Подобные истории трудно рассказывать. Слова и так – не Бог весть что по сравнению с исчезающей под руками, меркнущей на сетчатке глаза паутине жизни. Если бы мы еще видели хотя бы чуть-чуть побольше, поглубже, пошире... Если бы не заплывали наши глаза мерзким жиром самодовольства, предубеждений, лени и безразличия... Тогда, может быть, иногда, хоть на минутку, хоть на долю мгновения проглянул бы сквозь пленку нашего косного невежества крошечный радужный кусочек этого странного и страшного мира, подрагивающего там, вовне, за пределами нашей глупости, подобно ослепительному миражу на скучном пустынном переходе. Может быть, хоть на минутку. И тогда сразу станет понятно, что мираж – не он, а мы, с нашей иллюзорной пустыней и караваном, груженным грубыми идолами, которые принимаются нами за истину.
Я познакомился с ним случайно, на ресторанной террасе, плавно перетекающей в променаду герцлийской марины. Стоял ноябрь, самый конец месяца. В воздухе пахло дождями и сыростью; одуревшее от хамсинов лето убивало себя в каждом иссякшем дне. Мне тоже требовалось убить – не день, но часть его, часа полтора-два, до неожиданно отложенной встречи. Мотаться домой и обратно не имело смысла, и я пошел к морю.
Время катилось к четырем, уже не обед, но еще и не ужин, и ресторан был пуст, не считая нескольких посетителей, сидевших тут и там на внешней террасе перед стаканом пива или чашкой капучино, одинаково повернув расслабленные зажмуренные лица к солнцу, наподобие подсолнухов. Невысокая круглолицая девушка в красном переднике принесла мне кружку кипятка, пакетик чая, веточку мяты и улыбку. Мир вдруг остановился, время уже не катилось ни к каким "четырем"; вокруг висела неподвижная, ленивая тишина, нарушаемая лишь восклицаниями чаек и чьим-то дальним стуком – не то парового молота, не то кого-то несчастного, случайно оставшегося за дверью и теперь просящегося сюда, в этот вялый расслабленный покой, к чайкам, мачтам за променадой и красному переднику.
– Ээ-э… извините… ээ-э…
Я разлепил веки и обернулся на голос.
– Извините ради Бога… У вас огоньку не найдется?
Говорил мужчина лет тридцати, с нервным худым лицом, сидевший в трех столиках от меня.
– Мне так неудобно вас тревожить, но…
Он сделал неловкий угловатый жест, указывая на пустую террасу. Кроме нас в кафе не осталось никого. Не было даже девушки в красном переднике. Не иначе, ей наскучило наше сонное царство, и она ушла собирать корзинку с пирожками для живущей за лесом больной бабушки… Я достал зажигалку и покачал ее на ладони, как это делают перед тем, как бросить.
– Нет-нет, – торопливо остановил меня незнакомец и вскочил.
Испуганный резким движением стул выпрыгнул из-под него, как норовистый конь, встал на дыбы и опрокинул пару своих плетеных соседей.
– Вот видите… – смущенно сказал мужчина, оглядываясь на произведенный им беспорядок. – Я такой неловкий. Непременно уронил бы вашу зажигалку. Я лучше подойду.
Он вытряхнул сигарету из красной пачки и подошел к моему столику.
– Недавно из Франции? – спросил я.
– Почему? – испугался он. – Как вы угадали?
– "Голуаз" здесь можно купить не во всяком киоске.
Он секунду подумал и улыбнулся.
– Да-да, вы правы. Я вернулся несколько дней назад. Из Парижа.
У него была совсем не подходящая ему улыбка некогда счастливого человека – улыбка, уцелевшая по недоразумению, как роскошный бархатный берет на голове нищего погорельца. Она и сама знала об этом, а потому немедленно спряталась, едва блеснув. Чего он так боится? Уронить зажигалку?
– Что ж, – приветливо сказал я, только для того, чтобы помочь ему немного расслабиться. – Тогда я понимаю, почему вы здесь. У этого места вполне французская атмосфера.
– Да-да, – согласился мужчина, закуривая и рассеяно оглядываясь. – Французский ресторан.
Он выпустил облачко дыма, осторожно опустил зажигалку на стол и пробормотал, будто про себя:
– И мачты, как у Марке…
– О, да… – все так же приветливо подтвердил я. – Вылитый Марке. И паутинки.
– Паутинки… – эхом откликнулся он и повернулся уходить.
