Прошло всего два года, как рабочий поселок Тайшет получил статус города и был отмечен на картах маленьким кружочком. Однако по улицам, поросшим чахлыми березками и кривыми сосенками, по-прежнему бродили чертовы скотинки – козы с треугольными хомутиками на шее, чтобы не могли пролезть в огороды. Улицы тоже, как и прежде, назывались Первая Зеленая, Вторая Зеленая, Третья Зеленая... Однако мы, тайшетские мальчишки, очень гордились тем, что стали городскими, и горячо спорили, станет ли когда-нибудь Тайшет размером с Москву.
Дело в том, что мы часто слышали, как взрослые говорили: Тайшет скоро соединится с Суетихой, совсем маленьким рабочим поселком на реке Венгерка. Некоторые из нас до посинения твердили: «Когда Тайшет соединится с Суетихой, он будет больше самой Москвы!».
Оспаривать такой прогноз никто не осмеливался. Мы искренне верили, что наш город непременно будет больше Москвы, хотя в те довоенные годы едва ли какой-нибудь житель Тайшета вообще видел столицу и представлял себе её размеры.
А тут еще вдруг вокруг Тайшета стали обустраиваться лагеря заключенных – довоенных строителей Байкало-Амурской магистрали. На пыльных улицах замелькали черные эмки, центральная улица Кирова обновилась деревянными тротуарами, от которых, как на лесопильных заводах, стойко пахло древесиной, особенно в жаркие дни...
Когда мы окончательно уверовали, что наш город со временем обязательно станет ничуть не меньше Москвы (двенадцать километров до Суетихи – это, брат, расстояние, если идти пешком!), в наш седьмой «А» прибыл новичок, Валерка Блувштейн. Кое-кто из ребят видел, что его привезли в кошевке, чему многие не верили. Дело в том, что в кошевке по городу разъезжал один-единственный человек – председатель райисполкома Силантий Иванович Саморуков. Его вороного жеребца, выездного Тодика, знал каждый житель города. Когда Тодик иноходью несся по улицам, вездесущие наглые козы, завидев его еще издали, загодя разбегались и долго скрипуче блеяли вслед, запоздало угрожая куцыми султанчиками грязных хвостов.
Валера вошел в класс, как новички во всех школах мира, робковато, но в то же время пытался держаться независимо. Мы были ошарашены его видом. Суконная гимнастерка защитного цвета заправлена под широкий командирский ремень со звездочной бляхой. Темно-синее диагоналевое галифе, хромовые сапожки. В руках кожаный портфель с двумя блестящими замками. Каждый шаг новичка сопровождался скрипом сапог, точно он шел в стужу по снегу. Это уж был шик высшей пробы! Такие сапоги носили в Тайшете всего три человека: начальник депо, начальник дистанции пути и секретарь парткома железнодорожного узла Сапрыкин. Он очень был похож на товарища Сталина, только без усов, но с трубкой. Потом мы увидели издали отца Блувштейна, начальника лагеря, невысокого, гладкого, упитанного дядю, который тоже был одет как Сталин.
Валеру посадили в среднем ряду на третьей парте. Классный руководитель Лидия Васильевна в этот день рассказывала нам новую тему по географии – о Москве. Минут за десять до перемены она вдруг заулыбалась, что с ней редко случалось, и сказала:
– А теперь, дети, Валера Блувштейн дополнит мой рассказ. Он, ребята, – москвич.
Тихий шелест, подобный падающим осенним листьям, прошелся по классу. А девочки тут же зашушукались.
Теперь мы уже совсем по-иному разглядывали новичка. Шутка ли – мы впервые видели мальчишку из Москвы! Да еще в нашем классе!
Валера заметил, какое впечатление произвело на нас слово «москвич». Он поднялся уверенно, засунул большие пальцы под ремень, поправил гимнастерку и громко стал рассказывать о Москве. Он говорил о метро, где подземные станции-дворцы возведены из гранита и мрамора, о бесконечной лестнице-чудеснице, о Красной площади – самой красивой площади мира, о Мавзолее Ленина, об улице Горького, где передвигают большущие дома.
