Когда-то в школе существовал такой норматив — «техника чтения». Техника в данном случае должна была пониматься исключительно как категория количественная: непосредственно перед началом соревнования учителем пояснялось, что стараться понимать или интонировать читаемый текст нет необходимости, требовалось только продемонстрировать максимальную скорость артикуляции.
Эта «техника» являлась довольно оригинальной практикой, ибо существовала как единственная альтернатива затяжным квази-герменевтическим штудиям, проходившим под сакраментальным заголовком «что хотел сказать автор». В ней было что-то демократичное что-то бессмысленное: попробовать себя и, соответственно, победить в этом соревновании мог каждый — любой болван, не отягощенный репутацией «талантливого», «лучшего», «любимого» ученика и соответствующими культурными рефлексами. Однако этот аттракцион существовал под таким названием только для того, чтобы все остальные, помимо скорости, аспекты реальных техник чтения продолжали оставаться сокрытыми в тени естественности.
С этими гимнастическими тренировками скорости чтения, равно как и со школярскими упражнениями в толковании и иных типах работы с текстом — столь же принудительными, сколь и малоэффективными — мы вроде бы больше не сталкиваемся после того, как избавляемся от нависающей фигуры учителя с секундомером или указкой в руке. Благодаря известной взрослости и различного рода технологиям мы можем читать когда угодно, что угодно и как угодно. Или — благодаря им же — не читать вовсе. Попробуем наметить координаты будущего анализа этих техник чтения, формирующихся в эпоху условной свободы потребления информации.
Для начала необходимо повторить вслед за Доналдом Ф. Маккензи: «Формы воздействуют на смысл» [1]. Речь однако пойдет не о формах языкового выражения, о воздействии которых хорошо осведомлен и с которыми привык иметь дело филолог, но о самых что ни на есть материальных формах реализации текста, формах, делающих его доступным для чтения. Существует целая традиция анализа материальных факторов коммуникации, влияющих на весь спектр человеческих практик от политических до чувственных, причем уже не на воображаемом уровне (где работает содержание текста), а на уровне соматической дисциплины и социальных навыков.
По мнению культурного историка Роже Шартье, любой текст всегда материален, следовательно, всякий «порядок дискурса» находится в зависимости от порядка материальных условий его репрезентации и модальности апроприации (присвоения) читательскими сообществами.
В своей книге «Письменная культура и общество» [2] Шартье стремится — в полном соответствии с пафосом своей интеллектуальной эпохи — развенчать традиционные представления о суверенности авторской интенции и стабильном смысле текста. Главное же его отличие от пилигримов постструктурализма (Фуко, поздний Барт) заключается в том, что эта благотворительная акция производится не столько в пользу надличностной дискурсивности или рецептивного произвола, сколько в пользу неких вполне материальных и знакомых каждому факторов. Текст отрывается от «своего» «смысла», но заново историзируется — на уровне материальных параметров своего носителя. Тем самым Шартье приводит тезис культурного и идеологического релятивизма к идее материального реляционизма.
В долгой истории либерализации чтения и эмансипации мышления Шартье видит несколько революций в формах обращения текстов, оборачивавшихся также и эпистемологическими сдвигами. Во-первых, это переход от чтения свитка к чтению кодекса (включая переход от рукописного кодекса к печатному); во-вторых, переход от «интенсивного» чтения к «экстенсивному»; и в-третьих — от чтения вслух к чтению «про себя». Так, Шартье показывает, что если чтение свитка в Греции и Риме было непрерывным, требовало «участия обеих рук читателя и позволяло ему одновременно диктовать, но отнюдь не писать», то возникновение кодексов позволило «листать книгу, легко находить и цитировать какой-либо отрывок с помощью указателей», и наконец, «отрываться от чтения, сравнивая различные фрагменты». Избавление от интонационных аберраций и низкой скорости устного чтения сделало его в свою очередь все более фрагментарным и доступным, аналитическим и независимым. Бесповоротное вытеснение свитка кодексом, т.е. книгой в привычном нам смысле, в IV в. н.э. позволило перейти «к фрагментированному чтению, но такому, при котором всегда сохраняется целостное восприятие произведения, обусловленное материальной формой самого объекта».