– Летающие осенние паутинки, – повторил я ему в спину, не желая оставлять непроизнесенной сиротой пришедшую мне в голову красивую аналогию. – Как в Париже. Там их еще называют "слюни дьявола"…
О Боже! Видели бы вы, что с ним сделалось! Мои "слюни дьявола" попали в него как раз на середине шага. К счастью, я видел беднягу только со спины. Отчего к счастью? – Да оттого, что, судя по нелепому и судорожному движению черноволосой головы, гримаса у него на лице образовалась та еще… Он с трудом устоял на ногах, вовремя ухватившись за край стола и за спинку удачно подвернувшегося кресла. Затем немного помедлил, ловя равновесие, и с видимым усилием, в три приема, обернулся ко мне.
Так и есть: лицо незнакомца было искажено страхом.
– Что вы сказали? – прошептал он. – Что… вы… кто… вы…
Нечего и говорить, что я смотрел на него с самым глупым видом, отвесив челюсть едва ли не до пола. "Вот тебе и убил время, – пронеслось у меня в голове. – Это же псих, натуральный псих. Из Парижа… из какого Парижа… сбежал, небось, из лечебницы. Сейчас еще выкинет какой-нибудь фортель, поди потом объясняйся…"
– Я… это… рассказ такой, – пролепетал я. – Кортасар, аргентинец… рассказ "Слюни дьявола"… вы про Париж сказали, вот мне и вспомнилось.
Мужчина помолчал, потом пробормотал себе под нос что-то неразличимое, помотал головой, будто отгоняя наваждение и наконец снова взглянул на меня. В глазах у него было виноватое выражение.
– Ради Бога, извините… я, наверное, вас напугал. Я немного не в себе последнее время.
Он с недоумением посмотрел на свои пустые ладони.
– Ваша сигарета упала, – сказал я с облегчением. – Если хотите зажечь новую, вот зажигалка.
Мужчина кивнул; тень прежней улыбки промелькнула в уголках его рта. Он вернулся к моему столику, и встал рядом, рассеянно шаря в карманах и никак не находя пачку. При этом его слегка покачивало. Неприятный инцидент продолжался, так что я уже сожалел о своей вежливости. "Сейчас еще рухнет прямо здесь, на столики, – думал я. – Или заорет. Или вытащит нож. Скорее бы уже прикуривал и шел себе куда-нибудь подальше." Но странный незнакомец все так же топтался над моей душой; громко скрежетали потревоженные его неловкими движениями столики, девушка в красном переднике с удивлением взирала на нас через стекло, а сигареты все никак не находились.
– Да сядьте вы уже, – не выдержал я наконец. – Эдак вы тут всё опрокинете.
Он немедленно уселся, облокотился обеими руками на стол и замер, закрыв лицо ладонями.
– Что такое? – осторожно поинтересовался я. – Вам расхотелось курить? И правильно. Я, знаете, тоже подумываю бросить.
Не отрывая ладоней от лица, мужчина покачал головой.
– Не знаю, что со мной творится. Все карманы перерыл, а пачка-то там, на столе.
Я глянул – пачка "Голуаз" и впрямь краснела на своем прежнем месте, там, где мой псих оставил ее, вытряхнув первую сигарету.
– Ну и чудненько! Теперь все нашлось! – воскликнул я с фальшивым энтузиазмом.
Мужчина наклонился вперед. Он печально смотрел на меня с выражением бесконечной усталости на лице. "Что теперь?" – подумал я, начиная раздражаться.
– Меня зовут Морис, – сказал он. – Очень приятно. Вы должны меня извинить. Дело в том, что со мной произошла очень неприятная история. Там, в Париже.
Я выругался про себя: "Хотел знать, что теперь, да? История жизни, будь она неладна, вот что! Сиди теперь и слушай, кретин… и поделом… нужно было сразу этого психа отфутболить – не курю, мол".
– Видите ли, я готовил в Сорбонне диссертацию по истории искусств, – продолжал мой мучитель. – Ранний импрессионизм. Помните – Мане, Ренуар, Моне… Снял маленькую мансарду около площади Мобер, так, чтоб было недалеко от всего: и от колледжа, и от Орсэ. Чтоб ходить пешком. Они ведь тоже ходили пешком, по тем же улицам. Я работал в кафе, прямо под моей квартиркой. Брал ноутбук и… Сейчас ведь, знаете, все необходимые материалы можно собрать в одном переносном компьютере размером с книгу. Просто удивительно, как много там помещается…
– Правда ваша, – вставил я, надеясь прервать поток его рассказа, неумолимо накатывающийся на меня. – Я ведь тоже…
– Целый месяц! – он даже не обратил внимания на мои слова. – Я так замечательно прожил целый месяц! Я работал запоем, пока буквы на экране не начинали дрожать у меня в глазах. Тогда я относил ноутбук в мансарду и шел гулять по набережным и бульварам; рылся в книжных развалах или просто покупал половину жареной курицы, хлеб, бутылку вина и обедал где-нибудь на скамейке с видом на Сену. Это было прекрасно, прекрасно.
