* * *
Мы сложили крылья привычным “раз-два” за спины –
Раскладными ножиками, на которых швейцарский крестик.
Тень земная делит луну на равные половины,
Впереди не орленок, но тоже, кажется, буревестник.
Мы живем, над собою не чуя большого неба,
Не от страха, не потому, что летать умеем,
Потому, что Тот, который – везде, где бы он ни был,
Обернется то зрителем в цирке, то чародеем.
Мы с тобою тоже делим углы и ниши,
Даже если осень из дальних лесов подула.
Отбиваю лапкой, как в барабан, по крыше:
“Ты ли это? Да ты ли это?” – не раскрывая клюва.
Мы да мы... Как нам нравится джаз и кофе,
Болтовня, и луна, как лиловый кусочек мыла.
Где-то там, в Амстердаме, Флоренции, Дюссельдорфе
Половина меня – половина тебя – бескрыла.
Оказалось, всё глаже, тише: гнездо у рощи,
Желтоглазый злак по полям – километры, мили...
Оказалось, мертвым летать несравненно проще,
Отражаясь друг в друге, не вопрошая: “Мы ли?”
С высоты наша роща, как перья в подушке – колка,
С высоты – пустоты – не объять ни крылом, ни оком.
На сосне наш ларец, где яйцо, а в яйце иголка,
Лишь бы ветер не дул, не смахнул его ненароком.
Лишь слепой не видит, как мягко поземка стелет,
Как привычный пейзаж становится чище, строже,
Там, где Тот, что везде, нас снова с тобой разделит –
У него всегда при себе перочинный ножик.
ОБЫЧНАЯ ЖИЗНЬ
Взять и отбросить условности, рецепты счастья, правила этикета,
Найти для этого новый язык, как леденец между щекой и зубом,
Пускай он будет гладок и тверд, обернется воем и гудом,
Он нащупает смысл как русло – как весна перетекает в лето.
Рассказать бы друг другу о том, о чем даже себе – никогда, ни слова:
Что верность – это обуза, что материнство/отцовство – тяжесть,
Что, как в “Смерти коммивояжера”, наша “коммивояжесть”
Оказалась жизнью: холодильник, машина, дом – вот и пьеса готова.
Что тебе хочется в жаркий Непал вместо душного кабинета,
Что мне хочется лежать на диване, не притворяясь спящей,
Что игра оказалась не детской, а что ни на есть настоящей,
Что правила соблюдены – и в осень перетекает лето.
Можно стучать кулаком по столу, ругаться матом и злиться,
Разрешается даже бить о стену посуду,
Потому что “есть” не оставляет места для “буду”,
Потому что осень в этих краях так нескончаемо длится.
Эти раны совсем не смертельны. Я их забинтую сама,
Снова сделаю так, чтобы – ни складки, ни шва: шито-крыто...
Но ни за что не отдам – ни твоего невода, ни своего корыта,
Ни этой обычной жизни – когда притечет зима.
* * *
Когда стою у плиты и жарю картошку,
Когда с клеенчатой сумкой в магазин иду,
Когда в сердцах или по-доброму – понарошку –
Ворчу на погоду – я вся у него на виду.
Когда убираю, глажу – занимаюсь делом,
Вытираю носы, припадаю к вспотевшим лбам,
Я – как на ладони у неприступного Гулливера,
Который пронырливым лилипутам не по зубам.
С его высоты почти не видны, не важны детали:
Вмятины детских пальцев в мякише булки,
Часы в прихожей, нервно оттикав, к полуночи стали,
Запропастился ключ от музыкальной шкатулки…
А он – такой сильный, как полагается великану,
Стена, за которой – очаг (подбрасываю дрова), семья,
И мне, вчерашней, почти забытой, почти без изъяна,
За ней нет места, то есть я – это уже не я.
От той, не бывшей, вымышленной, ничего не осталось:
Стопка помятых снимков, глянцевые картинки,
Резкие вспышки памяти – ничтожная малость,
Непроявленный негатив женщины-невидимки.
Она иногда приходит под утро, впотьмах, спросонок,
Пока Гулливер – в полный рост – не проснулся весь,
Кладет ему руку на левую грудь, и он, как ребенок,
Тихо шепчет той – под веками: “Больно здесь”.
* * *
Вот оно – подкрадывается, как склизкий ползучий гад,
Наказание, подлый наряд вне очереди,
У кого-то выльется в двадцать сонетов к Марии Стюарт,
У кого-то ровно в столько же – к дочери.
Я по этим сонетам теперь изучаю мир,
Чье-то славное детство и бесславную чью-то историю.
В базарной кошелке обнялись багет и кефир –
Разве стоит об этом? А если точнее – стою ли?
Как известно, ценнее всего – не о чем, не как,
А, собственно, кто касается вечных форм и тематики.
У меня – дожди, дорожная пыль и сосед-дурак,
Безымянное дерево сбрасывает пожухлые фантики.
В газетах и книгах пишут о жизни и смерти. А я?
Картинки с натуры, о том, что – всегда и рядом:
Чужие сонеты, чужая деревня, своя семья –
Островок, окруженный дорогой, домами и детским садом.
У меня всего слишком много – жизнь и еще, еще,
А потеря – всего одна, по большому счету.
Я нашла сильную спину, хотя искала руку, плечо,
Прибыла по назначению и теперь выполняю квоту.
Я не вижу картину в целом. Вид из окна
Ограничен, подробен, сколько глаза ни три.
От соседа, забрав дочерей, прошлым летом ушла жена,
Он не верит, смеется, пускает мыльные пузыри.
Деревушка, в которой живем мы, почти живем,
Голуба как небо, как плющ в саду зелена,
И, как плющ, с годами съедает тебя живьем,
Чтоб глядеть на тело, оставленное у окна.
Мы с соседом спускаемся в сад и едим багет,
Он подбрасывает фантики – я как бабочек их ловлю.
Хоть на самом деле нас в деревне уже больше года нет:
Отбыли по назначению. И пребываем – каждый в своем раю.
Марина Гарбер – поэт, эссеист, рецензент. Родилась в Киеве. Закончила аспирантуру Денверского университета (иностранные языки и литература). Преподаватель английского, итальянского и русского языков. Автор трех поэтических сборников. Член редакции “Нового журнала”, заместитель главного редактора альманаха “Побережье”. Живет в Люксембурге.