«...Оглядываюсь – у дверей стоит человек со скрипкой и играет. Человек робкий, изможденный, оборванный. И скрипка тоже жалкая и бедная. И оба плачут. У человека из глаз льются беззвучные слезы, со скрипки льется жалобный плач. И оба без слов молят о помощи. Невыразимо трогательна была эта сцена, как голодный музыкант, слившись со своей скрипкой, рассказывал о своей нужде.
И еще, и еще... Всего не расскажешь. И теперь, когда припоминаю впечатления, больше всего представляются плачущие люди. Сколько слез!
Изучая народное творчество, я нередко останавливался на том, что в народных сказках и песнях часто говорится о плаче. В еврейских легендах, при малейшем несчастье сейчас же “hot men ongefangen zu weinen un zu klogn”[1]. То же и в русских, особенно солдатских песнях. Солдаты то и дело "во слезах купаются", "слезами уливаются".
Теперь я воочию увидал это "уливание слезами". По-видимому, есть такая грань, когда слезы льются из глаз легче, чем слова сходят с языка...»
Писавший эти строки порою и сам едва сдерживал слезы, видя нищету, страдания, отчаяние своего народа.
Он был уже известным писателем Ан‑ским и не менее известным общественным деятелем. Константин Сергеевич Станиславский (1863-1938) уже принял к постановке в своей Студии его пьесу – «Диббук». Ему бы сидеть за письменным столом, обрабатывать материалы, которых накопилось – горы, писать драму, которая, по его словам, «вся стоит в мыслях», а он взял на себя – добровольно, никем не понукаемый, – тяжелейшую работу – объезжать еврейские общины Галиции, Буковины и Польши, чтобы помогать сорванному со своих мест Первой мировой войной еврейскому населению. Помогать делом, практически.
Ан‑ский, 1916
Ан‑ский, Семен Акимович Раппопорт, записанный при рождении как Шлойме Занвил бен (сын) Аарон а-Коэн, родился под Витебском, в Чашниках, в 1863 году, в ортодоксальной семье и, по свидетельству историка литературы Цинберга[2], особое влияние на него имела мать. Когда он начал писать на идише, многие, знавшие его как русского писателя и русского общественного и политического деятеля (он был народником, позднее вступившим в партию эсеров), удивлялись его глубоким знаниям Торы и Талмуда, не будучи осведомлены, что до 16-17 лет он и не знал ничего другого. Именно в этом возрасте он стал учить русский алфавит, язык и тогда только занялся своим общим образованием. Любивший одиночество и страдавший от него, он чуть ли не подростком обнаружил в себе очень деятельную натуру. Изучая гуманитарные науки, языки, он в то же время овладел и нетипичными для еврея ремеслами – стал мастером переплетного дела и даже кузнецом. Восемнадцати лет он уезжает в Лиозно. Практически с этого времени начинается его самостоятельная жизнь, а с нею и скитания. За два года до смерти он напишет: «...вплотную к чему-нибудь приступить не могу из-за неустроения. Это обычное горе мое. Совершенно беспомощен я, когда вопрос идет о том, чтобы устроиться». В Лиозно он пробивается уроками, в Двинске – переплетной работой. Как деятельный народник, едет в деревню обучать крестьянских детей. Дело для российского просвещения важное, но как еврея его высылают из деревни. Тогда он отправляется на угольные и соляные шахты Екатеринославской губернии – просвещать украинских пролетариев. Близко сходится с простым людом. Рабочие его любят, охотно участвуют в его народных чтениях и вскоре начинают называть запросто – Семеном. Тогда-то он и стал писать свои первые русские повести («В кабаке», «В усадьбе», «На новые земли», «Торги») и посылать их редактору журнала «Русское богатство» Глебу Успенскому. Русскому писателю симпатичны впечатления молодого автора от жизни среди простого люда – он наблюдателен и пишет недурно. Завязывается переписка. Успенский советует перебираться с юга России в Петербург, где уже замечены его очерки из народной жизни и «Очерки народной литературы».
Так появился в Петербурге писатель со странной фамилией Анский. Странной, потому что через дефис, через черточку: Ан‑ский. Когда 23-летний Шломо Семен Раппопорт начал посылать свои очерки Глебу Успенскому, тот ему резонно указал, что Раппопорт – слишком уж распространенное имя, и молодой автор решил подписываться фамилией Анненский, маму его звали Ханна, то есть Анна по-русски. «Я хотел, – скажет он, – убедить мою мать, которая скорбела из-за моего ухода в чужую среду, что моя связь с ней, олицетворявшей родное еврейское происхождение, не только не порвана, а, напротив, теснее укрепится в моей будущей работе. Но в журнале «Русское богатство» уже сотрудничал известный народник Н.Ф. Анненский, пришлось переменить [фамилию] на Ан‑ский». В Петербурге растет его известность и как литератора, и как видного общественного деятеля.