Нетрудно догадаться, что это оптика исследователя, живущего в эпоху нового изменения способов воспроизводства (скачок уровня копируемости и публикуемости, сопоставимый с гуттенберговским) и трансформации носителей письменности (разные тексты появляются на одной и той же поверхности, что сопоставимо с появлением кодекса на месте свитка). Обусловленные этими обстоятельствами возможности и ограничения электронного текста заставляют организовывать материал, который на бумаге по необходимости давался в форме линейной последовательности текстовых отрезков, еще более фрагментарно. Целостность восприятия текста больше не страхуется материальной единичностью носителя, а доступность любого фрагмента/текста перестает столь очевидно соседствовать с аналитичностью.
Именно эти параметры нам представляются наиболее характерными в отношении господствующей сегодня техники чтения. Которая, конечно же, уже неотделима от письма. «В отличие от рукописи или печатной книги, где читателю позволено только втиснуть свои рукописные пометы в пробелы, оставленные переписчиком или наборщиком, цифровой текст допускает вмешательство читателя» [3].
Можно привести и более маргинальные проекты анализа материальных факторов коммуникации. Маклюэн, как известно, настаивает на том, что дописьменные и особенно допечатные коллективные формы коммуникации, основывающиеся на более широком спектре человеческих чувств (и в первую очередь, на аудиально-тактильном цикле), были намного богаче, чем все то, что победило в эпоху Гуттенберга. Открытая книгопечатанием возможность оперировать большим объемом информации и более разнообразной информацией, по мнению Маклюэна расколдовала общество и обрекла его членов на обладание интеллектуальной позицией и изобретение авторства [4]. Сам же он уже в середине XX века видит возвращение или устроение на новом витке таких блаженных дорефлексивных условий, когда «все влияло на всех», так как никто не таил в себе никакого частного мнения, а тут же изливался песней в окружении своего племени.
Отголосок именно такой племенной устности можно увидеть в современной блогосфере, где — несмотря на неискоренимое фонетическое письмо [5] — рефлексивные процедуры, если и присутствуют, подчинены именно функции поддержания контакта, и идиотизм жизни в глобальной деревне действительно отправляется при симультанном соучастии всех членов глобального племени.
Наконец, фигурой, которая не может не появиться в этом, хотя бы и обратно-хронологическом, списке, является Беньямин. В своем знаменитом эссе «Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости» [6], он пишет об утрате ауры, вызванной соответствующими технологиями воспроизводства, как об условии возможности демократической коммуникации. Впрочем, и здесь демократия основывается скорее на синхронном коллективном аффекте, нежели на рефлексивной технике чтения.
Однако дело не в одной только блаженной устности племени или оптической агрессии кино — подобный коммуникативный демпинг вполне возможен и при обращении текста (а не изображений) и при использовании фонетического письма (существующего, впрочем, все на том же экране).
Дело здесь в том, что при «бумажном» чтении смысл всякого текста по необходимости складывается в контексте других текстов, помещенных до или после него (в формате газеты, журнала и так далее), тогда как электронное чтение выстраивает симультанный контекст энциклопедического типа, где общность различных фрагментов основана исключительно «на логических структурах, задающих иерархию полей, тем, рубрик, ключевых слов». Пресловутая ризоматичность и горизонтальность электронного текста, тем самым, в момент превышения некоторого порога фрагментарности начинает структурироваться согласно принципу сенсации и логике топов; предельная аналитичность (фрагментарность) текста в пределе ведет к упразднению возможности какого бы то ни было аналитического усилия.
С другой стороны, бук-ридер, как исключительный случай реализации электронного текста, напротив, оказывается даже менее аналитичным в сравнении с книгой: бук-ридер (возможно, только пока — в силу технической неразвитости) представляет из себя устройство для проглатывания текста и так называемого «чтения взахлеб», но не для аналитической работы с ним, предполагающей критическую дистанцию, — исключительно по причине одной особенности: затрудненности нелинейного перемещения по тексту. И в этом, разумеется, заключается его сходство с устройствами акустической (т. е. линейной) реализации текста, будь то аудио-книга или радио (и вовсе не позволяющее остановиться на определенном моменте для продумывания услышанного, что, разумеется, было квалифицировано как крайне ценная особенность пропагандистами всех времен).
Таким образом, если когда-то функцию скрадывания аналитико-комбинаторных возможностей разума выполняло иероглифическое письмо или устность лишенных грамоты сообществ, то сегодня ее выполняют затрудняющие нелинейное перемещение по тексту гаджеты. С другой стороны, эти усугубляющие фрагментарность информации технические средства порождают жанры массовой коммуникации, которые, в свою очередь, разворачивают террор с человеческим лицом (имеющий к тому же черты публичной сферы и императива высказывания и знакомства с различными «мнениями»), нанося больший вред для процедур понимания, чем любые репрессии против права высказывания.
