Ритка, загорелая и сейчас, в ноябре (она любила искусственный шоколадный загар, да и в Египет моталась не по разу за зиму), плескалась и хохотала у бортика бассейна.
— Там у них горка сделана, водопадик, а под ней — слив мощный. Ну у меня ласту засосало, я ору дуром. Зулька смеется, а у меня уже ногу тянет. Поддали, естественно, перед тем. Еле спаслась.
Лениво качавшаяся на воде Зуля поощрительно улыбалась. Вспоминали, как делали материал о губернаторше — «доброй бабе» — по характеристике Риты. После отдыхали на губернаторской даче, и вот вышел смешной казус. Говорилось сие не столько для Анюты, крутившейся в колючих струях циркулярного душа, Ритиной одноклассницы, так и оставшейся в орбите удачливой и подбогатевшей подруги, а в открытую дверь, где в комнате отдыха сидели Матвей и Ёжик в ожидании своей очереди на купанье. Девчонки плавали голые.
— Да пусть идут, блин. Церемонные такие. Всю порнуху, небось, в интернете прошарили, а тут неудобно… Пацаны!
— Кончай, Рита. Чего разошлась? Оргий захотелось, матушка? На солененькое потянуло? Может, тебе Пятачка прислать?
Матвей, высокий, сильный, с развернутыми плечами и тоже загорелый, как Рита, весь холеный, в избытке телесной силы, появился на пороге.
Пятачок был мальчишка, обслуживавший бассейн. На самом-то деле ему исполнилось уже двадцать шесть, но весь он был недоросточек, какой-то недокормыш. Жил без родителей, один, в общежитской комнате, кормился тут и работал на зарплату, на которую кроме него вряд ли бы кто и согласился. Отдыхающие его жалели, а он охотно проводил зарядки в воде для тучных теток в безразмерных купальниках и даже по-своему властно запускал группы, одну за другой, и позвякивал связкой ключей от шкафчиков с одеждой.
— Ладно, скройся. Вылезаем. У тебя, что, Людка отчетов спрашивает? Так бой-френд это ж не муж, ты ей объясни популярно.
Гладкие, блестящие, подтянутые и довольные собой девчонки не спеша взбирались по лестнице. Ритка постояла на бортике, стряхивая в прозрачную воду бассейна капли с мокрых волос, озабоченно огладила себя и завернулась в махровую простынь. Зуля и Анюта в цветных нарядных халатах уже ждали.
— Девчонки, какие вы роскошные телки. Я б с дорогой душой… Прям вот счас, не сходя с места…
Матвей облапил Зулю с Анюткой и целовал их в мокрые щеки.
— Только вот Ёжика жалею. Ему нельзя теперь.
Ёжик смущенно хихикнул и полез с лестницы. Он был не такой высокий, как Матвей, но тоже крепкий, ладный, какие бывают люди с детства хорошо кормленные и взращенные внимательно и заботно к своему телу.
— А что произошло? — загалдели девчонки.
— Скажу, а? Не против, Ёжа?
Матвей картинно разбежался и сиганул с края, пересек бассейн, вынырнул, отряхиваясь, как молодой дельфин, и выкрикнул:
— Он ведь женится у нас. На поповне!
— Блин! — выдохнули Анютка и Рита, а Зуля отвернулась и пошла к открытой двери, как будто плеск воды отозвался всплеском досады в душе — она ведь и сама поглядывала в сторону Ёжика, пусть и неопределенно, в нынешнем октябре ей исполнилось двадцать семь, но вот и этот уплыл в направлении загадочной поповны. А вариант был нормальный, необременительный, с перспективной мамой, бизнес-вуменшей.
Классно и душевно сидели и выпивали расслабленно. Рита и Зуля — издатели, держатели и сотрудники женской газеты. Прикрывал их Зулин дядя, богатый татарин, глава издательского дома, пару лет как переехавший в Москву, предварительно обучивший племянницу работать: о ком надо писать, как, чтобы быть всегда гарантированно сытой и одетой. Как выбивать договоры на рекламу, собирая компромат на глав предприятий и фирм. С кем дружить в администрации, а с кем лучше и не поздороваться. В общем, передал бесценный багаж цинизма, но в твердые, надежные руки. Зуля с двоюродной сестрой Ритой в компании дело вела хорошо, ровно. Но даже в родной своей атмосфере (все сидевшие за столом выросли в одном районе и учились в одной школе — с разницей в год или два) она временами чувствовала себя как будто слишком опытной. Не как молодая резвая проститутка, а как прожженная бандерша — это давил дядин опыт.
Анютка по деньгам не совсем вписывалась к ним — парикмахерша. Но — тоже давние детско-юношеские отношения выросли в какое-то подобие слегка снисходительной дружбы. Приглашали ее, как правило, не за ее счет, ей было дороговато. Но в целом направления жизненных интересов, а следовательно и разговоров — острова, дайвинг, теннис, одежда, шашлыки, бани — совпадали. Иногда она забавно рассказывала о своих клиентках, но ни Рита, ни Зуля не доверяли ей свои стильные шевелюры.
Матвей хороводился с девчонками и Ёжиком с удовольствием, так он и жил, находя прекрасным свое положение сегодняшнего довольства и возможностей. Он работал в местном филиале московской автомобильной фирмы. Зарплату платили владельцы-иностранцы и таким — трезвым, энергичным, с молодой перспективой — особенно хорошую, поощряя премиями. А машины (они продавали растаможенные «Рено» — и с наворотами, и подешевле) он любил страстно. В свободное время, быстро изучив ходы-выходы, помогал клиентам оформлять документы. Денежки капали.
А Ёжик-Серёжа был отчасти мамин сын, хотя он тоже назывался бизнесмен и менеджер. Но дело, начавшееся с торговли шпротами и нынче развернувшееся во множество отраслей (торговля бухгалтерскими бланками, фотомагазинчики и один модный и представительный салон сувениров, набитый бесполезными в нашем быту азиатскими безделушками) было мамино, и мама, в свои сорок восемь абсолютно молодая, вела всё с азартом и крутилась в том же кругу, что и его сверстники и приятели. Хотя ее отдых был, может, и не таким экстремальным и экстравагантным (на горных лыжах не каталась и в спальнике спать на земле не могла), но это были всё те же бани, шашлыки, бассейны, поездки и, конечно, еда. Одним из развлечений на три последние года стало для нее строительство будущего коттеджа и евроремонт квартир — своей и Ёжкиной. Ёжка ездил в командировки по Поволжью, но поскольку делалось это по предварительному маминому соглашению, да и всё же работала она со старшим поколением, у Ёжика складывалось ощущение, что в бизнесе среди волков есть место и кротким ланям. Даже домашнее имя — Ёжик — прилепилось к нему и стало обиходным для друзей. Машина Ёжика куплена была с помощью Матвея, и вдвоем с приятелем они обкатали ее, гоняя по ночным улицам. Ёжик обожал свою первую настоящую, пахнущую внутри дорогой кожей машину, все ее текучие, гладкие, как будто тоже молодые формы.
Ночь текла. Здесь, в трехэтажном пригородном санатории, в комнатах спали отдыхающие. Сейчас, не в сезон, много было инвалидов, само скопище которых в одном месте тяжело было и взгляду, и сердцу. И вот так, ночью, веселившаяся компания смотрелась, конечно, диссонансом, вздумай кто-то обнажить санаторный срез. Но «Рябиновая роща» была удобна, и мама Ёжика, и Зуля, и кое-кто из близких и обеспеченных проплачивали в санатории несколько номеров «для гостей». Купаться же лучше всего было приезжать вот так — по вторникам, в санитарный день, когда Пятачок менял воду.
Они пили мартини со льдом, закусывая бутербродами и фруктами.
— Всё, следующий раз ко мне. Квартирник устроим. Креветки жарить будем, — Зуля недавно переехала в приличную квартирёшку, расположенную на двух этажах.
— Я сушей желаю. Лучше в бар поедем, — это Рита. — Ой, слушайте. На Новый год гуся надо зажарить, — и она закатилась смехом. — Спонсор один обещал, обещал — я вам, дескать, гуся привезу. Ну мы-то расслабились. Думали, как положено — ощипанного и в упаковке. А он на днях заваливает с мешком. Шутник, короче. А может, ему там в публикации что не понравилось. Прикольнуться пожелал. Мешок — хряп, на пол вывернул. А оттуда — гусь. Здоровый гад. Как зашипит, крылья развернул. Да еще перенервничал, видно, в мешке. Как пошел на меня. Клюв — во! Сантиметров тридцать. Наших всех как сдуло из кабинета. Я — на стол, а он наступает. И тут все наши, скоты, с фотоаппаратами. Журналюги хреновы. Я им машу — это ж я, алё! Нет! У них кадр пропадает. Думала — в окно сигану. Законопатили в мешок кое-как. Обещал кормить до Нового года и притащить уже ощипанного. Извинялся как настоящий.
