопки. Вулкан с грохотом вырывал магму из земли, пробивал пеплом небо и длиннющим языком лакал солёную воду океана. Гудки кораблей жалобно стонали…
Тут настойчивый звонок разбудил Андрюху. Стряхивая вулканическую пыль и ещё продолжающий гулять в волосах ветер, он отработанным движением достал из-под подушки бескозырку, ловко завязал на шее ленточки и с радостью побежал открывать дверь. Он всегда встречал корешей в бескозырке. Но вместо долгожданной братвы на пороге стояла монашка, что-то невнятно бормотавшая и тупо глядевшая в пол. Тяжелая одежда с головы до пят укрывала её фигуру, из промокших рукавов капали дождинки. Одной рукой она держала увесистую котомку, другой - сжимала листочек с адресом.
От разочарования у Андрюхи сдавило горло. Снова жгучими плавниками захлестал по спине озноб, обмороженные пальцы на ногах то и дело впивались ногтями в надорванный коврик и скользили вместе с ним по линолеуму, заставляя остальное тело напряжённо вздрагивать. Куда-то вкось подался беззубый рот, отлежавшее красное ухо выпячивалось из-под ленточки. Не хотелось верить, что это облом, что горючего никто не принёс, но старуха явно была не похожа на тех шмар, что тусовались в его квартире, на сердобольных дам из Союза писателей, хоть и с боем, но давших за мамашины фотографии несколько сотен на опохмелку. Здесь же выпивкой и не пахло. Монашка продолжала глядеть в пол, шелестеть листочком, но наливать и не собиралась.
Качаясь, словно на палубе, и громко ворча, Андрюха протёр глаза, выдохнул воздух и мотнул головой. Да так неудачно, что половик поехал, и ему ничего не оставалось, как ухватиться обеими руками за колени и остановить их движение. Он всегда так поступал, когда нужно было их остановить, когда они начинали выпендриваться и выделывать выкрутасы по собственной прихоти. Ну и что, если стоял в раскорячку и до слёз гоготала команда, зато не падал, и никто не мог сказать, что Киреева уже не держат ноги.
- Простите, - сквозь грохот прибоя, продолжавшего бушевать в Андрюхиной голове, прозвучал тонкий почти детский голос. - Это квартира Марии Степановны?
- Да! - выдохнув влажный воздух, ответил Андрюха и, не поднимая головы, добавил: - Чего надо?
Его состояние было на грани: в мозгах ревел ураган, в глазах вместо прибитых грязью ворсинок половика кишмя кишел выловленный косяк селёдки, в лицо брызгала солёная пена. Он всем своим видом хотел показать неприязнь к незваной гостье, но, чтоб показать, нужно хотя бы посмотреть, а голова упорно валилась вниз и не хотела подниматься. Кто же приходит агитировать, когда трубы горят, когда поршня без солидола скрипит и бьёт в лобешник, как пустое ведро о помойку? Ты сперва поднеси, избавь от мук, тогда и душа запоёт, и осветлённые градусом мозги будут готовы к размышлениям об истинном учении, о Боге и праведниках. Он в Находке насмотрелся на таких проповедников, заискивающих, агитирующих, проникающих всей пятернёй в душу и туда же плюющих, если получали отпор. Чего лезть, совать книжонки из своей американской Палестины, задавать нелепые вопросы: как, мол, относитесь к Богу? Да никак! Как Он ко мне, так и я к Нему. Что Он такого сделал, чтоб действительно поверить в его любовь и сострадание?
Может быть, Андрюха и поверил бы в эти бредни, если бы хоть как-то почувствовал Его присутствие, когда загибался в порту, и у коряков с голодухи жевал разваренные собачьи упряжки; если бы хоть краешком ощутил Его любовь, оградившую от деспотичной мамаши, пацаном ставящей его за малейшие провинности на горох и гречку. Тогда и открылся б всей душой, доверился б как другу, как брату. А так… И что за любовь такая, предназначенная для всех? И как она существует, получая крохи взамен?