Морис улыбнулся своей неподходящей улыбкой, и я как-то сразу представил его, растянувшимся на газоне в скверике на оконечности острова Ситэ, с остатками курицы на промасленной газете и бутылкой красного столового вина в руке. Так он, наверное, улыбался, глядя через реку на огромные циферблаты и аркады музея Орсэ, сквозь стены которого сияли ему полотна его любимых импрессионистов.
– А потом я встретил ее, – сказал Морис, разом погасив улыбку. Слово "ее" он произнес с заминкой, будто отложив его в сторону, отделив от остальных слов, как откладывают ядовитый гриб при разборе принесенной из леса корзины. – Даже не встретил, а столкнулся с ней на улице, недалеко от площади Мобер, прямо у входа в мое кафе. Она выходила оттуда, зажав в левой руке гитару, и придерживая на сгибе той же руки раскрытый бумажный кулек с вишнями. Другой рукой она засовывала в рот две ягоды сразу… вернее, не засовывала, а просто держала у самых губ, будто дразня саму себя или демонстрируя одинаковый цветовой оттенок ягод и ее собственного маленького вишневого рта… ее помады, господин, помады… потому что я ни разу не видел ее без макияжа. Она была накрашена всегда, даже в постели.
– Она выскакивала из кафе, продолжая или заканчивая разговор, или просто оглядываясь – не знаю… факт, что перед собой она не смотрела, и оттого воткнулась в меня со всего маху. Со всего маху, господин, как я ни старался избежать столкновения. Сейчас-то я понимаю, что все было подстроено, но тогда… тогда это выглядело обыкновенной случайностью. Я с трудом удержался на ногах, обеими руками оберегая свой ноутбук. Упавшая гитара застонала треснувшей декой; вишни взлетели вверх, как кровавые брызги, покатились по тротуару, а она покатилась по ним, даже не вскрикнув, господин, даже не вскрикнув.
– Я ужасно перепугался. Видели бы вы эту бедняжку, лежащую на мостовой, всю в кровавых вишневых пятнах, рядом со стонущей предсмертным стоном гитарой! Конечно, я бросился поднимать ее с обычными в такой ситуации вопросами: "Как вы себя чувствуете? Не болит ли чего?.." и все такое прочее. В ответ она уставила на меня свои черные глаза и тихо сказала: "Я бы прилегла на несколько минуток… нет ли у вас где-нибудь поблизости?.."
"Конечно! Конечно! Я как раз живу тут в двух шагах! Давайте, я помогу вам встать… вы сможете идти?"
Морис горько усмехнулся и передразнил сам себя:
– "Можете ли вы идти…" О, она еще как могла идти! И не только идти! Уже через полчаса она сидела на мне верхом в моей постели, трахая меня так, как еще никто никогда не трахал. Ей было всего восемнадцать – во всяком случае, так она мне наплела – но она была поразительно… гм… опытна, чтоб не сказать развратна. Поначалу мне это нравилось: и ее изобретательная порочность, и сквернословие, и неутомимая способность к сексу, затягивавшая меня, как мутный водоворот. Но потом я стал понемногу уставать. Я говорю "потом" так, как будто это случилось на следующий день или неделю. Но нет – я проваландался с Вики-Лу все лето, совершенно забросив работу.
– Так ее звали – Вики-Лу. Удивительнее всего, что она совсем не была красавицей. Роста ниже среднего, черты лица мелки и невыразительны, волосы темные, с рыжим отливом, выщипанные и подведенные брови, узкогубый, всегда ярко накрашенный рот, круглая физиономия, из тех, что называют бэби-фейс. Она выглядела бы совсем невинной девчушкой, если бы не глаза.
– Маленькие, широко расставленные, стандартного разреза, они постоянно хранили одно и то же безучастное, темное выражение соглядатая… или даже хищника… но не голодного, занятого охотой, а сытого, безразличного, не нуждающегося в данный момент в тебе как в пище, но, тем не менее, готового убить по мере наступления голода. Я никогда не видел эти глаза меняющими выражение или хотя бы закрытыми – даже в самые страстные мгновения, когда она, испытывая… или имитируя оргазм, вопила во все горло так, что кошки сваливались с крыш от площади Мобер до самого Пантеона. Более того – я никогда не видел Вики-Лу спящей.
