litbook

Культура


О себе и своём времени (часть 1)+19

Часть первая

 

 

Когда со сцены сходит одна власть и заявляется другая, точней — как бы другая, зачастую она межеумочна, — обнаруживают себя скрытники. Некоторые из них быстро проявляются от нетерпения отхватить богатый кус и начинают выдавать себя за тех, кем никогда не были. Они часто спешат получить заметное положение, а иные годами отсиживаются (отработанное свойство) и обнаруживают своё лицемерие, готовясь к притязанию на революционность без вероятности быть опровергнутыми. Кто-то расстался с белым светом, что для переходных периодов трагически переизбыточно, а кому-то либо по разочарованию, либо по возрастной немощи не до проращивания исторической правды.

 

В Калугу я переехал сорок пять лет назад* (в 1963 году. — Прим. ред.) по причине нездоровья моей жены Татьяны Петровны (белокровие после атомного взрыва в местечке Челябинск-40, теперь — Снежнинск) и сына Антона (туберкулёзный бронхаденит с первого младенческого месяца). Общеизвестна пагуба химии воздуха на Магнитке той поры.

Евгений Логинов, друг, кандидат медицины, сказал мне: «Если хочешь, чтобы жили твои жена и сын, увози их отсюда». В поисках спасительной экологии я обратился в Союз Писателей РСФСР. Там предложили навестить Калугу, где намечалось создание областного отделения Союза писателей. В Калуге тогда было два обкома КПСС: сельский и промышленный, два облисполкома того же рода. Такая раздвоенность была и в других областях, краях, Центральных Комитетах союзных республик.

От промышленного обкома куратором будущего отделения Союза писателей был назначен секретарь пропаганды и агитации Пётр Петрович Ананьев, в прошлом — актёр. На показ я привёз Ананьеву около десяти своих книг, изданных по большинству в Москве. Ананьев направил меня для знакомства к параллельному секретарю пропаганды и агитации Алексею Сургакову, разрешившему выпуск альманаха «Тарусские страницы» в 1961 году. «Тарусские страницы», духовным отцом которых был Константин Паустовский, опубликовали обойму новых писателей: Владимира Кобликова, Николая Панченко, Владимира Корнилова, Булата Окуджаву, Наума Коржавина… Меж ними оказалась многострадальная Анна Ахматова. Официозно неприемлемый, альманах был подвергнут раздраю, политической критике. Раньше подобной экзекуции-гонению был подвергнут альманах «Литературная Москва», закрытый после второго номера.

Книжку «Из Переделкинских прогулок» (хула на Калугу, на меня и мою работу, на городок писателей) Анатолий Ткаченко начинает с обобщения образа Калуги почти за всю её судьбу. Одно из свойств Калуги, якобы присущих ей, он отводит к соперничеству с Москвой. Не стану рассматривать психологическую кривулину, находящуюся в начале главы, задержусь лишь на том, будто бы в «затишные годы виноватая Калуга (покаяние перед столицей?! — xe "Н.В."xe "Н.В."Н. В.) раболепно служила Москве. Так было в прошлом, так было при советской власти. Более идейного, партийно-режимного города не удалось бы сыскать, пожалуй, во всем Союзе». Ткаченко специально предал забвению «Тарусские страницы».

Если бы я не был жителем Калуги с шестьдесят третьего года по семидесятый год, то почти не усомнился бы в навете на этот город, этнофизиономия коего при сохранении отдельных черт с неизбежностью менялась.

Поселяясь с семьей в Калуге, я очутился в городе, где писатели, да и вообще художественная интеллигенция, были всё ещё исполнены духа «Тарусских страниц». Сей знаменитый, подвергнутый за­прету сборник Владимир Кобликов подарил мне в областном издательстве чуть ли не в первый день знакомства. При этом были руководители издательства, редакторы и художник Рэмир Курчик, принёсший целый веер обложек для свежей книги Кобликова. Догадка, что они не ущемлены даже лёгким приглядом, пришла на ум. Верно, угнетённый на Магнитке и в Челябе откровенным надзором, я решил повременить с отрадным выводом.

 

В Магнитогорске, о чём я уже писал раньше и говорил, давая интервью, за мной нагнеталась из года в год слежка. Я руководил городским литературным объединением Магнитогорска. После смерти Сталина, закрепляясь на посту Первого Секретаря ЦК КПСС, Никита Сергеевич Хрущёв ввёл для идеологической обработки рассылку секретных писем. В 1953-м, а то и в 1954 году в партийных организациях СССР читалось письмо, озаглавленное не без сталинско-бериевской отрыжки: «О враждебных элементах». Я состоял на партийном учёте во Дворце металлургов. Тогда он находился на левом берегу Урала и обладал особой притягательностью: театр, богатейшие взрослая и детская библиотеки с читальными залами, знаменитый на всю страну ансамбль песни и пляски, симфонический оркестр…

В письме «О враждебных элементах» упоминался Константин Паустовский, что возмутило меня, и я, хотя и не принято было обсуждать, тем более осуждать подобные верхние документы, выступил против обвинения, пришиваемого одному из самых любимых писателей нашего народа, которого я чтил как патриота Родины, изобразителя красоты человека и природы, как личность неуклонной честно­сти и нравственной чистоты.

Собрание молча разбрелось. Ко мне в зал сошла из президиума директор взрослой библиотеки Софья Моисеевна Константиновская. Она знала меня с пацанов. В библиотеке, где её сотрудницы не скрывали своего восторга тем, что у них есть читатель-малыш: ростом вровень со стойкой… Я думать не думал о том, что выступил смело: был полон чувства справедливости. Софья Моисеевна подивилась моей смелости, выразила своё согласие со мной и пожалела, что нет Марии Васильевны Дедковой: она бы осталась довольна мною.

Читать я начал под фамилией Зорин в железнодорожной библиотеке. Сюда записывали только транспортников металлургического комбината, а мама моя работала на прокате оператором блюминга. Едва библиотекаршу Марию Васильевну, урождённую Бокареву, перевели во Дворец культуры металлургов, она сразу записала меня на абонемент взрослой библиотеки. Я стыдился обнаруживать перед Марией Васильевной настоящую фамилию и признался в этом, лишь поступив в ремесленное училище. Она и её муж Алексей хотели меня усыновить, но мама и бабушка отказали им. В 30-е годы Мария Васильевна принимала участие в гонках велосипедистов, занимала первые места по РСФСР. После войны, во время соревнований, она упала с велосипеда и разбилась.

Утверждение Константиновской, что Мария Васильевна одобрила бы мою защиту Паустовского, укрепило меня в том, о чём я не промолчал. Моя вторая мама настойчиво приохочивала ребятню железнодорожной библиотеки к Максиму Горькому, Александру Неверову, Константину Паустовскому, Рувиму Фраерману, Аркадию Гайдару, Алексею Кожевникову, Михаилу Пришвину…

Никита Сергеевич Хрущёв почти ежедневно заполнял своими графомански длинными речами общесоюзные и провинциальные газеты, постоянно талдычил «о политике дальнейшей демократизации». Народы страны, в особенности писатели, верили в перекладку идеологического руля.

Однако Никита был выкормышем Иосифа Джугашвили, хотя и старался преодолеть в себе его науку, но саттелиты правителя, создававшего свой культ, стихийно и не без его лукавого подталкивания, да и партийно-государственные аппаратчики сверху донизу, гораздо сильнее были заражены тоталитаризмом. Что может быть притягательнее, слаще, соблазнительнее, чем всевластие, которому нет постоянного сопротивления, лишь вспышечные моменты, подавляемые оружием, арестами, травлей, угрозами? При том, что Никита освежал правящие органы партии, а также силовые структуры, создавалось впечатление о непоследовательности в дальнейшей демократизации и в разноуспешности, — в зависимости от того, кем наделяли освежаемые места, а брали их из разных сфер Советского Союза.

 

Моя доля в условиях правящей Магнитки напоминала дорогу в горах: долина, долгий подъём, крутяк, путь у отвесных скал с вероятностью осыпей и падения в пропасть.