Ан‑ский (справа) и писатель Алтер Кацизне (1885-1941),
автор сценария фильма «Диббук» по пьесе Ан‑ского (США, 1938)
Однако вскоре он вынужден уехать из России, живет в Германии и Швейцарии, затем перебирается в Париж. Жизнь русских рабочих он знает, теперь следует изучить жизнь французских пролетариев. И он действительно идет работать на фабрику, а потом и в переплетную мастерскую. Так проходит около двух лет. А потом еще шесть лет он выполнял обязанности секретаря Петра Лаврова (1823-1900), знаменитого участника Парижской коммуны, философа, публициста, идеолога народничества. Если переходу Ан‑ского в литературной деятельности с русского на идиш способствовал Ицхак Лейбуш Перец[3], то вообще к еврейским темам, к еврейскому фольклору он решил обратиться именно в тот, парижский период, когда близко познакомился со многими выходцами из России. Например, с Борисом Шацем[4]. В Париже Ан‑ский вспомнит детство и еврейское местечко, напишет рассказ «Мендель Турок», где покажет (по словам Цинберга), как «этот обособленный... старозаветный мир реагирует на обступающий его со всех сторон "чужой мир"; это люди "не от мира сего"; они наивны, как дети; как дети, они считают себя центром вселенной». В следующих рассказах появится молодое поколение, уходящее в город, для которого светоч знаний уже не Талмуд, а Писарев... Оказывается, Ан‑ский писал и стихи, а одно из них «Клятва», на идише «Ди швуэ» пели, называя «марсельезой еврейских рабочих», он переводил также на идиш, к примеру, стихи Некрасова и Никитина. Широк был круг его литературных интересов.
Манифест 17 октября 1905 года и последовавшие за ним события вернули Ан‑ского, как и многих других русских и еврейских интеллигентов, в Россию. И хотя он снова включается в российские дела, официально вступает в партию эсеров, следит за работой первой и второй Дум – все большее место в его мыслях и в самой жизни начинают занимать еврейские общественные, политические, социальные, литературные вопросы. Несколько лет он возглавляет, начиная с 1911-го, еврейскую этнографическую экспедицию. Именно там, на Волыни, в Подолии, в Киевской губернии он наслушался десятков хасидских историй, грустных и веселых рассказов. Он вгляделся в свой народ, как будто вернувшись домой после долгих скитаний на чужбине...
Мне показалось, что слова Ан‑ского и сегодня не утратили актуальности:
«...Вернуться из яркого мира европейской культуры к покрытому язвами старому нищему, только потому, что он родной, конечно, подвиг... Ощущение у них такое, что они во имя национальной идеи отошли от чего-то универсального к маленькому и бедному, но своему. И в этом большая ошибка. Происходит она оттого, что те, которые жили вне своего народа, знают еврейство только с внешней его стороны, видят в нем только горе, страдание и нищету.
Но… нация живет не страданиями, а восторгом сознания своего "я", радостным творчеством, гордостью своей культуры, поэзией своего быта. Только этим. Не будь этого, еврейского народа давно бы не существовало... На возвращение к еврейству можно и должно смотреть поэтому не как на подвиг, не как на самоограничение, а как на "ввод в наследство", как на приобщение к огромному богатству, которым можно радостно и гордо жить».
Ан‑ский завещал этот путь нам...
Л. Пастернак. Ан‑ский читает друзьям свою пьесу «Диббук»
Именно там, в одном из захолустных местечек, вместе с Йоэлем (Юлием) Энгелем[5], композитором, услыхал Ан‑ский историю, которая ляжет в основу его пьесы «Диббук» и кому же, как не Энгелю, писать к ней музыку... А сколько композиторов на разных континентах напишут свою музыку к постановкам «Диббука» – для концертного исполнения или просто вдохновленные и темой и хасидской музыкой.