Матвей будущего гуся («весь такой зажаристый, с яблоками») одобрил. Анюта просто улыбалась, она будет есть, что закажут другие. А Ёжик сидел, глядя в окно, уже заливавшееся молочной мутью ноябрьского рассвета и думал, как он приедет домой и позвонит… И как далеко еще до Рождества… А свадьба только потом… И про Настю… Как она умеет обернуться и посмотреть своими ореховыми глазами, и обольстительно тряхнуть русым хвостом, и улыбнуться вдруг нежно, беззащитно…
— На свадьбу всех приглашаю, — сказал он неожиданно для самого себя.
— Правда — поповна? Она тебя заморит, Ёжа. Будешь тощий — от постов, некрасивый.
— Смиренненький такой. Монашек! Ему — по морде. Конкуренты. А он такой — «я выше этого». Нате, ударьте в другую щеку. Тебя мамка из дому выгонит. Содержания лишит.
— Конечно. А на что она его содержать будет? Он всё нищим раздаст. И пойдут вдвоем, с поповной, босиком по морозу, счастливые!
Девчонки развлекались, и только Зуля сказала не без ехидства:
— А что? Прям любовь? Смотри со скуки не сдохни.
— Ты, Ёжик, не слушай их. Не поддавайся. Будь мужчиной. Решил, значит, решил, — Матвей поднял пузатый низкий бокальчик, призывно тряхнул ледышками, — давайте выпьем за любовь.
Они все даже поднялись, толкаясь и подшучивая, и выпили до дна. А Ёжик подумал, что скука — это последнее слово, которое можно применить к Насте и открывающейся ему жизни. Ей, выпускнице английской спецшколы, классной волейболистке, книгочеице и острословке, самой скучно не бывало вообще никогда. Он вспомнил свою будущую тещу — матушку с двумя образованиями (искусствоведческим и богословским), оперным голосом и кинематографической внешностью. В юности она заодно с подругой и почти на спор поступила на курс к Бондарчуку, и как же мэтр сокрушался, когда она попрощалась с кино, что «такие данные» уходят — и куда? В церковь! А отец Насти? Батюшка? Бывший моряк и потомственный священник, и родившийся-то в казахстанском бараке, столь энергичный и целеустремленный, что за ним, не успевая, летел подол рясы, когда он торопился на строительство или требы. И старший сын, брат Насти, тоже священник, отслуживший армию и уже народивший с молодой женой троих деток. И всегда — люди, всегда семейное бурленье, кипенье, суета. То на приходе что-то случилось, то — поездка, то — освящение, то выпуск епархиальной газеты… Бесконечные привечанья гостей, родственников, то моряки — балтийцы или черноморцы навестят, то приедет владыка служить — и тут торжественная служба и застолье… Или Пасха… Когда и ремонт, и огромные службы, и море цветов к Плащанице… И везде нужны руки, и силы, и быстрые ноги, и умная голова… И Россия такая огромная, не исходить, не изъездить святыни, и везде знакомые батюшки и матушки-игуменьи, и архиереи. В диковинку была Сереже, после их с матерью такого, выходит, уединенного, обособленного и, получается, одинокого жития, вся эта семейственная толкотня, полнота, где семья много шире, чем родственники. Где готовы принять, любить и интересоваться не своим корыстным интересом в тебе, а тобой самим. Кстати, практичность и трезвость в вопросах житейских поначалу даже удивляли Ёжика и никогда не слыхал он от отца Геннадия и матушки Галины тех благоглупостей, которые любят вкладывать в уста духовенства, люди, далекие от церкви. А уж советчика по строительству-ремонту лучше отца Геннадия не сыскать, не один храм поднял из неблагообразных руин.
А разговоры! Чтобы с такой страстью, и чтобы всё живое — книги, история, природа, люди! Чтоб слёзы и радость — всё настоящее! Этого просто не бывает, этого не может быть. Но это есть! И именно через Настю открывается в его, Ёжикову, жизнь. Скука — нечто противоположное, мертвое, сухое, которому нет места в живом, струящемся, разноголосом бытии.
— За любовь!
Рита, прирожденная актриса и признанная «массовица-затейница» в их компании, смахнула притворную слезу:
— Они жили долго и счастливо и умерли в один день. А родственники даже на гробике сэкономили — положили в один.
— А разве в разные лучше?..
Оставили Пятачку деньги за уборку и вышли в студеное промозглое предрассветье. Ёжик быстро развез всех, светофоры еще мигали оранжевым, и город, затянутый снежной моросью, стоял пасмурно и настороженно. Дома он лег, на пару часов можно было уснуть, и провалился в уютное забытье, ибо он был присмотрен, обихожен, мамин сын и совсем скоро Настин муж, и еще он был благополучен, потому что за него молился теперь отец Геннадий, и еще множество людей по монастырям, которые поминают «протоиерея Геннадия со сродниками», а он, выходит, тоже сродник… Наступает сырой рассвет. И там и здесь, в незнаемых весях, поднялись рано-рано, вышли из келий, потянулись в храмы и многие, и многие уделят ему капельку братской любви… Неожиданным, непостижимым образом… И потому он, благополучный, может пока сладко уснуть.
Вообще невероятно и удивительно, как можно жить в одном городе, но в параллельных, никогда не пересекающихся мирах, и вдруг — чиркнет искрой, защелкнет скрепу и ты, как в компьютерной игре, переходишь на другой уровень — повышенной сложности. Но это если примитивно, а на самом деле — иной мир. И вот с этим-то ощущением, что пройти его невозможно, что он богат неисчерпаемо, Ёжик и жил последнее время. Как будто глотнул воздух: «А-ах!» — и не можешь остановить вдох.
А как раз о скуке, смертной тощище, желании уехать из страны он постоянно слышал в своем привычном кругу. Это его и материнские приятели и подруги мотались по закордону, «страшнейшим образом» работали, называли себя с тайной гордостью — трудоголиками, стремились по тугой спирали — вверх, вверх, вверх… Метались, по-западному дорожа минутами, словно именно тоску желая вытеснить, выжать из своей жизни, серое перекрасить в ярко-пёстрое. Сама суета, снованье, непрерывные сигналы телефонов превращались в цель и смысл, которыми не были — так подспудно ощущал и Ёжик, еще такой молодой, что и самой молодости хватало, чтоб упиваться ею — многое еще было впервые. Но что-то уже маячило, какие-то паузы в душе, задыханья, безвоздушные пространства бытия. О чем-то он догадывался, видя мать в непрерывном желании соответствовать. Чему? Образ идеала в конечном итоге рисовался глянцевыми журналами, как ты ни подсмеивайся и как ты ни делай вид, что не принимаешь эту сокрытую пропаганду всерьез…
Они вместе пили чай в офисном буфете. Мать не побаловала себя ни бутербродом с любимой осетриной, ни пирожными. Она уже втянулась в «кремлёвку» и сбросила за неделю пару почти незаметных глазу килограммов. Зато чай любила дорогой, сорта различала безошибочно и пила сейчас из тонкой белого фарфора чашечки прозрачно-желтый, красивый и на вид напиток. Ёжик прихлебывал матэ. Минувшая ночь давала себя знать, он был вял, как будто плыл в воде.
Мать озабоченно вгляделась в сына.
— Как там со свадьбой решается?
— А что надо решать?
Зинаида Николаевна наклонилась, приблизив к лицу сына — свое, тонко подкрашенное, ухоженное лицо дорогой дамы. Раньше Ёжику материнская внешность нравилась без всяких «но». А теперь вдруг иногда приходила мысль: что если кто-то (не он, нет, совсем не он) скажет, глянув на нее — «Молодящаяся старуха!» Сама возможность этой чужой, оскорбляющей для матери мысли царапала ему душу. Ему даже хотелось, чтоб она была не накрашена. Но он прекрасно понимал, что это нельзя, это значит даже в такой маленькой детали — выпасть из общего нарядного, достойного строя среднего класса.
— Просто — молодая женщина с молодым человеком! — толстая бухгалтерша из ювелирного магазина, расположенного в цокольном этаже, кивнула, улыбаясь и шествуя к столику у окна со своим чаем и пирожными. Ее фигуре терять было уже нечего.
