Люди покидали Россию, люди покидали Украину, люди покидали, покидали, покидали… Их дома какое-то время смотрели остекленевшими взглядами на подмерзающие сумеречные дороги, как смотрит недолго тело вслед душе. Но вскоре окна теряли интерес ко всему внешнему и, вытянувшись по стенам, равнодушно и мутно отражали улицы.
Люди покидали свой обжитой мир, а он всё равно вскакивал в последний миг на подножку автобуса и прижимался к коленям сумками и одеялами.
– Господи-ты-боже-мой! – вздыхал кто-нибудь во сне, ощущая тепло этого сбежавшего и прильнувшего мира.
Старый Нахум не спал. Закрыв глаза, он отправлялся в свой тяжкий путь по пустыне. Много лет шёл Нахум по горячим пескам, но в последнее время ему было всё тяжелее вытаскивать ступни из зыбкой сыпучей глубины. Нахум даже стал подозревать, что пески пошли более глубокие, и однажды он замерил погружение ноги и запомнил, что песок был выше щиколотки. Но он не рассказал об этом Енте, которая всегда ждала его, съёжившись возле самого Нахумова сердца. Ента не должна была знать об этом. Ента должна была ждать Нахума и потом приготовить ему поесть, и напоить его после странствий.
Нахум шёл, чтобы говорить с Богом. Никто во всём мире не мог говорить с Нахумом так, как Господь. А с годами непонимание Нахума и мира лишь углублялось.
– Ну что ты сидишь, ну что! – сокрушалась всё чаще Ента, с опаской поглядывая на неподвижного Нахума.
Нахум чуть поворачивал голову в сторону Енты и снова возвращался в исходное положение. Никто не знал, как уставал Нахум от изнуряющих хождений по пескам. А пожаловаться было некому, да и незачем. Только однажды он вскользь обронил Богу:
– Трудно мне стало идти к Тебе, Господи. – Но вспомнил усталый голос Господа и больше уже никогда не жаловался.
Люди покидали свой дом, а он бежал за ними по пятам, хватая их за руки, и они, не выдержав, сгребали его в охапку и прижимали крепко к груди и лицу. Стороннему наблюдателю казалось, что им делается дурно или они рыдают себе в ладони. Но они всего лишь стискивали свой дом в объятьях и каялись, что хотели бросить его одного, будто беспризорного, посреди тёмного насупившегося города.
Ента тоже прикладывала дом то к одной, то к другой щеке, и его благодарные поцелуи никак не просыхали во впадинах под её скулами.
Сам факт перемещения потрясал отъезжавших. Им казалось, что они были приготовлены на поживу неведомого чудовища с размытой пастью и по мере передвижения будут заглатываться лабиринтами его гидровидного существа.
Людей пугало движение, потому что оно имело одно смертоносное свойство – необратимость. Это было движение-убийца, отсекающее от себя пласты пространства, которое хранило в себе энергию их жизни. Без их глаз, они знали, ветер быстро развеет всё, что накопилось в нишах обжитой ими вселенной.
Нахум понимал их боязнь, но чувства его молчали. Он давно уже потерял страх – с тех пор, как пошёл по своим пескам, не зная конечной цели этого пути. Тогда-то дом и перестал неволить его. А вскоре вообще оставил Нахума в покое, полностью переключившись на Енту и врастая в неё своим обманным младенческим телом.
Ента баловала дом и всё сильнее привязывалась к нему, мыла, холила, украшала.
– Негоже еврею украшать своё жилище, – говорил Нахум Богу. – Негоже врастать душой в каменные стены. В камнях замурованы идолы.
– Человек должен радоваться, – отвечал ему на это Бог. – Пусть украшает своё жилище, чтоб душа его не грустила.
– Не должен еврей привязываться к камню, – упрямо и тихо повторял Нахум. – А украшать без любви – всё равно, что прелюбодействовать.
– Почему ты боишься стен, Нахум? – спрашивал Бог. – Стены защищают тебя…
– Где это видел Ты, чтоб еврея стены защищали? – хмыкал Нахум. – Стены только губят нас, требуют жертвы, как идолы, как раз, когда самое время бежать.
Нахум возвращался к себе, а Бог оставался какое-то время на том же месте, и оба раздумывали над сказанным. И Нахуму приходилось снова и снова проделывать свой изнуряющий путь, чтобы продолжить беседу.
– Конечно, – севшим голосом произносил Нахум, погружаясь по шею в песочную ванну, – конечно, привязанности никто не осуждает. Но возьми весь мой род. Весь мой род, говорю я Тебе, возьми. Где его корни, где его ветви? Вот они, вот они все, – кряхтел он, с удовольствием вытягивая свои тощие веснушчатые руки из песка и показывая Господу вздувшиеся вены. – Вот они все тут. Видишь, как ветвятся и растекаются по мне!
И сказав, он долго лежал с закрытыми глазами и слушал молчание Господа, и Ента шевелилась у самого его сердца.