Принял меня в свою семью Пётр Павлович Буданов. Он был сам-шесть: жена, три дочери, сын. Комната без удобств в бараке на Тринадцатом участке настолько была маленькая, там обретались мама с бабушкой, что я после окончания Литературного института не мог привести туда беременную жену-студентку, уже привыкшую к современной квартире.

Квартира тестя, в коммуналке о три комнаты, находилась на правом берегу в каменном доме. Нам с Татьяной выделили комнату с окнами на проспект Металлургов и улицу Куйбышева. Мы обошлись без колец: не то что на золото — на нефрит не нашлось. Месяцами мы спали на раскладушке. Ничего не поделаешь: безденежность. Но нам было не тесно: худенькие, сон вперевив да и отрадной длительности бодрствование.

Мама, когда покидал барак, по бедности наделила меня и невестку только подушкой. У тестя было две комнаты, а комнату в квартире занимали ещё и сёстры-железнодорожницы. Партийный комитет металлургического комбината отселил сестёр в отдельную квартиру, и семья Будановых заодно с моей воцарилась на независимой жилплощади.

Находясь в Магнитогорске, я работал целыми днями. Рассказы посылал почтой. В отличие от сегодняшней, почта была стремительной, дешёвой, без намёка на разобщение народонаселения страны. Поскольку я нигде не служил, числился кое у кого из соседей и родни нахребетником.

Младший брат Петра Павловича, Иван Павлович, мастер домны, имевший собственный коттедж, сад-огород, корову и другую живность, «заложив за воротник», наставлял моего тестя: «Гони ты этого дармоеда»… — даже в ту пору наставлял, когда Татьяна Петровна, жена моя, стала работать учительницей английского языка и в какой-то мере содержала меня.

На слова брата Буданов-старший отвечал: «Если Колю не будут печатать, я всю жизнь буду его кормить». Суды-пересуды прекратились сами собой после первой моей публикации. Альманах «Молодая гвардия» — создание журнала ещё только намечалось — напечатал рассказ «Обида» и заплатил за него пять тысяч шестьсот рублей. Подчеркну: с первого мига премьерства Егора Гайдара я напечатал десятки рассказов, две повести, роман, но ни за одно из этих произведений я не получил гонорара такой фантастической покупательной способности.

Я подарил тестю шерстяной костюм-тройку стоимостью в семьсот двадцать рублей, пуховую чешскую шляпу (выходного костюма у тестя не было, только спецовочный, хлопчатобумажный, сизоватый); тёще — отрез крепдешина по шестьдесят рублей за метр, платье, сшитое из него, она носила лет сорок; жене Татьяне — серого шевиота пальто с воротником из чернобурки, китайский белый пушистый платок кроличьего пуха, они изумительно красили её. Сделал я подарок трём жениным сёстрам: Екатерине, Валентине, Нине и их брату Леониду, и, конечно, маме с бабушкой. И себя слегка побаловал: купил бабочку синего кручёного шёлка. Да ещё и осталась сотня-другая, чтобы обмыть столь знатную публикацию водочкой, вином.

Всяческие в бочках разносолы, на редкость благоуханные, у Будановых имелись в подвалах дома. К разносолам общим кругом мы налепили пельменей. К чаю тёща испекла дружную семейку на яблочной повидле. Получился прямо-таки праздник. К нашей с Татьяной радости, приспел к застолью Станислав (Владимир) Мелешин. Тогда он был моим первым другом, уже издавался в Свердловске и Челябинске и ещё ничего не пил, кроме кислушки (брага) моей мамы Марии Ивановны.

Свежие рассказы я посылал в Переделкино Валентину Петровичу Катаеву, безрасчётно посылал, на мнение. В Литературном институте около двух лет я находился в семинаре Катаева и даже был старостой семинара. С надеждой, что Валентин Петрович порекомендует что-то из моих рассказов какому-то журналу, да и с прицелом обежать редакции молодёжных ежемесячников я навострял лыжи в Москву. Катаев разбирал мои новые рассказы, но никому не предлагал, зато написал письмо главному редактору «Огонька» Анатолию Владимировичу Софронову с пожеланием взять меня в журнал разъездным корреспондентом. В письме Катаев похвально отзывался обо мне, особо подчеркнул: «…и весьма недурно пишет».

К «Огоньку» я раньше пробовал прибиться. Съездил в Калинин, теперь Тверь, написал очерк о токаре вагонного завода с непривычным для этого журнала заголовком: «Подноготная». К очерку отнеслись неожиданно похвально. С ходу сдали в набор. Поощрил моё тематическое дерзание сам Георгий Радов, знаменитый честными деревенскими очерками. Пожелал познакомиться со мной Павел Кравченко, прозаик, в прошлом партийный секретарь на Чукотке, заведующий «Библиотечкой «Огонька». Пригласил домой.

Северное гостеприимство его семьи было сродни нашему южноуральскому гостеприимству. Какую-то малость я сделал, а столько доброго внимания. День-другой, и очерк был бы явлен много­миллионному читателю Советского Союза. И вдруг узнаю по телефону от того же Павла Кравченко, что приехал из-за границы Алексей Сурков, главный редактор «Огонька», снял «Подноготную», устроил раздрай редакции, напомнил ей, что «Огонёк» — журнал положительного показа.

Да, тот самый Сурков, который одарил совет­ский народ Великой Отечественной войны завораживающей песней «Вьётся в тесной печурке огонь» и которому Константин Симонов посвятил стихи невероятной душевности «Ты помнишь, Алёша, дороги Смоленщины?».

На везение моё и молодой русской литературы малых жанров Алексея Суркова сменил на посту главного редактора Анатолий Софронов, которому принадлежала эпической красоты песня, тоже времени Великой Отечественной войны, «Шумел сурово брянский лес». Анатолий Владимирович послал меня на строительство Обской ГЭС, а заодно предложил место собственного корреспондента «Огонька» по Сибири и Дальнему Востоку с постоянной резиденцией в Новосибирске. Если я решу обосноваться там, то получу трёхкомнатную квартиру, легковой автомобиль, пишущую машинку и другие причиндалы, соответствующие положению. Единственное, что от меня требуется, обговорить свой приезд с партийным руководством области, а также познакомиться с писателями. В посёлке строительства Обской ГЭС я зацепил авантюрный сюжет и стремительно сочинил рассказ «Белая мгла». Послал рассказ своему старшему другу — писателю Борису Васильевичу Бедному с просьбой, чтобы он отнёс его в журнал «Новый мир».

Оказалось так, что Борис Бедный опубликовал в «Новом мире» рассказ «Комары» и сделался фактически зачинателем русского рассказа 50–60-х годов. Борис Васильевич отредактировал мой рассказ, но отнёс его в «Огонёк», и там он довольно быстро увидел свет и прозвучал в среде читателей и писателей.

Из командировки я заехал домой, где пытался определить, браться ли за работу собственного корреспондента «Огонька». Отрыв от родной Магнитки, да и Урала, тревожил меня. Отец и мать моей жены и сама она были родом из Новосибирской области, однако, склоняясь к важному для меня положению на их земле, они тужили, что нашей семье с маленькой дочкой придётся там туго, тем более Татьяне, ведь я должен буду мотаться без отлагательств по Сибири и Дальнему Востоку. При всём при этом я видел в мотаниях по этим грандиозным краям безмерную пользу для себя. Что может значительнее способствовать писательству, чем путешествия!

Софронов имел обыкновение выходить в приёмную. У него не заждёшься. Ещё на пороге кабинета он спросил:

— Ну, едете?

— Нет, — сказал я. — Магнитка перемагнитила Новосибирск. Урал пересилил Дальний Восток.

— Ладно, — одобрил он и засмеялся. — Как я и предполагал, первым о вашей «Кассирше» позвонит какой-нибудь заместитель министра финансов и укорит, якобы журнал поощряет нарушение инструкции по инкассации.