Зинаида Николаевна приветливо кивнула в ответ, а Ёжик вздохнул: почему раньше это даже нравилось, а теперь колет и раздражает?.. Как мелкая, никому не нужная фальшь. Матушка Галина тоже слегка подводила свои высокие изогнутые брови, одевалась нарядно, но иначе, не по-девичьи, по-женски, что ли… И видя ее прямую величавую осанку, грузную фигуру, голову с высоко заколотыми светло-русыми, почти совсем перешедшими в седину волосами, никому не пришло бы в мысли сказать: «Молодая женщина с молодым человеком». Исходило это не из внешности даже, из сути личности.
Чуткая мать тут же почувствовала мгновенную отстраненность сына и то, что ему почему-то не понравилась реплика бухгалтерши. Она погладила его руку, лаской пытаясь растопить возникшую льдинку. И он тут же поднял взгляд, открыто улыбнулся, ведь они были очень близки, и им почти не приходилось огорчать друг друга по пустякам.
— Две свадьбы придется делать, сынок. Одну — им, одну — нам, — она уже поднималась из-за столика, торопясь, — публика совершенно разная. А своих я не могу не пригласить. Но чтоб их попы уморили — тоже не дело. Скучно чтоб не было. Так что мы со своей стороны «Восьмое чудо света» арендуем. Но ты — ладно, не думай об этом. Я сама.
Опять она о скуке. В одно слово с друзьями. Жалеют его. Ну как же — посты и молитвы. Ёжик махнул рукой матери, она скрылась в дверном проеме.
Может, и ему надо себя пожалеть?.. Он усмехнулся. Они просто не знают. Он уже пережил это, осмыслил, понял. Не только ласковые объятья другого семейственного мира, куда его пускали мужем, сыном, братом, но и жесткую сшибку своей личности, своего хотения с тем высшим «надо», что присутствовало в их мире, что выстраивало и определяло тот загадочный, волшебный, таинственный мир церкви, где не человеческое было главным и диктовало, а другое… Божие — так бы сказала матушка Галина, да и Настя тоже. И поразительно, что при всей их любви и страсти — Божие всё равно было главнее. Он мог бы орать, требовать снизойти к нему, но, если, например, это была Пасхальная ночь, надо было встречать ее в храме, хоть ты упади на пол…И он почти что и упал в первую свою Пасхальную ночь… И вынужден был выходить во двор дышать и глядеть на звезды и сидеть на скамье клироса. А утром, после разговенья, христосованья, краткого сна, после того, как Бога встретили и прокричали бессчетное число раз «Воистину воскресе!», когда воздали хвалу, уже в присутствии воскресшего Бога они все готовы были любить его снова как дорогого сына, и холить, и баловать, и снисходить к недостаткам и проблемам. Ночью у него возникало чувство, что его разлюбили напрочь, даже Настя, украдкой целующая, пожимающая руку, старающаяся подбодрить — не любит, не любит, ибо не готова бросить всё и всех для него. А утром его так с избытком любили, так баловали, так, что это было опять непостижимо, волшебно. Вот эта главная тайна их мира властно влекла его сердце и становилась его тайной через Настину любовь. И всё это было так глобально и здорово оттого, что было вообще… Отсюда и рождалось то удивленно-радостное «А-ах!»… Как будто все они были солдаты или пограничники, и службу нельзя было покинуть ни днем, ни ночью, но и удержаться на этой службе могли они, лишь вжимаясь плечами друг в друга, жертвуя друг для друга всем, именно — братья…
С добрым десятком батюшек познакомился Сережа за последние полтора года. С кем-то теснее общался, кого-то наблюдал издалека. Понял уже, что все они разные. Вовсе не святые. У него тоже когда-то был этот взгляд на церковных людей: пошел служить — будь святым. А какой там святой отец Вадим? Отец Вадик, как называли его за глаза. Бывший комсомольский деятель, столкнувшийся в юности с рериховцами и от ужаса бежавший в ближайший храм, нынче — протоиерей и ответственный за работу с молодежью в епархии. Он был Настин начальник, и Ежик просто по первости внутренне рот разевал от всей той сутолоки и бестолковой организационной суетни, которую умели устраивать отец Вадим и Настя, проводя всяческие мероприятия. От Владыки доставалось отцу Вадику регулярно, та комсомольская, советская печать — может, она и побледнела и выцвела в церкви, — но еще присутствовала, и в виде линялой переводной картинки отпечатывалась на всем, к чему прикасался батюшка.
Другой новый знакомец Ёжика происходил из интеллигентской, профессорской семьи, знал древние языки и увлекался переводами античных авторов, к тому же собирал окаменелости — какие-то миллионолетние аммониты. У него была беда с женой, не пожелавшей разделить судьбу своего супруга, так резко поворотившего из науки в религию, причем ушла она к новому русскому, уведя сыновней-близняшек. Подвыпив, отец Олег рассказывал, как мальчишки сразу же прилипли к «новому папе», потому что у него крутая машина. Идея «накопления денег» как идея реабилитации стояла для отца Олега очень остро, он все мечтал, что труды его будут издаваться и принесут доходы, и он каким-то образом утрет нос так обидевшим его близким, еще обижался он страстно на невостребованность интеллекта и всяческой «учености», и вообще образованных священников, роптал на епархиальное начальство. «Ну а то, что ты служишь? Каждое воскресенье стоишь у Престола, это что? Не искупает?» Наверное, искупало. И в то же время всё обидное и человеческое жило и даже какое-то детское, наивное… Видимо, личность менялась в церкви, но медленно, медленно, особенно после советской, вполне мирской юности. Как не хватало этим батюшкам потомственного семейного священнического служения, даром которого обладал отец Геннадий, будущий Сережин тесть. Без малого родовая нить духовенства в их семье, давшая даже и мучеников, тянулась — шестьсот лет!
Кстати, однажды Сережа попал на семейный скандал, когда отец Геннадий распекал сына, взявшего огромную — по выражению отца Геннадия — ссуду, дабы купить в автосалоне корейскую иномарку. Дело дошло до крика.
— А случись что — кто твоих детей содержать будет?
— Случись что — продам!
— А если там продавать нечего будет? Кучу железа продашь?
Отец Геннадий обернулся к вошедшему Ёжику:
— Как мыслишь, Сергий? — он его величал только так, взросло, строго.
Ёжик замялся:
— Да она дешевенькая…
— Тьфу! Балбесы, прости Господи!.. — вскричал отец Геннадий и выскочил из кухни.
Ёжик с отцом Андреем, Андрюшей, глянули друг на друга и рассмеялись. Машина — сильный соблазн. Это Сережа понимал хорошо. И еще понимал иное, может, подспудно: новое поколение в церкви более светское, что ли, мирское… Иномарка имеет для них куда больший смысл, чем для прежних, крепких, «советских церковников». Матушка Галина, пришедшая в храм в пятнадцать лет, так прямо и поясняла:
— Я пришла в церковь мучеников. Я еще людей застала лично знавших батюшку Иоанна Кронштадского. Даже старухи прежние — это не нынешнее бабье. То крепкие были, им всем пришлось чем-то жертвовать, чтоб быть в церкви. Они б не отреклись. А сейчас ветер другой подует и выметет, если не всех, то девяносто процентов.
Вот ведь, оказывается, какая церковь! Она не только тебе дает, она у тебя забирает что-то. Хотя бы возможность купить иномарку и не думать совестно об этом: правильно ты сделал, что купил, или уже черту переступил. Ведь в итоге деньги с прихожан соберешь — с мира, не с трубы нефтяной и не из бюджетного кошеля. Н-да! А ведь пример отца Олега наглядно демонстрирует, что и матушки весьма разные встречаются. Для некоторых в этом уже ущемленность есть, когда муж — священник. Так хоть иномаркой замазать. А то — хвостом махнет и останешься — плоть умерщвлять. Так что много всего такого разного за совсем короткий срок увидел Ёжик вблизи.
На день рожденья матушки Галины всяческие духовные люди собрались и шашлык вместо рыбы трескали. Она уж сама плечами пожимала:
— Монахи… Ну, их дело.
С постом вообще интересно. Просто бизнес-приемы и двойные стандарты. Потому что когда отец Вадик на очередной молодежной тусовке (и как раз Успенским постом) за куском колбасы потянулся и на Сережин вопросительный взгляд наткнулся, то ничтоже сумняшеся пояснил: «Пост — сокровенное делание. А как только на людях покажу, что пощусь, так и умер мой пост, мой подвиг!» Крутня, какая-то, честное слово! Ёжик так и Насте сказал:
— Ловчила твой начальник. Не обошел, так объехал. Ему бизнес-проекты осуществлять надо.
Настя снисходительно хмыкнула:
— Дитя! Осуществляет! Не беспокойся.