Он уйдет из жизни, не узнав, какая слава уготована его имени, его научной деятельности и его пьесе «Диббук», хотя написанное им составило много томов, а знакомство с его завещанием позволяет заключить, что цену своему творчеству он знал, а, возможно, даже преувеличивал. При жизни Ан‑ского, в 1911-1913, собрание его сочинений на русском языке вышло в Петербурге в 5 томах. Посмертно на идише вышло его 15-томное собрание сочинений – стихи, пьесы, повести, мемуары, фольклорные записи и три тома, посвященных бедствиям, которые принесла Первая мировая война еврейским общинам Галиции, Буковины и Польши.
За четыре года до смерти, а умер он в 1920-м в Варшаве, Ан‑ский говорит, что принятая как будто к постановке Сулержицким[6] и Станиславским его пьеса «Диббук» все еще не ставится... «Признаться, – пишет он, – у меня пропала охота пробиваться к ним... Сулержицкий нервно болен, а Станиславский недоступнее министра... Не знал, что на пути к сцене столько низеньких дверей проходить надо. Бог с ними! Если пьеса хорошая – ее через 50 лет будут ставить без моего содействия, а если плохая – тем более не стоит возиться. А слава, ей-богу, мало это меня интересует. Да и поздно о ней заботиться». Имелись варианты пьесы на идише, русском и в блистательном переводе Бялика – на иврите[7]. Всего двух лет жизни не хватило автору, чтобы присутствовать на великом празднике. Вот афиша: 18 января 1922 года – премьера Диббука, режиссер Вахтангов. Декорации и костюмы художника Натана Альтмана[8]. Перевод на иврит – Бялика. Музыка – Энгеля. Не только каждое имя, но и каждая буква этой афиши исполнены для нас, сегодняшних, какого-то особого сердечного волнения. Нонпарелью читаю: "Нач. в 8 час. вечера. Цены местам от 1 руб. до 10 руб. Контрамарки не выдаются..." Мы знаем, как взбудоражила всех зрителей и критиков Хана Ровина[9], впервые выступившая на том историческом спектакле в главной роли невесты – Леи... Потом десятки лет она будет выходить на сцену в этой роли – вечная невеста...
Композитор Иоэль (Юлий) Энгель – автор музыки к «Диббуку» Ан‑ского и участник его этнографических экспедиций
Но история «Диббука» и всемирная слава Ан‑ского – это уже его посмертная слава. Это другая жизнь имени Ан‑ского, о которой, как мы уже сказали, он ничего не узнает. А что же была его собственная, настоящая?
Окунувшись в еврейскую жизнь, он без устали собирал народные легенды, хасидские предания и сам писал рассказы из жизни еврейской бедноты. И эта живая фольклорная струя, внесенная им в литературу на идиш, обогатила ее. Так же, как Энгель в музыке, он в слове обнаружил глубокое понимание духовных ценностей, хранимых в народе и передаваемых из поколения в поколение. «Сжатость стиля, строгая выдержанность тона, объективность изложения, нарушаемая местами лишь легкой, едва заметной иронией, таковы, – пишет Цинберг, – отличительные черты манеры письма Ан‑ского». Эти слова про свое творчество Ан‑скому, к счастью, довелось услыхать.
В те же примерно годы он стал и членом редакции журнала «Еврейский мир». Мы знаем, что им была собрана огромная коллекция экспонатов-памятников народного творчества, и на ее основе в 1916 г. был открыт Еврейский музей – с четырьмя отделами: музыки, истории, этнографии и художественным. Это было в известном в Петербурге доме № 50 на Пятой линии, что на Васильевском острове. В 1918 году, когда Ан‑скому придется бежать в Вильно, музей опечатали, закрыли. Уже после смерти писателя, в 1923 году, музей открылся снова. Художник Соломон Юдовин (1892-1954), племянник Ан‑ского, участвовавший в его этнографических экспедициях, стал хранителем музея, но в начале 1930-х музей закрыли окончательно. Об истории экспонатов написано много. Десятилетиями почти никто не знал, куда подевались многие экспонаты, а кто знал и имел доступ в запасники Музея этнографии, не могли ни показать их, ни рассказать о них. В годы перестройки выставка части предметов из коллекции Ан‑ского, хранящихся в Петербурге, в Государственном музее этнографии, объехала многие страны, побывав в Амстердаме, в США, а в 1994 году и в Израиле[10]. И имя Ан‑ского, уже не драматурга, а ученого-этнографа, в очередной раз воскресло из забытья. Исследователи его творческого и научного наследия установили, что архив, собранный и переданный Ан‑ским Еврейскому историко-этнографическому обществу (ЕИЭО) и музею, составлял около 5000 документов. Сегодня его остатки находятся в разных фондах России, Украины, США.