— У нас в литературе нет темы денег, будто бы всё в этой сфере идеально, — заметил я ему. — У Бальзака что ни роман — тема денег. У нас многие существуют от получки до получки.

— Я благодарен тебе за обращение к этой, к нашему стыду, забытой теме. С удачей! — и румянощёкий гигант пожал мне руку и на редкость щедро поощрил: — Рассказы из Магнитки присылайте прямо на меня.

Я отнюдь не распространялся, что не променял предосудительное положение свободного художника (тогда презиралось тунеядство, а немного позже возникла уголовная статья, карающая за него) на влиятельный журналистский чин, однако партийное начальство нашло в моём поступке нечто положительное, и меня зазвал к себе в гости Алексей Алексеевич Луковцев, занимавший пост заместителя главного инженера треста «Востокметаллургмонтаж». Луковцев был кандидат технических наук, выпускал книги по механике, к тому же как начинающий прозаик руководил городским литературным объединением. На собраниях литобъединения Луковцев пристально вслушивался в то, как я разбираю обсуждаемые произведения. Меня удивило его признание: он-де испытывает внутреннее неудобство из-за несоразмерности моих специальных познаний со своими знаниями, а потому на очередном литобъединении откажется от председательства с тем, чтобы передать его мне. Уверен — выберут.

Была беседа в горкоме партии с Леонидом Михайловичем Шишмаковым. Шишмаков занимался пропагандой, агитацией, культурой. Он был из фронтовиков, многомудр, писал секретарям доклады и личную честность не менял на идеологическую конъюнктуру. Мы, как говорили в ту пору, поглянулись друг другу. Выборы удались, и я, кому назначили оплату в 720 рублей руководителя литературного кружка от Дворца металлургов, добросовестно взялся за дело. То, что я, рассматривая свежеиспечённые стихи, очерки, рассказы, соотносил их с жизнью, притом нашенской, местной, исторической, вроде устраивало пишущую братию.

Конечно же, я соблюдал и строгий стилистический разбор, что бывало менее угодно разбираемым. Мало-помалу я замечал приходы на собрания неизвестных лиц, явно не нашего круга, напряжённо любознательных, старающихся замкнуть своё значение для обзора извне. Два раза подряд занятия целиком выверял благороднолицый умник. Кабы удавалось ему сглаживать свою пронзительность, я не подумал бы, что он выполняет навязанное поручение. Я вознамерился остановить умника после занятий, дабы справиться об его интересе, но меня задержали, и он ускользнул. Едва литобъединенцы разбрелись, матёрый газетчик выдохнул:

— Оттуда. Зам.

Наблюдатели сменялись. Постепенно обнаруживали себя близ дома товарищи и другого толка, нижних чинов, откровенно навязчивые, просторечно звавшиеся топтунами и соглядатаями. Выйдешь на балкон косточки поразмять или задать корм голубям, держали их в укромной будочке, а он уж стоит на поляне и пялится на тебя. Пойдёшь в магазин, он увяжется за тобой, шагает позади совсем близко, изображая ход так, словно вот-вот начнёт наступать тебе на пятки. Выбираешь продукты, он у тебя по-за спиной пялится, над ухом дышит, делаешь вид, что ничего не происходит, что нет никого рядом.

Иногда бывало несносно от этой прилипчивой придури, — прошепчешь: «Испарись!» — или рявкнешь: «Сгинь!» Без промедления он смывался, проинструктированный, похоже, не нарываться на скандал. Позже я узнал, что это определялось словом «профилактирование». То ли происходила двойственность, либо несообщаемость, — в эти же годы я получил от горисполкома двухкомнатную квартиру: росла дочка Ирина, к нам с Татьяной переехали моя мама, Мария Ивановна, и бабушка Мария Петровна. В маленькой квартирке нас не томили: наделили обширной трёхкомнатной квартирой. Учитывалось, разумеется, то, что я публикуюсь в периодике Свердловска и Москвы, что мои вещи замечает критика.

В Челябе дорогу к публикациям перекрывали литбоссы: Марк Гроссман, он же — ответственный секретарь областной писательской организации, Александр Шмаков, автор худосочного исторического романа о Радищеве, он же — корреспондент главной партийной газеты страны «Правда» по Южному Уралу.

 

Летом 1955 года директора школы Сергея Степановича Лекарева, моего друга, назначили директором детского лагеря бетонитового комбината. Лагерь находился в башкирских горах за Кулкасовской мельницей. Лекарев пригласил меня и Татьяну отдохнуть недельку-полторы у него в коттедже. Мне из журнала «Огонёк» должны были прислать договор на издание книжки «Кассирша», кстати, самой первой моей книжки.

Ещё живя у Будановых в семье, я начал опекать их соседского мальчишку Кольку Алферьева. Его мордовал отец Иван Павлович, вырубщик проката, страдавший вибрационной болезнью из-за пользования пневматическим зубилом. Вибрационка измочалила нервы Ивана Павловича, и, как только он принимался бушевать и навастривать кулаки, я спускался к Алферьевым и отбирал Кольку, а то и его мать или младшего брата Сашку. Исключали Кольку из школы за пропуски, за неуспеваемость, я добивался его восстановления. Накануне отъезда в лагерь я попросил Кольку без промедления привезти пакет из «Огонька».

Мы с женой уехали в Башкирию ранним грузотакси до Кулкасовской мельницы, перевалили пешком через гору, и только чуток приотдохнули в кабинете Лекарева, туда вбежала медсестра Зина, на кромешном испуге выкрикнула:

— Кто тут Воронов?! 

Едва я, взбудоражененный, подбежал к ней, оборотясь к открытой двери, она указала:

— Там… какие-то дядьки тиранят вашего мальчика… Грузотакси встанет на отдых, дядьки к вашему пацану, тащят в березняк, чего-то хотят достать из-за пазухи… Он зажимается, выкручивается, отпинывается.

Зина выбежала из коттеджа, мы с Таней рванули за ней.

— Вон там дядьки, — на бегу выкрикивала и показывала она. Мы смотрели и никого, кроме Кольки, не видели. Он, подросток, уже раздававшийся в плечах, коренастый, криволапый, потому и могутно остойчивый, уверенно шагал нам навстречу и весело улыбался.

— Отчалили врассыпную, — пояснил он, заметив Зины и наше удивление, что вокруг никаких дядек нет. — Они: «Что везёшь Воронову?» Я: «Не ваше дело». Они руки тянут. Я им не поддался. До пакета не сумели дотронуться.

Он вытащил пакет из-за набухшей потом и пылью рубашки. Прочность была в нём, даже обнаружилось гордое возмужание. Я порадовался за Кольку: вырос верный чести человек. Порадовался и за себя с Таней: она без меня выручала Кольку, его мать и братишку от ярящегося Ивана Павловича. И я подумал, что Колька всегда будет предан совести и справедливости.

Недавно, в ноябре-декабре 2004 года, я виделся с Николаем Ивановичем Алферьевым, инженером на пенсии, летописцем прокатных станов, о чём я не ведал, и узнал с душевным довольством старинного дружка и литературного ведуна.

Мне известно было, что Николай Алферьев дружил с поэтом Виталием Шувагиным, учившим студентов Горно-металлургического института русскому языку и литературе, и я нашёл закономерным, что он дружит с большим поэтом Александром Павловым.

В тот же день мы все трое вернулись в Магнитогорск, и вскоре мы с Татьяной уехали в Москву, где я получил деньги за книжку «Кассирша», и мы подались в писательский дом творчества Ялты. По возвращении домой я реже улавливал наблюдательный интерес к себе и большинству литобъединенцев.

Исключение составляла Валентина Немова, занимающаяся стихами и прозой. Возмущённые высказываниями Немовой в адрес партийной политики на уроках литературы и русского языка, учителя лишили её места. Немову трудоустроили в читальный зал правобережной библиотеки, но и там, пожалуй, с повышенной обострённостью она продолжала круто высказываться.