Нет, нет, Андрюха не лез в эти дебри, боже упаси. Не то воспитание. Ему было до лампочки: кто в кого верит и что при этом испытывает. Коряки вон вообще моржу поклоняются и прекрасно себя чувствуют, корейцы с женьшенем разговаривают... Он просто нутром чуял, что религия - это настолько интимная вещь, запретная, тайная, ну всё равно, что замочная скважина, куда заглядывать воспрещено. Да и зачем, проку-то? Нюхать пустой стакан после того, как из него выпито, глядеть на бабу в бане и не попробовать?! Нет, Андрюха воспитан по-другому, благородная кровь течёт по его жилам, пусть не особо чистая, пусть наполовину разбавленная алкоголем, но он никогда не позволял лезть в чужую душу и люто ненавидел тех, кто в неё плевал.
Задребезжал под кем-то лифт, скрипнула дверь парадной, и по Андрюхе прошёлся сырой сквозняк, так, мимолётно, чуть задев темя под бескозыркой, колени и сжимающие их ладони. Но дуновения оказалось достаточно, чтоб качка немного успокоилась, и стало легче дышать. Копошащаяся в ногах селёдка мало-помалу отступила, давая возможность чётче разглядеть юбку монашки, листочек и чёрный мокрый платок, прилипший к голове, как костюм аквалангиста.
Монашка совсем не напоминала тех заискивающих кликуш, пристававших к такелажникам в порту. Она тихо стояла, прижавшись к стене, смущённо глядела в пол и смиренно ждала ответа. Любопытство Андрюхи пересилило первое желание послать её к чёртовой матери или на худой конец в баню, он захотел вымолвить что-то доброе, душевное, но, стоять в раскорячку, да ещё в одних трусах и майке, не располагало к гостеприимству. Андрюха отпустил колени и прокряхтел:
- Чего надо?
Монашка, не поднимая глаз, взглянула на развёрнутый листочек, покраснела, медленно сжала его в кулачке и неожиданно повернулась, уткнувшись в затихшую шахту лифта.
- Ты что ваньку валяешь? Чего надо? - ещё пуще рявкнул Андрюха, пронзая ненавистью спину женщины. - Агитировать пришла, старая? А ну повернись! - Он уже приготовился плюнуть на замызганный кафель, хлопнуть перед её носом дверью, но тут невольно обратил внимание на грузно покачивающуюся торбу, в которой явно угадывалось очертание «пузыря». Тяжёлая ткань с мокрыми складками, словно выкрученная, толстым хоботом потянулась к нему, из её недр повеяло ни с чем не сравнимым запахом, ласкающий звук трущихся гранёных стаканов возвращал к жизни, как возвращали жизнь на плавбазе звенящие в тумане склянки.
Монашка покорно повернулась, украдкой глянула на скособоченного Андрея, чуть задержав взгляд на выступающей из-под майки седине, смущённо потупилась и тихо промолвила:
- Я к Марии Степановне. Она дома?
- Никого нет дома, - почему-то отбарабанил Андрюха, но, быстро сообразив, что может упустить желанную халяву, подобрел и как можно шире расплылся в улыбке. - Я за неё. Пр-р-роходи!
- Ей… лично в руки… Вот сёстры передали, - замялась она, не решаясь оторваться от поклажи. - Там такой дождь… Я вся промокла.
- Конечно, конечно, и обсохнуть нужно, и обогреться, - семеня на месте ногами, засиял Андрюха. - Пр-роходи!
И она вошла, впорхнула легко и непринуждённо, приподняв длинную юбку и прошелестев котомкой мимо ожившего хозяина. И прошла дальше по коридору… Но затем, увидев гуляющую пустоту, тут же отшатнулась, захлопала глазами и попятилась к выходу:
- Как же так? Мария… Мариэтта Степановна… Я была у неё недавно... Что случилось?
- Проходи, проходи, красавица, - перебивая замешательство монашки, артистично поклонился кавалер, галантно кланяясь. - Хошь на кухню, хошь в мамашин кабинет.
- Я, наверное, и впрямь ошиблась домом. Они на этой улице так похожи, - прошептала она, оглядывая понурые куски обоев, сиротливо торчащие из стен.
