Павел Сергеевич Колодин не был театралом, но любил время от времени появляться в их областном драмтеатре не только для того, чтобы отвлечься, забыть на несколько часов о делах, но еще и потому, чтоб лишний раз ощутить свою значимость. Ведь центральная ложа, называвшаяся когда-то, до революции, губернаторской, нынче тоже предназначалась исключительно для первых лиц города, и среди горкомовского или даже обкомовского начальства он не чувствовал себя неровней.
В этот раз в театре шла пьеса «Сильные духом», поставленная главным режиссером Мироном Сусловичем, человеком безусловно талантливым, который сумел за пару лет избавить театр от необходимости нагонять туда роту солдат и курсантов зенитного училища, чтоб кое-как заполнить пустующий зал. Теперь-то поперек почти каждой афиши значилось: «Все билеты проданы». У них это вроде бы аншлагом называется… Что ж, молодец, ничего не скажешь. Правда, обладая цепкой памятью, Колодину вспомнилось и о серьезном изъяне в биографии Сусловича – мало того, что еврейской национальности, так у него еще и родственники за границей, а это теперь похуже, чем пребывание во время войны на оккупированной территории. Впрочем, для возникшей вдруг мысли пока не столь важна была его переписка с заграничными родственниками. Надо бы его к себе на завтра вызвать.
- Извините, что оторвал вас от утренней репетиции…– Колодин любил вести себя интеллигентно. – Но, к сожалению, и наши дела не терпят отлагательства.
Тон был совершенно дружеским, и Суслович, полный, лысоватый, напуганный вызовом, с облегчением перевел дух, поспешив заверить, что, напротив, для него лестно, когда в столь высоких инстанциях находят время интересоваться работой вверенного ему театра. И если появились какие-то замечания насчет вчерашней пьесы, мы их безусловно учтем и сделаем необходимые выводы в своей дальнейшей работе. Суслович рад был бы, если б разговор в это тревожное время действительно коснулся лишь работы театра.
- У нас нет никаких претензий к постановке, – успокоил Колодин. – Пьеса идейно выдержанная, патриотичная, смотрится с интересом… Речь пойдет о другом.
«О другом?..» – Суслович насторожился.
- Нужна консультация по поводу одной, скажем так, постановки. Требуется именно ваше режиссерское видение.
«Все-таки ничего, кажется, страшного, – подумал Суслович. – Скорее всего, просто кому-то протежируют».
- А кто автор пьесы? – поинтересовался он.
- Автор?.. В данном случае это не имеет значения.
- Но на афише указываются обычно фамилии автора, режиссера…
- Мирон Моисеевич, это мы сами потом утрясём. И у нас есть, кому ставить эту пьесу.
Суслович удивился про себя: неужели в таком серьезном заведении тоже бывают смотры художественной самодеятельности? Он все-таки решил уточнить:
- Если я правильно понял, речь идет о художественной самодеятельности?
- Да, пожалуй… – Колодин поощрительно улыбнулся. – В самую точку попали…
- Собираетесь обойтись своими силами или нужна помощь кого-нибудь из наших артистов? – деловито спросил Суслович.
- Постараемся без ваших. Почти уже всё отрепетировано, нужно теперь в последний раз пройтись, отшлифовать… Вот и хотелось бы, чтоб вы лично поприсутствовали, свежим взглядом понаблюдали, сделали необходимые замечания, если обнаружите какие-то несостыковки, ляпы, неубедительное раскрытие образов… Короче говоря, чтоб не получилось, как у Станиславского: «Не верю!» Так, кажется, он восклицал? А в помощники дадим нашего сотрудника… Запишите-ка: Шемчук Николай Петрович.
- Но я привык работать со своим помощником, – нерешительно заметил Суслович.
- Сделаем на этот раз исключение. Нам так удобнее.
- А, собственно, о чем пьеса?
- Она, как говорится, из самой жизни возникла. Газеты читаете? Радио слушаете?
Что за вопрос?! Конечно, он и читает, и слушает… Но сейчас-то с утра до вечера только об одном говорят и пишут: о деле кремлевских врачей-вредителей. Или имеется что-то другое в виду?
- Конечно. И читаю, и слушаю. Как все, – осторожно ответил Суслович.
- Вот, значит, пьеса о том же – об участниках террористической группы вредителей. Но – на нашем местном материале.
Хотелось спросить: «А что, есть уже местные случаи?» – однако не решился, а только позволил себе повторить вопрос: о чем же конкретно пьеса?
Сюжет оказался незамысловатым и во многом напоминал как раз то, что в эти дни происходило в Москве. Враги народа, завербованные филиалом американской разведки – международной еврейской буржуазно-националистической организацией «Джойнт», – создали разветвленную террористическую сеть на санэпидстанции, водоканале и на складе ядохимикатов, подготавливая массовое отравление населения специально зараженной питьевой водой. Агенты, благодаря нашим органам и бдительности молодой лаборантки, были своевременно изобличены. И вот идет суд…
Как понял Суслович из объяснений Колодина, действие пьесы разыгрывается исключительно в зале судебного заседания. Места для судей, прокурора, адвокатов, подсудимых – словом, никакой перемены декораций. Настораживало, правда, что, исходя из названия организации, которая завербовала врачей санэпидстанции, работников водоканала и склада ядохимикатов, следовало ожидать совершенно понятные фамилии врагов народа, вроде тех, что приведены были в «Правде»: Вовси, Коган, Фельдман, Гринштейн…
Суслович подумал, что, как бы там ни было, а он очень верно поступил, на всякий случай уничтожив дома все патефонные пластинки с еврейскими песнями.
- А сколько будет действующих лиц? – поинтересовался он.
- Да человек двенадцать…
«Если вместе с судьями, прокурором и адвокатами, то не так много», – с облегчением подумал Суслович, но все же уточнил: всего двенадцать?
- Нет, одних подсудимых. Судей и адвокатов на репетиции не будет. Только кто-нибудь за прокурора, чтоб задавать необходимые вопросы.
- Но это же, как я понимаю, генеральная репетиция? – посмел возразить Суслович. – На последнем прогоне должны быть все!
- Ничего страшного, судьи и адвокаты хорошо знают свои роли. Неоднократно уже проверено, – ответил Колодин.
- А где будет проходить генеральная репетиция?
- Да прямо в нашем конференц-зале.
- А с декорациями как? – поинтересовался Суслович – Вашим, так сказать, артистам хорошо бы заранее привыкнуть.
- Изобразим зал судебного заседания один к одному, не отличить будет от настоящего. Мы не поскупимся на затраты. Для нас это очень важная постановка…
- Хотите на конкурсе художественной самодеятельности занять первое место? – понимающе улыбнулся Суслович.
- По крайней мере, надеемся хотя бы на одно из призовых мест, – серьезно ответил Колодин. - Так вы согласны нам помочь?
- Ну что за вопрос! Чем смогу!
- Очень хорошо. Мы и не ожидали от вас другого ответа.
Перед началом репетиции откуда-то сбоку, из неприметной двери, появилось действительно человек десять-двенадцать, растерянно озирающихся по сторонам, словно они впервые попали в этот зал. Неужели ни разу не репетировали на сцене? Но ведь тогда не обойтись одной репетицией! И до чего же все затравленно выглядят! Хорошо хоть для них, что мизансцена самая простая…
Суслович приготовился к тому, чтобы быть поснисходительнее. Ведь чего вообще ожидать от дилетантов, кроме скованности и явного испуга на лицах из-за боязни забыть слова своей роли? Он когда-то тоже начинал в так называемом «народном театре», и хорошо помнил, как накануне выступления ему постоянно снился один и тот же кошмарный сон: выйдя на сцену, он начисто забывает текст.
Суслович наклонился к назначенному ему помощнику, приземистому квадратному детине боксерской внешности с чуть приплюснутым носом, и, вспомнив его имя-отчество, поинтересовался:
- Николай Петрович, у вас предусмотрен суфлёр?
- А зачем? – удивился Шемчук. – Это не положено.
- Ну как же! Даже в профессиональном театре обязательно есть суфлёр. Мало ли что… Вдруг кто-нибудь забудет слова?
- У нас не забудет, – с непонятной уверенностью отозвался Николай Петрович.
Непривычно да и глупо было не иметь перед глазами текста пьесы, но когда Суслович обратился с этим к Шемчуку, то услышал в ответ нечто совершенно несуразное: дескать, текст еще дорабатывается, но каждый хорошо знает свою роль.
- Да, но я-то не знаю! – возмутился Суслович. – Мне сама пьеса нужна!
- Таких указаний не было, – твердо сказал Шемчук. – Разрешите приступать?
- А где же ваше начальство?
- Оно попозже подойдёт. Велели без них начинать… Можно выводить на сцену?
- Что ж, выводите… – Суслович чуть усмехнулся тому, что вот приходится даже к непривычному для себя жаргону подстраиваться: «Выводить…».
- Всем на сцену! По одному! – скомандовал Шемчук.
Разглядывая этих неуклюжих и довольно пожилых людей, большинство из которых были понятной ему национальности, Суслович удивился, как много, оказывается, его соплеменников все еще работает здесь… И подобрали-то их на роли врагов народа точно по тому же принципу, что и в Москве. Они сами не могут не понимать этого, потому и пришибленные такие, за все время ни словом не перемолвились между собой…
Пока они послушно усаживались на сцене так, как распоряжался некто, по-видимому изображающий прокурора, Суслович настойчиво обратился к Шемчуку:
- Николай Петрович, мне необходим хотя бы перечень действующих лиц. Иначе как же я смогу делать персональные замечания?
Шемчук заколебался, но все же написал в столбик с десяток фамилий, теперь уж точно не вызывающих сомнения: Фридман, Койсман, Лерман, Фрахтман, Карант, Сова…
- Сова – это фамилия? – удивился Суслович.
- А? – Шемчук заглянул в предоставленный список. – Виноват, ошибся. Настоящая его фамилия – Гозенпуд, а «Сова» – кличка у него такая. Вон он, в тёмном свитере…
Суслович глянул на сцену, там, в первом ряду, отдельно от других, сидел сгорбленный пожилой человек в круглых очках, и в самом деле напоминавший чем-то нахохлившуюся сову.
- А кличка-то зачем понадобилась? Он изображает у вас обычного уголовника?
- Почему уголовника? У врагов народа тоже бывают клички. Он главный обвиняемый, руководитель всей шпионской сети. Его еще гестапо завербовало во время войны. А потом эти – из «Джойнта» – перевербовали.
- Гестапо? Чепуха какая! – не сдержался Суслович – Он ведь еврей, так?
- Ну и что? У нас все нации равны, – заученно сказал Шемчук.
- Я не об этом. В пьесе где-нибудь говорится, что он еврей?
- В какой пьесе?
- Да в той, которую вы сейчас будете репетировать!
- А!.. – Шемчуку вспомнилось предупреждение Колодина ни в чем не разубеждать режиссера. – Нет, в этом… ну да, в пьесе… там прямо не сказано, какой он нации, но всё равно понятно. «Джойнт» потому и вышел на него. Рыбак рыбака видит издалека.
- Я не про «Джойнт», – пояснил Суслович. – Я про то, что на оккупированной территории этого «Сову» фашисты расстреляли бы еще до всякой вербовки! Тут ваш автор явно оплошал.
- Да?.. После репетиции доложу об этом начальству, – заверил Шемчук.
Как и ожидалось Сусловичем, всё, что начало разворачиваться на сцене, выглядело до того сырым и неубедительным, что хоть немедленно останавливай репетицию. На вопросы так называемого прокурора кто-то из тех, кто изображал подсудимого, отвечал совершенно невпопад; другой заметно торопился, опережая то и дело сам вопрос или вдруг досказывая прокурорскую фразу, которую заранее не мог, не должен был знать; третий забывал вступить вовремя или, явно перепутав, произносил чужую реплику. А главное, все они с таким излишним пылом, таким почти что анекдотическим рвением – прямо наперегонки! – принимались не только других, но и самих себя изобличать, что хотелось действительно воскликнуть по Станиславскому: «Не верю!».
А вскоре и явный провал случился. Неожиданно этот самый «Сова» задал вопрос, который пьесой никак не мог быть предусмотрен, и явно поверг в замешательство Шемчука и того, кто изображал прокурора. Вопрос был очень коварным: дескать, если мы вознамерились отравить всю водопроводную сеть города, то как же сами-то со своими семьями рассчитывали выжить без питьевой воды?
- Стоп! Отставить! – решительно прервал на этом месте Шемчук. Сусловича покоробило такое самоуправство в его присутствии, хотя и он тоже едва сдерживался, чтоб самому не остановить репетицию. – Мне надо начальству доложиться, – объяснил Шемчук уходя.
Суслович остался сидеть в первом ряду партера, наблюдая, как человек, изображавший прокурора, что-то зло внушал на сцене притихшим горе-артистам. Приглядываясь к ним, Мирон Моисеевич что-то принялся сопоставлять из ранее слышанного, виденного, смутно чувствованного – и вдруг всё, абсолютно всё понял. И ужаснулся. Человек неверующий, он сейчас истово стал молить Бога о том, чтоб здесь как-нибудь без него решили обойтись, без его умения так поставить любой спектакль, чтоб уже никто из зрителей не мог воскликнуть: «Не верю!».
Минут через двадцать кто-то подошел к нему и от имени начальства передал, что генеральная репетиция переносится на неопределенное время, и если он, Суслович, понадобится, его пригласят позднее. Просьба только, в ближайшие дни не отлучаться из города.
Причина, из-за которой Колодин задержался у себя в кабинете, опоздав на эту провальную репетицию, была в том, что около получаса он потратил на совершенно необязательную для себя встречу с директором школы, где учился сын-девятиклассник. Могло это объясниться лишь тем, что Колодин был очень хорошим отцом, и, как бы ни уставал на службе, чем бы ни был озабочен и занят, он всегда находил время поинтересоваться школьными делами сына, бывал на родительских собраниях, редко перепоручая это жене, и многих учителей знал по имени-отчеству. Беседа с директором школы была совсем не по его, Колодина, чину, это вполне можно было поручить даже рядовому сотруднику, однако сын всегда до того восторженно отзывался о директоре как о преподавателе логики, что как-то не захотелось вдруг возникшее дело пускать на самотек. Чего доброго, у них тут могут так расстараться, что себе же потом дороже станет, если сын попросит вмешаться и помочь. А сын-то наверняка попросил бы заступиться… Но если делу будет дан официальный ход, придется столько приложить потом усилий для его прекращения, что лучше уж заранее лично вмешаться.
- Вы ведь еще и логику преподаете? – Колодин заметил, что директор школы не знает, куда девать дрожащие руки, и, чтоб успокоить, мягко добавил, что сын всегда хвалит его уроки. – Кстати, как он учится у вас? – Колодин не сомневался, что директору известно, чей перед ним отец.
Он перехватил недоумение – мол, сюда-то вовсе не за тем вызывают! – но и то понял, что директор чуть как будто в себя пришел после такого мирного вопроса. Что ж, это вполне соответствовало намерениям Колодина.
- Нормальный парень, но… Так как я преподаю логику, хвалить вашего сына именно сейчас, попав сюда…
- Мой вопрос действительно здесь неуместен, – улыбнулся Колодин. – Но как раз потому, что вы преподаете логику – не опрометчиво ли рассказывать в учительской двусмысленные анекдоты?
Можно было и прямо сказать: антисоветские анекдоты, – но тогда это потребует от него совершенно иных действий, к которым он не хотел прибегать: сыну очень нравился учитель, и этого было достаточно, чтобы он и у Колодина вызывал симпатию. Оттого и смягчил формулировку, обозначив вслух: «двусмысленные анекдоты», просто-напросто двусмысленные. Ну да, а иначе, если считать их антисоветскими – почему же тогда этому делу не дал хода?.. Ведь кто-нибудь и ему может задать такой вопрос…
Колодин положил перед директором школы анонимное письмо.
- Это по вашему поводу… Почерк, случайно, не узнаёте?
Каждому из них хватило мгновенного взгляда, чтобы одному – сразу узнать почерк, а другому, наблюдающему за выражением лица собеседника – понять, что тот распознал автора анонимки.
- Ну и кто это? – вполне дружелюбно спросил Колодин.
Директор молчал.
- Почему вы его укрываете?
Спрашивал Колодин без всякой надобности, скорее, лишь для того, чтоб на своем настоять – главное-то, директору уже подсказано, кого ему в дальнейшем следует остерегаться, – и если бы он назвал автора письма, Колодин, удовлетворившись, на том и закончил бы их разговор, оставил это без каких-либо последствий. Однако директор продолжал упрямо молчать, и против него начало подниматься в душе то угрюмое, мстительное чувство, когда такому вот добродетельному молчуну хотелось доказать, что в конце-то концов ничем он не лучше других, что он такой же, как все. Пусть даже и так: как мы все!
Все-таки пока сдерживая себя, Колодин объяснил:
- У нас здесь выбор невелик. Либо – либо… Либо вы называете этого человека и доказываете, что написанное о вас – ложь, либо… Такое предусмотрено школьной логикой?
- Да. «Закон исключенного третьего». Мы как раз собираемся… собирались проходить эту тему.
От Колодина не укрылось, что директор, словно бы осознав только что свое положение, внёс поправку во времени: не «собираемся», а уже – «собирались проходить».
- «Исключенного третьего»? – с интересом переспросил Колодин. – Это как?
- Когда третьего не дано, – пояснил директор.
- Ну вот видите! – усмехнулся Колодин удовлетворенно. – Даже логика на нашей стороне!
Этот закон был и понятен, и близок Колодину, потому что ему уже много лет жизнь не давала иного выбора. Либо благополучие своё и своей семьи, либо… Всегда страшно было додумывать это «либо», потому-то ему и приходилось, допрашивая, любой ценой вынуждать других к нужным признаниям, чтобы не стать когда-нибудь самому объектом подобных допросов.
- Так кто же автор этого письма? – повторил свой вопрос Колодин.
- Мне бы не хотелось… – проговорил директор, но как будто уже не так решительно, как прежде.
Существовало множество разных способов, и самый щадящий из них – сказать ему, что если написанное в этой анонимке – ложь, то что же вы хотите: чтобы человек, оставшись безнаказанным, в следующий раз оболгал еще кого-нибудь?!
Конечно, такой поворот, как бы снимая после этого грех с души, значительно облегчает признание – дескать, я-то теперь не себя, а других спасаю от клеветника, – и Колодин почти готов был предоставить такую возможность самооправдания, однако директор, как назло, повторил свою фразу. Тем более, повторил ее даже иначе, чуть ли не вызывающе: «Мне бы не хотелось… уподобляться…».
Ах вот оно что… Не хочешь уподобляться! А нам всем – хочется?.. Нет, шалишь! Теперь-то я заставлю тебя уподобиться!
- Но мы ведь, кажется, с вами уже выяснили, – сухо напомнил Колодин. – Третьего не дано. Значит, всё дело лишь в разумном выборе между одним и другим.
- Для меня это мнимый выбор, – сказал директор.
- Поверьте, я готов вас понять, – мягко проговорил Колодин. – Но и вы нас тоже поймите… Никто не имеет возможности из двух вариантов выбрать что-то третье.
- И все-таки я не могу вам назвать этого человека, – упрямо повторил директор.
- Но почему?! Объясните мне! – Колодин уже едва сдерживал себя.
- Потому что я… люблю её… – сказал директор бесцветным, едва слышным голосом.
Опешив, Колодин еще ожидал, что, спохватившись, тот поправит себя: не «люблю», а «любил»… Хоть это-то, после всего, что узнал о ней, можно же сказать?! Ну?!
- Вы ее и сейчас любите? – саркастически спросил Колодин, кивнув на анонимку.
- Она еще не знает… не знает о моих чувствах, – виновато сказал директор. – Всё откладывал разговор, откладывал… И вот… Бедная… До чего же нас всех… – Он запнулся и умолк.
- И до чего же «нас всех»?
- Да вы и сами всё понимаете… – сказал директор.
- Не знаю, что вы имеете в виду, – солгал Колодин. – Но вообще-то не стоит заблуждаться: пусть не сегодня, пусть через неделю, через месяц – а вы всё равно назвали бы её.
- А вы на моем месте? – тихо спросил директор.
- Я?.. – Колодина сначала возмутил этот дерзкий вопрос, но тут же вдруг ярко представилось, что его допрашивает свой же сотрудник Шемчук, и, помолчав, он ответил: – Я такой же человек, как вы.
Разговор больше не имел никакого смысла, к тому же еще и время поджимало, пора было взглянуть, как проходит репетиция судебного процесса. Да и вообще, вдруг устаешь что-то постоянно доказывать – себе ли, кому-то ли… Благодари Бога, что мой сын учится в твоей школе, что он с восторгом рассказывает о твоих уроках логики, что он у меня единственный на всём этом свете и что я не хочу огорчать его.
Колодин подписал пропуск – право на выход из их здания – и сказал напоследок, чтобы свести их встречу к чему-то неопасному для директора:
- Решайте-ка ваши домашние дела без нас. И будьте поосмотрительнее.
Впрочем, он этим и о себе тоже позаботился: мало ли кто из сотрудников периодически докладывает наверх о его собственных поступках? Вот он и обезопасил себя: выяснил, что написанное в анонимке не подтвердилось, тем не менее проведена с директором школы профилактическая беседа о повышении бдительности в связи со сложной международной обстановкой и происками иностранных разведок, а так же о необходимости более ответственно выбирать знакомства. Вопрос, таким образом, можно было считать исчерпанным.
Еще когда только появилось первое сообщение о кремлевских врачах-вредителях, Колодин понял, что всё, чем они у себя в области занимались раньше, выявляя и обезвреживая отдельных антисоветчиков – всё это теперь выглядит мышиной возней. Чтоб поточнее сориентироваться в обстановке, прощупать столичные планы на ближайшее будущее, уяснить, чего там ждут от местных управлений госбезопасности, он позвонил своему начальству. Генерал, всегда благоволивший к нему, подсказал: «Вы там у себя особенно не мудрствуйте, учитесь у старших». И он, Колодин, понял: иные, чем прежде, нужны масштабы – не единицы, не рассказыватели антисоветских анекдотов, а какая-нибудь целая организация врагов народа, завербованных иностранной разведкой. При этом не следует щеголять необычностью и дразнить начальство слишком оригинальными ходами, которые вдруг превзойдут их московскую изобретательность. То есть, грубо говоря, раз никто не собирался там у них ни взрывать, ни поджигать Кремль, а готовилось, как официально сообщили газеты, именно отравление вождей, то и здесь, в провинции, должны быть разоблачены не какие-нибудь взрывники и поджигатели, а тоже лишь отравители. Если же он все-таки и позволил себе некоторое отклонение от московского сценария, то разве что из нелюбви к слишком буквальному, ученическому повторению чужой разработки, ну и еще из-за того тщеславия, которое связано было с его университетским образованием. Ведь можно отдавать должное чужому опыту, хитрости, умению подтасовывать факты и даже изобретать их, а всё равно ни на минуту не забывалось, что все эти напыщенные столичные генералы по сути-то своей – невежды, хамы, сплошная серость.
Судя по всему, в Москве был взят курс на открытый судебный процесс, значит, и самим тоже надо к этому готовиться, что, конечно, не только хлопотливее, но и гораздо рискованнее, чем если бы, как обычно, дело рассматривалось в закрытом заседании. И по-своему прав был режиссер Суслович, когда, не догадываясь об истинном положении вещей, принял это за художественную самодеятельность. Ведь любой, пусть и самый подготовленный судебный процесс, будучи открытым, и в самом деле походит на некий любительский спектакль, как бы профессионально его ни разработали и сколько бы раз ни отрепетировали. Роли-то исполняют одни дилетанты, к тому же – подавленные страхом, заторможенные или, наоборот, истерически взвинченные, так что всего и не предусмотришь. Ручаться за их поведение можно лишь до тех пор, пока они постоянно у тебя под рукой находятся, а во время открытого судебного процесса даже такое не исключено, что кто-нибудь из них вдруг вообще откажется от своих показаний. Правда, и в таком, самом крайнем случае еще возможно исправить положение: ведь этот, отказавшийся, на ночь все равно к тебе возвращался до следующего судебного заседания, и всегда была возможность напомнить человеку его завтрашние правильные реплики и убедить или заставить вернуться к прежней роли.
Но вот чтобы еще до суда кто-нибудь отказался от прежних показаний – такого Колодин и припомнить не мог. А именно это вдруг и случилось с самым главным фигурантом дела – врачом санэпидстанции Гозенпудом по кличке «Сова», которую для пущей убедительности они сами ему и придумали. Надо же, как на него подействовала вчерашняя провальная репетиция… Нет, все-таки нельзя, нельзя было настолько полагаться на этого тупицу Шемчука, костолома с незаконченным средним образованием. Что и говорить, работу с Гозенпудом надо было бы перепоручить сейчас более тонкому сотруднику, да, к сожалению, времени уже не осталось.
От вызванного к себе Шемчука он выслушал его сугубо военную скороговорку, здесь у них не принятую: «По вашему приказанию прибыл!» – никак не отвыкнет от прежней армейской привычки, – и, не приглашая садиться, молча стал разглядывать своего подчиненного. Колодин намеренно длил паузу, во время которой старался уловить на широкоскулом, рано обрюзгшем лице Шемчука, в его глазах с набрякшими воспаленными веками, во всей его позе такое же выражение неуверенности, напряженного ожидания, почти что страха, которые он порой и сам испытывал, когда внезапно его вызывало к себе столичное начальство, и никак было не сообразить – так же, как сейчас, вероятно, Шемчуку, – никак не угадывалось, чем на этот раз может закончиться столь неожиданный вызов, не слишком ли он зловещий?
Неужели этот безотказный служака настолько лишен самого элементарного воображения, чтобы хоть когда-нибудь не представить себе, что и с ним самим всякое может случиться – в любую, по сути, минуту, вот прямо сейчас, после того, как его подопечный «Сова» вдруг отказался вчера от своих показаний… Да и независимо от этого, ведь должен, должен, черт побери, соображать – а если и не соображать, то хотя бы инстинктивно чувствовать, – что очередь-то постоянно движется, и мы все, абсолютно все в ней стоим!
Нет, он, конечно, сознает недоработку насчет «Совы», оттого и выглядит виноватым, но вообще о собственной возможной участи он, кажется, не способен задумываться. Даже позавидуешь такой толстокожести… Или все-таки и ему кое-что человеческое не чуждо?
Колодин прервал наконец молчание и, проверяя свое предположение, укоризненно сказал:
- Бриться-то каждый день следует, а?
Что-то после этих слов тут же отразилось на лице, дрогнуло едва заметно в глазах у Шемчука. Словно бы вот только сейчас расслабился… Не такой, выходит, ты и железный, верно уловил: если тебе еще делают мелочное это замечание насчет бритья – значит, ничего непоправимо страшного с тобой пока не собираются делать и выйдешь ты из этого кабинета в прежнем своем качестве.
- Виноват, – уже с явным облегчением произнес Шемчук и невольно провел огромной пятерней по небритой щеке. – Свободного времени совсем нет, товарищ полковник. Столько всего навалилось…
- Устали? – участливо спросил Колодин.
- На ринге, бывало, так не уставал, как здесь, – честно признался Шемчук.
Услышав это бестактное сравнение, Колодин поморщился про себя: вот с кем приходится решать сложнейшие вопросы!
И тем не менее он ценил Шемчука за многое: делу предан, исполнителен, не обременен никакими сомнениями… Достаточно бывает сказать ему: «Разберитесь…», – и он без лишних уточнений понимает свою задачу… Правда, иной раз может и переусердствовать, не всегда соотносит свою необыкновенную физическую силу с чужой выносливостью, и потому нуждается, конечно, в постоянном контроле, чтоб не слишком зверел. А так – хоть и недалекий, но зато очень усердный сотрудник, а прокол, как с «Совой», мог, честно говоря, не только у Шемчука случиться. Да это и поправимо ещё…
- Присаживайтесь, Николай Петрович…
То, что начальник пригласил сесть, назвав к тому же по имени-отчеству – было добрым знаком, и, благодарный за такую поблажку, Шемчук даже на минуту растрогался, ощутив в себе готовность приложить любые усилия, чтобы загладить свою недоработку.
Впрочем, это не мешало Николаю Петровичу всегда с некоторым презрением думать о Колодине как о брезгливом чистюле, перекладывающем самую грязную работу на других. И если случался иногда провал, как в этот раз с «Совой» вышло, то вся вина на него, Шемчука, ложилась, а если успех, то это уж личная заслуга дорогого начальничка. Гордится, наверное, что никогда не кричит на подследственных, ведет с ними душевные разговоры, папиросами и чаем угощает, сам всегда чисто выбрит, пахнет за версту дорогими одеколонами, аккуратно наутюжены брюки, а когда в штатском, то всякий раз в другом галстуке, их у него с десяток, наверное. Вот и получается, что кому нелегкая служба, а кому она одно удовольствие. А попадись ему орешек покрепче, мне же потом его и спихивает. Устало так произнесет с намеком: «Николай Петрович, разберитесь-ка тут…». И с чего же, спрашивается, ему уставать на своих интеллигентских допросах? Уже который год подчищаешь за ним, а всё до сих пор в старших лейтенантах держит… Да хоть бы когда-нибудь после удачного завершения дела вместе выпить предложил на радостях!
- Итак, Николай Петрович, повторим вашу задачу: «Сова» должен подтвердить прежние показания. С учетом замечаний режиссера насчет гестапо. Это действительно чересчур, достаточно одной вербовки «Джойнта». А значит, надо убрать из дела и все выдуманные им подробности насчет встречи с агентом гестапо. Да, и еще по поводу найденного у него охотничьего ружья… Уберите эту глупость.
- Товарищ полковник, но он же сам признался, что одновременно готовил теракт против первого секретаря обкома. Никто его не тянул за язык.
- Не знаю, за что вы там его тянули, но ружьё это – не пришей кобыле хвост. С него достаточно основного признания. Надо вообще максимально упростить все ситуации, чтобы потом, на суде, он сам в них не запутался. Поработайте с ним, но только аккуратно, не переборщите. Напомните, что от его правильного поведения зависит судьба семьи. Иногда это действует посильнее, чем… чем все ваши приёмы. И пусть он перепишет свои показания, как надо.
Всё-таки Шемчук не был таким уж злым человеком. В молодые годы это даже помешало его серьезной спортивной карьере, ибо, выходя на ринг и только еще примеряясь к своему противнику, он не умел настроить себя на немедленную злость. Она к нему уж потом приходила, постепенно, да и то лишь после пропущенных им сильных ударов. Тренер считал, что оттого-то ему и не стать мастером экстракласса, из-за такой вот беззлобности поначалу. Дескать, пока ты разогреваешься, чтобы впасть в здоровую ярость, противник твой очки набирает.
Вот и сейчас, поглядывая на стоявшего перед ним «Сову», виновника своих служебных неприятностей, Шемчук не чувствовал к нему никакой особенной злости и миролюбиво спросил:
- Что ж ты, Хаим, так меня подвел?! Не стыдно тебе?
- Я не Хаим, – тихо возразил «Сова». – Я Исаак.
- А какая разница? Хрен редьки не слаще. Но я не знал, что ты такой неблагодарный. Мы не трогаем ни жену твою, ни детей… Можно сказать, что их судьба – в твоих руках. Ты о них подумал?… Да пойми же: ведь все равно признаешься! Зря только себя мучаешь! И меня заставляешь…
- Можно, я сяду? – попросил вдруг «Сова».
До того не к месту и почти как-то по-домашнему у него это получилось, что Шемчук даже оторопел. Он-то как раз собирался продержать этого очкарика весь допрос на ногах, чтоб из-за срезанных пуговиц тот вынужден был всё время подтягивать сползающие штаны, а не рассиживался, понимаешь, со всеми удобствами, как у начальника в кабинете. И с первого же допроса Шемчук, в отличие от Колодина, называл «Сову» на «ты», давая сразу понять: ты не какой-нибудь «вы» для нас, а полное дерьмо, куча смердящего дерьма – вот ты здесь кто!