Исключением был и Владлен Машковцев, машинист турбины Центральной электростанции, начинающий поэт. С группой молодых коксохимиков он проведал о том, что в технической библиотеке ЦЗЛ (центральной заводской лаборатории) металлургического комбината получено исследование труда и быта англо-американских металлургов. Проводила исследование специально созданная комиссия двух стран: США и Англии. Результаты исследований издали там и перевели у нас. Наша пытливая рабочая молодёжь соотносила своё экономическое обеспечение за труд с капиталистическим обеспечением не без протеста и боли: разница вознаграждений доходила, по их подсчётам, до 10–15 раз. Машковцева ранили сведения о жизни англо-американских рабочих, и он, где приходилось, гневно говорил об этом. Ясно, что среди начинающих литераторов находились осведомители: щепотка, кто докладывал разным властям — партийным, комсомольским и органам.

Венгерские события обострили социальные недовольства в стране. Аукнулись они и на Магнитке. В моё отсутствие, почти два месяца я находился в доме творчества «Переделкино», мою жену пришли навестить литераторы: Николай Курочкин из сталеваров, работавший тогда в газете «Магнитогорский металл», Владлен Машковцев, Валентина Немова, поэт и журналист многотиражки треста «Магнитострой» Юрий Петров и мартеновец, юморист, в прошлом репатриант, избежавший тюрьмы и ссылки, Феликс Можайко. Гостеприимная моя жена пошла на кухню готовить угощение. В её отсутствие, что было указано в дневнике Немовой, затеялся разговор о нужде даже в семьях металлургов огненных профессий, о зажиме свободы…

Кто-то из газетчиков, то ли Курочкин, то ли Петров, предложил создать вольнолюбивый листок: шрифты принесут, наборную кассу организуют, бумага найдётся… По всей вероятности, осведомитель капнул куда надо. У Немовых сделали обыск, вскрывали полы в новой квартире. Валентину арестовали, допрашивали в Магнитогорске, с той же целью возили в Челябу, но быстро отпустили. Втуне всё это не осталось.

В Челябе сформировали две комиссии: одну, от обкома КПСС, возглавил секретарь по агитации и пропаганде Фёдор Маркович Шишкалов, другую, от КГБ, возглавил заместитель председателя подполковник или полковник, грузин по национальности. Около трёх десятков прозаиков и поэтов вызывали на комиссии. С тех, кого допрашивали, наверно, брали либо подписку, либо слово о неразглашении.

Меня о намерениях комиссий известил поэт Юрий Петров. Когда Петров был студентом Горного института, он оказался в группе парней, снявших у рабочего, возвращавшегося ночью со смены, наручные часы. Дарованием, умом, душевной теплотой, обширными знаниями Юрий Петров вызывал у меня симпатию. Часов Юрий не снимал: удерживал пострадавшего. От судьи Хоботнёва я узнал, что Петрову грозит до пятнадцати лет заключения. Я защищал Петрова на суде. В ту пору внедрялась сверху идея общественных защитников, — одно из проявлений «дальнейшей демократизации», и я получил право защищать Юрия Петрова. Прокурор просил студенту Никитину, он снимал часы, двадцать четыре года лишения свободы, второму, кто помогал Никитину, — восемнадцать лет, Петрову и его напарнику, который тоже держал пострадавшего, — по пятнадцати лет. Результатом моей защиты было то, что Никитин получил двадцать один год, его сподручный — четырнадцать лет, а Петров с напарником — по восемь.

Выслушав приговор, я сказал на весь зал:

— Господи, такие сроки юношам, как будто люди живут веками.

Судья Хоботнёв написал в Союз писателей области жалобу, что я защищаю бандитов. Это отзывалось в городе и области разнородными откликами: кто-то негодовал, обвинял, а большинство выражали приязнь и сочувствие.

Через год я добился Петрову пересуда. В тюрьме он работал библиотекарем, заслужил уважение заключённых и администрации. И его освободили.

Юрий Петров был не из тех, кто остаётся равнодушен к судьбе спасителя (увы, среди нас, русских, безразличие и неблагодарность к спасителям, месть за благодеяния обычны), потому он и пришёл ко мне, чтобы открыть, что комиссии ведут допросы с превратной мыслью: якобы председатель литобъединения Воронов создал в горниле рабочего класса антисоветскую партию. Я обеспокоился, но, пожалуй, в тот же день забыл об этом.

 

Совсем недавно Двадцатый съезд партии осудил культ личности и репрессии, и, хотя я видел и слышал, что есть яростные противники решения этого съезда, верил, что после чёрного длительного шторма, принёсшего гибель невинных граждан, надолго останется накат прежней, карательной психологии, даже палаческого психопатства.

Наверняка стихийно я полагался на дисциплинированное отношение местных властьимущих воротил к поворотам в политике. Теперь ясней тогдашняя неоднородность политического восприятия.

Едва Никита развенчал культ, он стал напяливать корону культа на свою железобетононепробиваемую башку. Всё это происходило при помощи системы приёмов пафосной лести, идеально отработанных на всесокрушающем восхвалении Сталина.

Одно то, что почти еженедельно общесоюзные, республиканские, областные газеты заполнялись ненасытно длиннющими выступлениями Хрущёва, создавало гнёт господства намерений единственной личности над желаниями творческой интеллигенции, крестьянства, рабочего класса, самой коммунистической партии, прежде всего, её рядовых соратников. Политика у Никиты превращалась в политиканство, но чаще партийно-государственный аппарат его положительные побуждения превращал в кощунственную провальность.

Он (Хрущёв) говорил в общем-то благосклонно в Кремле, на приёме в честь Первого съезда писателей РСФСР, о романе Владимира Дудинцева «Не хлебом единым», привлекая к своему мнению стоящего рядом с ним Анастаса Ивановича Микояна, члена Политбюро, Председателя Президиума Верховного Совета СССР. Я был делегатом писатель­ского съезда и сам слышал вдохновенное и яркое выступление Никиты Сергеевича. Казалось, что после такой речи будет исключена проработка автора и романа по всей стране и экзекуция журнала «Новый мир» с его главным редактором, знаменитым поэтом, прозаиком, драматургом Константином Симоновым, ан не тут-то было.

Я присутствовал на раздолбе романа «Не хлебом единым» и журнала «Новый мир» в дубовом зале Центрального дома литераторов, где Дудинцев достойно защищался, а Симонов, смелый человек, неприлично — до отвращения — каялся и где Константин Паустовский гуманистически высказывался о правде романа и о честности журнала.

У входа в Центральный дом литераторов со стороны Воровского, 52 собралась толпа читателей, которых блокировала конная милиция. Оттуда пробивалась в ЦДЛ делегация Первого съезда рационализаторов и изобретателей страны, чтобы приветствовать писателя Дудинцева, но её не пропустили. Уж что-что, а это-то должно было остановить гонения на роман, совестливо обнаруживший, сколь перекрывается путь изобретателей (даже до трагичности) у нас в Отечестве: профессор Бусько, великий создатель огнетушительного порошка, сгорел в пожаре. Повсеместно организованная цэкистами хула на роман жгла душу Дудинцева.

В эти испепелительные для Владимира Дмитриевича дни меня познакомил с ним мой друг — поэт, прозаик, художник, скульптор Виктор (Семён) Гончаров. Гончаров жил рядом, в соседней квартире. Дудинцев спасался тогда от внутренней и телесной катастрофы постижением Библии. А вскоре у себя на родине я был объявлен уральским Дудинцевым.