- Не мудрено и ошибиться. На Усиевича много писательских домов. Их строили по указке самого ЦК, - радостно воскликнул хозяин, усаживаясь на подоконник и подставляя удивлённому женскому взгляду острые волосатые колени. — Здесь жила элита общества, духовные, так сказать, отцы, инженеры человеческих душ. Здесь был сосредоточен литературный мозг, всколыхнувший планету невиданным доселе интеллектуальным размахом, здесь…
Андрюха запнулся, его рука, демонстрируя размах, наткнулась на высохший «бычок», который пулей метнулся к стене и точно упал в щель между розеткой и развалившимся плинтусом. Ничуть не смутившись, он сразу выловил другой такой же бычок из стаи окурков, оккупировавшей подоконник, выпустил жирную струю дыма и продолжил:
- Теперь никого не осталось: кто уехал на свою исконную родину к берегам Иордана, кто - к праотцам революции. Все ринулись из страны, все убежали. Гонимые, ёкаланый бабай. - Ему почему-то вспомнилась дача Пастернака. Гонимого и несчастного поэта. Мамаша взяла его с собой, и он весь день шатался по огромному дому, поражаясь простору и чистоте, украдкой наблюдал, как две служанки с усердием отдирали медный самовар, а затем долго расставляли изысканную посуду на круглом столе посреди веранды. Такие хоромы! Это потом они с мамашей переехали на Усиевича, а тогда ютились, как и вся страна, в коммуналке с длиннющим коридором с двумя десятками жильцов. Гонимые и обиженные! Советская власть им плоха… Он с удовольствием побыл бы таким гонимым в те времена-то. После куска чёрного хлеба и солёного огурца на пастернаковское изобилие больно было смотреть.
Андрюха мечтательно взвил глаза к потолку, будто хотел отыскать за торчащими концами проволоки свидетелей славных времен писательских сражений, и тяжело вздохнул. Но плавно опускающаяся ленточка дыма, таинственно обволакивающая монашескую котомку, быстро вернула его на землю.
- Ёкаланый бабай, доставай, не томи.
Но монашка стояла посреди комнаты, как вкопанная. Ошарашенная пустотой, она с трудом узнавала очертание комнаты, припоминала долгие беседы с писательницей у цветущего подоконника, из которого ниспадали, перекликаясь с липой, нежные цветочки невестушки. На той самой тахте, на которой провела несколько ночей перед бегством в монастырь, теперь местами сгорбленной и продавленной, зияли тёмные от прожогов пятна.
- Ну доставай, для сугреву-то, - умоляюще пропел Андрюха. - Что там у тебя? Ты же видишь - трубы горят. И за одно помянем.
- Свят, свят, свят, - перекрестилась гостья.
- Да-а, да-а, - снова пропел Андрюха. - Мариэтта Степановна, мамаша моя незабвенная, приказала долго жи-ить. Вот, вступаю в наследство.
- Господи… Свят, свят…
- Да не переживай ты так, все мы там будем, - щурясь сквозь дым, успокаивающе ответил он и, не дожидаясь пока монашка полностью переварит эту ошеломляющую новость, достал где-то из-под себя стакан, смачно дунул в него и со значением поставил на подоконник. - Наливай!
- Когда это случилось? - не поддалась на уговоры гостья. - Я недавно у неё была, мы договорились…
- Это без меня. Я был в длительной творческой командировке.
Монашка перекрестилась, закрыла глаза и зашептала молитву. Ему захотелось крикнуть старой, чтоб не забывалась, что стоит не в церкви, но опять же воспитание не позволило. Скрипя зубами, он дождался окончание молитвы и выдавил из себя слезу: - Помя-янем?!
- А почему так пусто, - опомнилась старуха. - Здесь было столько книг, висели картины, много-много фотографий, писатели, артисты… Где всё?..
- Ну, было и было. Чего жалеть-то? - Андрюху начинала раздражать эта святоша. Нет чтоб по-людски, по-христиански помянуть, принести соболезнование, выпить, закусить, дать на опохмелку… Так нет, пошли вопросы: где да почему? Да кто она такая, чтоб устраивать допрос? Ушла в монастырь, так сиди там и не высовывайся. Если проповедница, так давай, агитируй, перевербовывай. Но сначала налей!
Убитая горем, пустотой и напором нетрезвого мужика, она вдруг выронила торбу, закатила глаза и, теряя сознание, рухнула на пол, да так громко, что стук упавшего тела ещё долго громыхал по коридору и на кухне.
- Ёкаланый бабай. Этого ещё не хватало.