Мы, наверно, могли слушать Валерку бесконечно. Ведь о Москве рассказывал наш счастливый ровесник, который жил в столице, ходил по её древним улицам!
В классе было тихо-тихо – так не слушали мы ни одного учителя. Тридцать пар глаз завидуще уставились на Блувштейна и буравили его со всех сторон. Небывалую тишину нарушила Лидия Васильевна.
– Ребята, звонок давно уже прозвенел, – улыбчиво глядя на Валеру, сказала она. – Спасибо, Валера, ты рассказывал очень интересно.
Голос у неё был ласковый и добрый. Куда-то пропала обычная строгость.
– Я бы мог еще, Лидия Васильевна, – с некоторой небрежностью ответил Блувштейн.
– Верю, Валера, – по-прежнему ласково сказала учительница. – В другой раз мы еще попросим тебя.
На перемене мы долго крутились возле новичка, не решаясь нарушить традицию, – первым должен был заговорить с нами сам Валера. Но он молчал, скучливо разглядывая в окно школьный двор. Не обращал внимания даже на девочек, которые прямо-таки увивались возле него и громко разговаривали о прочитанных книгах...
Первым нарушил ребячью традицию мой друг Женька Чириков. Он среди нас был самым начитанным и объездил с родителями (они были изыскатели будущих железных дорог) страну вдоль и поперек. Бегая за кем-то, Женька вдруг остановился возле Валерки и запросто спросил:
– Скажи честно, ты правда жил в Москве?
– Правда... – почему-то картавя, смущенно ответил новичок.
– О чем рассказывал – видел сам? – приставал Чириков, не обращая внимания на наши осуждающие взгляды.
– Не ты же за меня все это видел, – уже сердито ответил Блувштейн и зачем-то пригладил и без того хорошо причесанные волосы. – Красную площадь видел... В метро катался...
– Нет, ты скажи, ты жил в Москве или проездом был там? – не отставал Женька.
– В Третьяковке был...
Чириков нахмурил свои густые, сросшиеся на переносице брови, колюче усмехнулся и выдавил:
– Да-а, москвича сразу видно, – и, махнув рукой, отошел в сторону.
Мы не обратили внимания на Женькины слова и заголосили вразнобой:
– Третьяковка – это что?
Валера оттопырил нижнюю губу, точно собирался сплюнуть. От былой растерянности не осталось и следа. Провожая взглядом уходящего Чирикова, он негромко заговорил:
– Третьяковка – это картинная галерея. Там лучшие картины мира хранятся – Сурикова, Иванова, Репина…
Мы слушали разинув рты.
Звонок на урок прервал рассказ Валерия. Желая показать, что мы тоже живем в настоящем городе, и не беда, что дома и тротуары деревянные и что нет троллейбусов и трамваев, я с согласия ребят послал новичку записку: «Наш Тайшет скоро тоже будет не меньше Москвы».
Блувштейн несколько раз прочитал записку, заулыбался язвительно. Он вернул мне записку, крупно написав на ней: «Никогда!».
Таким ответом Валера вынес себе суровый приговор и нанес одним словом непоправимый удар по нашему самолюбию, нашей мечте. Как так, если Тайшет через несколько лет разрастется до Суетихи – это же двенадцать километров, какой еще город в мире может быть таким огромадным?
Не знаю, как мы поступили бы с Валерой в тот день, если бы его не встретил после уроков у вешалки сухощавый мужчина лет пятидесяти. Он был одет в белый красноармейский полушубок, валенки и серую шапку.
Голубые глаза незнакомца с любопытством оглядели нас, шумно-суетливый поток ребятишек, и в них блеснула какая-то затаенная печаль. Он погладил по голове какого-то малыша, настырно пробиравшегося к вешалке и нагло кричавшего: «Большие, а толкаетесь!».
– Валера, как отзанимался? – взяв портфель из рук новичка, спросил мужчина. – Школа понравилась?
– Ничего, так себе. Какая школа, сам видишь, – равнодушно ответил Валерка, пожав плечами и неторопливо застегивая пуговицы на кожаном пальто с каракулевым воротником.
Пуговицы были смешные и необыкновенно странные – деревянные палочки в крапинку.
– По-моему, Валера, школа хорошая, – почтительно возразил мужчина.