В Свердловске на идеологическом совещании с присутствием членов Политбюро — М. А. Суслова и П. М. Поспелова (случай сногсшибательный: олигархи СССР отсиживались в столице. Да чтоб спланировали в провинцию?!) склоняли мой рассказ «Голубой снег». Он был напечатан в альманахе «Уральский современник», главный редактор Виктор Стариков. Рассказ предала идеологическому распятию писательница Нина Попова в своём литературном докладе. Отчёт об этом с называнием «Голубого снега» и прозаика давался в передовицах центральных газет: «Правды», «Известий». Тогда для литератора, да и вообще деятеля культуры, это было гражданским криминалом, почти что равнозначным вражескому подполью. Марк Гроссман и Александр Шмаков предавали анафеме рукопись моих рассказов и повестей «Укради дверь»; она находилась в Южно-Уральском издательстве, что, конечно же, являлось нарушением авторского права. Но что авторское право для них, по сути дела присвоивших областное издательство? Их называли самиздатом: они издавали сами себя и тех, кто им угождал и с ними участвовал в непотребных делишках и в травле неугодных.

Перед поездкой на Секретариат Челябинского обкома КПСС я уже выверил, что Яма — логово Александра Шмакова, Марка Гроссмана и иже с ними.

Не могу опустить особо кощунственное происшествие. В газете «Челябинский рабочий» обретался литературным консультантом поэт Александр Гольдберг. Он поддерживал моего друга — магнитогорца Станислава Мелешина: газета, с подачи Александра Яковлевича, нет-нет да и помещала его вещи. Якобы в знак расположения к моим рассказам Гольдберг попросил Мелешина зайти вместе со мной в газету. Мы зашли. Он отобрал наши работы для печати. Было впечатление, что он здесь решает проблему публикации.

Мы в какой-то мере рассолодели, и Гольдберг склонил нас к обсуждению наших произведений на бюро областного отделения писателей. Дескать, наши противники, Гроссман и Шмаков, урезонятся в результате обсуждения: нас поддержит Людмила Татьяничева, самая авторитетная писательница области, известная в Советском Союзе. А их то, Шмакова и Гроссмана, в столице никто не замечает.

Мелешин предложил на обсуждение лирику, главы из поэмы о Петре Первом, рассказы, я — несколько рассказов, в том числе расширенный вариант «Кассирши», уже опубликованной журналом «Огонёк». У Мелешина хватало покладистой мудрости не связываться с обоими гигантозаврами, они пропускали его произведения в Челябгизе и не без благоволения отзывались о них.

Кстати, Шмаков и Гроссман в поддержку себе привели на обсуждение официальное лицо: заведующего отделом пропаганды и агитации Челябинского горкома партии Потребича (имени-отчества не помню), коего я видел впервые. И раньше я догадывался, доходя из своего противоборства гигантозаврам, что не ради выявления творческой справедливости они зазвали нас, а чтобы нанести удар по мне.

Главная героиня «Кассирши» Сима овдовела юной. Стремясь забыться, она переселилась к старшей сестре на сибирское гидростроительство. Там её стал домогаться муж сестры. Сима отшила его и перебралась в общежитие. Марк Соломонович, изощрённый в идейных и психологических раздолбах, оценил ситуацию с домогательством как безнравственную, а то, что Воронов ухватился за неё — заслуживающим презрительного отношения. Ситуация-де эта — глумление над жизнью великой стройки, куда собрались и где трудятся самые достойные люди нашего общества. Аморалка, взятая начинающим литератором для изображения, принижает пафос строительства и бросает тень бесстыдства на самого автора. Тут и художественный, и партийный просчёт, не отвечающий принципам социалистического реализма.

Татьяничева, Мелешин, Гольдберг возражали им достаточно убедительно, однако казённую железобетонность обвинения поддерживали репликами Гроссман и Шмаков, а Потребич присоединился к их обоснованиям, упирая на свою принадлежность к безошибочному правящему органу. Лжекритика ярила меня, и всё же я обуздывал себя. Ссылаясь на Михаила Шолохова («Тихий дон»), на Леонида Леонова («Барсуки»), на Фёдора Панфёрова («Бруски»), я ровно выразил удивление: то, что затронуто мною в отношениях мужчины и женщины, невинно, если сопоставить с запечатлёнными ими историями.

— История Аксиньи с Григорием — не образец для следования, — выхлестнулся Марк Гроссман.

Я отшиб его демагогию: речь об уровне реализма, обретённом нашей литературой. Но не унялись мои противники. Ну, мол, Панфёров, Леонов, Шолохов ещё двигались в русле критического реализма, а теперь им бы не позволили, исходя из современной этики, с такими образцами предстать перед читателями.

Спор, с их стороны — преднамеренный, с моей, — перешедший в пререкательство, угнетал, наверное, Татьяничеву и Мелешина, и они скрылись в закуте с фанерными стенами, где находился кабинетик ответственного секретаря. Я понял, что моя самозащита бесплодна, и ушёл к ним. Они там спокойно беседовали, чем огорчили меня, и я пошёл одеваться.

 

Марк Гроссман и Александр Шмаков, нет сомнения, примут участие в Секретариате Челябинского обкома, выложатся и попробуют угрохать меня.

Покамест мы ехали в Челябу, а ехали ночью, второй секретарь обкома Анатолий Хрусталёв склонял меня к признанию, будто бы я полностью несу ответственность за признаки идейной скверны в сочинениях Валентины Немовой и Владлена Машковцева, поскольку перебирал в их ориентации на текущую жизнь, стало быть, огрехи и убожество подталкивали к натурализму, тогда как необходимо ориентировать на героику романтизма, на громадные до­стижения советского строя, на идеалы, положенные в основу коммунистического учения, которые я исповедовал, однако небезоговорочно, а в том, как оно применялось на практике, видел не только до­стижения, но и провалы.

Провалы участились из-за ошибок Никиты, которые он наворочал за годы личного правления не без вероломного одобрения и наущения собственного партийно-государственного аппарата. И уж чего-чего, а революционного слома державы я не жаждал, сознавая, что на крови миллионов граждан к власти прорвутся краснобайствующие ловкачи, жестокосерды, карьеристы, невежды, в общем-то организаторы собственного благополучия, тайно прибегающие к поддержке извне и оттуда хитро направляемые.

Я не спорил с Хрусталёвым пространно: попробуй докажи чиновнику, что исходное состояние художника, в данном случае литератора, заземлено на действительность и воображение, что Машковцев и Немова — производные от убогости существования, зацикленного на заниженное трудовое вознаграждение. Немова — дочка разливщика чугуна, работа огненная, а зарплата лишена нормального достатка. У её отца четверо иждивенцев.

Ко­гда Валентина и её сестра окончили педагогический институт, они вынуждены были преподавать в разные смены. Утром Валентина надевает колготки, туфли, платье, пальто или плащ и бежит в школу. Сестра ждёт Валентину, чтобы обрядиться во всё, что надевала Валентина, и мчится к себе в школу. И чего, Анатолий Иванович, вы хотели от неё: восторгов, дифирамбов экономике и процветанию, благодарности вождям и министрам, тратящим огромные капиталы на страны народной демократии, на бывшие колонии, встающие на путь социализма, тогда как собственный народ живёт от получки до получки? Покажите мне её стихи и рассказ, а также стихи Машковцева, и, я уверен, мы, если и найдём в них пороки, то не социальные, а стилистические, вкусовые.

Леонид Михайлович Шишмаков поддерживал меня и корил своего шефа за то, что он отослал так называемые идейно-порочные сочинения в область, не показав ему, куратору литобъединения.

 

Меня поселили в люксе гостиницы «Южный Урал». И не надо было догадываться, что номер прослушивается. О снабжённости роскошных номеров надлежащими жучками я со студенческих лет знал от писателей. Невольно вспомнился и заставил раз­у-лыбаться случай из жизни Павла Нилина. Как-то он приехал к себе на родину в Иркутск, побывал в гостях у старинного товарища, с кем здесь подростком начинал службу в уголовном розыске. Теперь товарищ был в генеральском чине, и это льстило Павлу Филлиповичу. Не очень-то самолюбивый, Нилин упивался тщеславием за своих давних знакомых, достигших высокого положения. Снимая галстук, Нилин постучал пальцем по корпусу репродуктора:

— Иди, дурак, спать.

Поутру генерал заехал за Нилиным в гостиницу, и уже в автомобиле (знаменитого прозаика и сценариста завораживало слово «автомобиль») с укоризной промолвил:

— Обидел ты человека. Находился на дежурстве… Внезапно получает незаслуженный щелчок.