– Что же касается остального… – Морис недоуменно покрутил головой, – то там и вовсе не было ничего особенного. Плоская грудь, мальчишеские бедра, выпирающие ключицы, коротковатые ноги… Я как-то слышал от Курбе, что Вики-Лу плоска, как игральная карта. Думаю, что он играл этой картой не меньше моего. А скорее всего, это же можно было сказать чуть ли не обо всех мужчинах в окрестности Пантеона, если не всего Парижа…
– Погодите, Морис, – перебил его я. – О каком Курбе вы говорите?
– Как это о каком? – он вскинул на меня удивленные глаза. – Конечно, о Гюставе. Он был иногда таким чванливым со своей скандальной порнографической славой…
Я не знал, как реагировать. Чванство и скандальная порнографическая слава Гюстава Курбе имели возраст не менее полутора столетий, так что мой собеседник никак не мог что-то "слышать" от живописца, который умер примерно за век до его рождения.
– Но оставим Курбе… – Морис сделал странный жест кистью руки, будто оглаживая и собирая в кулак несуществующую бороду. – Я как раз в то время носился с идеей картины для нового Салона. Большой холст. Обнаженная натура. Я планировал назвать эту картину "Купание". Представьте себе, мсье: двое мужчин и две женщины в тенистом уголке на берегу реки. Тяжелая зелень позднего лета. Яркие пятна солнца на траве. Светлое зеркало реки. Хитрый трюк с перспективой – не светом, а цветом. Цветом, мсье!.. – несколькими уходящими по диагонали вглубь полотна рыжими пятнами. Вертикали древесных стволов, не дающие взгляду гулять, где попало, но твердо ведущие его в самый центр композиции. А там, в центре – группа людей, вписанная в ровный полукруг… представляете?
– Еще бы… – сердито пробормотал я. – Кто бы не представлял себе "Завтрак на траве".
– А! Так вы видели мой "Завтрак"?! – радостно воскликнул этот псих. – И даже знаете, что название изменилось… Но вы не знаете кое-чего другого.
Он наклонился над столом и произнес торжественным полушепотом:
– Обнаженная натура на переднем плане – это Вики-Лу. Вернее не вся, а только лицо. Дело было так. Я уже почти закончил картину. Она была хороша, честное слово… особенно, эта идея с рыжей перспективой и линиями стволов, и полукругом фигурной группы. Но я знал, что чего-то там не хватает. Чего-то… но чего? Должен вам заметить, мсье, что это чувство посещало меня регулярно, не только с этим полотном, но и с другими. Можно даже сказать, что я привык и не обращал на свое недовольство особого внимания. По предыдущему опыту я знал, что так и не придумаю ничего путного и просто сдам картину в Салон как есть. Ведь она уже была хороша, как и другие мои картины до нее. Видите ли, можно всю жизнь гоняться за смутными ощущениями и так и не закончить ни одной серьезной работы… – он наставительно поднял палец. – Настоящий художник никогда не остается доволен, но настоящий профессионал должен уметь поставить точку.
Морис снова огладил воображаемую бороду на своем бритом подбородке.
– Как-то раз Вики-Лу пришла в мастерскую. Сначала она трахнула меня прямо на полу, а затем принялась разгуливать в чем мать родила, рассматривая картины.
"Ты смотришь, будто понимаешь в этом хоть что-то", – сказал я насмешливо.
Она фыркнула: "Я понимаю во всем, глупыш".
"Ну что ж, тогда скажи мне: чего не хватает в этой большой картине?"
Вики-Лу мельком взглянула на "Купание" и презрительно оттопырила свою вишневую нижнюю губу.
"А ты сам не видишь? Меня. Там не хватает меня".
Она стояла надо мной, мсье, бесстыдно расставив свои коротковатые ноги. Она смотрела на меня черными глазами постороннего. Она была права, эта наглая сучка. Там не хватало ее. Там не хватало этого неимоверного сочетания бесстыжей наготы с холодным безразличием дьявола.
Мориса передернуло. Он быстро оглянулся по сторонам и еще ниже наклонился над столиком.
– Вот я и произнес это слово, мсье… Она была… Боже, Боже… – он закрыл лицо руками и продолжал говорить, проталкивая свой лихорадочный бред в щель между ладонями. – Она сразу поняла, что я догадался. Она видела меня насквозь. Она сказала: "Я могу сделать тебя знаменитым. Ты станешь великим художником. Как Курбе. Хочешь?" И ощерилась. Я до сих пор вижу во сне этот оскал.
