Маргарита Прошина
ОГНИ МОСКВЫ
рассказ
В дождь звуки с улицы усиливались, постепенно наполняя комнату, как будто кто-то включил приёмник, и постепенно всё прибавлял и прибавлял звук, назойливо перебиваемый скрипящими и свистящими радиопомехами. Софья медленно, плавно переходя из одного мира в другой, проснулась. Она оглядела комнату полусонным взглядом, приподняла голову, прислушалась.
Длинные черные волосы поблескивающими, переливающимися волнами спадали на хрупкие белые плечи.
Софья, бесконечно погружённая в себя, с замедленной лёгкостью встала, сунула ножки с выкрашенными в красный цвет ноготками в изящные домашние туфельки с золотыми пуговками, бесшумно подошла, нежно потягиваясь и плавно разводя руки в стороны, к широкому окну, опустила свои черные глаза и разглядела, как под дождём люди в телогрейках и резиновых сапогах с подвернутыми голенищами, неторопливо проходя между машинами, загружают в небольшой тентованный серым брезентом фургон ржавые скрипящие листы железа.
Ах, эта ржавая, рыжая, русская осень!
На монотонный дождь озабоченные рабочие не обращали никакого внимания. В нескольких метрах от них надрывно тарахтел огромный самосвал с красной кабиной, и высокими стальными бортами - как он только въехал в узкий переулок! - и готовился ссыпать на землю асфальт. Шофер в синей бейсболке с надписью «Adidas» под зычные командные крики прораба в желтой каске приподнял кузов, дернул машину вперед, и горячий, маслянистый, чёрный асфальт сам собой посыпался на дорогу, испуская плотное облако чёрно-синего дыма.
И сразу сумерки стали гаснуть, пока совсем не стемнело.
Софья некоторое время широко раскрытыми глазами понаблюдала за асфальтированием переулка, затем неспешно отошла от окна, держа спину, как тренированная, изысканная балерина, подняв руку с выставленным указательным пальцем, плавно повернулась, как в вальсе, затылком к окну, и лица её не стало заметно, только силуэт с вскинутой вверх рукой четко очерчивался, как на гравюре в вечернем свете окна.
На ней было тёмно-синее длинное платье со шлейфом, в котором она любила ходить в темноте.
Она идёт, и тень по зеркальному паркету идёт за нею.
Софья легко, даже как-то грациозно нагнулась, подхватила длинный шлейф своего платья, и опустилась на черный венский стул, с овалами и закруглениями. Вся её изящная, артистическая поза говорила о полной свободе движений, о том, что она будет сидеть именно на белом стуле с подхваченным шлейфом в таком ракурсе, когда её спина принимает диктуемый конструкцией стула почти вертикальную линию, при сжатых вместе ногах, а бедра и голени составляют еще одну четкую вертикаль.
Софья с предчувствием удовольствия сначала погладила ладонью ламинированную суперобложку с изображением обнаженной женской фигуры античных форм, а затем бережно открыла большой тяжелый альбом, пролистнула несколько мелованных страниц, проложенных тончайшей папиросной бумагой. Остановилась на картине, разделённой художником условно на две соприкасающихся волной половины: верхняя часть - синяя, даже от сине-фиолетового до ультрамарина; нижняя - зеленая, с вкраплениями тонов малахита и изумруда, нечто вроде луга. Бездонное небо и бескрайняя земля. Это только то, что есть у человека. На зелени под небом звучит музыка. Сидящие оранжевые человечки, которых с легкостью бы изобразил ребенок, слушают дудочку. Да, у одного цвета апельсиновой корки человечка к губам прижата дудочка, или даже две дудочки. Другой игрушечный человек ведет смычок по струнам скрипки. Остальные сияют солнечным светом счастья.
И опять наступало утро.
Софья жила на последнем этаже современного многоэтажного дома, почти стеклянного, потому что с улицы издалека дом казался хрустальным, переливающимся всеми цветами спектра.