И судя по роскошному кожаному портфелю, с которым отец Вадим навещал чиновников и спонсоров, а также по престижной модели его машины с водителем «дела» двигались успешно.
Вечер, когда происходил тот разговор, был изумительно хорош! Под городом, на турбазе, с воодушевляющим участием епархии и молодежного городского комитета проводили слет бардов и начинающих литераторов. Сидели у костра, тренькали на гитарах, читали стихи. Они с Настей обнялись, смотрели на летящие в небо искры, спаянные родством огня, непроглядной ночной тьмой вокруг, любовью, уже определившейся и названной между ними. Все подпили: и молодежь, и батюшки. Гомонили, выкрикивали вирши, ели походную, с дымком кашу, общались. И тут выяснилось, что обещанная отцом Вадиком машина не прибыла и прибыть, в общем-то, и не намеревалась. А человек пять молоденьких девочек-литераторш были заранее обнадежены в смысле этой машины и само собой обнадежили родителей, что вернутся ночевать домой. Выяснилось это печальное обстоятельство около одиннадцати вечера, и расслабившийся отец Вадим даже обиделся, когда к нему приблизились насчет какой-то машины, когда тут так прекрасно, горит костер, стихи, августовская ночь… Однако девчонкам, не на шутку обеспокоенным, пришлось отыскивать себе провожатых. Как более старшие и опытные отправились и Настя с Сережей, и еще трое подвыпивших поэтов. Они брели по тропе в ночном лесу, спотыкаясь и чуть не падая, а кое-кто, из нетрезво стоявших на ногах, угодил всё же в овраг. Так что на конечную остановку автобуса выползли с моральными и отчасти физическими потерями, но благополучно разъехались по домам.
Кстати, сердиться на отца Вадика было абсолютно бесполезно. Никакое дело, по его мнению, не стоило слишком великих усилий, и подходить ко всему следовало спокойней, по принципу: что Бог даст, то и хорошо. Этот принцип был в своем роде универсальным, и делал фигуру молодежного батюшки еще более колоритной, но в целях личной безопасности следовало в отношениях с увлекающимся отцом Вадиком не попадать в зависимость от этого принципа.
Кто-то попивал, кто-то небрежничал в служении, кто-то был откровенно груб, кто-то грешил приобретательством, — недостатки батюшек были прекрасно и взаимно известны в епархиальном кругу. Но только никто не спешил их снимать и расстригать. Конечно, — недостаток кадров, — так говорил и отец Геннадий. Но еще!.. И это было лично Сережино открытие: церковь принимала всех. В каком—то смысле все были нужны ей. Нет, не то чтобы она подбирала отбросы общества, скорее сформулировать можно было иначе: церковь верила людям. И если какой-нибудь батюшка искренне раскаивался и просил снисхождения, он его получал, и не единожды. Сережа-Сергий хорошо запомнил, как на его вопрос: «А что, все священники действительно верят в Бога?», от отца Геннадия он получил ошеломивший его тогда ответ: «Многие на кормление приходят. А всё же совсем неверующих я в церкви не встречал». И поверить батюшке стоило, ведь служил-то он скоро сорок лет. Как раз именно они с матушкой Галиной вкупе глядели на все происходящее взглядом вовсе не экзальтированным, а трезвым. Знание всего плохого и скверного огорчало их, и — Сергий теперь видел это — доставляло даже боль, но не отвращало и не могло отвратить от церкви. Церковь — это была большая любовь!
— Желаю быть пусть церковной пылью, но только чтобы в храме! — говорила матушка Галина о себе.
Святые были для них доступны — с ними можно было разговаривать, знакомиться, выяснять отношения. Все были живы — и поминаемые предки, и все вообще. Под мертвящим налетом скорби прорастали цветы и травы. Да и жить-то можно было большей частью в той, торжествующей, небесной церкви, в славе не нашей истории, а в славе нашей вечности. Это был праздник, который всегда с тобой. Не пошлый, рекламный, извлекаемый из питья лимонада или жевания резинки, а рождающийся из чувства победы над смертью и причастностью к Победителю, и ничем иным.
— Аксиома! — сказала Настя, пожав плечами на его умничанья, — само собой!
И даже самые поверхностные или малосимпатичные из батюшек вызывали порой удивительное чувство. Однажды всегда угрюмый отец Вениамин из центрального собора по-хорошему удивил Сережу. За столом он вдруг рассказал, как его рукополагали, и он целый месяц Великим Постом служил литургию, причем счастлив был еще и тем, что сослужил известному ныне архиерею, и ничего в жизни у него не было значительней и лучше радости того служения и того поста, прозрачного до звона, трудового, голодного, и празднично-легкого, словно поездка на Афон… Незаходимый свет этого высшего счастья освещал такую земную, такую приземленную жизнь.
А насчет скрепы, соединившей их разные миры, то это мамина подруга — Римма Степановна постаралась. Она — организаторша в городском комитете молодежном, и вот приезжал представитель президента, и в огромном зале отреставрированного недавно театра собирали всякую молодежь, и она просто попросила, чтоб Ёжик сходил — нужно было и количество тоже, и чтоб лица были трезвые, здравые, и по возможности — веселые. Он тянул с собой и Матвея, но тот дежурил на фирме, и Ёжик чувствовал себя одиноко, потому что все были компаниями: экологи в зеленых футболках, клубы славяно-горицкой борьбы, юные литераторы и барды, и группа «православной молодежи», водительствуемая отцом Вадимом, в нарядном, красном, пасхальном облаченье. И с ним была Настя, высокая, стройная, с русым хвостом и джинсах в облипку, бойко задававшая чиновникам вопросы, дабы писать что-то отчетное для епархиальной прессы. Она чувствовала себя как рыба в воде, видимо, хорошо знала многих в этом зале, имела опыт предыдущего общения и ничуть не смущалась брэндом «православная молодежь», в котором, как ни крути, чуялось нечто сектантское, узкое, православию не свойственное. И Ёжик от одиночества сначала, а уж потом от внутренней симпатии прилип к их яркой, бросающейся в глаза и уши компании. Еще с ними был Митя. «Баюн» — как окрестил его Сережа, позже узнавший подробно, что Митя оканчивает университет и занимается фольклором и старо-славянским языком, пишет иконы и настолько погружен в историческое прошлое, что, по словам Насти, не сразу и различишь, когда он — «в образе», когда нет. За Митей бродили толпы поклонниц, потому что он был очень положительный и хорошая партия, да к тому же — староста курса, душа вечеринок (хотя сам умудрялся скорее вид делать, что пьет, чем пить). Митя раздавал свои перлы «семо и овамо», щедро делясь с «другами, сестрами и братьями», но отнюдь не торопясь с выбором спутницы жизни. Ходило с ними несколько студентов духовного училища, куда попадали в основном из деревень, малообеспеченные, и уровень грамотности оставлял желать лучшего. Настя усмехалась:
— Как заведут псалмы читать, так слова исковеркают, так смысл искорёжат, просто ругательства получаются. И это в храме. Жуть!
Вот так и получилось, что во время кофе-брэйков присоседился он к Насте, и на крыльце театра, когда расходились, оказался тоже вместе с ней и пошел ее провожать по улочкам расцветающего майского города, очарованный ее щебетом: она рассказывала о поездках то в Выборг, то на поле Куликово, где собирались люди, увлеченные исторической реконструкцией, а попросту переодевающиеся в костюмы воинов и устраивающие потешные бои. И поскольку это поощрялось как возврат к истокам и благословлялось церковью, она ездила всюду, писала потом об этом, и были всякие курьезы, и трудности, и непогода, и смех… Знакома она была со всякими известными москвичами, но выходило у нее это просто, естественно. Настя умела не уничижаться сама, имея достоинство и считая, что вполне вправе подойти и познакомиться с интересующим человеком, дабы задать тот или иной насущный вопрос. Ну и что, если это богослов со всероссийским именем или профессор Московского университета, или маститый журналист. Она пожимала плечами — в ответ на недоумение Ёжика: «А что здесь такого?..» И она была не одна такая. Вот — ее родители, или Митя, или отец Вадим… Как будто целый мир существовал, развертывался, блистал именами именно для них, и на фотографии стоять рядом с Патриархом или с нобелевским лауреатом — это же вполне, вполне естественно. Глубокая же косность Ёжиковой жизни состояла в том, что он сам не мог спрыгнуть со своей ступеньки общественной иерархической лестницы. Все знакомые матери или его друзья тоже стояли на ней — кто чуть выше, кто ступенькой ниже, подпертые скопленной денежкой или отягченные так называемым «общественным весом», а «церковники» были свободны и жили просто как люди среди людей и потому все, в принципе, несмотря на имена или звания, были достижимы. Хотя в серьезной болезни о молитве надо было просить архиерея, его молитва, независимо от его личных качеств, весила по-иному, и в этом присутствовала какая-то другая ценностная иерархия...