– Я ответил ей… или ему?.. ответил, улыбаясь, как бы в шутку: "А что ты возьмешь с меня за это?.." Я улыбался, но меня трясло от страха… клянусь вам, мсье, я дрожал, как осиновый лист. Вики-Лу расхохоталась: "Посмотри на себя… ну кому ты такой нужен? Я не возьму с тебя ничего. Дураки утверждают, что я забираю у людей душу. Чушь! Все обстоит ровным счетом наоборот. Я даю людям душу. Понимаешь? Даю!" Она огляделась по сторонам, схватила со стула какой-то этюд, бросила на пол и, широко расставив ноги, помочилась на него. Все мое лицо было в брызгах ее вонючей мочи. Потом я понял, зачем она сделала эту гадость: ей просто требовалось унизить меня как можно больше, втоптать в грязь посильнее, поглубже – так, чтобы я окончательно осознал свою никчемность, свое ничтожество, а заодно – и ее убийственную правоту. Действительно, кому могла понадобиться такая душонка?
– "Ну что, берешь?" – спросила она, выходя из лужи и вытирая мокрые ноги моим халатом. Я промолчал, но она прекрасно услышала ответ. "Я приду позировать завтра, – сказала Вики-Лу и хихикнула. – Пририсуешь только лицо, этого хватит. Тушка-то у этой телки ничего, ядреная… мне бы такие сиськи… А может, остаться? Нет? Сегодня уже не встанет? Что-то слабоват ты стал, Эдуард".
– Подождите, подождите! – запротестовал я, решив, что настал нужный момент для того, чтобы прекратить эту разнузданную фантасмагорию. – Это уже переходит все границы! Ну при чем здесь Эдуард? Вы же сами сказали, что вас зовут Морис, разве не так? И Гюстава Курбе вы не могли знать лично. И натурщицу Эдуарда Мане – тоже. Они все умерли еще до того, как родилась ваша бабушка. Эй! Очнитесь!
Морис посмотрел на меня дикими глазами и несколько раз моргнул, как будто и в самом деле только что пробудился от глубокого сна.
– Извините, ради Бога, – сказал он наконец более чем смущенно. – Вы совершенно правы. От этой истории у меня излишне разыгралось воображение. Иногда я так ярко представляю себе тогдашние события, что мысленно как бы становлюсь Эдуардом Мане. Извините.
– То есть Вики-Лу на самом деле не было?
– Нет-нет… – запротестовал он. – Вики-Лу была. И Вики-Лу, и мансарда, и ее плоское порочное тело, и заброшенная на месяцы работа. Все это было. Со мной. Да и эта сцена, которую только что описал, тоже была. Хотя, конечно, не со мной, а с бедным Эдуардом, но была.
– Но как вы можете утверждать это с такой уверенностью?
Морис подмигнул мне и сделал знак наклониться поближе.
– Она. Она рассказала. В мельчайших деталях. До конца.
– Кто?
– Как кто? Она, Вики-Лу…
Я безнадежно вздохнул.
– Ну, если Вики-Лу…
– Нет-нет… умоляю вас, выслушайте… – Морис схватил меня за руку. – Поверьте, я не сумасшедший. Я обычный человек. Я всего-навсего приехал в Париж делать диссертацию и попал под эту Вики-Лу, как под паровой каток. Ближе к осени я уже не знал, как от нее избавиться. Я мог бы сказать ей прямо, что между нами все кончено, но боялся. Или думал, что боялся. Тогда я еще просто не знал, что это такое – настоящий страх… В общем, я начал отговариваться от свиданий под разными предлогами. Я говорил ей, что должен работать, что деньги кончаются, что сроки поджимают, и это была чистая правда. Чистая, но не вся. Я абсолютно не мог работать. У меня ничего не получалось, ничего.
– Все ранее написанное, все, чем я был увлечен, теперь казалось обычной компиляцией из десятка источников, недостойной даже курсового студенческого проекта. Диссертация расползалась по швам; я проводил день за днем, тупо уставившись в пустой лист на экране ноутбука. Шум в кафе, который раньше никогда не мешал мне, вдруг сделался невыносимым; я перестал выходить из своей мансарды, не подходил к телефону, не отзывался на звонки в дверь.
– Как-то я выскочил за сигаретами, и Вики-Лу подстерегла меня в подъезде по возвращении. Деваться было некуда, я впустил ее внутрь. Сначала она трахнула меня прямо на полу, а затем принялась разгуливать в чем мать родила, рассматривая наваленные повсюду книги и альбомы.
"Ты смотришь, будто понимаешь в этом хоть что-то", – сказал я насмешливо.
Она фыркнула: "Я понимаю во всем, глупыш".
"Ну что ж, тогда, может быть, ты скажешь: чего не хватает в этой сраной диссертации?"
Вики-Лу мельком взглянула на мой ноутбук и презрительно оттопырила вишневую нижнюю губу.
"А ты сам не видишь? Меня. Там не хватает меня".