От неожиданности Андрюха не заметил, что и сам вдруг оказался на полу, подпрыгнув и не удержав, как умеет, колени руками. Задетый гранёный стакан, словно выпущенный из орудия, с грохотом рассыпался перед ним, покрывая пол бриллиантовым дождём. Быстро придя в себя, он, как партизан, подполз к наповал сваленной женщине, лихорадочно стал искать пульс, бить по щекам, тормошить подбородок. Затем сбегал на кухню, набрал в рот воды и окатил её ливнем, подстать тому, что барабанил за окном. Но ничего не помогало — монашка лежала без признаков жизни. Наконец он решился на крайнюю меру: освободить шею от платка и расстегнуть ворот.
Ох, не надо было этого делать Андрюхе, ох, как не надо. Её веки уже оживали, бледные щёки покрывались светлячками. И чёрт его дёрнул расстёгивать одежду, наверное, сам дьявол шевелил его пальцами, выдавливал из узких щелей ткани толстые пуговицы. Благородный порыв дать доступ кислороду обернулся диким желанием воспользоваться её беспомощностью и обшарить карманы.
Но всё же есть Бог на свете. Он приготовил такой сюрприз Андрюхе, что свалившееся наследство по сравнению с ним покажется ничтожным и пустым, он перевернёт всё его существование, всю никчемную, напрочь пропитую жизнь, наизнанку.
Стянув платок, Андрей увидел лысую, совсем безволосую голову, со лба и до затылка покрытую серебристыми волосками, как чешуйками, во впадинах за ушами пульсировали тёмные комочки, напоминающие жабры. Всё это приходило в движение, вздрагивало и волновалось, попадая под бледные лучи света, пробивающиеся сквозь липу. Дышит, значит живая!
Это ещё сильнее укрепило желание исстрадавшегося Андрея: пузырь вот он - в котомке, теперь он никуда не денется.
Возбуждённый Андрюха не придал большого значения чешуйкам, просто не успел о них подумать, он вдруг залюбовался её лицом. Залюбовался, и все чёрные и нечёрные мысли исчезли, выскочили из продолжающей гудеть головы и покатились по липкому полу, цепляясь за осколки стакана и рассеянную крупу. Перед ним была не старуха, а молодая женщина, почему-то без волос, но очень красивая. Как он мог, матёрый холостяк, гроза всех шмар в порту и на плавбазе, не увидеть, кто скрывается под обликом монашки? В любом состоянии он это проделывал с закрытыми глазами, а тут?.. Эти тонкие брови, вспорхнувшие, словно чайки над волной, этот изящный носик, островком в тумане вспыхивающий, выходя из тени, как маяк, эта морщинка у переносицы, как пролив Лаперуза, то появляется, то исчезает вновь, эти губки…
В последнее время отвернуло его от прекрасного пола, отодвинуло. На плавбазе повариха, усатая, с висячей бородавкой на губе, выпотрошила всего, как рыбу в ванной, выдавила своим неугомонным нутром все соки, все молоки и хрящики без остатку. Размалёванные московские потаскушки, которых приводила братва, разодранными по швам колготками не могли восстановить былую тягу, блудливо попискивали сквозь стакан и гадко хохотали над его нынешней беспомощностью. А сейчас что-то происходило внутри, срывало пломбы, поднимало опомнившийся стоп-кран на небывалую высоту. Что-то тёплое зажглось в груди, нежное и сладкое, как морошка на меду, разливалось по телу горячими ручьями и согревало душу.
Когда Андрюха расстегивал ворот, женщина очнулась, но не подала виду или ещё не совсем пришла в себя. Находясь в полудрёме, она не могла поверить, что грубые мужские руки бесцеремонно рыскали по ней, и отвратительная вонь изо рта обдавала её прокажённую голову, долгие годы скрываемую от людей. Она чувствовала огорошенный взгляд алкоголика и не шевелилась.
И под одеждой чешуйки приходили в движение, то замирали, то скатывались бусинками, просвечиваясь, словно пузырьки воздуха в воде. Приняв их за осколки разбитого стакана, Андрюха стал осторожно стряхивать, чтоб она не поранилась, когда очнётся и будет подниматься. Он нагнулся пониже за упавшей в лощинку жемчужиной, но тут что-то тяжёлое и твёрдое опустилось на его голову, трахнуло с такой силой, что, казалось, мозги и все внутренности приплюснулись к полу и шаркают по нему, как тот половик у двери. Он чувствовал себя до отказа заполненной бочкой, по которой били и били, с трудом насаживая железный обруч. Сталь гнулась, стонала, впиваясь в живые поры древесины, и оставляла бледные, как шрамы, зарубины. Горошины перца скрипели на зубах, маринад хлюпал, бил в нос ароматами лаврового листа и паприки, за нёб ухватился пропущенный рыбаками краб.