Нилин не исключал необходимости такого занятия, однако не допускал его по отношению к себе, народолюбимому писателю, стороннику Советов, лауреату Государственной премии, да где ещё — в родном городе. Из деликатности он попросил генерала принести за него извинения перед слухачём, быть может, подготовишкой вроде себя, каким начинал охоту за преступниками в уголовном розыске. Завзятый ёрник, Нилин веселился, рассказывая эту быль, но чувствовалось, что в закрытых для кого-либо сокровенностях сердца он уязвлен.

Хотелось расслабиться, да вовсе не было привычки к возлежанию в креслах и на диване, точней — было пренебрежение к этим буржуазным удобствам, я присел к столу, чтобы отыскать в записной книжке телефон дяди Тёши, двоюродного брата мамы, работавшего машинистом тепловоза на пассажирской железной дороге. И внезапно прочный стук в дверь, честно скажу — неожиданный. Тогда в Челябе у меня не было друзей. А в тех литераторах, кто был на приближении к дружбе, я сомневался. Им известны мои обстоятельства, и потому ни­кто из них не забежит и не звякнет.

Разрешаю, несколько обрадованно, войти. Возникает незнакомый интеллигент. Открытолобый, прическа ухоженная, кое-где в бликах седины (в ту пору, а февраль, не ходили без головных уборов), светлый плащ застёгнут, подогнан ладно по его лёгкой фигуре. Чёрного хрома ботинки зеркального лоска. Лицом умён, как тот человек, кому познание народного бытия даётся в переживаниях, восторженных, гордых, поклонных, горевых, доблестно-протестных, стало быть, небезразличен к истории, которую он пропускает не только через мозг, а через всего себя, полно высокой веры, достоинства, сострадания, взора, осеняемого звёздными далями. Да-да, я признал в нём душевного мудреца, подобного писателям Константину Паустовскому, Борису Бедному, Александру Яшину, Виктору Старикову, краеведу, фольклористу, этнографу Владимиру Бирюкову, электрощитовому Боголюбову Вячеславу Михайловичу, магнитогорским металлургам — Петру Павловичу Буданову, Крониду Ивановичу Азанову… Признал и не ошибся. По размеренно-тяжеловатому шагу и поскрипыванию протеза я угадал в пришельце фронтовика. Я поднялся, и он, подавая мне книгу с названием «Бажов», оттиснутым золотом, четко отрекомендовался:

— Литературовед Александр Семенович Саранцев, преподаю в местном пединституте.

Я, росший в эпоху бдительности — и спасительной, и чужеродной — не испытывал недоумения, едва он признался без осторожности, что пришёл в заботе о моей судьбе. Ему известен предмет исследования, проведённого заглавными областными инстанциями. Моё дальнейшее будущее в опасности: уготовано исключение из партии. Ибо проект решения бюро обкома отшлёпан на машинке. Спасение теперь зависит, прежде всего, от меня самого. Для защиты я получу пятнадцать минут. Надо сконцентрироваться, чтобы опровергнуть основные пункты обвинения, которые прозвучат, полагаю, в докладах нашего областного идеолога Фёдора Марковича Шишкалова и вашего отнюдь не хрустального Хрусталёва. Им обеспечат поддержку корифеи челябинской литературы — Александр Шмаков и Марк Гроссман. Ораторское величие последнего у здравых деятелей вызывает скепсис или позывы рвоты. Зато Шмакова побаивается даже верхушка партийных руководителей трёх областей. Как-никак — корреспондент «Правды». Я не читал, увы, ни одного интересного, притом развёрнутого его материала, и они не читали, но побаиваются. Наносите удары по Шмаковской аргументации — и тем при голосовании заимеете сторонников среди секретарей.

Я попрядал руками в направлении стен и потолка, предостерегая Саранцева от «всеслышащих ушей». Я-то, глядишь, спасусь и на вольных хлебах прокукую, а вот он может быть изгнан из института, где хорошо зарабатывает. Здесь не столица, на внутренних рецензиях обнищаешь. Александр Семенович сказал, что он фронтовик и перестал бояться ещё на войне. Но, конечно, ему неприятно гостиничное прослушивание.

Впрямую он не говорил о моих вещах, однако по тому, что он хотел укрепить меня в самом себе, я догадывался, что он читал их и они создали его приверженность ко мне, на чём и держится желание выручить из надвигающейся беды.

При нём я постеснялся заглянуть, есть ли надпись в книге. Оказалось, есть: «Николаю Воронову — дружески, ото всего сердца, с искренним пожеланием и твёрдой верой в расцвет таланта, творческие успехи так нужны для великого русского народа. 26/II — 1957 г. А. Саранцев».

Бесстрашный человек! А ведь знает — в моё отсутствие номер будут досматривать.

Безыскусность автографа понравилась мне. Единственное, чего опасался он, чтобы я не заподозрил его в неискренности. И сейчас у меня то же впечатление. А мысль Александра Саранцева: «творческие успехи так нужны для великого русского народа» — и пророческая, и патриотическая, и на редкость современная по национальной надежде.

 

Маленький, круглый, наверно, зал. Запамятовал, каким уж образом я очутился по отдельности от партийных работников Магнитогорска — они находились справа, Шишмаков и Хрусталёв; и от челябинских писателей слева — Татьяничевой, Гроссмана, Шмакова. Передо мной, на помосте, за подковой стола, разместились члены бюро обкома. Никого из них я не знал. Прямо передо мной сидел человек с чёрными волосами, лучистоглазый, аскетичный. Я предположил, что не случайно посажен навстык ему: первый секретарь Николай Васильевич Лаптев, всезначимый в области оценщик.

Тем не менее, нет-нет, я не чувствовал себя подсудимым. До начала бюро, которое он открыл тихоголосо, я успел оглядеть заподкованых деятелей. Почти во всех лицах жёсткое неприятие, Шишкалов, коему придётся докладывать, напряжённо волнующийся, настроен на сокрушение, но, похоже, страшится своей позиции.

И только одно лицо не лишено доброты и не охвачено предрешённостью — лицо Лаптева. Не случайно, по молве, он всю войну в Центральном Комитете партии занимался танковой промышленностью и непосредственно делал доклады Верховному Главнокомандующему Иосифу Сталину. И я внушаю себе решение: выступая, обращаться к нему.

Шишкалов немногословен. Весьма ответственной комиссией изучалась работа магнитогорского литобъединения. Идеологическим ориентиром его председателя, коммуниста Николая Воронова, и подопечных ему начинающих литераторов был курс партии на дальнейшую демократизацию и решения Двадцатого съезда, осудившие культ личности. Но из-за допущения перекосов возникали отступления не только от положений социалистического реализма, но и от партийных документов. Всё это, в конце концов, выразилось в критике правительства и в намеренном, замешанном на иронии искажении отношения к коммунизму.

Машинист турбины Владлен Машковцев накропал стих «Разговор с собакой о коммунизме». Уже само по себе кощунственно заглавие стиха. Библиотекарь Валентина Немова, отстранённая коллегами по школе от права преподавания, сочинила рассказ и два стиха с опасной социальной начинкой. По-бунтарски хлёсткая, Немова добирается до запоров Кремля и самого Никиты Сергеевича. У неё целый стих с нападками на Хрущёва.

Хрусталёв, ему, конечно, обещали повышение, следуя за Шишкаловым, проявлял шибко борзый идейный нахрап, и то и дело разорялся по поводу ошибок, якобы совершаемых мною во время заседаний литобъединения. Он обходился без примеров и не цитировал, а я-то ждал крамольных сочинений Немовой и Машковцева. Верный себе, Леонид Михайлович Шишмаков сказал, что легче всего сваливать вину на отдельных людей, тогда как необходимо исходить из причин, воздействующих действительностью на общество: бытие, как известно, определяет сознание. Битие тоже определяет сознание, но исковерканное, искажённое.