– Я перевел на нее взгляд и потерял дар речи. Она стояла надо мной, господин, бесстыдно расставив свои коротковатые ноги, а прямо над ее костлявой ключицей, с висящей на стене репродукции "Завтрака на траве" черными глазами соглядатая смотрело то же самое безразличное круглое лицо – одно к одному, схожее до мельчайших, тысячу раз виденных мною деталей! Это она была там, на полотне! Вернее, не совсем она… тело на картине явно принадлежало другой женщине, а не моей… не нашей – с Мане и Курбе – "плоской игральной карте"… Но лицо было несомненно ее, ее и ничье другое! Почему я не замечал этого раньше? Почему?
– Она сразу поняла, что я догадался. Она видела меня насквозь. Она сказала: "Я могу сделать тебя знаменитым. Ты напишешь великую книгу. Хочешь?" И ощерилась. Я до сих пор вижу во сне этот оскал.
– Я ответил ей… или ему?.. ответил, улыбаясь, как бы в шутку: "А что ты возьмешь с меня за это?.." Я улыбался, но меня трясло от страха… клянусь вам, господин, я дрожал, как осиновый лист. Вики-Лу расхохоталась: "Посмотри на себя… ну кому ты такой нужен? Я не возьму с тебя ничего. Дураки утверждают, что я забираю у людей душу. Чушь! Все обстоит ровным счетом наоборот. Я даю людям душу. Понимаешь? Даю!" Она огляделась по сторонам, схватила со стула какую-то брошюру, бросила…
– Подождите, Морис! – поспешно прервал его я. – Это вы мне уже рассказывали…
– Разве?.. Когда? Что ж… – пробормотал он. – Значит, вы уже знаете, через какое унижение я прошел.
Морис замолчал, поставил локти на стол и запустил обе пятерни в шевелюру, будто ощупывая голову на предмет целостности и недоумевая, как это она ухитрилась выйти из такой переделки без видимых внешних повреждений. "Увы, – подумал я. – Повреждения бывают не только внешними..."
– Потом, когда она ушла, я еще долго сидел и думал, как мне быть... – Морис поднял на меня странно задумчивый взгляд. – Насчет Вики-Лу не могло быть никаких сомнений – это была она, знаменитая натурщица Мане из "Завтрака на траве", чуть позднее позировавшая для скандальной "Олимпии" – двух полотен, сделавших художника великим. Можете мне поверить, господин, уж я-то знал эту историю во всех подробностях. Ее звали Викторина Луиза Меран. Как видите, за прошедшие полтора века она не позаботилась изменить не только обличье, но и имя. Да и зачем? Не все ли равно, как называет себя дьявол? Не все ли равно, в каком виде он появляется перед нами – с рогами и хвостом, каким рисовал его Босх, или в образе плоскогрудой парижской нимфоманки, как он явился мне и Эдуарду Мане?
– Вы можете считать меня помешанным, но я говорю чистую правду. Я никогда не был суеверным. Я совершеннейший атеист и всегда доверял только своим собственным глазам и своему здравому смыслу. Именно поэтому я не мог просто откинуть и забыть то, что произошло со мной в здравом уме и полной памяти. У вас, к примеру, есть роскошь считать мой рассказ враками, порождением расстроенного рассудка. Но у меня такой возможности не было и нет. Я твердо знаю, что все это случилось наяву, что все это не менее реально, чем вы или я, или вон та пачка сигарет. Я не могу выкинуть этого из головы, не могу и не хочу. И не только из-за глупого упрямства.
– Дело в том, что Вики-Лу говорила чистую правду относительно главного. Она не брала человеческую душу в обмен за свои услуги. Наоборот, она ее дарила. Так случилось с Мане, и это же произошло со мной. Понимаете, до той минуты вся моя диссертация представляла собой бессвязный набор событий, мнений, дат, оценок, фактов. В ней отсутствовала система, объединяющий стержень. В ней не было души. К примеру, я никак не мог понять: что именно вызвало такое возмущение по отношению к "Завтраку на траве", который был представлен Эдуардом Мане в "Салоне отверженных" 1863-го года?
Обнаженная натура?.. Чушь! Залы вокруг были полны голыми девками в гораздо более откровенных позах.
Тем, что натурщица сидела раздетой в обществе двух тщательно одетых мужчин?.. Ерунда! Этот прием отнюдь не являлся новым и никогда не встречал никакого протеста. Можно вспомнить "Сельский концерт" Джорджоне или многочисленные "Суды Париса", включая рафаэлевский, или... да мало ли!
Тем, что Мане позировала известная всему городу проститутка?.. Ах, оставьте... можно подумать, что другие художники использовали в качестве моделей исключительно невинных гимназисток.