Имя сети, начертанное на знаменах когнитивной эры, преодолевающей фордистский труд, на деле описывает механизацию самих когнитивных процедур. Мы больше не должны повторять монотонных движений на фабрике, теперь их действительно можно выполнять не отрывая глаз от монитора, а руки от мышки. Тейлористская программа по изолированию и оптимизации операций перекидывается сегодня и на технику обращения с информацией, вменяя когнитивному пролетариату возможность безостановочного оперирования и манипулирования данными, но не концентрации на (отдельных из) них.
Так или иначе, с момента выдвижения на передний план электронной циркуляции текстов и соответствующей ей модальности читательской апроприации [7] книга, по мнению многих, обречена на то, чтобы двигаться в сторону индустрии малотиражных артефактов, бук-арта. После того, как она начинает разделять функцию носителя информации слишком со многим, книга перестает быть просто (самым обычным или удобным) носителем информации и может обнаружить в себе ту ранее заслоненную специфику, которая и делала ее книгой. Однако в чем может проявиться освобожденная специфичность книги — за исключением бумажного ретро-фетишизма?
Издание бумажных сборников всегда не только закладывало возможность коллективного или индивидуального интеллектуального усилия, на одном конце коммуникации, но также выделяло время для чтения — на другом. Это не значит, что «каждый знал свое место» и читатели не могли стать писателями. Напротив, упраздняющая обе эти позиции, «демократическая» индустрия «лайков» выносит на поверхность лишь удачно сконструированные информационные раздражители, не имея уже ничего общего ни с самодеятельным авторством, ни с полноценным чтением. Легкость и скорость доступа уничтожает событие, даже если и провоцирует при этом некоторые толки, продолжительность которых фатально определена необходимостью переключения на новые раздражители. Таким образом, издаваемому на бумаге толстому журналу и тем более книге отводится роль своеобразного потлача в информационную эпоху. Ее издание не оправдано экономически, более того — литературным фактом зачастую становится только появления первоначально «бумажного» текста в свободном электронном доступе, провоцирующее дальнейшее обсуждение. Поэтому, если очевидно, что все, что напечатано на бумаге, должно быть запущено в сеть, чтобы максимально обеспечить доступ к уже состоявшимся интеллектуальным усилиям (для которых процедура издательского потлача и является конституирующим фактором), то намного более проблематичным оказывается обратное — выделение среди «выложенного в сети» (т. е. подвергшегося только второму такту, обнародованию) текстовых единиц, обладающих достаточной консистентностью, приравнивающей их к статусу состоявшегося интеллектуального усилия. Разумеется, в обоих случаях будут свои исключения. Но все же принято считать, что именно в том, что ранее книги могли готовиться к изданию мучительно долго или перспектива их издания и вовсе оставалась крайне туманной, и заключалась не только формальная возможность пишущих создавать более выдержанные тексты, но также «имевшееся и не хранимое» счастье читающих. Сегодняшний же википедированный режим создает ситуацию, когда это, если не невозможно, то, во всяком случае, не нужно, поскольку знания всегда уже принадлежат всем (безусловно положительный момент), но именно поэтому ими не владеет никто (на этот раз в смысле аккумуляции реальных компетенций).
В диалоге Платона «Федр» египетский фараон высказывал опасение, что обучение грамоте может сделать египтян ленивыми и они больше не станут упражнять свою память, запоминая знания и большие тексты, на что его собеседник возражал, что письменность лишь увеличивает мудрость египтян. Если условно разделить возможности разума на интенсивные и экстенсивные, то можно сказать, что электронный текст выступает очередным — после изобретения самого письма — шагом передоверения долгосрочной памяти человека внешним устройствам и расширения его «оперативной памяти». В этом смысле отмирание таких «громоздких» способностей разума, как запоминание и концентрация, окупается расцветом таких «прометеевских», как комбинация. Стало быть, режим электронного текста, делая менее востребованными первые, максимально способствует развитию вторых, что, во всяком случае, идет на пользу распространению информации и сталкиванию различных контекстов.
Дело, однако, в том, что сегодня гипертрофия комбинаторных навыков соседствует с почти полной атрофией способностей концентрироваться. Более того, от других форм реализации текста, человек, приспособленный к электронной, ожидает такого же типа структурированности, какая преобладает в сети, — в виде серии, потока разнородных частиц. И если ожидаемое медлит явиться, наличная форма наводит скуку. Сегодня уже можно сказать, что мы не столько то, что мы читаем, сколько то, как мы читаем.