Я ожидал, что письменники Гроссман и Шмаков чугунно попрут на Машковцева и Немову, а заодно и на меня. Шишмакова они не затрагивали: без его знаний и способности писать серьёзные доклады секретари горкома не могут обходиться.

Отступничество и в писательской среде выказывало своё дьявольское мурло. Оно, увы, оборачивалось изощрённым ведьмачеством писательниц. Я, любуясь достойно-гордым профилем поэтессы Людмилы Татьяничевой, всё же мгновениями соскальзывал мыслью, что она, гуманистическая натура, защищая нас, троих магнитогорцев, как бы не сорвалась в приспособленческий крутёж. Этого, слава Богу, не случилось. С умной милотой матери она поддержала молодую литературную поросль, стремящуюся к справедливости, чему способствует бурный художественный оптимизм, не обходящийся без несоразмерных шагов. Почти все лица, ожесточённые ораторством Шмакова-Гроссмана, смягчались, внимая искренности красавицы Людмилы Константиновны.

А тут приспел и мой момент выступать. Я не мог не сказать сразу, что не ознакомлен, хотя и настаивал на этом, с произведениями Немовой и Машковцева. Но, невзирая на это, уверен: их возникновение не беспочвенно, а потому обвинения, прежде всего, необходимо распространять на условия существования, длящиеся из десятилетия в десятилетие из-за властьимущих индивидуумов, раздаривающих ценности, создаваемые нашим многострадальным народом, изношенным, изработанным — в помощь другим народам.

Единственно достоверно, что мне известно, это то, что своё стихотворение Машковцев назвал с привкусом провокационности. Он звонил мне и спросил, как бы я отнесся к стихотворению, названному «Разговор с собакой о коммунизме», и я сказал ему, что отнесся бы отрицательно. Оно смурное и припахивает политическим подстрекательством. За нами, знаете, глаз да глаз, и надо думать, что ваше броской наглости упражнение способно навредить творческому сообществу магнитогорцев.

И тут влетела в зал секретарша Николая Васильевича Лаптева и вскричала, что в Челябинске горят два рубленых двухэтажных дома и что ему нужно распорядиться… Я мог бы замолчать: дескать, без первого секретаря не всё ладится, но продолжал говорить: собьюсь с обдуманных мыслей. Однако гладко катить речь не удалось. Задал вопрос второй секретарь обкома Михаил Сергеевич Соломенцев (я после узнал и чин его, и фио). Спервоначалу я заметил, что сидящий справа от Лаптева деятель с типично руководящим обликом: волосы зачесаны на затылок, зажаты уголки рта, выражающие подчёркнуто-волевое напряжение и выработанную способность к окороту. Вострое выражение глаз, претендующее на прозорливость. И тоже спервоначалу показалось мне, якобы он самый твёрдый мой недоброжелатель из всех членов бюро, восседающих за подковой стола.

— Говорят, — рывком остановил он меня, — вы хвалите Дудинцева?

— Да, хвалю и хвалить буду.

— Почему хвалите? Ведь вам небезызвестно отношение партии к роману «Не хлебом единым»… Партия осудила роман.

— Отнюдь. Партия не осуждала роман. Общепартийный опрос не проводился.

— Я имею в виду мнение руководства партии.

— Во мнениях руководства партии навряд ли есть единство. Я присутствовал на приёме Первого съезда Союза писателей РСФСР в Большом кремлёв­ском дворце и слышал, что говорил о романе Дудинцева Никита Сергеевич Хрущёв. Читал он роман с большим интересом, и не пришлось ему применять булавку, чтобы не заснуть. Сослался Хрущёв и на Анастаса Ивановича Микояна, которого роман захватил и содержанием, и жизненной правдой. Микоян стоял рядом с Никитой Сергеевичем и согласно кивал. Других похвал не было. Не было и осуждения романа.

— За что же вы хвалите роман?

— В нём присутствуют серьёзные проблемы, затрагивающие сферу управления и технического развития. Карл Маркс утверждал, будто бы капиталисты выдающиеся изобретения кладут под сукно. Сие утверждение недолго существовало после его открытия. Капиталисты с ходу пускали изобретение в дело, даже предпочитали ошибиться. И сейчас так. Но более того: они содержат при фирмах чистых теоретиков.

Это зацепили у Форда, путешествуя по Америке, Ильф и Петров. Мы оказались преемниками первоначального капитализма: кладём под сукно выдающиеся изобретения. У Дудинцева профессор Бузько создал порошок для скорого тушения огня. Этому порошку перекрыли пути в производство, и профессор сам погиб в пожаре.

На магнитогорском комбинате инженеры, в общем-то, занимаются вышибанием планов, а не технизацией. Председатель комитета рационализаторов на комбинате Шпарбер говорила мне, что прогресс у нас на производстве совершается благодаря рабочим, но рабочие всё решительней теряют интерес к творчеству, потому что их изобретения позорно обрастают прилипалами из начальства.

Доходит до кощунства. Мастера домны Савичева, Героя Социалистического Труда, который придумал одноносковую разливку, не включили в свидетельство на патент, а шестерых прилипал включили…

Створки двери, ведущие в зал, заколебались, и вошёл Лаптев. Соломенцев мигом унял свой въедливый опрос. Явление первого секретаря одухотворило меня. Я продолжал речь, отвечал на реплики и обвинения.

Ещё раз Лаптев удалялся, обеспокоенный пожаром, однако меня не прерывали, хотя говорил я около часа. После очередного возвращения в зал, до­слушав меня, Лаптев встал и заявил, вопреки ожиданию присутствующих и моему (привычка и знание об априорной предрешённости):

— Николай Воронов хорошо занимался литературным объединением. Ну, были там шероховатости. А в чём не бывает шероховатостей? Мы освободим его от руководства литобъединением, вместо него предложим Бориса Ручьёва. Изберут Ручьёва, значит, он займется литобъединением. А Воронова назначим главным редактором областного альманаха «Южный Урал». Находящиеся здесь писатели Александр Шмаков и Марк Гроссман делают альманах, который никто не покупает и не читает. Если Воронов выпустит четыре номера, достойных внимания и чтения, мы создадим журнал, поначалу шестиразовый, потом ежемесячный, с подпиской.

Гроссман со Шмаковым захорохорились, как-де Воронов станет формировать альманах, не живя в областном центре?

— Будет приезжать в Челябинск, — тихоголосый Лаптев с неукоснительным спокойствием укротил их ущемлённость. — Будет приезжать в командировки.

А тем, что завершил сказанное выводом, что бюро обкома не вынесет мне какого-либо взыскания, Лаптев привёл их в паническое состояние: лица их уплощились, как во время прокрутки на центрифугах у космонавтов.

 

Шишкалов позвал меня к себе. Он был взвинчен, с истеричной быстротой удалялся в другой конец широкущего секретарского коридора. За Шишкаловым маршево грохали Гроссман и Шмаков. Мы с Татьяничевой безмолвно шли позади. Мне думалось о собственном везении: не окажись Лаптев во главе обкома, я наверняка загремел бы туда, где Макар телят не пас. Татьяничевой, пожалуй, вспоминались катастрофические годы, когда на Южном Урале отдали под трибунал почти всех писателей и лишь горстка из них уцелела в лагерях и тюрьмах. То, что пытаются сделать со мной местные воротилы, исходя из возможностей низменного всевластия, по карьеризму и заблуждению, способно навеивать Людмиле Константиновне чувство опасности, по всей вероятности, опять возникающего в обществе. Она спаслась в пору тех событий, в которых были попраны и не уцелели её друзья-товарищи, и явно прозревает, что подобные события, если впадать в попустительство, обладают пагубным свойством низвергаться каменными лавинами. Не исключено, что накроют или зацепят лично тебя. Через предполагаемые думы Татьяничевой мне куда возвышенней и проницательней воспринималось вчерашнее явление в гостиницу Александра Семеновича Саранского.