Обложка книги-каталога к выставке экспонатов из коллекции,
собранной экспедициями Ан‑ского «Возвращение в штетл» (Иерусалим, 1994)
Одна страничка в его биографии, менее всего известная общественности, связана с именем Жаботинского[11]. В начале Первой мировой войны, в которую Турция (а Эрец-Исраэль находилась тогда под ее мандатом) вступила на стороне Германии, Зеэв Жаботинский начинает кампанию за создание еврейских воинских частей в составе сил союзников – так называемый Еврейский легион. Почти все вожди российского сионизма, включая Усышкина (1863-1941), Членова (1863-1918) и других, были за сохранение нейтралитета, что означало позицию против создания легиона. Тема эта особая, здесь же важно сказать, что среди поддержавших Жаботинского было всего несколько известных личностей, включая Трумпельдора[12], будущего президента Израиля Хаима Вейцмана (1874-1952) и... Ан‑ского, о чем писали и Жаботинский, и историк Семен Дубнов (1860-1941), да и сам Вейцман. Все они были знакомы еще по Швейцарии. Ан‑ский, по воспоминаниям Вейцмана, не входил в их сионистскую группировку, где были Мартин Бубер[13] и Шмарьягу Левин (1867-1935), но симпатизировал молодежи и вместе с ней был потрясен первой публичной речью тогда 17-летнего Жаботинского, пророчески сказавшего, что в галуте еврейский народ ждет исчезновение, а единственное спасение народа – всеобщее переселение в Эрец-Исраэль. Вот что пишет Хаим Вейцман («В поисках пути», Библиотека-Алия, 1990, пер. Р. Нудельмана): «Мое неприятие Ленина, Плеханова и высокомерного Троцкого было вызвано тем презрением, с каким они смотрели на любого еврея, которого волновала судьба его народа и воодушевляла еврейская история и традиция. Они не могли понять, как это русскому еврею можется хотеться быть евреем, а не русским. Они считали недостойным, интеллектуально отсталым, шовинистическим и аморальным желание еврея посвятить себя решению еврейской проблемы. Они относились с подозрительностью к людям, подобным Хаиму Житловскому (1865-1943) (близкий, с юности, друг Ан‑ского. – Ш.Ш.), который был одновременно революционером и националистом... Таким образом, многие еврейские студенты из России в Швейцарии были вынуждены отречься от своего Я. Вначале нас, включая меня самого, было семеро... Раппопорт (больше известный как Ан‑ский – автор "Диббука") не был сионистом, однако ему претил высокомерный подход "старших братьев", т. е. русских, к еврейскому национализму». Вейцман рассказывает о митинге, где их маленькая группа студентов-сионистов («а-Шахар» – «Рассвет») одержала грандиозную победу...
Хаим Житловский (1865-1943), публицист, пропагандировал идиш и социалистическое устройство еврейской жизни, друг Ан‑ского
«Старший из нас, С. Раппопорт, был чем-то вроде общего дядюшки: его любили за мягкую еврейскую теплоту, за его еврейские истории, которые он рассказывал с необычайным артистизмом. Он сочувствовал революционерам, несмотря на свое несогласие с ними, но, в общем, у него не было четких политических взглядов, и он не принадлежал ни к какой группе».
Пройдет 18 лет, и тот же Раппопорт–Ан‑ский пишет Жаботинскому, что всецело поддерживает его программу создания Еврейского легиона и по мере сил будет ему помогать.
Свою лекцию, с которой Ан‑ский выступал перед разными аудиториями, он назвал «Национальная проблема еврейства», и главной ее мыслью была та, что настало время после двухтысячелетних скитаний для создания своего еврейского очага, своего дома, своего государства на земле Израиля. И если надо, «то ради этого и жизнь отдать не жаль». Удивительный текст в устах того, кто говорил и о ком утверждали, что он – не сионист...
А кто же тогда сионист? А как же весь смысл его речей, его ярких лекций? И это зафиксировано и в дневниках Дубнова, и в мемуарах Зрубавела[14], слышавшего Ан‑ского в Киеве в 1916 году, а писатель А. Рамба (1907-1969) в журнале «а-Ума» («Нация») называет в этом ряду еще и пространное интервью, данное Ан-ским «Одесским новостям».
...Он был бы счастлив посвятить остаток своей жизни, – сказал Ан‑ский, – осуществлению заветной национальной идеи, которая вернет еврейский народ к дням доблести и геройства Маккавеев и Бар-Кохбы[15].