Рита воткнула ключ, и они с Зулей вошли. Квартира еще только предполагалась, но уже сейчас было видно, как будет здесь много света и всё современнейшее. Рита наняла приятеля с бригадой, а приятель был когда-то художник и оформлял детские книги, и даже в московских издательствах. Поскольку художники-москвичи в начале перестройки откачнулись от издательств из-за низких гонораров, то там пригрели провинциалов, счастливых возможностью просто осуществить какие-то проекты в столице. Но время тянулось, кушать надо было, семейные нужды поджимали, и постепенно художник ушел в строительство, но работал с фантазией, планировал оригинально и превратился в неплохо оплачиваемого и работающего со средним классом бригадира-дизайнера.
— Окна, я смотрю, уже поменяли? — Зуля одобрительно покивала, Рита воспользовалась услугами фирмы, которую посоветовала она.
Рабочие на сегодня пошабашили. Было тихо, и в воздухе, окрашенном закатными лучами, стояла цементная пыль.
— Денег уходит пропасть, — Рита постучала костяшками пальцев по оконнице, коснулась лбом холодного стекла и вдруг спросила:
— Зуль, а ты как к существованию Бога относишься?
Зуля думала в этот момент о своем бой-френде. Это был красивый малый, игравший в профессиональный футбол. Но после травмы надо было уходить, и Зуля пыталась пристроить его менеджером к знакомым татарам на хладокомбинат. Идея эта осуществлялась тяжело — и он ощущал себя не ко двору, тяготясь совсем иной сферой деятельности и скандаля на эту тему с Зулей, и владельцам был особо ни к чему такой строптивый, гонористый, много о себе понимающий парень. Игорь попивал и в состоянии этом зверел, распускал руки. Раньше агрессию он сбрасывал на матчах и тренировках. Надо было расставаться, и было жаль. Это была конкретная беда, а рассуждения о Всевышнем — так величали Творца знакомые и родственники татары — отдавали схоластикой и были никак не применимы в повседневной жизни.
— Я Его не трогаю, и Он меня пусть не касается. А тебе-то что? Паранджа сейчас в моде. И это даже хороший прием. Надо обдумать и, может, взять на вооружение. Я прихожу в организацию: не хотите ли контрактик на рекламу с нашим изданием заключить? Ах, не хотите? И тут ты входишь — вся в парандже и бронежилете. И как закричишь: «Джихад!» И трусливый гяур потной рукой подписывает договор.
Они обе посмеялись, но Рита как-то вынужденно и спросила упрямо:
— А чё ж тогда все с ума сходят?..
— Работать не хотят. Гордые сильно — Бога им подавай, с небесами разговаривать. На меньшее не согласны, — Зуля сказала убежденно, вылив горечь, предназначенную Игорю, — а что случилось-то?
— Мама всё болеет. В мечети молились уже. Может, Ёжику позвонить с его поповной? Вреда ведь от свечки не будет, а, Зуль? Операция скоро.
— Давай, звони, — снисходительно-милосердно кивнула головой начальница и старшая родственница, — и вот что, слушай! — она остановилась на пороге, осененная доброй мыслью, — пусть там за Игоря закажут, что полагается. Свечу там подороже и всё… Тем более — он чистокровный русак… Не повредит, а?
Зуля подмигнула Рите, бывшей в курсе проблематичной любовной ситуации. Рита качнула головой радостно и уверенно. А Зулю вдруг посетила надежда и обдало теплом, как бывало год назад, когда он еще не уходил из команды, а она приезжала на стадион к концу тренировок. Возлюбленный появлялся с волосами мокрыми после душа, такой красивый и веселый, что девчонки на улице у Дворца спорта оборачивались, и бежал к ней. Нет, расставаться определенно было жаль…
На эту поездку уговорила их матушка Галина. Вернее, Настя-то была заранее согласна, но и ей, и Ёжику не хотелось расставаться, к тому же он стал как-то страстно, обжигающе ревновать ее — и даже не столько к соперникам, сколько к разговорам (телефон обожала и спать ложилась с трубкой), поездкам, отцу Вадиму, студентам-семинаристам, жесточе всего — к Мите, к бесконечным и бесчисленным друзьям, к родителям, книгам и церковным службам. Он томился, он ждал, а она вечно летела куда-то, всё бывала занята, носилась с молодыми литераторами, пьющими и худосочными, влюблялась в их стихи и рассказы, читала им свои творенья. А может, в кого-то влюблялась?.. Мало ей было комплиментов Ёжика. А Сережа оказался занят меньше, это было даже странно для бизнесмена, можно было тоже ездить в боулинг или на шашлыки, развлекаться, но всё казалось пресным — звезды рассыпались там, в Настиной жизни. И он часами просиживал в выходные на скамье у храма, изредка суя нос в царство золота и свечей, где на два голоса она и матушка Галина выводили «Господи, помилуй!»
Именно матушка пообещала, что они будут в относительном уединении — на переднем сиденье «газели» и что всё, что они увидят, и будет истинная Россия. Шёл август, жара спала, и приходская группа под водительством матушки отправилась в паломничество.
К счастью, он не был всё же один мужчина в их компании. Естественно, наличествовал водитель, разбитной, бойкий, неустрашимый на дороге молодой мужик к тридцати и совсем юный мальчишка-алтарник, его Сережа видел пару раз и раньше…
Шок был острый и резкий. Потому что женщины, с которыми они путешествовали, наверное, были хорошие и добрые, и душевные. Но это был тот общественный слой, где он никогда, никогда не жил, не находился и не желал там пребывать. Что-то глубоко маргинальное чудилось ему в этих долгих подолах, тапочках на носки или туфлях без признаков каблуков, в этих невзрачных, часто болезненных или скорбных, без признаков косметики лицах. Как будто собрались неудачники, бедные, едут гуртом с делегацией к Хозяину — милостыньки просить. И он! Молодой, перспективный, энергичный, у которого всё «хоккей» — едет с ними! А вдруг кто-то знакомый увидит! Ёжик весь внутренне сжимался: не хочу! Не хочу! И вот как встало это «не хочу!» у него поперек души, так и мешала ему эта преграда, этот внутренний забор увидеть, может быть, что-то главное. Всё, всё было в трудность ему. И то, что куска нельзя проглотить одному — все вместе, в паломничестве правило железное, и только благословившись, расположившись на остановке где-нибудь в лесу. Матушка (мать-командирша) запевала молитву, а у него всё ухало вниз. Им-то привычно, а ему каково? Смирись, смирись хоть на три дня, а в душе вопрошалось, а дальше? Настя ведь — плоть от плоти. Хватит ли его любви, чтоб растопить собственное сердце?
Одно он понял твердо: паломничество это не внешнее, а шаги внутрь себя. И что же он обнаруживает внутри? Радость от близости любимой? От гаснущего закатного летнего тепла, от раскинувшихся глухоманных лесов окрест дороги, от этого дивного простора Оки — самой русской, благодатной из всех рек, по словам матушки Галины? Нет! Сквозь поверхностную любовь, тоненькую, реденькую любвишку он добрался до залежей раздраженья, неприятия, какого-то детского отчаяния и скверно воняющей злобы. Ему стало плохо от самого себя! Таким, какой он есть, он быть не хочет!
Казалось бы, что ему до этого понятия не имеющего о фитнесе бабья? До их тапок, жилеток и головных платков? Но он был зависим, страшно зависим от них. Пусть механически, пусть мимо воли, но с ними. (Подумалось: хорошо, что мать не поехала, она бы не вынесла такого отсутствия респектабельности, такого отсутствия внешнего и душевного комфорта). И это была Церковь, только не в ее славе, роскоши и золоте, а в ореоле какого-то ужасающего бесславия, мирского уничижения…
Толпа нищих, оцепила паломников, чуть только они подъехали к воротам монастыря… Раньше он проходил мимо, а теперь-то обязан был пройти сквозь эту настырную, жадную, попрошайную толпу. И это было так трудно душевно, что он на каждом шаге жалел, что поехал. Именно после той памятной, так больно и остро, поездки он поторопился с покупкой новой машины. Потому что вдвоем с Настей готов он был хоть на край света. Но только вдвоем… Пусть по монастырям и ветшающим достопримечательностям, но — комфортно, престижно, респектабельно. Чтоб — не от бедности туда и несчастья, а по свободной воле… Но уже тогда, тогда понял он, что что-то совершилось у него внутри, и будь у него духовник, он бы узнал название этого трудного жизненного момента, этого саморазоблачительного анализа: начало покаяния.