Да, она жила в стеклянном доме.
Москва широко справа налево и до горизонта расстилалась перед её взором, как пёстрый немыслимый ковёр. Огромные окна квартиры выходили на все стороны света. Больше всего в жизни Софья любила наблюдать, как меняется, преображается город в разное время года в зависимости от освещения. Вид из окон был завораживающий: из одного окна был виден с куполами соборов Донской монастырь, чуть в стороне от него - Алексеевская больница, а там и Ленинский проспект... Если смотреть в другое окно, то можно было долго любоваться Нескучным садом, старым Бородинским мостом и новыми небоскрёбами на Пресне. А в третье - виден на горизонте краснокирпичный флорентийский Кремль, золотоглавый, устремленный в небо всею своею плодотворящей мощью Иван Великий, а дальше над рекой - почти нью-йоркская высотка на Котельнической набережной…
Софья бесконечно, с какою-то невиданной страстью любила осень и зиму. В эти времена года день был, как вздох, короткий, мимолётный, темнеющий так быстро, что не успеваешь к нему приспособиться. Тем Софье он и нравился, что быстро исчезал, открывая простор для её любимой ночи.
Она бесшумно и плавно опускалась то там, то тут, то у окна, то в кресло, то на её любимый просторный старинный диван среди дорогих, с детства обожаемых мягких игрушек, прижимая их к сердцу и целуя, как живых.
Особенно она любила своих плюшевых медведей. Их было множество: большие, маленькие, средние. Самые старые были с глазами из больших пуговиц, четыре дырочки для ниток в которых издали выглядели как зрачки. Все медведи были из «династии» Тедди. Первого медвежонка ей привёз давным-давно отец из Америки, ещё в раннем детстве. И рассказал легенду о том, как Теодор Рузвельт пощадил на охоте медведя. Об этом было написано в газетах. Так и прозвали спасенного медведя - Тедди, по сокращенному от имени Теодор. Теодор - Тедди. И одна американка сшила такого медвежонка, настолько ей понравилась эта история, и отправила его в подарок президенту. Медвежонок стал с тех пор самым лучшим подарком.
Вспоминая об этом с улыбкой, Софья обняла медвежонка, и наугад открыла рядом лежащую книгу:
«…Никольсон пальцем снял с языка табачную крошку.
- Вы Адама знаете? - спросил Тедди.
- Кого-кого?
- Адама. Из Библии.
Никольсон усмехнулся.
- Лично не знаю, - ответил он сухо.
Тедди помедлил.
- Да вы не сердитесь, - произнес он наконец. - Вы задали мне вопрос, и я...
- Бог мой, да не сержусь я на вас.
- Вот и хорошо, - сказал Тедди.
Сидя лицом к Никольсону, он поглубже устроился в шезлонге.
- Вы помните яблоко из Библии, которое Адам съел в раю? - спросил он. - А знаете, что было в том яблоке? Логика. Логика и всякое Познание. Больше там ничего не было. И вот что я вам скажу: главное - это чтобы человека стошнило тем яблоком, если, конечно, хочешь увидеть вещи, как они есть. Я хочу сказать, если оно выйдет из вас, вы сразу разберетесь с кусками дерева и всем прочим. Вам больше не будут мерещиться в каждой вещи ее границы. И вы, если захотите, поймете, наконец, что такое ваша рука. Вы меня слушаете? Я говорю понятно?
- Да, - ответил Никольсон односложно.
- Вся беда в том, - сказал Тедди, - что большинство людей не хочет видеть все как оно есть. Они даже не хотят перестать без конца рождаться и умирать. Им лишь бы переходить все время из одного тела в другое, вместо того, чтобы прекратить это и остаться рядом с Богом - там, где действительно хорошо.
Он задумался.
- Надо же, как все набрасываются на яблоки, - сказал он.
И покачал головой.