Жаботинский запомнит, что во время его последнего визита в страну, где он родился и вырос, в 1915 году, когда его «бойкотировали, клеймили как предателя, поносили на всех перекрестках» (рассказывал историк Йосеф Недава (1915-1988), когда Усышкин, встретив на одесской улице мать Жаботинского, грубо бросил ей: «Вашего сына надо вздернуть на виселицу», – именно Ан‑ский в те же дни, при встрече в Петербурге обнял его, благословил и обещал, что приедет в Англию, чтобы помочь… Но не успел.
В сентябре 1918 года он бежит от большевиков в Вильно. Основывает и там Историко-этнографический музей и Культур-Лигу. 1919 год. Тяжело переживает смерть во время погрома его близкого друга – писателя А. Вайтера (1878-1919). Болело сердце. Год 1920. Ан‑ский едет в Варшаву, чувствует себя плохо, но все время работает. 7 ноября он выступает в небольшом кругу еврейской интеллигенции на тему создания и в Варшаве историко-этнографического музея, а вечером следующего дня, 8 ноября 1920 года, умирает от сердечного приступа.
Весь еврейский мир откликнулся на его смерть. Писатель и драматург Марк Ривесман (1868-1924) писал: «У него была прекрасная душа... А чего стоили его еврейские глаза, задумчивые, умные, вопрошающие и взывающие о любви к человеку! Он был так же идеалистичен, как народник и революционер, как еврей, еврейский писатель, а впоследствии – как сионист». А Шмарьягу Левин назвал его «еврейским князем...».
Письма Ан-ского
Письмо словно бабочка: дрожью крыла
Едва прикоснувшись, исчезнет в полете,
Оставив дыханье пленительной плоти,
И липы в цвету, и шелков, и тепла...[16]
«Хотелось бы посидеть часок в Вашей уютной комнате», – писал Ан‑ский Розе Николаевне Эттингер[17]. Тогда, в 1916 году, ей было 22 года, а ему – 53, он был по-блоковски и «сед и в цвете лет», а она милая, молодая, с большими глазами, умница. Вскоре Роза закончит Петербургский университет и получит звание доктора психологии. «С первой нашей встречи почувствовал в Вас такую большую интеллектуальность, какую редко встречал в жизни». Что это была за дружба? Как писал Рильке Марине Цветаевой: «Касаемся друг друга. Чем? Крылами. / Издалека свое ведем родство». Вот и ему казалось, что знает ее давно... Он обращается к ней всеми мыслями и чувствами, выражая их, как кажется на первый взгляд, достаточно сдержанно. Они познакомились всего около года тому назад.
«Моя первая встреча с Семеном Акимовичем произошла зимой 1915 г. Я училась на петербургских Высших курсах и ездила после занятий в контору ЕКОПО, чтобы как-нибудь оказать внимание и помощь жертвам тогдашней военной трагедии – еврейским выселенцам, – вспоминала Роза Николаевна. – Однажды сотрудник ЕКОПО попросил меня засвидетельствовать завещание находившегося в конторе незнакомого посетителя. Имя незнакомца – Раппопорт – мне ничего не сказало. Я успела только запомнить грустные выразительные глаза и тихий голос нараспев, которым он прочел заключительные слова завещания. После его ухода я с сожалением узнала, что это был... писатель Ан‑ский...»
Л. Пастернак. Портрет С. Ан-ского, 1918
А через некоторое время они случайно встретились снова, в трамвае. Теперь, кроме его грустных глаз, она заметила, что он высокого роста, сутуловат, и носит, как и другие русские писатели и интеллигенты, широкополую шляпу. Он тут же пригласил ее на первое чтение русской редакции по своей пьесе «Диббук». Роза Николаевна помнила, что среди журналистов, литературных критиков был и писатель Федор Сологуб[18]. Слушатели были сдержанны в оценках. Только Сологуб сказал: «Это большая замечательная вещь».
Роза Моносзон, 1916 (после замужества Эттингер)
После этого вечера они часто встречались.