— Эти три дня — чистое золото! — так сказала о поездке после их возвращения матушка Галина, и дочка согласно кивнула головой.
Еще бы — срединная, святая, прекрасная Русь. Да, это было так: дни горели червонным золотом. Но он расшибался об это золото своей слишком глупой головой, своим ничтожным, не умеющим вместить в себя красоту и величие сердцем. С тех пор он совершенно перестал выносить «благостненькие», старушечьи, вокругцерковные, сладенькие до отвращения разговоры, то и дело долетавшие до ушей. Складывалось впечатление, что старухи хлебали благодать вместе с постным супом полными ложками. А он уже хорошо ощутил, как горька благодать. Чуть где повеет в далеком далеке — бежать хочется, потому что жжет! Вот тебе и «чистое золото». Золото, может, и чистое — посуда душевная грязная. Как мало может вместить мелкая душа! И насколько выше, чище, способней к восприятию благодати отец Геннадий, матушка Галина, девица Анастасия… Человеческие шероховатости и слабости были ничто перед их церковностью, которую они получили по наследству, законно, правомерно, и несли бережно, охраняя и дорожа. И отец Вадим, над которым привыкли подсмеиваться, и Митя, и даже малое стадо этих церковных теток, столь обременительных ему… Они куда-то были вписаны, а он — нет…Это он своим присутствием вносил фальшивую ноту, он мог испачкать Настю…
Раньше он усмехался, когда говорили в их семье о ком-то: «Этот человек — поллитровая банка. В него три литра никак не вместятся!» Это он, Ёжик, был поллитровой банкой. В него не могло вместиться ничего доброго. А то, что помещалось, поднимало со дна такую муть, что его же самого и тошнило.
— Что с тобой? — Настя погладила по руке, прильнула, положив голову ему на плечо. «Газель» неслась в сумерках: и горе вдруг сменилось счастьем — подобного путешествия может и никогда больше не случится в моей жизни, но ты, ты — моя любовь, ты будешь со мной всегда!
Ёжик устал и переполнился за три дня путешествия всклень. Монастыри, храмы, жития святых перетряхивались в калейдоскопе впечатлений. Ничего-то он не знал толком, ни о ком не слышал.
— Этого невозможно не знать! — вскрикивала матушка Галина, с сожалением оглядывая их такую серую во всех смыслах толпу. А он не знал, и это тоже как-то ущемляло его, почему-то он считал себя образованным после своего экономического факультета. Не знал о князе, собравшем и вдохновившем собою Северную Русь, и преданном ближайшим окружением. Не знал о русской святой жене, кормившей голодных лебядным хлебом в лета лихолетья, но отчего-то хлеб тот был сладок и насыщал.
— И замужем была, и Богу угодила, — со значительным вздохом произнесла матушка.
Ничего не слыхал Ёжик о туманной пелене, укрывшей по молитвам другой святой, монастырские стены от наглых завоевательских очей. И все эти сведения, и знанья не то что подбадривали его, а как будто напротив — уничижали, обнажая ничтожество его надутой личности, задавая иной масштаб миру. Он всё это принял на свой счет. Вся эта святость и отечественная история адресовались лично ему. Как будто лопнул радужный пузырь, и может, оно и к лучшему, а только надо это пережить, переболеть, зализать душевную рану, укрывшись в надежной берлоге. Даже с Настей не мог он разговаривать об этом, а она, наверное, не понимала, заглядывала в глаза, лаская украдкой, балуя вкусным куском…
По возвращении Ёжик вызвонил Матвея, и они напились так, что на следующий день продрали глаза только к полудню.
— Я — не человек, — орал Ёжик, пьянея, — и ты — не человек, — он тыкал Матвея кулаком в плечо. — А он — человек. Предали и убили! — так вспоминалось ему в угарном бреду о великом князе, воителе и созидателе.
Назавтра болела голова, но в душе было тихо-тихо, как будто там лежал белый саван. «Неужели меня можно любить?» — подумал Ёжик и набрал заветный номер.
— Настенька! — сказал-вопросил он, и уже по ее дыханью, по ее ответному: «А ты где?», понял, что любим, и что ему необходимо увидеть ее сию секунду. Он проводил Матвея и понесся к ней, и скоро они уже сидели за кухонным столом в ее родительском доме, пили чай и смотрели в глаза друг другу. Потом включили компьютер и перебирали фотографии поездки. Освещенная августовским солнцем летопись путешествия получилась удачной. Ёжик, сам сделавший большинство снимков, был заодно доволен и собой, и вместе с Настей они то и дело тыкали друг друга в бока, хохотали и вопили, натыкаясь на особо выразительные, трогательные или смешные моменты. И повсюду была Настя: то задравшая голову, дабы охватить взглядом высоченную колокольню, то оголодавшая и откусывающая сразу половину ягодного пирога, то по-богатырски приложившая руку козырьком ко лбу и оглядывающая родные просторы, но главное — она сидела рядом с ним, живая и здоровая. Потом они поехали в кафе и наслаждались горячим шоколадом: ели ложечками густой, терпко пахнущий, перебивая сладость холодной водой, поданной в высоких, узких стаканах. Центральная улица за окном была причудливо освещена, с дерев свешивались гроздья цветных огоньков, радужно сиял и переливался искусственный мир. «Город всё время движется, — подумал Ёжик, — и чтобы не выпасть, и не опоздать, в его топку всё время надо подкидывать деньги. И только тогда будет чувство, что всё это твое — завлекательные витрины, нарядные улицы, гладкий, струящийся поток машин».
— А хорошо, что есть деньги! — сказал он вслух и смутился, что Настя поймет неправильно — как хвастовство.
— Отлично, — сказала она, сдувая со лба челку, — потому что я ужасно корыстная и уже продумала, что из мебели придется поменять…
Настя, сидя за кухонным столом и попивая кофе, внимательным взглядом следила за поспешными действиями матери. Матушка Галина домывала посуду. Наконец поставила последнюю тарелку на сушилку — «Уф!» — и присела рядом с дочерью.
— Мам, а почему отец никогда не моет посуду?
Они все трое (отец Андрей жил с семьей в райцентре, где, по распоряжению архиерея, и служил) недавно возвратились с воскресной службы, после которой правились еще панихиды и молебны, устали и пообедали на скорую руку — пельменями. Отец Геннадий сразу лег, а женщины заканчивали хозяйственные хлопоты.
— Да! — требовательно продолжала Настя, — пришли вы их храма одновременно. Ты устала не меньше. Так — почему?
— Потому что он только что держал в руках Чашу. Поняла?
— Вот поэтому-то я и не могла бы выйти замуж за священника. Цыкнет он на тебя в храме: не так поешь, то длинно, то коротко, — а ты ему на «вы»… Простите, батюшка. Вот и весь сказ. А если мне самой крикнуть захочется, а? А тут — священник, сан и всё такое. Вроде не на него крикну, а на святое.
— Кто это тут на кого кричать собрался? Ты, Анастасия? — в дверях появился отец Геннадий, — он ведь неплохой, Сергий твой. Только я тебя прошу, я тебя прошу, Анастасия! Не выкидывай коники! Будь уважительна к мужу. Будь уважительна, тем более он нецерковный человек, он до бесконечности терпеть не будет.
— Обрадовались, что спихиваете? — то ли в шутку, то ли нажимая какие-то заветные нотки, спросила Настя.
— Дурочка. Мы ведь в мир тебя отдаем, из церкви. Сергий твой хороший, домашний, что немаловажно — обеспеченный. Но какой он на самом деле — это большой вопрос, и от тебя тут немало зависит — что наружу вылезет…
Настя посмотрела на родителей — вот, счастливые. «Раздели моё священство», — сказал отец матери много, много лет назад. И она с готовностью, радостью, самоотвержением разделила, тем более что и мужа ей, выходит, дала церковь. Постарели, вдруг с болью заметила Настя, а отцовский облик стал как-то тоньше, нежнее, отстраненнее, как будто истаивая, и мама уже не та красавица, что прежде, даже и голос-то ее весь изработан, отдан, допевает остатками. Жалко сделалось скорее не их, себя. А вдруг рухнет эта опора, веха, и не будет надежного приюта, потому что физически не станет их на земле? Она даже головой встряхнула: когда-нибудь после, потом, через тысячу лет, и не с ней это случится, чтоб родительские гробы… Потому что она просто умрет на пороге… И Настя кинулась обнимать, целовать их, тормошить, и они обе с мамой заплакали, и в уголках отцовских глаз тоже стояли нескатившиеся слезы.