Дополнительная интрига заключается здесь в том, что ризоматически организованный и появляющийся на одной и той же поверхности электронный текст не только уравнивает авторитетность, но и стирает различия между жанрами коммуникации и способами использования текста, что не позволяет ограничиться лишь одним из них даже при желании. Листовка и манускрипт выглядят совершенно одинаковым образом и могут содержать ссылки друг на друга. Это имеет двоякие следствия.
Что до «листовок», то здесь преимущества вполне очевидны. Требуя сотрудничества читателя, который «отправляясь в библиотеку электронной письменности, может отныне писать в самой книге», электронный текст создает не столько идеальную библиотеку, сколько идеальную агору, учреждает инфраструктуру гражданской коммуникации невиданных прежде масштабов. «Подобно основной идее Просвещения, он [электронный текст] очерчивает идеальное публичное пространство, где, в полном соответствии с мыслью Канта, может и должно свободно, без всяких исключений и ограничений, осуществляться публичное применение знания». Стирая границу между пространством публичного применения знания и пространством его аккумуляции, электронный текст порождает, однако, помимо соответствующих надежд, и вполне резонный скепсис. «Сумеет ли электронный текст в различных своих формах создать то, что оказалось не под силу ни алфавиту, несмотря на тот демократизм, которым наделял его Вико, ни книгопечатанию, несмотря на ту универсальность, какую признавал за ним Кондорсе: публичное пространство, к которому благодаря обмену текстами был бы причастен каждый человек?» [8]. Отвечая на этот вопрос, можно сказать, что среда электронного публичного пространства в том виде, в котором она существует сегодня, характеризуется наибольшей пропускной способностью в отношении кратких мобилизационных эффектов, как это показали арабские революции 2011 года, в случае которых шумная кампания, сделанная ими Facebook’у, заслонила осмысление инфраструктуры гражданского сообщения как технического феномена, возможно, уже не столь приспособленного к долгосрочной критической работе.
Но еще более неоднозначными оказываются условия и жанры электронной коммуникации в отношении поэзии, в том числе потому, что это побуждает объединить все разнородное поле писательско-читательских практик, которые могут быть отнесены к поэтическим, в некоем едином субстанциалистском понятии.
С одной стороны, попадая в пространство электронной репрезентации, поэзия уже никогда не сможет рассчитывать на те же практики рецепции и привычки чтения, которые она порождала, будучи опубликованной в отдельной книге или даже сборнике, и ее электронная судьба становится заложником тех изменений и смешений, которые вносят в бытование текста электронные технологии. С другой, необходимо, пристально всмотревшись, определить, сколько в самом поэтическом способе использования языка от потребности в этих традиционных техниках чтения, а сколько — от их неприятия, стремления уйти от линейности и завершенности.
Во-первых, в силу того, что «чтение с экрана это как правило чтение прерывистое, целью которого становится поиск по ключевым словам или тематическим рубрикам необходимого фрагмента <…> для чего не обязателен весь текст (как когерентное, обладающее идентичностью целое), откуда этот фрагмент извлечен» [9], затрудняется само традиционное восприятие произведения как целого и трансформируется само представление о целостности произведения, представленного на экране. Тем не менее, сразу несколько линий, идущих от Малларме, дадаистов, не говоря уж об УЛИПО, еще до всякого интернета настаивают как раз на таком, фрагментарном и/ли ризоматическом, принципе организации поэтического текста.
Кроме того, в текстовом континууме, где жанры не связаны с их материальной фиксацией, и отсутствуют некие прочные критерии, позволявшие различать и классифицировать дискурсы и выстраивать иерархию, поэтическая функция начинает испытывать аберрации. Именно это позволяет применять соответствующие рецептивные ожидания к совершенно любому набору знаков — в полном соответствии с теорией кондиционалистского определения литературности Жерара Женетта или художественной практикой Марселя Дюшана, являвшейся скандалом всего век назад [10].
Таким образом, поэзия, ощущающа en masse реактивную потребность отграничить свое существование от других способов использования языка и одновременно вынуждена существовать в режиме электронного текста, стирающего жанровые различия, не может больше апеллировать к модернистскому сценарию спецификации медиума. Чтобы пояснить это, необходимо вспомнить историю поведения живописи после появления фотографии. Этот технический феномен оттягивает на себя утилитарную функцию механического копирования реальности, оставляя модернистской живописи удел автономного формотворчества, не отягощенного необходимостью отражать существующий порядок вещей. «В начале XX века именно фотография стала «поэзией современной жизни», переняв эту функцию у живописи, превратившейся преимущественно в поэзию самой живописи» [11].