Они уже жили в Австрии в одном загородном пансионате, и каждое утро чужеземный пейзаж ранил Ентину душу. Она закрывала глаза, поднималась и скорбно шла в ванную. В тишине ещё спящего коридора гремели её картонные шлепанцы. Нахум тоже поднимался и, жалея Енту, ждал её, свесив ноги с постели. Она приходила умытая, но всё с теми же полуприкрытыми глазами и быстро включала в сеть кипятильник. Они молча пили утренний чай, и Нахум обдумывал, как бы подольше не уходить из песков, чтобы сэкономить силы.
– Ты человек и должен жить положенной тебе жизнью – сеять, пахать, растить детей и любить землю. Я сотворил тебя и род твой в конце Своего творения, ибо Моя фантазия уже истощилась, и Я должен был создать кого-то, кто бы дальше развивал красоту Моей Вселенной. С тобой и Я познаю обновление. Твое назначение – сотворять и обновлять Меня. Мне нужна твоя фантазия, Мне нужны твои чувства.
– Мне не нужны мои чувства, – качал головой Нахум и думал, как бы избежать очередного возвращения.
Пески местами уже доходили до икр. Но Нахум знал, как трудно Енте смотреть по утрам на этот режущий глаза кусок холодного неба с пиком Альп, и медленно вытягивая высохшие мумиевидные ступни, торопился к ней.
У него стала появляться одышка по утрам, и он сдерживал дыхание, пока Ента наощупь выбиралась из комнаты. Он садился на кровать, чтобы отдышаться, и к чаю был уже вполне в норме.
– Скоро уже отправят в Италию, – поговаривала в последнее время за утренним чаем Ента. И это звучало, как одобрение и благодарность за муки, перенесённые ею.
Одышка стала появляться и в течение дня, когда Нахум представлял себе свой ночной поход. Однажды ему не удалось сдержаться, и Ента трясущимися руками стала доставать из узелка пахнущие прежним жильём лекарства. Всё прошло, но по утрам она уже не зажмуривала глаз, а, напротив, внимательно рассматривала Нахума и даже гладила его лоб и волосы. Окно больше не волновало её. Пейзаж потерял своё прежнее ядовитое действие.
– Я хочу, чтобы ты любил свой дом, – говорил Бог. – Я хочу понять благодаря тебе, какие чувства вызывает очаг и какие образы согревают память. У Меня нет никаких воспоминаний, кроме тьмы над бездной, и Свой Дом я сотворял Себе Сам. Я был одинок, и никто не дорожил Мной. Может быть, если бы у Меня был твой опыт, Я бы создал более удачный мир.
Нахум не отвечал, и теперь Господь слушал молчание Нахума.
Нахум лежал своим обтянутым носом кверху. Глаза его были закрыты, а сердце нервно перестукивалось с общим биением пульса Вселенной. Господь видел, как скатывались по тощей Нахумовой груди песчинки, и Ента испугано счищала их с простыни. И тогда Господь вспомнил, как Нахум однажды пожаловался Ему на усталость, и почувствовал вдруг глубокую жалость к этому безответному телу, к худым беспомощным Нахумовым ногам, упрямо гребущим песок изо дня в день. И Нахум, всегда жалевший Господа за Его усталый голос, понял это и улыбнулся, не открывая глаз.
Потом он вдруг увидел яркие блики на стене развалившегося сарая и крупных янтарных пчёл на раздавленном диком винограде. Он почувствовал запах дома и руку матери, убравшую волосы с его лба.
Нахум стиснул этот запах, и стал сильно и шумно вдыхать его из собственной ладони. Он слышал, как мать его заплакала, и он не мог понять, кто же причина её слез. Он стал резко озираться по сторонам, но больше, кроме него, никого не было.
И тогда Нахум понял, что это он был причиной плача матери. И он снова нащупал где-то в пространстве её руку и крепко ухватился за неё, прося прощения за раздавленный виноград. Большая и сильная пчела попыталась ужалить его, разрежая ослепляющий воздух своими мускулистыми крыльями, и кружила, и кружила над его головой. Но пчелу отогнали, постепенно ослабел и запах дома, и материна рука превратилась в Ентину, держащую пузырек с лекарством.
– Я не пойду туда больше, – сказал ей тихо Нахум. Он знал, что Бог будет ждать его. И он жалел Господа за Его вселенское одиночество.
В этот день Нахум впервые вышел с Ентой из пансионата и прошёлся по сизой от инея тропинке. Он поинтересовался, сколько ещё ждать Италию, и Ента беззаботно пожала коричневыми ватными подушками своего пальто. Потом они ужинали консервами в большом полутёмном обеденном холле, слушали последние новости от своих соседей по столу, убирали посуду и перетряхивали на ночь постель, и постель за это обожгла их своим необжитым холодом, но только на несколько минут, пока тепло их тел не вернуло её к прежней жизни.