– Я могу, Аркадий, иметь свое мнение? – опять закартавил Валера.
– Я тоже, Валера, свое мнение высказал, – краснея, ответил странный человек.
Мы обрадовались, что даже этот, чужой нам, человек не поддержал Валерку. Мы были удивлены, как это Валерка, пацан, как и мы, осмелился обратиться к взрослому на «ты» и назвал его как сверстника – Аркадием.
Между прочим, наша железнодорожная школа № 1 была лучшей школой в Тайшете – первой двухэтажной, кирпичной, со спортивным залом и паровым отоплением.
– Поехали, Валерик, – сказал негромко человек в полушубке и пропустил вперед себя нашего новичка.
Мы подождали, пока вышел этот странный дядя, а потом гурьбой повалили следом.
Недалеко от подъезда школы стоял привязанный к столбу игреневый жеребец, запряженный в легкую кошевку с расписными боками. На крутой шоколадной шее жеребца прядью лежала густая белая грива. Хвост тоже серебрился. Копыта казались высеченными из белого мрамора. Жеребец долбил ногой мерзлую землю и грыз столб. Снег в том году выпал скудный, поэтому копыта жеребца швыряли комья земли, как шрапнель.
– Не балуй! – приструнил мужчина жеребца.
Животное перестало грызть столб, долбить землю и, вскинув точеную, необыкновенной красоты голову, негромко заржало. Когда человек похлопал жеребца по заиндевевшему крупу, тот капризно зафыркал.
Валера, видно привычно, отбросил в сторону медвежью доху и плюхнулся в кошевку.
Пока человек отвязывал игреневого рысака, тот несколько раз обшлепал мужчину бархатистыми губами. Глаза у странного человека опять засветлели, как в школе, когда он погладил по голове сорванца...
Человек в полушубке положил портфель возле Валерки, тщательно прикрыл его дохой, снял со спины жеребца кожаные вожжи и аккуратно уселся на облучок; печально улыбаясь, кивнул нам и легонько тронул вожжами бока жеребца. Тот заплясал на месте, точно копыта горели, и с места рванул иноходью.
Мы стояли в стороне и, как в кино, смотрели на всё происходящее. Тайшетским огольцам всё было в диковинку: и жеребец-красавец, будто только что сошедший с картинки, и игрушечная кошевка с расписными боками и узенькими, как у детских санок, полозьями, и облучок, подшитый кожей, и этот странный дядя, которого новичок назвал, картавя, Аркадием.
На следующий день новичок опять приехал в школу в кошевке. Не успел он положить на парту портфель, как к нему подошел Женька Чириков и спросил, сдвинув густые брови:
– Ты – пионер?
– Пионер, а тебе-то что? – вызывающе ответил Валера.
– Раз пионер, так чего же ездишь, как барчук, в кошевке? – Женька ел Валерку глазами. – Так ездили дети буржуев в гимназию. Неужели тебе не стыдно? Ты же не Ломоносов, который на перекладных добирался до Москвы. «Я – москвич», – передразнил Чириков.
– Завидки, завидки берут, да? – вытянул тонкую шею Блувштейн и ощерил свои редкие широкие зубы.
– За-вид-ки? – удивился Женька. – Да плевал я на тебя и твою кошевку! – И он плюнул Валерке на скрипучие сапоги. – Вот, понял?
Новичок покраснел, кажется, до корней волос, замахнулся, но не ударил.
– Раз уж замахнулся – ударь, – криво усмехнулся Чириков.
– Ишь какой! У тебя вон сколько заступников! Ничего, я тебе в другой раз вмажу. За «барчука» еще поплатишься!
– В Сибири гурьбой одного не бьют. Запомни! Лежачего не бьют... Тоже мне: у тебя заступники!
С этого незначительного, казалось бы, случая мальчишки нашего класса перестали замечать Валерку. На переменах мы уже не хвастались перед ребятами из других классов, что у нас учится москвич. Теперь Валерку мы в глаза и за глаза называли «буржуином», «барчуком».
Обожествленный нами Блувштейн был свергнут Женькой Чириковым.
...В тот ноябрьский день погода выдалась тихая-тихая. Синее небо с седыми прожилками облаков висело на дымовых столбах, выпирающих из труб каждого дома. Нахохлившиеся от мороза воробьи мячиками прыгали на дороге и копошились в конском навозе.
Я решил проводить Чирикова до его дома. Он жил напротив мельницы, возле которой всегда грудились подводы с зерном. До появления лагерей здесь была окраина, рядом шумела тайга. Когда же выросли очастоколенные вышками лагеря, быстро возник городок из двухэтажных бревенчатых домов – в них жили семьи высшего руководства лагерей.
Мы шли по хорошо накатанной лесовозами дороге и футболили перед собой кусок льда. Мы были так увлечены, что не сразу поняли, когда услышали:
– Теперь вот посчитаемся!
Едва переведя дух, мы прекратили игру и увидели метрах в двадцати от нас Валерку. Он подленько улыбался своей отвратительной улыбкой и почесывал за ухом огромную красивую овчарку – такие появились в Тайшете вместе с лагерями. Овчарка лениво помахивала тяжелым хвостом и спокойно смотрела на нас. Желтоватые глаза собаки, казалось, усмехались.
– Вот это собачище! – восторженно заметил я, поправляя на спине сбившуюся от бега клеенчатую сумку.
Я не мог оторвать очарованного взгляда от мощного зверя с серой подпалиной на груди и животе.
Женька почему-то насторожился и встал как вкопанный.
– Ну, кто барчук? – внезапно процедил смешливо сквозь зубы Валерка.
– Ты... – после некоторой паузы шумно выдохнул Чириков.
И только тут я догадался о коварстве Блувштейна. Или раздраженный злой голос хозяина, или резкий ответ Женьки, или наш испуг спровоцировали пса. Овчарка, которой я только что любовался, на моих глазах стала превращаться в злобного серого хищника. По тому, как менялся голос Валерки, овчарка то вздыбливала шерсть на загривке, то рычала, раскрывая пасть, отчего становилась еще страшнее, то скалила желтоватые клыки.
– Повтори, кто барчук, – приближаясь к Женьке, процедил сквозь зубы Валерка.
Овчарка шла с хозяином шаг в шаг, чуть склонив лобастую голову. Я не выдержал и стал медленно пятиться, зачем-то прижимая к животу свою заношенную, залитую чернилами сумку. Собака тут же галопом рванулась за мной.
– Рекс, ко мне! – завизжал Валерка.
Охваченный страхом, я застыл на месте и не мог вымолвить ни слова, оледенел. Овчарка остановилась от меня в двух-трех метрах. На морозе я остро чуял отвратительный псиный запах, который обычно нравился мне.
Блувштейн засмеялся нервно-торжественно. В школе он так не смеялся.
– Фас! – вдруг крикнул Блувштейн (это слово я слышал впервые) и указал на Женьку.
Овчарка, грозно рыча, подошла к Чирикову и села возле его ног. Женька попытался было сделать шаг назад, но Рекс тут же поднялся и зарычал еще страшнее.
– Подними руки и проси прощения! – по-прежнему негромко цедил сквозь зубы Валерка.
– Не буду, – побледнев как снег, едва слышно промолвил Женька.
– Поднимешь, – ехидно процедил Блувштейн и вплотную подошел к Чирикову.
– Нет, никогда! – негромко, но твердо ответил Чириков.
Овчарка зарычала еще страшнее и, казалось, стала огромней.
– Тогда получай! – и Валерка закатил Женьке оплеуху.
От звука пощечины пес утробно зарычал.
– Сидеть! – скомандовал хозяин.
– За что, гад? – шагнул было я к Валерке, но тут Рекс поднялся на ноги и, чуть склонив голову, двинулся ко мне.
Я почувствовал, как стынет у меня кровь.
– Сидеть! – снова заверещал Блувштейн. – Что, и ты хочешь получить? Чего молчишь? Получить хочешь? Получишь, – издевался Валерка и напирал грудью на Женьку. Но стоило тому сделать шаг назад, как Рекс оскалил клыки. – Ну, чего ж не отвечаешь, Женя? Ударь! – ерничал Блувштейн.
Лицо моего друга покрылось крупными каплями пота. Он омертвело уставился на овчарку, у которой внутри клокотали злоба и ярость.
– Раз не желаешь ударить, так на тебе еще! – и Блувштейн ударил Женьку так сильно, что тот чуть не упал. – С каждым будет так! – пообещал москвич, глядя в мою сторону, позвал овчарку и направился в сторону новых, еще не успевших потемнеть от времени двухэтажных домов.
Перед моими глазами еще долго маячила темно-серая спина овчарки. Она оставила на снегу следы огромных лап – четыре вмятины с острыми когтями...
Мы с Женькой не могли смотреть друг другу в глаза. Не знали, что сказать. Наконец я робко, чувствуя какую-то и свою вину, подошел к другу. Он был весь потный и бледный. Только щеки пылали огнем.
– Жень… Жень… – виновато начал я.
Женька молчал и смотрел в пространство. Мне стало страшно за него. Я поднял портфель, отряхнул от снега и протянул другу. Не сказав ни слова, Чириков взял портфель и, убыстряя шаг, побежал.
– Женька! – крикнул я вслед, но друг даже не обернулся.
В этот день я так и не смог сесть за уроки. Вычистив стайку (коровник), дал сена овцам, корове, привез на санках две бочки воды, наколол и натаскал домой дров. Потом спустил с цепи злющую, как мне казалось, Белку – лайку желтой масти. Увидев за забором прохожих, я стал науськивать Белку командой «фас». Я уж и ласково говорил эту команду, и громко, и грозно – никакого толку: Лайка даже к забору не подходила. А когда сидела на цепи, бросалась на каждого. Я ничего не понимал. Да и собака не понимала меня. Она только подергивала острыми клинышками ушей и ласково глядела на меня рыжими глазами.
На следующий день Женя встретил меня у входа в школу и сказал:
– Смотри, никому не рассказывай о вчерашнем.
– За кого ты меня принимаешь?
– Я так... Не сердись.
– Сам-то дома не рассказывал? – спросил я.
– Не-е… Стыдно...
Женя очень изменился за ночь. Как? Я, пожалуй, не смог бы тогда объяснить. Помню, голос у моего друга вдруг стал сиплым – будто першило в горле. Так случается, когда человек плачет горько и долго.
Валерка зашел в класс, как всегда, минут за десять до начала урока. Он был такой же выутюженный, как вчера; блестели скрипучие хромовые сапожки, гимнастерка разглажена под ремнем спереди и собрана в гармошку сзади... Но оливковые глаза смотрели по сторонам пугливо, и вообще он был весь насторожен. Как всегда, к нему со всякими пустяками стали обращаться девочки. Валера отвечал суетливо, нервно. В нашу сторону он не смотрел. Когда прозвенел звонок и никто ему ни слова не сказал о вчерашнем его подло-мерзком поступке, он понял, что класс ничего не знает. А дня через четыре Блувштейн окончательно убедился, что его подлость забыта, не наказана.
Приближался ноябрьский праздник. Всем классом мы пошли в тайгу к Старому Акульшету возле Бирюсы, где были чащобы ельника. Для украшения школы надо было привезти на санках еловые лапы. Желая наломать веток получше, я и Женька углубились в тайгу и не сразу заметили, как за нами увязался Валерка. Он шел от нас метрах в пятнадцати. За ним, громко смеясь и дурачась, утопая в снегу, торопились девочки. Мысль отомстить Валерке, наверно, пришла нам с Женькой одновременно. Мы посмотрели друг на друга и без слов поняли: Валерку надо заманить в глубь леса и там посчитаться за коварство и унижение. Мы как бы играючи, петляя зайцами между деревьев, побежали к Бирюсе, где, нахохлившись угрюмо, стояли мрачные разлапистые ели. Нам вслед что-то кричали девочки, но мы все дальше и дальше удалялись от них...
Оторвавшись от девочек, мы перевели дух и остановились. Нас догнал Блувштейн. Наши взгляды встретились... И только теперь Валерка понял свою роковую ошибку. Оглянулся назад – девочек не было. Мы втроем долго стояли молча. Не знали, что говорить, должно быть, и не знали, как поступить с нашим подлым врагом.
Странно – когда бежали, вроде бы все было ясно: заманить его подальше от всех и поколотить как следует. Вдвоем мы Валерку бить не собирались, отмутузить Блувштейна мог любой из нашего класса.
Валеркины глаза испуганно, как льдышки на сковородке, бегали от меня к Чирикову и обратно. Блувштейн, видно, ждал, кто начнет бить его первым. А мы стояли в нервном тике, сжавшись в стыдливый комок. Никто из нас двоих не решался первым ударить противника. Задуманная нами месть оказалась для выполнения тяжелее наказания. Вдруг Валеркины губы задрожали, и он завопил не своим голосом; так плачут зайцы, попав в пасть хищника или в капкан:
– Ну, бейте же, бейте! Рады? Заманили? Да-а-а? Заманили!
Плача, Валера стал подступать то ко мне, то к Жене, размахивая руками. Мы отступали в сугроб, чтобы он нечаянно не задел нас. Валерка был до того жалок и противен, что я бросил ему:
– Никто тебя не заманивал! Ты сам увязался!
И тут Блувштейн закуксился, широко раскрыл залитые слезами глаза, точно вдруг увидел что-то спасительное. По его лицу пробежала судорога. Захлебываясь, Валерка торопливо глотал слезы и, почти сияя, вдруг угодливо сказал:
– Женя, ты прав! Тайшет будет не меньше Москвы, вот увидишь! Не верите, да-а-а?
Поначалу мы не могли уловить, о чем это он говорит. Почему он вдруг ни с того ни с сего приплел Москву и Тайшет? Не рехнулся ли он от страха?
Стало тихо-тихо. Казалось, мы слышали дыхание тайги и шелест облаков. Наверно, наш удивленный вид нагнал еще больше страха на Валерия. Он вобрал голову в каракулевой шапке в узкие плечики, беззвучно открывая и закрывая рот, – напоминал подброшенного кукушонка.
Первым догадался, в чем дело, Чириков. Он воскликнул:
– Ты, Валер, оказывается, не только подлец вонючий, но ты еще и трус большой. Со своим Рексом – храбрец! Знаешь, почему он сейчас вспомнил Москву и Тайшет? – обратился Женя ко мне. – Видишь, барчук только сейчас поверил, что Тайшет станет большим городом, как Москва! А тогда смеялся над нами! Нужен, Валерка, ты нам, как твоему Рексу пятая нога. Честное пионерское, Валерка, один на один поколотил бы я тебя так, чтоб родная мать не узнала, и пес твой живодер не признал бы вовек.
– Да-а, вас двое, – куксился Блувштейн и настороженно продолжал зыркать на нас испуганными глазами.
Было видно, что он не верил Чирикову и ждал удара.
– Валерка, ты хоть и москвич, а гад и хорек, – добавил я. – Связываться с тобой тошно, вонять будешь.
– Я, ребята, не москвич. Я там проездом бывал с папой и мамой... Честное слово, не москвич, – жалобно и, наверно, на этот раз искренне говорил Валерка.
– Понятно теперь, почему ты сказал, что наш Тайшет будет не меньше Москвы, когда до Суетихи дома дойдут! Эх ты, москвич липовый! Пошли, – сказал мне Женька. – Лапы на опушке наломаем, там тоже растут густые ели.
Мы шли молча, как тогда, когда Валерка травил нас своим Рексом. Только теперь нам с Женькой не стыдно было смотреть друг другу в глаза. Мы в этот день, да и после не осознали, что совершили что-то хорошее, интуитивно обуздали желание отомстить за унижение. Мы тогда, видно, перешагнули через какую-то опасную черту – через злопамятство, мстительность – и этим сохранили свои души чистыми, непорочными.
Валерка, шмыгая носом, время от времени поскуливая, как нашкодивший щенок, тащился за нами.
– Может, он замерз? – тихо спросил меня Женька. – Он же в своих хромовых...
– Может, – согласился я. – Тогда побежали. Он быстро разогреется.
– Эй, куда вы? – закричал Валерка.
– Беги за нами! Не то окочуришься в своих хромовых, – ответил Чириков.
Мы хоть и не набили морду Валерке, не отомстили, а на душе у меня стало удивительно уютно и тепло.
Странно создан человек…