Шишкалов указал мне на стул возле канцеляр­ского стола наискосок от себя. На другой стул, напротив меня, сел Шмаков. На торцевых креслах расположились Татьяничева и Гроссман. Федор Маркович подтянулся к столу на кресле с катками и вылепил то, что ему не терпелось сказать:

— А Машковцева и Немову всё равно будем арестовывать.

— Не будете арестовывать, — мигом возмутился я.

— Будем! — слаженно гаркнули Шмаков и Гроссман. Последний сидел за спиной благопристойного лицом правдиста. О, удобная маска, отформованная представительством безошибочного печатного органа партии, межеумочностью пролаз от безъязыких газетчиков и исторических писателей.

Я кинулся защищать Немову и Машковцева невольно. Без предопределения, что Татьяничева поддержит меня. Возникла пауза, и все мы застыли в ожидании её мнения. Странную особенность я отследил ещё в юности в обличии женщин-руководительниц: оно освобождалось от чувства материнства, впрочем, в обличии начальственных мужей, пусть нечасто, сохранялось отцовство. И вдруг меня поражает облик Людмилы Константиновны чувством материнства, притенённым до скорби укоризной.

— Никакого ареста. Они из поколения наших детей, и мы ответственны за них.

Ей стали возражать. Они, мол, достаточно взрослые, чтобы нести ответственность за самих себя. Обозлённые волей Лаптева (плотина, вставшая на пути их злокозний), они не умерились от мудрой вкрадчивости её материнства. И я, раздирая их излукавленную ущемлённость, сказал: вы заквашены на жестокости, а потому не проникаетесь материн-ским состраданием Людмилы Константиновны. Однажды я унял их бездуховную подлость и цинизм единственным словом: «Сволочи!» И опять готов был его применить. Но тут раздался телефонный звонок Фёдору Марковичу, он поднял трубку и сипло проговорил:

— Воронова в первую приёмную.

Не изощрённый в аппаратном языке и чиновничьей подхватливости, я, однако, сосредотачивался для удара, но Татьяничева подтолкнула меня под локоток:

— Вас приглашает Николай Васильевич.

Шишкалов, сам любезность, сопроводил меня до первой приёмной, откуда секретарша, взволнованная давеча пожаром, положенной на воздух ладонью погладила мой вход в кабинет Лаптева. Кабинет пустовал, и я, не останавливаясь, пошёл к широкому столу зелёного сукна поверху, цвета весенней травы. Едва я дошёл до середины кабинета-огромины, с противоположной стороны, точно бы из стены, появился Лаптев. Чёрные отливистые волосы мерцают. Успел принять душ и свеженький, как после сна. Обуянный тревогой, я закричал:

— Они хотят арестовать Машковцева и Немову. Неужели допустите?

— Разумеется, не допущу.

Тихоголосый, он был ровен настроением, подвергнутым в годах шлифовке воли. И я принял молву о том, что он во время войны с немецко-фашистским нашествием, будучи инструктором Центрального Комитета партии, отвечал за танковую промышленность. На его лучистовзорость я обратил внимание ещё на бюро секретариата. Но там она воспринималась как красота, которой он был одарён от природы. Но здесь, вблизи, видя цвет его глаз, коричневых, и такой густоты, что диву давался, я понял, что его иридирующий опалом взор также от умудрённости.

Николай Васильевич подгрёб к себе грузный однотомник энциклопедии, вполне вероятно, специально выпущенный только для высших руководителей страны, — тогда такие издания практиковались, и открыл его, и я жарко смутился, обнаружив заложенную туда книжку моих рассказов «Весенней порой»: больно тонкой и малоформатной она показалась мне. Но неловкость моя приутухла, едва Лаптев заговорил, и заговорил прямо-таки чистосердечно.

Он читал книгу с интересом, потому что серьёзную правду о серьёзных людях лишь иногда встречал в советской художественной литературе, как, впрочем, и в классической. Наша критика пишет о тяжёлом труде в условиях огня и химии, как о жертвоприношениях детей древнему божеству Молоху, имея в виду труд при капитализме. Пусть так бы писали, куда ни шло, но не притворяясь, что такого труда у нас нет, и не производя экзекуций над писателями, которые осмеливаются этот труд изображать. С момента, запечатлённого Куприным в повести «Молох», минуло совсем немного по историческим меркам. Он показал работы средней опасности, среднего изнурения. По впечатлению Куприна, они были хуже некуда. Писатель должен брать в учёт неизбежность повязанного с пагубой надрывного труда, ибо этот труд необходим обществу. Писатель вместе с тем обязан стоять на страже человеческого здоровья. Куприн как гуманист придал своему заводу тип монстра и тем самым предупредил о промышленных угрозах, которые надо караулить, отводить, убирать. К нашему несчастью, труд теперь страшней и местами такой убийственности, что ни один фантаст не вообразит.

У меня было предощущение, что Николай Васильевич сострадает тому в области важного, но гибельного труда, что я выхватывал из жизни родного металлургического комбината.

В прошлом году приезжал погостить у меня мой владимирский друг Сергей Никитин (учились вместе в Литературном институте, спали в общаге темя к темени), прекрасный прозаик, коему не верилось, что действительно в нашей земле есть немыслимой, прямо-таки изуверской каторжности, но и грандиозной красоты завод.

Я сводил Сергея Никитина на домны, мартены, на коксовые печи, на центральную электростанцию, чем не только убедил, что пишу честно, но и, не допуская того, ввергнул Сергея чуть ли не в психиче­ское потрясение, которое он не развеял за неделю удачливой рыбалки на Банном озере и пития хмельного кумыса, привозимого из гор, со студёных ключевых речек.

Я не сравнивал, конечно, опыт впечатлений Сергея Константиновича Никитина с опытом Лаптева, однако не представлял себе кровной близости Николая Васильевича к металлургии, да ошибся. Он сам заговорил об этом. Его дед был вальцовщиком: катал стальную ленту. Из этой ленты он сплёл лапотки, чем и обеспечил своё участие в Парижской выставке периода царской России.

Я не догадался спросить у Николая Васильевича, не отсюда ли возникла его фамилия. Прокатным искусством деда он не уставал гордиться: трижды я с ним встречался и трижды он патетически вспоминал про деда и про лапотки его плетения, вызвавшие фуррор на выставке в Париже. Но он гордился и тем, что прошёл все ступени металлургического производства: от подручного сталевара до директора завода.

Всем этим в нашу первую встречу он подводил к двум умозаключениям. Постигнувший рабочий класс изнутри, он, читая книгу моих рассказов, убедился в её истинной правдивости и потому пред­у-преждает: моя писательская дорога не сулит бестревожности. Будут нападки, разносы, подмена вашей совестливой действительности фальшивым бытием, преподносимым амбициозно под соусом марксистко-ленинского учения о назначении литературы. Особо он выделил в моих рассказах то, что я умею отделить жертвоприношение, понуждаемое средствами величия, надежд и иллюзий коммуни­стических, от сознательного самопожертвования. Он повторил, если я сохраню нынешнее стремление к справедливости, то мне уготованы страдания, но отступаться от истинного пути я не должен.

Неожиданным промедлением: захлопнул энциклопедию, положил сверху сборник «Весенней порой», — он непроизвольно подготовил меня к самому значительному своему высказыванию:

— Если бы вы перевернулись на вопрос Соломенцева о похвалах Дудинцеву, у вас могла быть другая судьба.

Нет, не хвастовством это было с моей стороны и не победным задором, а клятвенным убеждением:

— Не был перевёртышем и никогда не буду, — так я закруглил наш разговор, благодарный Лаптеву за честность.

Раньше я слыхал от челябинских писателей, что Лаптев ни к кому из них не испытывает благоволения и никогда их не принимает, из-за того и премного удивился, когда он подал мне карточку со своими телефонами и сказал:

— Звоните. В любой день вас тотчас соединят со мной. Секретаря и помощника предупрежу.

 

(Продолжение в следующем номере)

Рейтинг:

+19
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1132 автора
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru