Хлудневская быль
Каждый маленький чиновник мечтает стать большим, а большой — ещё больше, и оттого согласия между чиновниками нет, а только служебное рвение да чинопочитание. А уж чиновники все — большие и маленькие — боятся, чтоб по их департаменту какой оплошности или, хуже того, конфузии не вышло. Разводи потом руками: мол, не доглядели, не додумали.
Тут как-то большому московскому чиновнику, который культурой заведует в департаменте, донесли: мол, есть в Калужской губернии, в Думиничском уезде, село Хлуднево, а в том селе лепят из глины свистульки, да гремотушки, да прочу разну игрушку. Он бы, большой чиновник, такое дело без внимания оставил, кабы всё своим чередом да порядком шло: спервоначалу донесение, на донесение резолюция наложена, сверху распоряжение, всё аккуратно в папочку сшито, папочке номер присвоен, в канцелярии зарегистрирован. А тут — со стороны сказано, и он по своему культурному департаменту знать не знает, ведать не ведает. Ну как донесут наиглавнейшему, что по культурному ведомству такое упущение, а набольший возьмёт и на вид поставит: вот, дескать, игрушки есть, мастера есть, а по их департаменту — ни сном ни духом.
А раз чиновник большой, то и огорчение у него большое вышло. А дабы болезнь в нём чиновничья не разыгралась, он скорее нарочного в Калугу, чтоб первым делом нагоняй тамошним чиновникам устроил, что такое дело проворонили, а уж потом всё вызнал да прознал, что за свистульки с гремотушками да к какому месту прикладываются.
Калужские-то чиновники, как тишь да гладь да Божья благодать, себя дома набольшими чувствуют, а как нарочный московский наехал, пополам согнулись и давай на себе волосы рвать: дескать, не доглядели, впредь будем осмотрительнее, игрушечников хлудневских в порошок сотрём, по ветру пустим. Нарочный на них прицыкнул и строго приказал, чтоб в краткий срок всё разузнать, разведать и ему доложить. Обрадовались калужские-то чиновники такому обороту и давай служебное рвение показывать. Сей же секунд своего нарочного снарядили, инструкций да распоряжений надавали и — в дорогу. С такими-то бумагами нарочный мигом до села долетел.
Всё село сбежалось: что такое — потоп ли, землетрясение?
А нарочный даром что из чиновников самый мелкий, да не верхогляд. У него служебное рвение жиром не заросло, а раз дело московско-государственное, то всех игрушечников в одну избу согнал и давай вызнавать, чем вы, такие-сякие, глинобрюхие, Москву в удивление привели. И игрушечники руками разводят: дескать, знать не знаем, ведать не ведаем, а что игрушку без разрешения лепим, так деды и прадеды лепили и разрешения не спрашивали. Стал чиновник игрушку смотреть, а в ней вида никакого, глина и глина, только в печи жжёна. Он бы такую не то что в Москву — в Калугу бы постеснялся везти. Ну, да по чину рассуждать не положено и приказу перечить нельзя, а потому всё обстоятельно расспросил, где глина водится, как игрушки лепить да как в печь сажать. Даже свистеть выучился. Ну как московский начальник спросит, а он такой закавыкой себе карьеру испортит. После игрушки повидастей в сумку склал, хотел какого-никакого и игрушечника с собой прихватить, а они все — девки, да бабы, да старухи. Одежонка неказиста, выправки нет, потому и не стал брать. Собрался — и в Калугу. Своему начальству доложил. Оно, не долго думая, бумагу сочинило, что вот, мол, нарочный чиновник за хлудневскими игрушечниками доглядывает, — и скорей к московскому нарочному. Тот калужского нарочного в охапку — и в Москву к большому чиновнику.
Тот, как ему доложили, что нарочный прибыл, ногами затопал, кулаком по столу застучал, а как папочку с делом увидел — и московского чиновника облобызал, и калужскому улыбнулся. Дело в руки и скорей набольшему докладывать, что вот, мол, по нашему департаменту какое попечение о простом народе имеется.
Калужский-то нарочный с тех пор в гору полез: большой не большой, а не последний.
И игрушечники не в обиде: слава Богу, не разорили да в Сибирь не сослали. А игрушки и посейчас лепят.
А и правда: чем хлудневские дымковской или филимоновской хужее? Из одной глины деланы.
Дмитровские лягушки
Городок Дмитров небольшой, да особую славу имеет. Через ту славу и горожан лягушатниками кличут. Не то что живут они на французский манер, а по избыточности нашей. Мы — лягушки из себя важные, породы особой, дмитровской. В городе жить не любим — больно там сухо. А уж в округе — вот приволье так приволье. Квакай, сколько душе угодно. Наквакался — и в тину. Отдохнул, отдышался и первое дело — поесть.
А уж зверья у нас в избытке. Комары — жирней не придумаешь. Мухи сами в рот лезут. Живём — теплу и солнышку радуемся.
Одна беда: сколько ни квакай, а лето пройдёт. А осенью не напрыгаешься. Мороз шутить не любит. А раз шубы нет, то зиму лучше в тёплом болоте пересидеть, чем во льду замёрзнуть. Сиди себе в воде да сквозь лёд на луну любуйся. Весну жди. А уж весну не пропустим. То-то радости! И плавай, и прыгай, и квакай. Вот раздолье так раздолье! Воды везде — хоть залейся!
Весной всё и случилось. Сами понимаете: зиму насиделись, из пруда вылезли и давай друг к дружке в гости ходить. Давно, мол, не виделись.
Оно, конечно, в воде не квакнешь. А к вечеру все вместе соберёмся и давай петь и слушать, у кого лучше получается. Уж так голосисто, что как вороны орут, и то не слышно. Оно и понятно. Их-то голос против нашего противный-препротивный. Их и за деньги слушать никто не станет. Да и что там слушать?! Как заведут своё:
— Кар-кар-кар!
Какая это песня? Телега скрипит приятней. А мы как запоём! Да на разные голоса, да с переливами. Музыка — да и только. Не то что самим — другим приятно.
— Ква-ква-ква-а-а! Ква-ква-ква-а-а!
Дмитровчане валом валят нас слушать. Сядут и наслаждаются нашим пением. А уж мы стараемся, чтоб в грязь лицом не ударить.
Конечно, воронам обидно. Но что обижаться? Раз Бог голоса не дал, лучше не пой. Да у них мозгов нет, вот и важничают. Важничай не важничай, а красиво квакнуть ни одна не может. Как ни стараются, как ни пыжатся, а всё — «кар» да «кар».
Недаром они который год возле нас гнёзда вьют, чтоб, если не сами, так хоть детки нашему пению выучились. Тешат себя надеждой, а сыночек или дочка подрастут — «кар, кар, кар».
Учёба пустой голове не поможет. Сыр-бор из-за того и пошёл. Видно, у ворон терпение кончилось, вот и давай они с нами спорить и требовать, чтоб найти какого-никакого умника по музыкальной части, кто бы нас рассудил насчёт пения.
Да мы разве возражаем? Хоть десять профессоров найдите, длиннохвостые, только вам это не поможет.
Они долго не искали, корову позвали, а у неё — ни образования, ни голоса. Одно слово — корова. Думала, небось, вороны на обед зовут. На радостях бегом примчалась, остановилась и как замычит:
— Мууу…
Воронам самим за себя стыдно стало. Быстрей свою оплошность исправлять. Корову прогнали, пса консерваторского на цепи притащили. Худющий — то ли с недокорма, то ли работа у него тяжёлая. Нос по ветру выставил, воздух втянул и давай себя расхваливать, цену набивать:
— Да я при музыкальной части десять лет состою. У меня даже медаль есть «За верную службу». Уж в чём в чём, а в до-ре-ми я разбираюсь. Где сахарная косточка, а где так себе — сразу скажу.
Мы обрадовались. Такой рассудит, утрёт нос воронам. Будут знать.
Расселись, как положено: вороны — на ветках, мы — ближе к воде, чтоб сподручней горло промочить.
Они перья почистили, переглянулись и как заорут все вместе:
— Кар-кар-кар!
Всю округу переполошили. Нам-то ничего, мы к гвалту привыкшие. С перепугу пёс бежать бросился, хорошо, цепь за куст зацепилась. А то б не догнали. Мы его в чувство привели. Объяснили, что вороны поют так. Он успокоился. Задней лапой уши прочистил, сел и нам — всё внимание.
Тут мы не подкачали. Квакшинские частушки спели. Хорошо спели. Некоторые из нас, особо впечатлительные, даже прослезились.
А псина даже ухом не повёл. Морду тупую вперёд выставил и давай выговаривать:
— Так квакать любой сможет, на что у меня голос от каждодневной службы ослаб, и то я лучше вашего пою.
И давай на все лады гавкать:
— Гав-гав-гав!..
Тоже мне певцы. С вашими голосами только мух ловить.
Это он нам, первым дмитровским певуньям, такое сказал… Мы тихие-тихие, а как до дела дойдёт, храбрей не сыщешь. Хоть зубов нет, а шерсти из пёсьих боков надрали. Будет нас помнить. Сидел бы в конуре и блох выкусывал, нет, надо нос задрать, свою учёность показать. Вот и получил.
Вороны за собачку вступились. Они — на нас, а мы — на них. Сами понимаете, без потасовки не обошлось. Конечно, и нам попало. Поклевали малость, да и мы в долгу не остались. Перьев на целую подушку нащипали. Знай наших!
Пёс хотел нам претензию выставить, да поди узнай, кто ему бока намял. Мы и сами друг дружку путаем, а чужому ввек не разобраться.
С тех пор так и живём. Хоть бок о бок, а с воронами даже здороваться перестали. А песни лучше прежнего поём. Пускай хвостатые от зависти лопнут.
А недавно слух прошёл: французы нашими голосами прельстились, приехать собрались. Всё бы хорошо, да лето кончилось.
Заграничная блоха
Смоленск — город порубежный, а потому там заморским диковинкам рады. По весне немецкие театральщики прикатили. И давай народ ухмылками да увёртками веселить. Уж навеселили, у иных от смеха скулы свело. Так очумелых по домам и разводили. Театральщики в свои края подались, народ отдышался и чувствует — что-то не то. Живность в городе появилась.
Днем её не видать, а ночью по избам скачет, мужиков покусывает, детишек пощипывает, жёнок погрызывает. Народ разные места почёсывает, а как заграничную блоху извести, не ведает. К своим-то привыкли, вроде они есть, а вроде и нет. А заграничная, видно, на тамошних жителях наголодалась и на наших давай отъедаться. Оно понятно, у немца по жилам вместо крови пиво течёт, а с пива жиру не нагуляешь.
До того она разошлась, что чинов не соблюдает. Сначала подьячих да приказных покусывала, а там и до воеводы добралась. Недаром говорят: в темноте чужая блоха хуже тигра.
Наш воевода грозный, терпеть не стал, кулаком по столу бряк и приказывает:
— Изловить такую-сякую. И мне на суд представить. Даром что мала, а как прикажу с неё шкуру спустить, узнает, почём фунт лиха.
Народ смоленский — умелый, думать горазд, особую клетку сработал. Хотел из железа, да больно дорого, а деревянная — и дёшево, и сподручней. Особого человека к той клетке приставили. Чтоб дверцу, как блоха заберётся, захлопнул. Не задаром стережёт, на общественных харчах, да от воеводы полтина обещана. Тяжело охотнику было. Ночь не спи — день отдыхай. Он с такой работы округлел весь. А блоха нейдёт и нейдёт в клетку. Уж думали, не поймает. Труды и харчи даром пропали. Месяца не прошло, изловил-таки штучку заграничную, да пока по нашим хлябям бежал воеводе докладывать, она клетку в труху изгрызла и сбежала. Воевода расстроился, да ловилыцика наказывать не стал. Его вины нет. Дерево — материал слабый. Слабый не слабый, а она после этого злей стала.
Видит воевода: народ изводится. Оно, конечно, ночь не поспишь — днём не наработаешь. Сел и написал тульскому воеводе:
«Слышали мы, есть в ваших краях умелец, который аглицкую блоху подковал. И с той поры она присмирела и народ поедом не изводит. Пришлите и нам такого мастера, а за благодарностью дело не станет».
Тут же гонца снарядил и наказ ему дал, чтоб по кабакам не шлялся, а до Тулы стрелой летел.
Тульский воевода депешу получил, вызвал к себе мастеров и приказывает послать в город Смоленск такого рукодельника, чтоб мигом с заграничной животиной совладал. Туляки — народ грамотный: пряники писаные едят; затылки почесали, дома дел невпроворот, а потому отправили какого-никакого мастера. Он-де упираться стал, да тульский воевода уговорщик ещё тот. А накажет — мало не покажется.
И недели не прошло, как оказался мастер в Смоленске. Народ сбежался на умельца поглазеть. Да воевода его к себе увёл, так что народ особо не разглядел.
А мастер смоленскому воеводе в ноги бух и говорит:
— Батюшка, прости. Я скотинку укорочу, пусть только её поймают, а уж там я справлюсь.
Воевода как гаркнул:
— Доставить немедля эту треклятую животину.
Смоляне — народ послушный, всем миром блоху ловили. Поймали, на аркане привели да с мастером на ночь в одной комнатушке закрыли.
Утром смотрят: он её на цепи по городу выгуливает. Народ дивится, а воевода приказал её в кремле у Водосвятской башни приковать. Как приказал, так и сделали. Народ на заморскую живность всё лето целыми семействами глазеть ходил. Даже воевода пришёл посмотреть. Стал перед ней, фигу показал и говорит:
— На, поди выкуси.
А она шестью лапами землю роет, а достать не может. Цепь короткая.
Так бы и жила вроде цепной собаки. Да театральщики по осени вернулись. Увидели свою животинку, обрадовались. Едва воеводу уговорили. Выкупили за рупь серебром да бочонок пива. Цепь им воевода не отдал, потому как она вещь казенная и непродажная.
Хотел я тебе ту цепь показать, да запропастилась куда-то. Мелка больно.