В это время стюард, одетый во все белое, обходил отдыхающих…»
В раздумьях о том, как же она могла попасть сразу на Тедди, не медвежонка, а мальчика, Софья принялась готовить себе кофе.
Она всегда молола кофе в старинной ручной кофемолке.
Софье очень нравился сам этот процесс.
Это была бронзовая с восточным, витиеватым орнаментом тяжелая вещь, ручка которой была до блеска отполирована несколькими поколениями предков Софьи. Перед тем, как сварить кофе, Софья подолгу просто рассматривала кофемолку, а уж потом не спеша насыпала стучащие шоколадные зернышки в воронку и, задумчиво и подолгу вращала ручку. Она так любила слушать мелодичные, как у шарманки, звуки, издаваемые этим приспособлением, что они, как казалось Софье, передавали ей любовь всей семьи.
Кофе она всегда пила из золоченной маленькой чашечки. Медленно.
Мир реальный незаметно ускользал из рук её, как шёлк. Как-то воздушно, призрачно, непонятно для самой себя она всё дальше и дальше отдалялась от людей, со всеми их постоянно возникающими и никогда до конца не разрешаемыми проблемами. Копошатся миллионы тел в огромной из еловых иголок куче, как муравьи, тащат эти иголки на спинах, и бегут, и бегут, всё бегут куда-то, и исчезают вместе с иголками…
Софья постоянно находилась в состоянии иллюзорных мечтаний. Она так отчетливо представила себе муравьев, с глазками, с лапками, с животиками, что вздрогнула и отмахнулась, как будто бы они уже побежали по её нежной спине.
В эти минуты в ней не было каких-то продуманных движений, не было ни фразы, ни междометия, которые бы выразили её состояние, в которое она была всецело погружена, как форель в горную реку, не понимая, что она форель и что она в реке. Софья казалась более чем отвлечённой. Во всём её облике сочетались одновременно и увядание и цветение: жесты свободные и быстрые, как у актрисы, которая только что отыграла главную роль в трехактной пьесе. Софья сидела, почти не двигаясь, и временами, взмахнув ресницами, смыкала их на почти минуту, а потом открывала глаза, почти округляя, и вздыхала так глубоко, что, казалось, она только что вынырнула из воды.
Она смотрела на огни Москвы.
Это был не просто любимый город, а место жизни её нескольких предшествующих поколений. По семейным преданиям один из предков еще при Алексее Михайловиче представлял Земскому собору свод законов.
С детства сверстники и их родители считали Софью странной. В чём была эта странность, никто не пытался понять.
Большие напольные часы, тяжко кашлянув, медленно пробили десять раз…
Да, она была странная. Ещё студенткой, когда ездила в метро и держалась за верхний поручень, ей казалось, что она безобразно высокая, выше всех, и, как бы стесняясь своего роста, озиралась и втягивала голову в плечи. Ужасно боялась своих отражений в витринах на улице. Она думала, что нет страшнее её, что она безобразнее всех, что её окружают веселые, счастливые люди. А она не вписывалась в это довольное собой окружение.
Дом был обнесен высоким железным забором. Чтобы пройти во двор через калитку, Софье нужно было обойти большую лужу. Заглянув в неё, она в ужасе отпрянула. Казалось, что этот глубокий, бездонный омут сейчас затянет её.
Ей скорее хотелось прийти домой, забиться куда-нибудь в угол, слушать музыку. Она не любила ходить ни в гости, ни на концерты, ни в театры, хотя изредка, даже просто редко приходилось по необходимости.
Она хотела неотрывно смотреть на огни Москвы.
Москва словно вырвалась из мрака «торжества социализма» и в мгновение ока стала городом сказочных огней. Как только день незаметно отдавал свои права синей ночи, у Софьи невольно возникало чувство, что она вдруг оказывалась совершенно в другом городе, так вспыхивала, зажигалась, иллюминировалась, сияла Москва.