– Вы правы, – признал я. – Я тоже никогда не понимал, в чем именно заключался тогдашний скандал. Шум вокруг "Олимпии" еще можно как-то понять, но "Завтрак на траве" всегда казался мне абсолютно безобидным.
– Вот именно! – воскликнул Морис. – Вот именно! Так же думал и я, читая беспомощные объяснения историков искусства. Но причины для возмущения тем не менее имелись и весьма весомые. Публика почувствовала подмену. Я уже говорил вам, что тело на картине принадлежит другой натурщице. Это, кстати, доказывается тем, что в другом, меньшем, и, видимо, первоначальном варианте "Завтрака" изображена совсем другая женщина. Вернее, с тем же телом, но с другим лицом! Можете сами съездить в Лондон в галерею Куртольда и убедиться. Мане просто пририсовал лицо Вики-Лу к телу другой женщины!
Морис откинулся на спинку стула и торжествующе посмотрел на меня. Я недоуменно пожал плечами.
– Все равно не понимаю. Что же в этом такого возмутительного?
Он усмехнулся.
– Ну, прежде всего, тело Викторины Меран было в подробностях известно слишком многим из публики. Но главное не в этом. Главное – в выражении ее лица. Вспомните. Это лицо одетой женщины. Понимаете? Лицо одетой женщины, приделанное к обнаженному телу. Думаю, что, если бы публика могла сформулировать свои чувства, она сформулировала бы их именно так.
– Ага... – сказал я. – Теперь понятно. По-вашему, люди возмущались мошенничеством?
Морис медленно покачал головой из стороны в сторону.
– Нет... – тихо проговорил он, глядя мне прямо в глаза. – Люди возмущались тем, что им показали дьявола.
Я отвел взгляд. Не терплю, когда мне пялятся в переносицу. Мы помолчали. Поднялся легкий ветерок, пробежался вдоль пирса, зовя яхты на танец, и они радостно откликнулись на приглашение. Морис сходил за сигаретами, закурил.
– Это было только началом. В том же году Эдуард написал свою "Олимпию". Они – Вики-Лу и Мане – как бы говорили зрителям: "Вы были недовольны тем, что вам показали только лицо? Тогда смотрите на все остальное! Вот вам!" Во всей мировой живописи нет картины откровеннее "Олимпии"... "Олимпия!" – Морис саркастически фыркнул. – Я уверен, что про себя Мане называл это полотно "Портрет дьявола". Он даже пририсовал туда черного кота, чтобы уж не оставалось никаких сомнений. Их и не оставалось… Мане отважился выставить картину только через два года, когда Вики-Лу уже не было в городе.
– Не было? Что же, она просто так испарилась? Куда?
Морис пожал плечами.
– Дьявол не обязан отчитываться о своих перемещениях...
– А все же?
– Она вернулась в Париж позднее, в начале семидесятых. Вернее, вернулось ее чучело, муляж. Дьявол уже не жил в ней – видимо, нашел себе другую оболочку. От прежней Викторины Меран остались жалкие обломки. Она и в восемнадцать-то не была красавицей, а уж после тридцати там и вовсе было нечем торговать. Пыталась заниматься живописью, причем не без успеха. Даже выставлялась в Салоне... – Морис снова фыркнул. – Представьте себе, в 76-ом году Академия приняла ее автопортрет, в то время как Мане со своими двумя картинами получил от ворот поворот! Ну не смешно ли?.. Пила, как лошадь. Вернулась на Монмартр, в самую грязь. Ходила с обезьянкой и попрошайничала, бренча на гитаре. В районе Пигаль ее называли "Липучкой". Последним ее видел Лотрек в середине 90-ых.
– Простите мне мое занудство, Морис, – сказал я как можно мягче. – Я все-таки не очень улавливаю связи. Зачем дьявол решил позировать Эдуарду Мане? Какой в этом расчет?
Он устало вздохнул.
– Если вы немножко поразмыслите, то непременно поймете. С этого момента вся живопись пошла по другому пути... да что там живопись... все искусство свихнулось на сторону. Мане стал отцом импрессионизма, лидером новой, молодой группы. Видите ли, многие ошибочно связывают импрессионизм с чистыми красками, с особой манерой передачи света и объема, то есть с живописной техникой. Но в том-то и дело, что импрессионизм – это не техника, это даже не живопись… это мироощущение, состояние духа.
Смотрите... к любому творчеству можно подходить двояко. Можно верить в то, что существует абсолютная красота, совершенные пропорции, нечто такое, что не подвержено моде или настроению, что подчиняется незыблемым законам, которые никак не зависят от нас, смертных, от нашего капризного "хочу" или "не хочу". А можно решить иначе. Можно поместить эталон красоты внутрь самого художника, довериться его воле. Можно сказать: пусть художник сам решает, что красиво, а что – нет.