«Он заходил к нам, приносил книги, помогал мне в занятиях и в долгих беседах осторожно и терпеливо старался направлять, разъяснять и учить. Ему, одинокому и щедрому, хотелось... делиться своим прежним опытом и приобретенным духовным богатством... Иногда я навещала его в его комнате в здании Еврейского этнографического музея на Васильевском острове, который он основал, и где хранилась собранная им в Галиции коллекция. Согласно его завещанию, эта коллекция должна была перейти в соответствующий институт в Иерусалиме, «если таковой там будет учрежден»[19]. Роза Николаевна так и не узнала, что часть музейных вещей из коллекции, собранной Ан-ским и его помощниками, сохранилась. Не став достоянием Израиля, она, как уже говорилось, экспонировалась в Иерусалиме.
А потом он стал писать ей письма. Первое письмо относится к началу 1916 года. Ан‑ский совершал свои нелегкие поездки по тем провинциям, где всего несколько лет назад побывал с другими целями – собирал этнографический материал, записывал хасидские рассказы и песни. Сейчас он создавал комитеты помощи еврейским беженцам, это было более чем хлопотно, это было хождение по мукам людским и требовало напряжения всех физических и духовных сил. Мы знаем о трагедии еврейского народа в годы Второй мировой войны. Но рядом с теми, кто ее пережил, живет сегодня новое поколение, для которого это – глубокая история. Что уж говорить о Первой мировой! Царская военщина преследовала евреев в прифронтовой полосе и загоняла их, порою, в те губернии, где им запрещено было жить, так что они оказывались среди двух огней – неугодные и верхам и низам, и начальству и местному населению. Травля, нищета и страдания людей были неописуемы. Число беженцев росло изо дня в день. Если в 1916 году их было около 160 тысяч, то через год эта цифра почти удвоилась (БСЭ, т. 24).
Письма Ан-ского этого периода, сохраненные Розой Николаевной и только через 50 лет увидевшие свет в «Новом журнале» (Нью-Йорк, 1967), и то не полностью, частично печатались затем в периодике, частично вошли в небольшой сборник памяти Розы Николаевны Эттингер, составленный и изданный Павлом Гольдштейном (1917-1982) в Иерусалиме в 1980 году. Мне копии этих писем еще в 1997 году передал душеприказчик Р. Эттингер и хранитель всех писем Ан-ского иерусалимский профессор, детский врач Эмиль Любошиц. Но практически широкой публике эти письма мало известны и по сей день. Особенность их в том, что при всей нежности к адресату, они менее всего носят личный характер. Эти письма – кусочек живой истории, записанной пером не просто стороннего наблюдателя, но и пропущенные через горячее, любящее, страдающее и сострадающее сердце. А в стиле письма, в зарисовках с натуры, описании дорог, природы, времени дня и ночи обнаруживается талантливый рассказчик. И нам дано почувствовать биение пульса живого человека, который верил в неистребимость духовного начала в своем народе.
Вот несколько зарисовок Ан-ского:
«Старик-кантор. Высокий, худой, с юношескими глазами и дряхлым телом. Пришел просить о пособии. Но когда я заговорил о легендах, забыл, зачем пришел, и принялся с увлечением рассказывать. И как рассказывал! Я сидел зачарованный, боясь упустить слово, болея душой, что не имел возможности записывать дословно его рассказ. Предо мной был истинный поэт. Каждый его рассказ был законченным художественным произведением».
«Отправляюсь в комитет, где происходит раздача записок на продукты. Бледные, измученные лица, голодные глаза, чахлые дети, босые, в отрепьях. Еле живые старики. Меня облипает целая туча просьб, жалоб, молений. Только один старичок с добрыми-добрыми наивными глазами радостно подает мне руку, удерживает мою, крепко жмет ее и любовно глядит мне в глаза. Жду просьбы. Но он ни о чем не просит, а только говорит, что радуется, что снова видит меня»…
«Еще старик, весь одряхлевший, но с совершенно юными, прямо пророческими, проникновенными глазами. Он откуда-то издалека. При отступлении его арестовали, привели сюда и бросили. Почему арестовали, – спрашиваю. – Как почему? Не видите, что я шпион? Кажется, на лице написано. – И хрипло смеется. И все старики и старухи смеются беззубыми ртами… А вот голые дети сидят в кроватях под лохмотьями, ручонки у них покрыты язвами и струпьями...».