Когда-то давно ей подарили очень красивые туфли, от которых глаз нельзя было оторвать. Это были чудесные лодочки с изящно обтянутым гладким золотом каблуком, а сами они были сделаны как бы из мятого золота. Туфельки были так прекрасны, что она не удержалась, скорее надела их, и стала вертеться перед зеркалом. Отец, работник МИДа, случайно поднял глаза от газеты, и как бы обронил между прочим: «Какие у тебя красивые ноги, доченька!». Она посмотрела на себя уже совершенно другими глазами. И ей сразу страшно захотелось иметь такое же, как туфли, красивое платье.
Платье сшили.
И она пришла на праздничный институтский вечер. Оркестранты в белых пиджаках выдували «Серенаду солнечной долины». Софья стала ловить восхищенные взгляды мальчиков. И завистливые взгляды девочек.
Но её никто не пригласил на танец.
Так каблучки золотых туфелек одиноко и звонко стучали в переулке.
Но она не любила, когда громко и много говорят. Не терпела шумных компаний. Ей всегда почему-то казалось, что там обстановка неискренняя, как огромная лужа.
Наконец, обойдя эту лужу, она увидела что-то холодное и скользкое, которое готовилось схватить её за ногу. С золотыми туфельками. Кольца зеленовато-серого, лоснящегося непонятного существа, взирали на неё удавкой ужаса.
Да, странная, выросшая среди книг, музыки и альбомов живописи, без которых вообще она не понимала, как можно жить, Софья просто не любила шума и суеты.
Она сидела в темноте, освещённая огнями вечерней Москвы. Квартира преображалась, и Софья, мечтательница, начинала жить своею тайной жизнью, в которой не было больше никому места.
Освещение, деревья, дома - всё как бы размыто, нет резкости, вид из окна как бы туманен, потому что все время шел дождь...
Софья неподвижно стояла у огромного окна.
В эти мгновения синий цвет превращался в фиолетовый, что в полной мере соответствовало переходу от взволнованности в спокойствие, когда можно было, казалось, донырнуть до самого дна своей души. Но как бы глубоко Софья ни погружалась, она не могла обнаружить там нужного слова, способного обрисовать её состояние. Изменения случились в ней так незаметно, так тихо и безболезненно, что она, находясь внутри своего состояния, неспособна была понять саму себя, и тем более подобрать нужные слова к этому состоянию.
На небе была полная, желтая как лимон, луна. Её свет и свет с улицы выхватывал Софью из темноты, подчёркивая всю её стройную фигуру, длинная тень от которой шла по полу и переходила на стену рядом с напольной японской фарфоровой вазой, цвета топлёных сливок. Ветви цветущей розовым цветом сакуры опускались с верхней части вазы на гейш, тихо прогуливающихся в саду. Кимоно гейш поблескивали в полутёмной комнате ласковыми красными и золотыми красками. Венчали вазу ручки в виде сделанных под бронзу драконов.
Из вазы возвышались веера павлиньих перьев, переливающихся пурпуром и изумрудом.
Над вазой висела картина с видом ночного Парижа. Перед глазами Софьи вспыхнули, как живые, мириады огней. Сладкие мазки, вкусная игра света передавали загадочное, романтическое настроение, которое возникало у Софьи при манящем слове «Париж».
О, город искусства! Город любви… Шансонье… Предчувствие счастья… Призрачный мир, для неё был настоящим.
Ночной город пустынный, наполненный тайной, притягивал Софью. С поблескивающим взором глядя в окно, она повторяла про себя любимые строки:
Пусть бьют часы, приходит ночь.
Я остаюсь, дни мчатся прочь...
До неё донёсся легкий запах свежего укропа. Софья прошла на просторную кухню, там Елена Ивановна на столе, стоявшем по центру, мелко резала зелень для салата на разделочной доске.
Софья обошла стол, чтобы взять любимую кофемолку.