Морис наклонился над столиком. Теперь он говорил четко и размеренно, глаза его светились.
– Послушайте, что я вам скажу, мсье. Я долго думал об этом и пришел к однозначному выводу. Второго пути нет, есть только первый. Второй – это путь дьявола, тупик, фальшивка, плоскогрудая Вики-Лу, сифилис искусства. Если есть красота, то она вне человека, а не внутри него. Внутри – лишь мелочь, дрязги и суета. Вы знаете, Золя взялся защищать меня после "Олимпии". Он воспринял эту картину, как манифест. Понимаете? Портрет дьявола стал для него манифестом! Он даже перевел его на язык слов и написал обо мне знаменитую статью, которая считается классикой "нового искусства", его апологией и обоснованием.
– В этой статье Золя утверждал, что прежняя эстетика – не более чем косная традиция. "Красота живет в нас самих, а не вне нас. Какое мне дело до философских абстракций! Какое мне дело до совершенства!.." – так он писал, этот безумец. "Нелепого общего мерила больше не существует!" – восклицал он. Он славил новую эстетику, основанную на свободном видении вольного художника. С этого момента, мсье, и начались пляски дьявола.
Мне понадобилось лет десять, мсье, чтобы понять это. Я ушел от импрессионистов, но было уже поздно. Вики-Лу вовсю отплясывала в их картинах; с каждого сантиметра их полотен смотрели ее черные остановившиеся буркала. Деградация происходит стремительно, и это еще не конец, уверяю вас. Коготку увязнуть – всей птичке пропасть. Попомните мое слово, еще настанут времена, когда люди станут мазать задницу краской и садиться на холст, называя получившееся произведением искусства. А почему бы и нет? Ведь мерило красоты находится у них внутри. Отчего бы этому мерилу не полагать, что отпечаток задницы прекраснее Веласкеса? Надеюсь, что я этого уже не увижу.
– Не увидите, – подтвердил я. – Вы умрете намного раньше, мсье Мане.
Он вздохнул и взял в кулак несуществующую бороду.
– И слава Богу... вы знаете, я и так ужасно страдаю... ужасно... Она оставила мне слишком много подарков. Сифилис – страшная болезнь. Я просто гнию заживо. Врачи говорят, что, возможно, придется отнять ногу. Если бы можно было вернуться назад... эх... если бы только можно было...
– В этом нет вашей вины, мсье Мане, – сказал ему я. – Вы просто попались в искусно расставленную ловушку. Вам не в чем себя винить.
– Увы... – по лицу его текли слезы. – Увы... Курбе смог отказаться. И Делакруа. И Дега. Они смогли, а я – нет. А я...
– Эй! Морис! – я потрепал его по плечу. Нужно же было как-то остановить это самоистязание. – Очнитесь! Морис!
Он вздрогнул. Повторилась давешняя метаморфоза возвращения в реальность: дикий взгляд, часто моргающие глаза, извинения... Я взглянул на часы. Мне пора было уходить; полтора часа пролетели, как одна минута.
– Вы торопитесь? – спросил он с каким-то собачьим выражением в глазах. – Огромное вам спасибо.
– За что?
– За внимание.
Я пожал плечами.
– Вы не могли бы ответить на один вопрос? Что вы сделали со своей рукописью... я имею в виду – с диссертацией?
– Я ее сжег, – просто ответил Морис.
– Сожгли?
– Ну... стер файл, – пояснил он с улыбкой. – Нынче для сжигания рукописей не требуется камин.
– Но почему?
– Как это? – удивленно произнес он. – Я ведь вам только что рассказал. Неужели вы ничего не поняли?
Настала моя очередь смутиться.
– Да-да, – сказал я. – Вы правы. Извините.
Мы пожали друг другу руки.
Официантка в красном переднике стояла за стойкой, опершись на нее обеими руками, как в баре Фоли-Берже.
– Спасибо, – сказал я, протягивая банкноту... и тут озноб пробрал меня от позвоночника до самого сердца. На медной табличке с именем, прикрепленной к ее плоской груди, ивритскими буквами значилось: "вики лу".
– Как... как вас зовут? – спросил я прерывающимся голосом.
– Вот же, написано, – сказала она без улыбки. – Вики Леви. А что?
Да-да. Теперь я и сам видел: "вики леви". Я просто сначала не разглядел последней буквы "йуд". Без нее было бы "лу", а так – "леви". Конечно. Конечно. Я молча повернулся и вышел из ресторана.
Copyright © Алекс Тарн