- Ладно, так и быть, попробую с тобой по-доброму… Садись, – позволил Шемчук, все-таки выдержав перед этим достаточную паузу, чтобы очкарик с высшим медицинским образованием лишний раз ощутил свою полную зависимость даже и от такого мелкого разрешения.
- Мне уже два дня спать не дают, – пожаловался «Сова», тяжело опускаясь на стул.
- А потому что не заслужил. Вот нормально перепишешь свои показания – тогда и выспишься как следует. И я высплюсь.
- Но я же ни в чем не виноват…
- Это ты брось! Лучше не вынуждай меня, – с угрозой сказал Шемчук. – А вот зачем ты приврал насчет гестаповца? Еще и разные детали навыдумывал: якобы самогонку с ним распивал, свиным холодцом закусывали, то да сё…
- Так вы же сами требовали детали…
- Но я не придумывать их велел, а чистосердечно при-пом-нить! – возмутился Шемчук. – Есть разница?
Сова молчал, голова его стала клониться на грудь.
- Ты, пархатый, погоди глаза закрывать! – рявкнул Шемчук. – Ну-ка, повтори для разминки, какие мы с тобой раньше показания записали?!
- На оккупированной территории я был у немцев переводчиком… завербовали в гестапо… стал осведомителем… – заученно бормотал «Сова». – Обстоятельства вербовки: гестаповец выставил литр самогонки, мы сидели на его конспиративной квартире, выпивали, закусывали свиным холодцом… Но я ни в чем не виноват! Я вообще ни в чем не виноват!
- Ну, опять заладил! Ты только в одном не виноват: никакое гестапо тебя не вербовало во время войны. И нечего на себя напраслину возводить.
- Как же так? – встрепенулся «Сова». – Вы же сами…
- Не-ет! Это ты меня спровоцировал! – погрозил ему пальцем Шемчук. – Решил схитрить, чтобы отвести от главного. Да такие, как ты, не жильцы были на оккупированной территории… Тебя бы расстреляли или сожгли еще до всякой вербовки. Так что забудь эту свою фантазию и не вводи следствие в заблуждение.
- Вот я же и говорю, что ни в чем не виноват! – всхлипнул «Сова».
- Только давай без нервов! – прикрикнул на него Шемчук. – Ишь, как мы тебя тут разбаловали! Чуть что – сразу с тобой истерика… Короче: давай-ка теперь по серьезному и со всей ответственностью, если не хочешь снова в шкафчике постоять, как в прошлый раз. Впечатление от него помнишь? Ну-ка вспоминай! Вспоминай, тебе говорят!
По опыту Шемчук давно усвоил, что, как это ни странно, а часто ломаются не столько от физической боли непосредственно, сколько позднее – от её ожидания и от страха, что она сейчас повторится. Так и случалось, что человек сдавался не на высоте боли, не в тот именно момент, а какое-то время спустя, перед следующей угрозой болью. Потому-то и важно было освежить в памяти у «Совы» его прежние ощущения от перенесенного.
- Ну и как? Хорошо тебе было в шкафчике? – спросил Шемчук.
- Нет… Плохо…
- Стоять там было тесно? Ноги затекали? – участливо поинтересовался Шемчук.
- Хуже… Там совсем дышать нечем…
- Выходит, еще не забыл. А то, я думал, напомнить придется… И заруби на своём еврейском носу: это у начальника ты будешь мирные беседы вести, а у меня здесь сразу надо честно во всем признаться. А если кто чуть припоздает с этим, то уже инвалидом становится. Потому слушай меня внимательно, не доводи до греха. Напоминаю: ваша банда убийц и шпионов готовила отравление городского водопровода…
Шемчук стал за спиной «Совы» и, похлопывая его по плечу тяжелой ладонью в такт своим словам, перечислил первые уточняющие вопросы перед тем, как «Сова» собственноручно всё это запишет взамен прежних показаний: когда возникла ваша террористическая организация? кто сообщники? как осуществлялась связь? какой яд должны были использовать? на когда намечали диверсию? И не забудь, как вы в прошлом году решили испробовать малые дозы этого яда на ребятишках детского сада… Вспоминаешь? Тогда им всем поставили ложный диагноз «Пищевое отравление», у вас же там свой завербованный инфекционист был, он и прикрыл ваше злодеяние…
- Но это… это же бред какой-то… – забормотал «Сова». – Не было такого… Не было…
- Не было?… Не было, говоришь?!.. – Чувствуя, как приливает к нему долгожданная злость – вот бы на ринг сейчас выйти! – Шемчук взялся огромной пятерней за волосы «Совы», еще густые, противно курчавые, жесткие, и так дернул за них кверху, что у того очки на самом кончике носа повисли.
Чтобы хоть как-то ослабить боль, «Сова» вынужден был послушно тянуться и тянуться вверх за этой крепкой рукой.
- О-о-чки!.. О-о-чки поправить!.. – простонал он.
От неожиданности и дикости такой просьбы – издевается, что ли, гад?! – Шемчук совсем забылся и с силой ткнул «Сове» под дых, а когда тот согнулся, нанес удар ребром ладони под самый затылок. «Сова» стал валиться вперед, и пришлось перехватить обмякшее его тело, чтоб не повредилось лицо при падении. Как ни бывал обозлен Николай Петрович, он всегда старался беречь лицо у подследственного, чтоб не услышать потом замечаний полковника: тот бывал недоволен, если видел следы насилия. И хорошо еще, что очки не разбились, а то с этим близоруким очкариком мороки не оберешься, когда он должен будет по новой изложить на бумаге свои письменные показания.
В тот же вечер Николая Петровича вызвал к себе Колодин, чтобы узнать, как обстоят дела с «Совой». Шемчук замялся и вынужден был доложить, что пришлось на несколько дней перенести его допрос. По состоянию здоровья.
Понимая, о чем речь, и хмуро разглядывая подчиненного, Колодин брезгливо подумал, до чего же этот Шемчук все-таки тупое животное. Попади к такому, он и не заметит, как всего тебя переломает. Причем, вовсе как будто беззлобно. Какая-то бесчувственная, механическая сила… Нет, если уж когда-нибудь суждено – только бы не к нему в руки попасть. К кому угодно из них, но лишь бы не к этому.
- За выздоровление «Совы» вы теперь своей головой отвечаете, – сурово предупредил он Шемчука.
Через несколько дней «Сова» уже мог давать показания и послушно написал всё, что от него требовалось. На репетиции, которую пока решено было провести без приглашения режиссера драмтеатра, Колодин велел присутствовать всем сотрудникам, принимавшим участие в деле о врачах-отравителях и теперь ответственным за поведение своих подопечных в суде. По указанию Колодина они заняли первый ряд партера, как это и предполагалось на настоящем судебном процессе в городском театре. Там они все будут, конечно, в штатском, и тоже разместятся в первом ряду, чтобы каждый подсудимый, глянув в зал, увидел, что он и здесь под контролем.
Сам Колодин уселся в дальнем углу конференц-зала, решив как бы со стороны, глазами обычного зрителя, понаблюдать за ходом репетиции: так легче было подметить малейшие просчеты. Особенно он опасался за «Сову», но тот вёл себя вполне прилично, связно отвечал на вопросы, хотя в промежутках, пока другие фигуранты давали показания, он что-то бормотал себе под нос и так пожимал плечами, словно бы все время чему-то удивлялся или что-то не понимал. Репетиция шла без серьёзных сбоев, хотя вдруг случилось и совсем комичное, когда один из них прокричал совершенно непредусмотренное: «Прошу меня расстрелять!» – и все присутствующие в зале не удержались от улыбок. Было и еще у кого-то отступление от текста: полностью признав свою вину, он неожиданно и страстно начал отрицать что-то совсем второстепенное, никак не влияющее на его судьбу. Заместитель Колодина оглянулся на своего начальника, не остановить ли репетицию, но Колодин дал знак продолжить, ведь подобный сбой лишь оживил бы судебный процесс, как раз и придав ему жизненную достоверность.