- Ты опять за кофе, Сонечка? Ужин почти готов, - воскликнула Елена Ивановна.
- Нет, я пока не хочу.
Заскрипела кофемолка.
С чашечкой кофе под неярким синим торшером Софья села в кресло с книгой. Восторженные глаза с медленным удовольствием побежали по черным строчкам, наслаждаясь ими, как кофе.
«…Кроме того, для де Шарлю, как для человека в высшей степени интеллигентного, беседа с человеком интеллигентным не представляла интереса, особенно с Берготом, - Бергот был, с его точки зрения, слишком литератор и из другого клана, они были люди разных взглядов. А Бергот хотя и отдавал себе отчет в корыстности визитов де Шарлю, но возмущения в нем это не вызывало; он не был постоянен в своем добролюбии, но ему нравилось доставлять удовольствия, он был отзывчив, не любил читать нравоучения. Что касается порока де Шарлю, то сам он не был им заражен ни в малой мере, но в его глазах - глазах художника - это придавало действующему лицу известную колоритность: fas et nefas, содержащееся не в примерах нравственной жизни, но в воспоминаниях о Платоне и о Содоме. «Мне бы так хотелось, чтобы он приехал сегодня, - он бы послушал, что Чарли играет лучше всего. Но он, кажется, не выходит, не любит, чтобы ему надоедали, и он прав. Но и вас, прелестная молодежь, на набережной Конти не видать. Вы себя не утруждаете!» Я сказал, что выхожу из дому только с моей родственницей…»
Она услышала, как глуховато щёлкнул замок входной двери, и до неё донёсся едва ощущаемый аромат так ею любимых роз.
- Как ты себя чувствуешь, душа моя? - раздался баритон мужа.
Минуту она помолчала, как бы не слыша вопроса, затем с окрашенной нежностью интонацией, промолвила:
- Я летаю над Парижем…
Софья находилась в прострации, которую, однако, не следует понимать как ненастье, но всё же в этой прострации проявлялось какое-то резкое торможение, вроде того, когда срывают тормозной кран в поезде, и остановленные колеса высекают искры, скользя по рельсам, так эта прострация в Софье приобретала свойство слегка эйфорическое - её мозг не прекращал работу, не останавливался в полном штиле, но как-то распылялся, и вспышки разнородных огней мыслей жили в бесчисленных извилинах в рифму с реальными мириадами переливающихся огней Москвы.
Она бесшумно подошла к высоким белым дверям, положила свою изящную руку на бронзовую ручку в виде головы льва, и вышла в широкий холл.
Остановилась.
Прошла мимо открытых дверей кабинета, где в глубоком, кожаном чёрном кресле сидел бородатый, лысый муж, и, покуривая трубку, сосредоточенно перебирал какие-то бумаги.
- Что ты? - спросил он, чуть приподняв глаза.
- Так я…
По широкому коридору с поблескивающим в свете люстр узорным паркетом, чуть поскрипывающим, Софья прошла в гостиную, где на белом рояле в хрустальной вазе стояли свежие розы.
На пюпитре были раскрыты ноты с переложением для фортепиано третьей части третьей симфонии Брамса.
Стоя, Софья указательным пальцем с алым маникюром тронула сначала одну клавишу, затем другую…
В раздумьях опустилась на мягкую банкетку, подняла глаза к потолку, пошевелила пальцами и, заглянув в ноты, медленно и не очень громко заиграла…
Эта волшебная вещь у Брамса написана в форме вальса, и Софья подбирала под эту мелодию свои собственные слова, складывая их в поэтические строки:
Там огни дальние.
Здесь огни ближние.
Звуки прощальные.
Слова лишние…
Софью окутывала темнота, в которой она, как летучая мышь, легко парила среди таинственных теней, причудливых очертаний предметов.