Уткнувшись носом в бедняжку, Андрюха чуть не задохнулся, и только запах селёдки, родной, дальневосточной, прекрасного пряного посола, говорил, что смерть, как расплата за пустые годы, ещё не наступила, а глюки - всего лишь начало белой горячки, о которой предупреждала братва. Глюки пройдут, нужно просто не заострять на них внимание, принимать как должное, как необходимость настоящего. Тогда они отпустят и не будут в мозгах ковыряться. В сущности, так всё на этом свете глюки, только с какой стороны смотреть. Они бок о бок живут рядом с нами, соседствуют, когда захотят, тогда и появляются. Ну и пусть, солнце ведь ни у кого не спрашивает: выходить ему на божий свет или обождать. А оно ведь тоже чей-то глюк. Одни напиваются до чёртиков, а он вот - до лысой монашки.
Очнувшись, Андрюха обнаружил себя на тахте, лежащим почему-то поперёк. За окном шёл дождь, полыхали молнии, на мгновения освещая мрачные корпуса оборонного завода. На полу никого не было, котомка с пузырём, которой несколько раз огрели его по темечку, исчезла. Вновь оглушала пустота, и липа так тоскливо тёрлась промокшими ветвями о стекло. Она всегда тёрлась, когда должно было что-то случиться, когда у мамаши не ладился роман о светлом будущем, и она вымещала злость на сыне. Обычно, проснувшись, Андрюха сразу тянулся за дежурным стаканом, чтоб поставить корму на место и не мучиться целый день, но сейчас его мысли были заняты другим. Он влюбился (это на шестом десятке лет!), влюбился в глюки, в своё видение, и, как пацан, теперь тонул, изредка поднимаясь на поверхность, чтоб глотнуть воздуха. И силы откуда-то брались неимоверные, и шальные запахи, не прекращая, возбуждали мозг и переносили тело обратно на Камчатку…
Давно не позволял он себе подобного, давно мужское начало не пересиливало заглохшую плоть. Но вскоре блаженство иссякло, и придавившее к горбатой тахте разочарование так полоснуло по сердцу, что даже дыхание перехватило и слёзы, колючие и горькие, как холодная прибрежная волна, обдавали тоской и потекли по скуластой щетине. Глядя на предупреждения липы, он предчувствовал грядущий конец, понимая, что видение с раздеванием монашки даром не пройдут. Бог накажет. Он старик не злой, всё Андрюхе прощал, но такое вряд ли сойдёт с рук. Вон как липа колошматит по стеклу, как терзает душу!.. Там, наверное, уже всё решили и теперь только ждут рассвета, чтоб расправиться с ним раз и навсегда.
Впервые после возвращения он был трезв и рассудителен. Впервые взглянул на свою непутёвую жизнь, как на видение, как на чью-то воплощённую галлюцинацию. Появление монашки разделило жизнь на две половины, и что было раньше, уже не имело никакого значения. Как острое лезвие тесака стёсывает по последнему плавнику звенья позвоночника, так и она ушла в ночь, оставляя его чистым, как стёклышко. Её тяжёлая одежда лежала в углу и вздрагивала, подражая липе, предчувствуя утрату и одиночество. Её серебристые чешуйки застучали по подоконнику и, словно собираясь с силами, соединились в один пульсирующий комок, чтоб при первом же дуновении соскочить в барабанивший дождь и уйти обратно в океан.
Андрюха ясно представил вольно плывущую девушку в необъятной прозрачной глубине. Он плывёт рядом с ней, влюблённый и счастливый. Серебро и позолота покрывают их гибкие тела, жемчужины и кораллы сверкают на дне, дивные животные оберегают их маленькое счастье. Там хорошо и спокойно, нет корешей и начальничков, девок и водки, там царствует любовь. На этой проклятой суше он чужой, так может быть, там, в безмолвной дали, рядом с такой же одинокой девушкой он и найдёт своё счастье?
Дождь к утру прекратился, и вместе с лучами тёплого солнца старая угловатая липа смело просунула ветки в разбитое окно. Ещё не подоспело время, ещё не увезли лежащего на земле Андрюху, но ей нужно заранее осмотреться, подготовиться, чтоб встретить новых жильцов весёлым шелестом листвы.