Вслушиваясь в слова будущих подсудимых, наблюдая за манерой поведения каждого из них, он уже и сам удивлялся достигнутому результату. Факты, все до одного, непременно подтверждались признаниями, убедительность этих признаний усиливалась хорошо разработанными бытовыми подробностями конспиративных встреч, разговоров и приготовлений к преступным действиям, и так получалось, что тщательность этих приготовлений и задуманные безжалостные масштабы грядущего отравления жителей города как бы подразумевали и неизбежность его осуществления, то есть должны были восприниматься как уже совершенное преступление.
Во все последующие дни Колодин задерживался в своем кабинете далеко за полночь, снова и снова перелистывал том за томом этого дела врачей-отравителей и их пособников, чувствуя глубокое удовлетворение от проделанной работы. Бывали минуты, когда он ловил себя на ощущении, что, кажется, теперь и самому не всегда различить, где тут была его собственная подсказка или даже целая версия, им разработанная, а где выдумка подследственного, которая после ряда повторений настолько закреплялась в его сознании, что, может быть, в какой-то момент эта возведенная на себя напраслина становилась уже чуть ли не убеждением, что вроде бы почти так и было в действительности, как им, подследственным, собственноручно подтверждено.
Для Колодина то был верный признак удачной завершенности сложного дела на стадии расследования. Это напоминало судьбу песни, за которой стоял вполне определенный автор, но которая превратилась в нечто такое, что уже как бы всеми вместе придумано: мол, «Слова народные». И, воодушевлённо распевая её, каждый чувствовал себя к ней причастным. Точно так выглядело и народное отношение к делу врачей-убийц, отчего Колодин, включая радио и просматривая центральные газеты, испытывал такое успокаивающее его чувство, что все вокруг, абсолютно все были заняты в эти дни тем же, чем занимался он и его сотрудники, а если все-таки что-то и отличало их от тех людей, кто был диктором, писал тексты для радио и газет, выступал на многочисленных собраниях и митингах или хотя бы, присутствуя на них, вместе со всеми клеймил московских врачей-вредителей, то эта разница заключалась лишь в специфике профессии и в мере участия, но никак не в самом участии. Просто кому-то судьба вручала одни должности, более щадящие, а ему и его коллегам – другие, неимоверно трудные, с работой буквально на износ, и, следовательно, только этим отличалась твоя мера участия. Конечно, черствеешь на такой работе, что-то подавляешь в себе ради дела, которому служишь, приходится быть жестким, а то и жестоким… Но, между прочим, он ни разу еще не поднял ни на кого руку, и гордился этим, брезгливо сторонясь и презирая в душе многих своих коллег, до которых, чтобы сохранить к себе уважение, никак нельзя было опускаться. А бывало, он даже помогал иногда, если еще можно было чем-то помочь, вот как совсем недавно – директору школы, в которой учился сын. И хотя он, по существу, единственный автор судебного процесса, который должен начаться в их драмтеатре, – разве же в этом его вина? Не будь дела кремлевских врачей, не было бы и их местного дела. А так… Теперь-то всё предопределено уже тем, что раз эти врачи санэпидстанции и работники водоканала попали сюда, я не могу, не имею права их не сломить. Если же по какой-то причине я этого не сделаю, найдутся другие, а меня, скорее всего, постигнет после этого участь тех, кого я не захотел или не смог сломить. То есть «либо – либо».
В тот редкий вечер, когда наконец застал сына неспящим и посчастливилось даже вместе поужинать, Колодин, вспомнив о недавней встрече с директором школы, спросил:
- Ну, как там у вас с «Законом исключенного третьего»? Проходили уже?
- А откуда тебе это известно? – удивился сын.
- Работа такая, – довольный, что угадал, ответил Колодин. – Я обо всем должен знать.
Он даже мог бы сообщить некоторые подробности о родителях той девочки, с которой стал встречаться сын. Как-то поинтересовался на всякий случай, ему и доложили: отец служит в управлении внутренних дел, майор, сорок два года, отзывы хорошие, но офицер малоперспективный, а мать преподает в младших классах женской школы. Однако делиться этими знаниями Колодин все же повременил: на сей раз сын мог лишь неприятно удивиться такому отцовскому всеведению, да и решит еще, что к увлечению этой девочкой отец с матерью относятся серьезно. Нечего наталкивать его на подобную мысль, еще не одна девочка встретится на его пути.
- О «Законе исключенного третьего» мы домашнюю работу писали, – сообщил сын. – Надо было привести примеры, когда третьего не дано.
- «Либо – либо»? – понимающе переспросил Колодин.
- Ага. Представляешь, я совершенно случайно вспомнил один удачный пример из детской сказки!
- Откуда же?
- Из «Золотого ключика». Это когда доктор осматривает Буратино, который был без сознания… И доктор говорит о нём: «Одно из двух: или пациент жив, или он умер. Если он жив – он останется жив или не останется жив. Если он мертв – его можно оживить или нельзя оживить».
- Неужели ты это наизусть знал?! – восхитился Колодин.
Сын честно ответил, что он только что-то такое вспомнил из детства, но чтобы дословно воспроизвести – пришлось в школьной библиотеке покопаться.
- А на здании драмтеатра недавно два лозунга повесили, – сказал сын. – «Кто не с нами, тот против нас» и «Если враг не сдается – его уничтожают». Я догадался, что их тоже можно использовать.
- А при чем тут это? – удивилась мать.
- Ну как «при чем»! Тоже по закону исключенного третьего: либо – либо.
- И как же директор оценил твою работу? – спросил Колодин.
- Он сказал, что первый пример, из «Золотого ключика», все-таки удачнее и что он все равно поставил бы мне пятерку без тех двух лозунгов.
- Какой все-таки чепухе их учат! – вмешалась жена Колодина. – В наше время не проходили никакой логики, просто не было такого предмета. И ничего – обходимся!
- Но это же очень интересно! – возразил сын. – И кроме того, логика войдет потом в аттестат зрелости. А вообще директор сказал, что со следующего года её, наверное, отменят.
- Не объяснил, почему? – спросил Колодин.
- А он почти как мама сказал: видно, считается теперь, что она не нужна. Пап, а как у вас на службе? Ты, например, сам разбираешься в логике?
- В чужой, по-моему, разбираюсь, в своей – не всегда, а в маминой – лишь изредка, – улыбнулся он сыну.
- Вы лучше бы не логику обсуждали, – снова вмешалась жена, – а те предметы, которые тебе через год в мединституте сдавать! – Она всегда хотела, чтобы их сын непременно врачом стал.
- Да не хочу я туда! Из нашего класса уже никто не собирается поступать в медицинский. Знаете, как врачей теперь недолюбливают?!
Они с женой даже не переглянулись, но оба одновременно вспомнили, что сыну пора уроки доделывать, а он, перед тем, как отправиться в свою комнату, попросил денег на билет в театр. Колодин спросил, сколько дать, и по тому, как сын заколебался с ответом, стало понятно, что он не один пойдет.
- Вот тебе без сдачи… – Колодин протянул сыну денег явно с излишком. – А что собираешься смотреть?
- Пьесу «Павлик Морозов».
- Это о чем? – притворился Колодин.
- Пап, неужели ты не знаешь?! Мы о нем еще во втором или в третьем классе читали. В «Родной речи». Он выдал своего отца-кулака. Тот, кажется, хлеб прятал, или что-то в этом роде.
- Замечательный мальчик, – не пряча иронии, сказала мать. – Настоящий пионер! «Всегда готов!»
Колодин укоризненно посмотрел на нее, а сын, уходя к себе, вдруг сказал, как бы успокаивая:
- Я бы вас никогда не выдал!
Когда они остались вдвоем, жена поделилась сомнениями: как-то даже не верится, чтобы все эти кремлевские врачи действительно… Она, было, осеклась под его взглядом, но тут же продолжила, сказав, что в городе ходят слухи, будто бы и у них арестована целая группа врачей и готовится открытый судебный процесс в драмтеатре, потому и лозунги там появились на здании. С покоробившей Колодина чисто бабьей жалостливостью, словно посторонней по отношению к нему и его работе, она спросила:
- Что с ними может быть, если они признают свою вину?
Не сдержав себя, он буквально заорал:
- А что со мной может быть, если они не признаются?! Об этом ты подумала?!.. Ну, ладно, черт со мной! Но с тобой-то потом что будет?! А с нашим сыном?! Это тебя не беспокоит?!
Он отшвырнул стул, попавшийся под ноги, и, вместо того, чтобы часа два соснуть перед ночной работой, позвонил на службу и велел прислать за ним машину.
Действительно, нет худа без добра: может, именно благодаря ссоре с женой, ему в тот момент и пришла в голову мысль, как использовать для дела совсем недавнюю аварию, когда грузовик аптечного управления свалился в кювет и погиб шофер. Милиция отнеслась к расследованию поверхностно, формально, усмотрев в этом обычное транспортное происшествие, и только сейчас, на следствии, вполне могло выясниться, что здесь была заранее спланированная акция, чтобы, заметая следы, физически устранить важного свидетеля, который много чего мог бы порассказать, допустим, о главаре их преступной группы – враче-эпидемиологе по кличке «Сова». Возможно, даже нашлась предсмертная записка шофера, который опасался расправы… Но тогда это самоубийство? Вернее, доведение до самоубийства… Тут надо как следует всё обдумать… Записку-то никакая почерковедческая экспертиза не отличит, в то время как намеренное убийство потребует признаний сразу и убийцы, и заказчика… Исполнителя подобрать не сложно, а вот на «Сову» взваливать еще и роль человека, давшего команду… Может ведь и не осилить… Или все же попробовать?
Именно эту версию он и подсказал Шемчуку за день до очередной репетиции, предупредив, чтобы тот не слишком давил на «Сову», а лишь опробовал на нём такой вариант.
Уже через несколько часов по сияющему лицу своего подчиненного Колодин понял, что эксперимент удался: «Сова» признал, что именно он приказал уничтожить шофера «полуторки», которого заподозрил в намерении явиться с повинной.
И вдруг на ближайшей репетиции «Сову» будто подменили. То, когда наступала его очередь отвечать прокурору, «Сова» тупо молчал, непонимающими пустыми глазами смотрел прямо перед собой, вообще никого не замечая, даже Шемчука в первом ряду партера, а то застревал на одной и той же фразе, которая хотя и предполагалась по тексту и имела вполне понятный смысл, однако, повторенная кряду несколько раз, казалась уже преднамеренным и откровенным ерничаньем, издевательством над всеми, кто был в этом зале. Его попробовали взять уговорами, затем пытались грубо усмирить, даже позволили Шемчуку этим заняться – ничто не помогало. Заподозрили, что «Сова» решил сумасшедшего разыгрывать. Чтобы уйти от ответственности.
Поздней ночью был срочно, прямо из постели, доставлен к ним в управление главный психиатр города. Взяв с него подписку о неразглашении, ему коротко, в самых общих чертах рассказали о поведении «Совы» и велели осмотреть его на предмет возможной симуляции.
- Разденьтесь, больной, – попросил ласково психиатр.
- Он не больной, а подследственный, – поправили врача. – И раздеваться не нужно.
- Но… Мне надо его осмотреть…
- А зачем же осматривать? Мы вас не как терапевта, а как психиатра побеспокоили, – объяснили ему. – Вот и побеседуйте. Без всякого телесного осмотра.
- Что ж, если вы считаете, что мне не следует…
- Да, мы так считаем, – вежливо ответили ему.
- Будьте добры, как ваша фамилия? – обратился к «Сове» психиатр.
- Это тоже лишнее, – остановили его.
- Что значит «лишнее»?! – обиделся психиатр. – Я ведь не для собственного любопытства интересуюсь. Мне важно знать, насколько больной… подследственный… ориентируется в собственной личности.
- Ладно, продолжайте, – уступили ему.
- Как ваша фамилия? – повторил вопрос психиатр.
- Зачем? – сказал «Сова», глядя куда-то в пространство перед собой.
- Что? – не понял психиатр.
- Зачем? – так же монотонно произнес «Сова».
- Вы знаете, где вы находитесь?
- Зачем?..
- А какое число сегодня? – допытывался психиатр. – Какой день недели?
- Зачем?.. Зачем?..
Присутствующие сотрудники с иронией переглянулись между собой: не понимает доктор, что ли – тут и вполне психически здоровые забывают о датах, днях недели и даже о том, какой сейчас месяц.
На все остальные задаваемые врачом вопросы «Сова», не меняя застывшей позы, продолжал отвечать одним и тем же бессмысленным словом: «Зачем?.. Зачем?.. Зачем?..»
Так и не добившись от «Совы» ничего иного, психиатр принялся мямлить насчет запредельного охранительного торможения из-за невыносимости для психики каких-то чрезмерных ситуаций, перегрузок…
Тогда было напрямик спрошено то единственное, что их интересовало: значит, давать показания в суде он не сможет?
- Нет. Вы его уже ничем не заставите, – сказал, не подумав, психиатр. Тут же, правда, он спохватился, что это нехорошо прозвучало, и торопливо уточнил: – Это острое психическое заболевание, когда-то описанное как особая, тюремная разновидность невменяемости. Человек какое-то время выглядит просто идиотом. Но он не притворяется.
- И сколько же это может продлиться? – спросили они.
Психиатр пожал плечами и сказал, что тут невозможно прогнозировать. Обычно, такое состояние длится от недели до месяца, но бывает и дольше. Другое дело, когда вдруг выпускают на свободу – психоз чаще всего почти мгновенно заканчивается. Но вы же его не собираетесь…– Он вопросительно посмотрел на них.
- Нет, почему же… – задумчиво проговорил некто в штатском, самый, по-видимому, старший и наиболее интеллигентный среди всех остальных. – Может, и есть смысл… Ну, а потом?
Психиатр не понял, о чем его спрашивают, и человек в штатском пояснил, что их интересует, как поведет себя подследственный, если его, выздоровевшего, снова потом сюда вернуть.
Психиатру стало не по себе от таких планов, в которых он, получается, тоже как-то принимает участие, и он категорически заявил, что психоз непременно тотчас же повторится, хотя, честно говоря, он вовсе не был в этом уверен, да и вся его наука вряд ли знала ответ. Не могла она даже и задаваться таким странным вопросом: а как поведет себя больной, которого, специально выпустив из тюрьмы на какое-то время, вскоре вновь сажают?
- Выходит, пока нет смысла его выпускать, – рассудил человек в штатском. – Благодарю, доктор, за консультацию. Может быть, вы нам еще понадобитесь. Но впредь постараемся не тревожить ночью, – дружелюбно улыбнулся он. – Вас подвезти домой?
- Нет-нет, спасибо, – поспешно отказался психиатр. – Мне недалеко, я пешочком пройдусь Хочется свежим воздухом подышать.
- Ну, дышите, дышите, – вновь улыбнулся на прощанье человек в штатском.
Никогда раньше не верилось, что здесь, у них, могут так симпатично и очень располагающе улыбаться.
После внезапной смерти Хозяина – а вожди всегда умирают нежданно-негаданно – что-то немедленно изменилось в самом этом мартовском воздухе припозднившейся в их краях весны. Голос московского генерала в телефонной трубке был, в отличие от всенародной скорби, бодрым и даже неприлично веселым, в нем слышалось Колодину прямо-таки ликующее освобождение… Освобождение от страха, что ли?
Не дожидаясь обычного вопроса, Колодин стал докладывать о том, как продвигается дело о врачах-отравителях, решив пока не сообщать о катастрофе с «Совой», попытаться самому найти выход – уже брезжили в уме различные варианты с перенесением основных обвинений на другого подследственного или, как крайняя мера, прибегнув к использованию загримированного под «Сову» толкового артиста драмтеатра, – как буквально через минуту Колодин почувствовал отсутствие малейшего интереса генерала к делам в их провинции. С облегчением уловив это и понимая, что московскому его начальству сейчас приходится прежде всего разбираться в кремлевских изменениях на самом верху, Колодин лишь осторожно поинтересовался, ожидается ли в ближайшее время открытый судебный процесс над врачами-убийцами. Ответ был слишком уклончивым, чтобы не предположить, что и у них в Москве что-то не заладилось. У кого с кем? Нет, насколько все-таки спокойнее в такие смутные времена не в столице служить! Главное теперь – никакой поспешности.
Колодин распорядился сделать в репетициях перерыв, сосредоточиться на текущих рутинных делах, не связанных с врачами-отравителями, и теперь он, как и его сотрудники, стал чаще бывать дома, отказавшись от привычных ночных бдений в управлении.
В один из таких дней, уже в начале апреля, его необычно рано вдруг разбудила жена. Еще даже не совсем проснувшись, он молча, испуганно, с остановившимся сердцем посмотрел на неё: «За мной пришли?..»
Видно, сразу же поняв его состояние, она быстро и успокаивающе проговорила:
- Нет-нет!.. Радио!.. Радио!..
Он вскочил, пробежал босиком на кухню, включил репродуктор на полную громкость и замер, вслушиваясь в каждое слово. Москва прекращала дело о врачах-убийцах, и все они – все до одного! – освобождались… Впрочем, он автоматически отметил про себя, что, кажется, одной, а то и нескольких фамилий в перечне не хватало – их, скорее всего, просто в живых уже не было, – однако ничего в принципе от этого не менялось.
Правительственное сообщение потрясло его не только самой сутью – подобных сокрушительных провалов в их ведомстве он не помнил, – но и тем еще, что это вообще случилось впервые, чтобы в эфир было передано нечто такое, о чем он заранее не был уведомлен по служебным каналам. События явно вышли из-под контроля его московского начальства.
Колодин прислушивался к себе и никак не мог понять, почему же теперь, в эти минуты их поражения, когда всё заколебалось и он, приобщенный к тем, кто, кажется, очень крупно проиграл, а значит, к тем, кого ожидает расплата, – почему же он испытывает сейчас какое-то странное облегчение?!
Разумеется, было отчего дух перевести: никто уже не спросит с него за провал с открытым процессом, не будет и самого процесса… Но нет, это всё не потому, не потому…
И вдруг он осознал, в чем дело. Именно потому, что в Москве так обернулось, для него лично прервалось это изнуряющее постоянное ожидание, что и за ним вот-вот придут. Он, правда, тут же возразил себе, что ведь как раз сейчас-то и могут прийти, но даже и понимание такой возможности все равно не показалось ему чем-то безысходным. Во всяком случае, не должны же теперь выколачивать из него ложных признаний! А в том, что на самом деле происходило, он виноват не больше других – не больше тех, кто избивал, калечил, кто добровольно доносил, кто хотел верить этим доносам, кто, наконец, тащил за собой других. Их всех разве станешь судить?! Другое дело, разобраться с теми, кому всё это зачем-то нужно было – с теми, кто и над ним тоже стоял и от кого зависела его собственная жизнь… Да если бы только его собственная! – но еще ведь и жизнь сына, жены… Так было со всеми, абсолютно со всеми – отчего же теперь он один должен отвечать?!
Резко и требовательно зазвонил телефон в прихожей, он схватил трубку и услышал возбужденный, помолодевший, торжествующий голос одного из секретарей обкома:
- Спишь, небось?! Смотри, как бы не проспать все на свете!
- Да нет, бодрствую. Как всегда – бодрствую, – вяло отшутился Колодин, отметив про себя, что с ним впервые говорят на «ты». Это было отнюдь не доверительной близостью и расположением к тебе, а предвестником того, что человек на другом конце провода уже почувствовал свою от тебя независимость и силу. Голос был явно победительным.
- Радио, надеюсь, слышал?
- Конечно.
- Ну и как расцениваешь?
Как?!.. Они там, в обкоме, теперь знали, наверное, больше… Впервые за много лет они могли знать уже больше и подробнее, чем он.
- Положительно расцениваю, – ответил он бодрым голосом. – Давно бы так!
- Правильно мыслишь! – расхохоталась у него под ухом телефонная трубка. – Так что никакого процесса быть не должно. Не будет его! Ты понял?
- Безусловно, – согласился он, подумав, что раньше-то, еще вчера, не обком, а совсем иные сферы решали, быть или не быть подобному процессу. – Я немедленно разберусь, – заверил он. – Внимательно рассмотрим все эти дела… Чтобы исключить любые нарушения законности и невольные ошибки.
- И вольные – тоже, – жестко проговорил секретарь обкома. – Вечером жду с самым подробным докладом.
Да, вот как всё изменилось… Еще вчера он не разговаривал в таком тоне. А ведь к тому шло в перспективе, что и на обкомовских уже выходили, так что следующим на очереди мог быть как раз…
- Есть, – по-военному ответил он на манер Шемчука. – Когда прибыть?
- Как только разберешься – сразу и подъезжай. Я всю ночь буду на месте.
Надо было срочно звонить генералу, чтоб попытаться понять, что же все-таки в Москве сейчас делается. Ввиду раннего часа Колодин сперва домой позвонил.
Ему ответил незнакомый мужской голос. Этого не бывало раньше, генерал и его жена жили одни в квартире. Да и голос, ему ответивший, был каким-то служебным, казенным, и так, по казенному, он и произнес: «Слушаю вас…».
Не отозвавшись, Колодин перезвонил генералу на службу, но ему снова ответил чужой голос, чего никогда раньше быть не могло. Всё, больше не на кого рассчитывать… Наскоро выпив крепко заваренного чаю, Колодин вызвал машину.
В управлении он застал почти всех сотрудников, хотя накануне разрешил им явиться лишь к полудню. Сейчас они бесцельно слонялись по притихшим коридорам, заходили друг к другу в непривычно пустующие кабинеты, приглушенно переговаривались, и он видел на их лицах растерянность и немой вопрос в глазах: «Что же теперь?..»
Собрав их, он произнес короткую энергичную речь о том, что настала, наконец, пора со всей строгостью разобраться в допущенных нарушениях социалистической законности и что в каждом деле, независимо от уже полученных признаний, следует исходить лишь из совершенно объективных, убедительных, доказанных фактов, а не принимать за таковые всяческие самооговоры и клевету на честных, ни в чем не повинных людей. Всех до одного, проходящих по делу об отравлении питьевой воды, к ночи выпустить. Тех, кто по болезни не может самостоятельно передвигаться, развезти по домам.
И еще Колодин велел впредь, до особого распоряжения, появляться и на службе, и в городе только в гражданской одежде.
Это он на всякий случай заботился о безопасности своих сотрудников.
Уже в хрущевские времена, соблазнившись наступившей «оттепелью», Мирон Суслович, режиссер местного драмтеатра, решился сочинить и поставить пьесу о той репетиции, когда он сам чуть было не стал её режиссером. Он так и назвал эту пьесу: «Репетиция», даже распределил между артистами роли, но дальше предварительной читки дело не двинулось. Нашелся между ними доброхот, который и сообщил «куда следует» о замысле Мирона Сусловича злостно опорочить наши славные органы.
Суслович был вызван повесткой именно туда, куда следует, и его провели прямо к начальнику управления.
- По-моему, мы лично не знакомы?.. – Высокий человек в форме полковника вышел из-за письменного стола, чтобы поздороваться. Рукопожатие было крепким, дружеским, а открытая улыбка сразу же располагала к себе.
Мирон Суслович из чистой предосторожности согласно кивнул, сомневаясь, впрочем, что полковник Колодин действительно запамятовал. Но, может, ему так удобнее?
- Тем не менее, я давний поклонник вашего театра… И потому хотелось бы дать товарищеский совет, чтобы не было неприятностей ни у театра, ни у его талантливого режиссера.– Колодин выложил перед Сусловичем копию его, Сусловича, пьесы, которая, как до этого был уверен автор, существовала в единственном экземпляре. – Я прочитал её… Не надо вам этого, а? – почти попросил он.
Короче говоря, на какие уступки только не пойдешь ради благополучия своего театра?!..
Прошло после этого еще много лет, полковник Колодин вышел на хорошую по тем временам пенсию, а когда настал отпущенный ему срок, он умер в окружении любящих жены, взрослого сына и внуков. На панихиде бывшими сослуживцами было сказано много доброго об усопшем. Особенно запомнились гордые слова о том, что только смерть вырывает чекиста из их рядов, а так, независимо от возраста и здоровья, все они, бойцы невидимого фронта, никогда не уходят в отставку.
___
Напечатано в «Заметках по еврейской истории» #12(159) декабрь 2012 — berkovich-zametki.com/Zheitk0.php?srce=159
Адрес оригиначальной публикации — berkovich-zametki.com/2012/Zametki/Nomer12/Borich1.php