В открытую дверь храма клубами валил морозный воздух. «Едут!» — крикнул кто-то, и все сгрудились ко входу. Пронесли большие старинные иконы, поспешно прошел отец Геннадий. «Сейчас благословлять!» — прошелестели в толпе. Все смотрели в заиндевевшие окна, наклоняясь, шурша целлофаном роскошных букетов. Там, во дворе, близ шикарного свадебного лимузина, что-то происходило. Потом распахнулись обе дверные створки, и жених внес на руках невесту. Началось венчание.
— Прическу Вероника делала. Видишь, как пряди заколоты, ее стиль, — Анюта шептала в ухо кивавшей Рите.
Они стояли кучкой, чуть поодаль от других гостей: Зуля с Игорем, Матвей, Рита и Анюта. Девушки все в нарядных, наброшенных на прически шарфах и косынках, а потому и сами какие-то приподнято-необычные, молодые люди в костюмах и галстуках. Вообще всё было богато, роскошно. Новенький храм сиял свежей позолотой, тяжелые, дорогие облаченья тускло блистали, гости одеты были нарядно, но как-то не легкомысленно-современно, а основательно, со вкусом — в дорогой материи юбках и платьях, в украшеньях и шарфах — в тон, матушки — в сияющих классических «лодочках». Такая одежда покупается, когда нет возможности следить за переменчивой модой, зато несколько лет она остается применимой.
Венчал отец Вадим. Пел мужской семинарский хор.
— Куда, куда побежал? Разве можно? — это матушка Галина перехватила мальчика-служку, побежавшего — и как раз на чтении Евангелия — поправить свечи.
— Крестись! — внятно сказала Настя жениху, когда их подвели поклониться иконам Спасителя и Богородицы.
Зинаида Николаевна, стоявшая в первом ряду, тоже в нарядном, специально пошитом костюме и прозрачном шарфе, вздрогнула и вздохнула: Настя, теперь уже жена, указывала ее сыну, как следует поступать. Что-то дальше будет? Вон у нее и мать какая — пассионарная, энергичная… Хотя на простеленный рушник молодые ступили одновременно.
Гости двинулись поздравлять. Сначала родители — обнимали и целовали, обминая белую пышную юбку, невесту. Она склонялась красиво убранной головой, в ответ обнимала, благодарила, называя мужу тех, кого он не знал. Сережа-Ёжик, тоже весь с иголочки, обнимал, жал руки, принимал букеты, не умещавшиеся в руках Насти. Мерцали фотовспышки, торопясь запечатлеть момент полноты еще как бы нераспечатанного счастья.
Наконец, в суете, толчее двинулись в зал на второй этаж, где парадно, покоем стояли накрытые столы. Митя, только что несший над невестой венец, когда трижды молодые обходили вокруг аналоя, еще переживал в себе ответственность прошедшей минуты: тяжелый венец надо было держать аккуратно, не разрушив прически и укрепленной на ней фаты и, шагая, не наступить на пышный подол платья.
— А теперь попросим невесту по традиции бросить в сторону присутствующих девушек букет.
В ответ на эти слова тамады (кстати, тоже батюшки) Настя от груди бросила букет — туго спеленутые в кружевную бумагу белые розы на коротких стеблях. Неожиданно для себя его поймала Зуля. И при всей своей заматерелости смутилась, беспомощно оглянувшись на Игоря и друзей.
— Ну, хорошие, теперь не отвертитесь! — засмеялся Матвей, обнимая их обоих и подталкивая друг к другу и одновременно оборачиваясь к Рите:
— Что ж ты не ловила, дорогуша? Знать, не любишь?..
— Тебя пожалела, — отбрехнулась Рита, — тебя б тогда в тюрьму посадили. Как двоеженца.
Гости рассаживались. Митя как свой здесь, в семинарии, помогал, знакомился, шутил, провожал за стол. Одетые в глухо застегнутые тужурки мальчики-семинаристы носили блюда. Зазвучали тосты. На слайдах демонстрировали присутствующим детско-юношеские годы невесты и жениха. Тамада комментировал с веселой нотой. Но собравшаяся компания удивительна была тем, что не особо-то и нуждалась в услугах тамады — все здесь были говоруны и певуны. Пели батюшки — итальянские арии и русские народные песни, пели матушки, возглашали здравицы и многолетия молодым и их почтенным родителям.
— Я был начальник Насте. А нынче уже нет, — так начал свое приветственное слово отец Вадим.
— Слава Богу, — то ли в шутку, то ли всерьез сказала Настя и перекрестилась.
— Да, нынче ей муж — начальник, — продолжил, ничуть не смутившись, отец Вадим.
На Зинаиду Николаевну снизошло душевное довольство, и не столько от всех этих говорившихся здесь несовременных, но таких по сути своей правильных слов, сколько от какой-то забрезжившей, открывающейся возможности счастья для ее сына. И именно — с этой Настей из этой удивительной семьи духовенства. Счастья, в которое сама Зинаида Николаевна давно не верила, которое было совершенно неактуально и абсолютно невозможно. Или всё-таки оно возможно в наше несчастливое, неприспособленное к счастью время? К извлечению прибыли приспособленное, а к извлечению счастья — нет…
— Слово дедушке жениха!
Зинаида Николаевна встревожилась — родители ее, дедушка и бабушка Ёжика, были и так на слезе. Но Николай Петрович поднялся бодро, поднял бокал и сказал то, что думала, но не могла бы сказать она сама:
— Он у нас один. Один сын, один внук. Дорогой и любимый, — добавил Николай Петрович и всё же заплакал, и как-то слегка неловко поклонился, — любите его. Молодым и родителям их — здоровья!
Хорошо здесь было, в семинарском воздухе, в близости храма, потому, наверное, и слова звучали иначе. Не пошлые, не хохмы потешные, дабы прикольнуться, а настоящие — от души, от свадебной веселости и от свадебной печали, потому что они неразлучны.
Ели, пили, поздравляли, а уж перепели всего. Молодежь плясала, захватив в свой круг жениха и невесту, и семинаристов, сбросивших свою застегнутую чопорность, и скакавших вполне молодёжно.
Обносили тортом, мороженым. Из электрических самоваров наливали кипяток. Вволю добавляли ликеров. Так что не только усы на свадебном пиру подмочили, но и бороды изрядно…
Начинали расходиться. А январское небо всё было усыпано звездами. Мороз остудил разгоряченные лица, сразу студеными щупальцами полез в рукава и под полы дубленок и шуб. Скрипел свежий, жесткий, твердый снег. Зуля задрала голову: там, на втором этаже, в свете электричества еще гомонила свадьба. Духовенство было крепким сословием, в смысле посидеть за столом, выпить, поговорить и спеть.
— Давай, спрячу, — Игорь вынул из ее рук сразу залубеневший на морозе букет, сунул в отпахнутый ворот дубленки, наклонился к девичьему лицу. Сумерки скрыли, сгладили жесткость черт, добавили невинности взгляду, как будто смыли налет циничного житейского опыта.
— И у нас будет такая свадьба! — сказал Игорь, нежно гладя ее лицо.
— Такой не будет! — она отвернулась и быстро пошла к машине.
Рита, выскочившая следом на крыльцо, успела спросить в спину Игорю:
— Чего это она? — и уже обернувшись к Матвею и Анюте, добавила:
— А мне поповская гулянка понравилась! Всё одно и то же везде, а у них весело было. Я прям не ожидала.
— Я пельмени люблю домашние, — сказал Ёжик.
— Честно? — привстала на локте Настя. — А я завтра лепить собиралась.
Они оба валялись на широкой тахте, по обе стороны которой нежным, расплавленным светом горели бра. На маленьком столике стояло открытое вино и в вазочке конфеты в золотых обертках. И в пузатой бутыли целый ворох еще свадебных роз. За окном густел синевой вечер, переходящий в ночь.
— Я розы обожаю, — сказала Настя и погладила Ёжика по плечу. Неужели это действительно ее муж — симпатичный парень, бизнесмен и к тому же полюбивший её, Настю? В этом, вроде бы, не было ничего невероятного. Она была хороша собой, так говорили все вокруг. Образованна и начитана. У нее были достойные, самые лучшие на свете родители. И всё же! Это было совершенно, абсолютно невероятно, что Ёжик — ее муж, и к тому счастливый, счастливый, как и она сама.
Как будто подслушав ее мысли, Ёжик обнял её и сказал:
— А я обожаю розы дарить!
— Кому это ты их дарил?
— Кому, кому? Маме!
— Ах, маме, — смеясь, протянула Настя. — Тогда — амнистия.
Разговор был похож на игру, из которой выяснялось полное совпадение вкусов молодых супругов.
— Я обожаю слушать, как ты читаешь вслух, — сказал Ёжик, устраиваясь поуютней, накрывая их обоих ярким, пушистым пледом.
— А я обожаю тебе читать вслух! — ответила Настя и потянулась к книжке, валявшейся с ними тут же, на тахте. Книга была детская, цветная и рассказывала сказочную историю про удивительных существ, сумевших создать себе теплый, гостеприимный, подельчивый с другими мир. Всё было как живое: Мумии-мама варила какао, а Мумии-папа сидел в мансарде, увитой плющом, и писал мемуары, их сын играл со шляпой волшебника, благоухали цветы, пахло поджаристыми оладьями… Подлинная любовь обитала под крышей выдуманного дома. А у них с Ёжиком всё будет настоящим!
— Здорово, правда? — дочитав главу, Настя захлопнула книжку.
— Ага, — прошептал Ёжик, глядя на нее.
— А еще я загорать обожаю и плавать, — по-кошачьи потянулась Настя.
— А я тебя обожаю, Настюха! Без дураков… А насчет плавать… Это мы запросто устроим. Завтра вторник как раз, поедем в гости к Пятачку.
— Винни, Винни! Ты меня совсем задавил, — пропищала Настя Пятачковым, мультфильмовым голосом, — ты ел слишком много сгущенки!
Детская книга упала на пол, целомудренно прикрывая обложкой свои сказочные страницы.
Чистейшая вода плескалась в бортики бассейна. Сегодня весь день Пятачок мыл и чистил стены и дно, а потом около трех часов наполнял чашу. На голубом кафеле выложены были узоры в виде волн, а на центральной стене — целая картина дельфиньей жизни. Окна под самым потолком были чуть приоткрыты, раз в неделю полагалось проветривать.
Настя и Ёжик вдоволь наплавались, набултыхались и наплюхались, сигая с бортика и лесенок. Это была такая радость, раскрепощенность для тела, отвыкшего зимой от летней свободы, вот так — раскрылить руки и рухнуть в тучу брызг, и проплыть от края до края. Или, покачиваясь на спине, отдыхать, улавливая легкое движение, перетекание воды, глядя бездумно в белый потолок с рядами матовых светильников. И ничего не хочется замечать и вмещать постороннего в своем телесном эгоизме и отдыхе. А вот Настя заметила, и они даже впервые слегка ну не то чтобы поссорились, а просто — размолвка минутная, тень набежала… Из-за Пятачка. Как-то сразу она его уловила — и неприкаянность, и сиротство угадала, и застыдилась себя в своем счастье, понимая, что у этого явно нездорового, пригретого здесь из милости паренька никогда не будет в жизни того, что есть у нее.
— Ты видел кеды его драные? — спросила она неожиданно, располагаясь в кресле комнаты отдыха и готовясь пить фирменный здешний, духовитый, на травах чай.
— А что? — Ёжик пожал плечами.
— А то, что на его зарплату не то, что кеды, хлеба не купишь.
— Он ест здесь!
— Шиш он тебе ест. Все эти санаторские котлеты сосчитаны. Суп достается, это да. И каша иногда, с завтрака.
— Откуда ты это знаешь? — нахмурился Ёжик.
— Боже мой! Откуда? А то сложно узнать. Расспросила, пока ты переодевался. Он здесь тыщу восемьсот получает, между прочим. Можно жить?
— Пока такие, как он соглашаются получать эту зарплату, ее и платят. А вот не нашлось бы никого на нее — тогда и зарплат бы таких не было, — Ёжик всего лишь повторил то, что неоднократно слышал от матери на свои собственные, наивные, как он теперь полагал вопросы. Он привык считать такое объяснение достаточным и умным.
— Ты что? — вдруг ощетинилась Настя, — выходит, Пятачок сам же и виноват. И такие, как он. Ты что? Людей не видишь? Да ты знаешь, сколько вокруг несчастных и больных! Да ты понимаешь, обстоятельства какие могут быть? Так зажмет, что не пикнешь! Или ты думаешь, что ты навеки благополучный? Или вы с мамой считаете, что вы такие умники-разумники своими трудами всё и заработали? Это Бог дал, понял? А если б не дал — то хоть лоб разбей…
Только что она почти кричала, но сразу сникла, осеклась, заглянула в глаза, приласкалась:
— Сереженька, ты же такой добрый! Давай ему кроссовки мои подарим. И пир устроим, ладно?..
И они оставили большущую коробку, где еще имелось довольно деликатесов — икра и увесистый кус семги, и вареные креветки, и копченая колбаса, и сыр с плесенью, особенно любимый Ёжиком. Сами они, конечно, тоже отведали всего. Еще бы! Наплавались, нагуляли аппетит. Тем более, воцарился мир и сознание того, что они — хорошие, добрые и поступают правильно, хорошо, что они любят людей и помогают им в их бедах. Ореховый торт сначала хотели оставить целиком, но потом не удержались, очень уж он дивно пах. Отрезали по кусочку, потом еще по кусочку. И всё-таки Пятачку уделили почти половину.
Под утро, уходя, они оставили посреди комнаты на полу Настины совсем новые фирменные кроссовки, тридцать восьмого размера — как раз по Петькиной почти детской ноге. А еще Настя тайком засунула в правую свернутую пятисотку. Радовать так радовать!
Дремлющего в подсобке Пятачка пришлось растолкать, но и время подходило к шести: вот-вот побегут самые шустрые отдыхающие с утра пораньше купаться.
— Там в комнате, — сказала Настя, — это мы не забыли. Это тебе.
В машине по дороге домой она дремала, привалившись к плечу супруга, и думала, что добрыми быть приятно, тем более, когда это так легко. А что касается счастья, то его не надо скрывать. Верней, его ведь не скроешь. А пусть оно будет лучше немножко и для других людей. Потому что оно — как вода: выплескивается через край…
Наступил и прошел метельный февраль. С поездкой медового месяца не получилось из-за дел Ёжика. Зинаида Николаевна открывала новые филиалы и приходилось больше участвовать, ездить на точки, контролировать, выяснять. Вечером он летел домой, где неизменно его встречала «Муми-Настя», как он в шутку звал ее, потому что у них тоже было уютно и пахло вкусной едой. Заезжал в гости Матвей. И в тайне гордясь, Сережа наблюдал, как его жена играет роль хозяйки: угощает ужином и чаем. «Какая она красивая, стройная! — думал он, перебирая знакомых девчонок. — Нет, определенно красивее всех!» Вон и Матвей глаз не сводит.
— А ты что, дома так и сидишь целыми днями? — как раз вопрошал Матвей.
— Так и сижу. Книжки читаю. А куда ходить?
Наверное, по контрасту с незамужней беготней Настя и правда как будто с наслаждением окунулась в домашнее хозяйство: пекла и убирала, накупив себе нарядных фартуков. Только поездки к родителям да воскресные походы в церковь остались в ее новой жизни. С работой она пока не определилась, радуясь этой счастливой женской свободе…
Прошла Масленица. Отъели блины, находились в гости: то к теще, то к свекрови. В Прощеное воскресенье, вечером, она подошла серьезная и сказала:
— Послушай меня, Ёжик! — потом поклонилась и, строго глядя ему в лицо, произнесла: — Прости меня!
Он ответил, смутясь и еще как бы в шутку:
— Заранее тебе всё простил, дорогая.
— Нет, не так! — нахмурилась она и подсказала: — Бог простит!
— Бог простит, Настюша. И ты меня прости, — и он тоже попытался склониться перед ней.
Вроде и не они это были, а старинные образы мужа и жены, которым они попытались на миг соответствовать. И это снова был шаг в тот таинственный церковный мир, предполагающий в них способность перерастать сиюминутное и самих себя.
— А с завтрашнего дня, Ёжичек, ты только рыбу будешь есть, а я эту неделю ничего не стану, — вздохнув, сказала Настя. — Пост, милый.
— О-о! — простонал он.
— Да, и ко мне ближе, чем на два метра тоже не приближайся. Пост!
— У-у! — заныл он, — я согласен без рыбы. Только не без тебя!
— Нельзя, — сказала она. — А теперь заговляться!
Нет, соскучиться с ней было невозможно. Потому что праздник приходит только после поста — это Ёжик уже осознал. И первое «нельзя» — это было начало стройности бытия, того бытия, которого он пожелал, куда он вступал со своей любимой поповной, через нее и благодаря ей. И здорово было, что начинался пост, что жизнь превращалась в поприще и требовала моральных и физических усилий. Он был готов. Он хотел этого. Он любил.