Читая такого рода письма Ан-ского, ловлю себя на мысли, что эти старики и эти дети – это мы. Мы не взялись из воздуха. Мы произошли – пусть в третьем-четвертом-пятом поколениях – от них, тех, что выжили тогда и потом, во Вторую мировую войну, все пережили и перенесли…
Ан‑ский замечает и комические ситуации и сценки:
«Пожилая еврейка. Входит стремительно и начинает скороговоркой: Я – внучка рабби Зуси Анопольского и рабби Мирль Перемышлянер. Со стороны матери происхожу от Баал-Шема... Продолжает высчитывать предков-цадиков и заканчивает Бродским (династия знаменитых сахарозаводчиков и меценатов. – Ш.Ш.), которому приходится троюродной сестрой. За такие заслуги Комитет должен, конечно, вознаградить ее». Кстати, этот рабби Зуся Анопольский будет фигурировать позднее в пьесе Ан-ского «Диббук»: «А святой рабби Зуся Анопольский всю жизнь был нищим, собирал милостыню, ходил в сермяге, опоясанный веревкой, а все-таки творил не меньше чудес, чем Талненский или Ружинский цадики; даже, может быть, больше...».
«Хозяйка постоялого двора: "Знаю ли я в Петербурге Иону Гинцбурга..." Не знаю. Хозяйка поражена... Он – ее брат. Как я могу не знать его, когда он из первых людей в Петербурге? Хозяйка выбегает на кухню, возвращается и шепчет: Он свой человек у барона Гинцбурга! – Глядит, какое впечатление это на меня произвело, и прибавляет: – Барон Гинцбург приглашает его к себе обедать, сажает по правую руку. Однажды пришли какие-то очень важные гости. Мой брат хотел подняться, но барон Гинцбург удержал его за руку и сказал: "Гинцбурги не должны перед всяким вставать".
Понимаете? Понимаю и совершенно уничтожен величием Ионы Гинцбурга. Но меня ожидает еще больший удар.
Уходит, возвращается и шепчет: – Взял приданого 30000 руб., и своих тоже имел 10000!
На этой кульминационной точке происходит перелом. Начинаются жалобы, при таком богатстве и величии брат не помогает бедной разоренной сестре. В результате – просьба поговорить с ним».
Он писал Розе Николаевне не только о местечках и многих горестях людей, которым сочувствовал, но и о своих поездках в большие города по делам издательским, лекционным... То он в Москве, то в Киеве, а то застрял в Одессе, куда ехал по делу на один день:
«Что за удивительный город. Еще одного такого, вероятно, во всем мире нет. На всем лежит печать наивного бесстыдства и жирной безграмотности. Заехал я в первоклассную гостиницу "Бристоль". Колоссальное здание, мраморная лестница с бронзовыми фигурами. А в развешенных в номерах печатных "правилах" такие перлы: "За забывшие и оставленные вещи пассажирам взимается по 3 коп. в сутки за хранение каждое место". Портье оставил мне записку: "Бул вам господин просил звенеть яму. Телефон такой-то".
Очень любопытно, что именно Одесса, безграмотная вообще и трижды невежественная в области еврейства, в течение полувека является центром еврейского духовного творчества… Здесь единственная в настоящее время еврейская типография. Писатели живут обособленно... На этом островке я и провел все две недели. В первый же день встретившись с Бяликом, я просидел с ним от 2-х часов дня до 2-х часов ночи – и очень неохотно расстались. А на следующий день это повторилось с Менделе Мойхер-Сфоримом[20] и с Фришманом[21]. И так почти все время. О чем мы беседовали? Трудно даже определить. О нашей старой письменности, о проблемах, которые в ней выдвинуты и ее художественных ценностях. Все, конечно, в свете современных запросов духа. И так ясно стало, что и 2000 и 1500 лет тому назад наши далекие предки волновались положительно теми же проблемами духа, над которыми бьемся и мы. И подходили к ним смелее, и решали их глубже и оригинальнее. После этих бесед так ярко-ярко блеснуло сознание: как мы богаты! И я положительно был охвачен чувством глубокого счастья, которое позволило на время забыть о всех кошмарах...»
Больше всех городов в мире, пишет Ан‑ский, он любит Москву. Здесь у него всегда настроение «тихое, сосредоточенное и грустное». И добавляет: «кроме Иерусалима, которого никогда не видал и люблю, как сирота любит свою мать, которой лишился в младенчестве». Как сирота любит свою мать – какая пронзительная фраза. Гуляя по Иерусалиму, не забудем повторять вслед за Ан-ским: «Как мы богаты»!