Подобная программа спецификации медиума (поэтического языка) по ту сторону от утилитарных функций коммуникации стала эксплицитной и в поэзии как минимум с появления технического феномена массовой печати. Вынужденная, с одной стороны, искать все более и более изысканные оправдания собственного существования в современности и в поле публичного внимания, а с другой, уточняющая собственные онтологические основания, к началу XX века поэзия сумела утвердить сочетание репутации наиболее автономного пространства существования языка с репутацией источника наиболее эффективного (хотя и на большой дистанции) трансформационного воздействия на механизмы мышления и чувственные априори.
Нетрудно увидеть, что сегодняшнее положение поэтического текста, опрокинутого в электронную среду, характеризуется утратой обеих этих репутаций. С одной стороны, поэзия в интернете все более включает в свой жанровый объем ожидание немедленного отклика [12], с другой, можно явно не беспокоиться и о чрезмерном воздействии слова «на умы», которое теперь в силу соседства на общей поверхности вынуждено конкурировать с другими, возможно, более интенсивными информационными раздражителями. Поэтому все примеры репрессий поэтического «экстремизма» оказываются скорее казусами, провоцирующими ностальгическое и, что называется, wishful thinking [13].
Институциональным условием такой травматической и потому вытесняемой реальности для поэзии оказывается именно существование блогов. Подаренная ими возможность мгновенной публикации каждого отдельного стихотворения не только не является внешним и незначительным обстоятельством новых техник чтения, но также проникает и на уровень самой практики письма [14]. В новых условиях электронного текста поэзия с одной стороны закономерным образом секуляризуется, теряет известную сакральность и ауратичность, но также, с другой, продолжает по инерции дистанцироваться от чисто утилитарных форм коммуникации.
На острие этого противоречия и появляются гибридные формы, представляющие собой реализацию функции, закрепленной ранее за публицистикой, но представленной в версифицированном виде. У многих принадлежность таких «стихов на случай» к поэзии вызывает самые серьезные сомнения, что закономерно выливается в проведение искусственных границ между гетто наивной, сатирической или даже «злободневной» поэзии и магистральным пространством «поэзии-как-таковой». Между тем проблематичность подобных специфических таксономий связана не с игнорированием права некоего нового тематико-стилистического явления на альтернативное определение поэзии, но в игнорировании факта трансформации всего литературного быта и появления материальных факторов, влияющих на все пространство поэтических отправлений. Всякое стихотворение, опубликованное в интернете приобретает что-то от письма на деревню дедушке, и литературный процесс в глобальной деревне неизбежно деирархизируется, порождая в свою очередь искусственные фильтры.
Таким образом, дело не в еретическом впадении в «неслыханную простоту», но в устройстве материальной среды, в которой сегодня существует поэтический текст и которая заставляет его бежать монументальности. Главным препятствием автономизации поэтического способа использования языка является не некие якобы «побочные» для стихотворчества мотивы, но сама электронная среда, делающая доступным поэтическое высказывание.
Претендовав (в своем господствующем определении) на изобретение такого языка, который не был бы всего лишь «разменной монетой» коммуникации, и считав второстепенным вопросом формы своего материального существования, поэзия сегодня неожиданно оказывается в условиях, которым она всегда сопротивлялась. Обнаруживая себя в глобальном супермаркете мнений, каковым является электронная среда, поэзия должна либо продолжать существовать в-себе, пытаясь очерчивать гетто аутентичности и профессионализма в насквозь профанном и демократическом пространстве, либо осмыслить электронную среду как принципиально естественную и продуктивную, начав существовать в ней для-себя. Важно как минимум то, что изменения, вносимые электронным текстом в литературный быт, не позволяют поэзии больше довольствоваться институционально гарантированным ареалом поэтического с соответствующими границами и иерархиями. Ведь принцип организации текстового массива обусловливает сегодня и организацию культурного процесса: издание поэтических сборников (так же как и проведение поэтических вечеров) уже давно выполняет функцию лишь удостоверения, но не учреждения присутствия в насквозь медиатизированном литературном пространстве [15].