В детстве она ходила в музыкальную школу, но музыкантшей так и не стала. Потом она занималась в балетной студии, но балерины из неё не получилась. В школе и до сих пор изредка она сочиняла стихи, но поэтессой не стала. После школы поступила в институт международных отношений, который окончила с красным дипломом, но дипломатом не стала, поскольку сразу вышла замуж. Муж не хотел детей, и она пошла ему навстречу, но через два года они разошлись. Потом её взял в жены сотрудник посольства Франции в Москве, и после окончания своей здесь работы, увез Софью в Париж, но там они прожили в согласии всего год и разошлись. Софья вернулась к родителям на Фрунзенскую набережную. Потом всю страну тряхнуло так, что весь мир зашатался. Отец, исхудавший, седой, глубокий старик, лишенный всех прав и привилегий, приговаривал: «Не раскачивайте Россию. Посеете ветер - пожнете бурю!» И понеслось! С моста над Москвой-рекой тяжелые танки ударили по Белому дому. Воспетые Лермонтовым гордые горцы пошли войной за свободу и независимость… Украина выпала изо рта России, как сыр из клюва вороны… Но тот, кто был рядом с распределением государственной казны, тот, кто был до этого никем, стал всем, вырос сразу в статусе до небес. Таким сказочным счастливцем оказался её нынешний муж, бывший секретарь районного комитета комсомола, овладевший богатствами половины Уральских гор.
Картины, возникающие в голове Софьи, шли одна за другой, словно стрелки по циферблату, как бы раскачивая мозг то в одну сторону, то в другую, и, чтобы не упасть, Софья разводила руки в стороны, балансируя, как будто шла по канату над пропастью.
Её ладони легли на поверхность стекла. Она как бы хотела вжать их в прозрачную преграду. Потом повела ладони вниз. Появился нежный гладящий звук. Но, когда она повела ладони вверх, то звук уже был другим, несколько посвистывающим. Она подняла руки выше, стараясь дотянутся до верхней перекладины рамы. Но роста для этого у нее не хватало. Стекло стало переливаться мигающими огоньками. То ли это были отсветы горящей вблизи дома рекламы, то ли все огни Москвы направили свои огни в её окно. Она хотела ухватить самый яркий огонек пальцами, но ногти заскрипели по стеклу так пронзительно, что напомнили звук сирены спешащей в пробке «скорой помощи». Софья догадалась, что ей нужно найти кнопку, которая автоматически опустила бы стекло. Но кнопки не было.
Она вновь стала совершать ладонями движения по стеклу сверху вниз. Наконец, стекло стало очень медленно опускаться.
Ей показалось, что за ней неотрывно наблюдают испуганные глаза пассажиров из рядом едущих машин и автобусов. Впереди вдруг возникла какая-то светлая в ночи арка, или нечто похожее на выход из тоннеля.
Софья приложила еще большее усилие, придавливая стекло вниз всем корпусом. Стекло наполовину опустилось.
И в этот момент Софья ощутила прохладное прикосновение чьих-то рук к спине. Она оглянулась и увидела яркие павлиньи перья, которые стали прямо на глазах с неимоверной скоростью расти прямо из лопаток, совершенно незаметно превращаясь в её руки. А сами руки растворились в этих павлиньих крыльях, которыми она продолжала опускать стекло.
Порыв ветра ворвался в комнату, разметав длинные волосы Софьи, распушив веером её немыслимые крылья, с лёгкостью подхватил её саму высокой волной, и вынес в распахнутое окно.
Софья стала невесомой, воздушной, невиданной птицей с роскошным опереньем плывущей по переливчатой глади ночного неба.
Волна с необыкновенной лёгкостью подняла её над домами, и Софья, с услаждающей, нарастающей все сильнее и сильнее захватывающей полностью её дух радостью, увидела далеко внизу море огней, как будто бы она летела над огненной рекой.
Но это был Ленинский проспект.
“Наша улица” №157 (12) декабрь 2012