От ситуации, в которой «один говорил, все слушали», мы давно уже перешли к ситуации, в которой «все говорят, никто не слушает». Поэзия, наиболее зависимая от традиционной монологической культуры авторства, пытается еще вести оборонительные бои, защищаться от медиатической профанации, потрясать своим устаревшим уставом в новом монастыре. Однако ситуация, в которой искусство оправдывает свое отставание от жизни и технологий, говорит как минимум об обреченности подобной формы искусства. Какой будет поэзия, принявшая электронное пространство как родное — диалогической и комбинаторной или сближающейся с публицистикой? Это станет видно уже очень скоро.
1. McKenzie D.F. Bibliography and the Sociology of Texts: The Panizzi Lectures, 1985. London, 1986.
2. Роже Шартье. Письменная культура и общество. Перевод с французского И. К. Стаф. М., “Новое издательство”, 2006, 272 стр. (“А”).
3. Письменная культура и общество. С. 221. Там же: «Потенциально это может иметь огромные возможности: стирается имя и сама фигура автора как гаранта идентичности и аутентичности текста, ибо текст может постоянно меняться под действием множественного коллективного письма. Вполне вероятно, что это открывает перед письменностью новые возможности — те, о которых не раз мечтал Мишель Фуко, воображая порядок дискурсов, где бы исчезла индивидуальная апроприация текстов и где каждый мог бы оставить свой анонимный след в пластах дискурса, лишенного автора».
4. См. также: Фуко М. Что такое автор? // Фуко М. Воля к истине: по ту сторону знания, власти и сексуальности: Работы разных лет М.: Касталь, 1996. С. 7–46.
5. Фонетическая система письма, по мнению Маклюэна, отрывает смысловое содержание от звука и передоверяет его произвольному графическому знаку, использующему звук как предлог. Именно в этом, согласно Маклюэну, таится причина разделения мышления и действия человека, также причина обособления индивидов, отныне равных перед письменным кодексом и равноудаленных от него.
6. См. http://www.philol.msu.ru/~forlit/Pages/Biblioteka_Benjamin.htm
7. В основном мы будем говорить об их обращении в интернете, ибо электронные бук-ридеры, кроме отмеченных ограничений, не позволяют копировать, изменять и даже распечатывать тексты, выпущенные на рынок в электронном виде, являя нам, таким образом, трансформацию носителя текста, но сдерживая трансформацию форм воспроизводства. Это спровоцировано тем режимом когнитивного капитализма, при котором знания, даже формализуемые, не могут обладать меновой стоимостью, из-за чего и вводится контроль на их распространение, чтобы ввести искусственный дефицит и сделать их товаром.
8. Письменная культура и общество. С. 236, 237.
9. Там же. С. 219.
10. См. эссе М. Куртова «Машинная поэзия» в этом номере “Транслит”.
11. Фоменко А. Монтаж, фактография, эпос : Производственное движение и фотография — СПб, Издательство С.-Петербургского университета, 2007 — С. 32
12. «Ситуация, когда единицей публичного бытования текста вместо книги становится свеженаписанное стихотворение, которое к тому же и пишется зачастую на миру, на чужих глазах, многое меняет. Относиться к стихам теперь можно как к разменной монете коммуникации, одной из бытующих валют. Возможность немедленной реакции на текст делает его еще больше похожим на товар, услужливо доставленный на дом (комментарии к стихам сдаются читателями, как сдача с купюры, внося дополнительную подсветку успеха или неуспеха)». Степанова М. В неслыханной простоте. — См. http://www.openspace.ru/literature/events/details/18757/page2/
13. См. эссе А. Голубковой «К проблеме формирования рецептивного модуса критического высказывания» в этом номере “Транслит”.
14. «Возможно, вместе с непрозрачностью утрачено что-то очень важное — право автора на одиночество, на неписание, на долгие переходы от текста к тексту. И не в последнюю очередь на незнание всего, что о тебе говорят. «Я не читаю рецензий», «не занимаюсь vanity search’ем», «не интересуюсь читательской реакцией» — тактика, которая сейчас, в эпоху blogs.yandex.ru, кажется архаической (если не лицемерной), — едва ли не единственный способ противостояния логике спроса и запроса. Запрос все равно победит: своего читателя уже трудно не знать в лицо, скорость коммуникации все увеличивается, временной зазор между текстом и публикацией минимальный, а между текстом и чужой оценкой — и вовсе никакого. Уверена, хотя не могу проверить, что все эти штуки влияют и на саму поэтическую работу: меняется темп письма и количество написанного, расплывается (или собирается в точку) адресация». Степанова М. Там же.
15. Галина М. Откуда мы узнаем про хорошие стихи? — См. http://polit.ru/fiction/2011/04/10/galread.html