Он редко, но все-таки жалуется на условия, в которых ему приходится жить в своих бесконечных разъездах. «Придется ехать около трех суток по здешней ужасной железной дороге»... А потом описание ночной морозной степи, когда «сани соскальзывают», и «крутит снег», и «метет в глаза, за воротник, в рукава». И сани так-таки опрокидываются: «Зачем плетусь я в мороз, вьюгу и тьму по чужой галицийской степи...» – вырывается у него... «Но тотчас же чувствую, что это не я жалею себя, а через мое сознание меня жалеет кто-то другой. Жалеете Вы. Реально ощущаю эту ласковую жалость, и в душу проникает тепло и радость... И я забываю и ночь, и холод, и вьюгу, и нелепость жизни...»…
«Падаю от усталости – и не хочется положить пера. Пишу Вам... точно беседую с Вами, – пишет Ан‑ский Розе Николаевне Эттингер. – Устали лошади, шли медленно. Возница, мальчик-еврей, не поворачиваясь ко мне, рассказывал, как выселили все местечко, где он жил, как гнали, как ссадили с поезда, как не позволили оставаться в городе. Монотонный рассказ...». Они закуривают – автор и мальчик-возница – и Ан‑ский заканчивает этот фрагмент так: «При свете спички я увидел юное, здоровое, жизнерадостное лицо с живыми глазами. И понял я, что жизнь сильнее всех этих ужасов и победит она»…
«Мне доставляет большую радость писать Вам...».
Одно письмо кончается многоточием, другое начинается с него:
«…Как глубоко тронуло меня, что Вы пришли проводить меня на вокзал. Всю дорогу было радостно...» И снова многоточие и за ним: «...17-го вечером мысленно провожал Вас на вокзал. Ведь если бы Вы поехали сюда, Вы 17-го уехали бы. До того времени я мысленно переживал Ваше пребывание здесь... А когда Вы уехали, я остался совсем-совсем один…»
Роза Эттингер: жизнь должна стать радостью
Как часты в письмах Ан-ского многоточия! Возвращаюсь к прочитанному. Да, пропуски, купюры, многоточия! Что скрыто за ними? Мы догадываемся, что многоточия в письмах для первой их публикации в США сделаны были Розой Николаевной явно для того, чтобы самой остаться в тени, не привлекать к себе внимания. А решилась она их печатать, понимая, что письма Семена Акимовича Раппопорта – это достоверное свидетельство о времени, о месте и о судьбах еврейских, и одновременно они проливают свет на личность самого писателя Ан-ского.
Однако не требуется, пожалуй, особой проницательности, чтобы догадаться о больших и глубоких чувствах писателя, по тем временам уже немолодого, к юной Розе Эттингер. Воздух, атмосфера этих писем дышат любовью, доверием, благодарностью судьбе за возможность думать о ней, говорить с ней, делиться горестным и смешным, сумрачным и светлым. Но вместе о них говорить не получится. Он свою жизнь почти завершил. Ее жизнь только начиналась. Он был старше ее на 30 лет. Роза Николаевна проживет после его смерти еще почти 60 лет! Она была его последним, а скорее всего, и единственным счастьем. Друзья рассказали ей, что в портсигаре Ан-ского после его смерти нашли ее записку с просьбой поменьше курить. «Эта маленькая заботливость очень тронула его. Он дважды упоминал в письмах, что бережет эту бумажку как память», – писала Роза Эттингер.
Дружба Розы Николаевны Эттингер с Семеном Акимовичем Раппопортом, писателем Ан-ским, украсила последние годы его жизни и во многих смыслах предопределила ее жизненный путь.
Ан‑ский теплого дома не знал почти никогда. Роза Моносзон и ее сестра Люба росли в тепле и уюте доброго дома. Со своим мужем Мордехаем-Марком Эттингером Розе не пришлось знакомиться, они были родственниками и знали друг друга с детства. Оба родились в семьях с высоким достатком. Марк родился в Латвии, по образованию он был юристом. Ее же отец пользовался славой отличного ювелира, знатока своего дела, а посему стал поставщиком двора Его Императорского Величества. Дед же Розы Николаевны был из ученых раввинов. (Приехав в Иерусалим, она придет к знаменитому раввину с книгой своего деда. И он, узнав, чья она внучка, в нарушение всех религиозных правил, горячо пожмет ей руку.) Жили они с Марком в Риге, а оттуда переехали в Германию, где находилась в то время ее сестра Люба.
Вскоре у Марка находят опухоль, и постепенно все заботы и хлопоты ложатся на плечи Розы Николаевны. Она открыла кошерный пансион, так что все именитые евреи, приезжая в Берлин, столовались у Розы Эттингер. Некоторые жили подолгу, становились друзьями. Марку пришлось сделать операцию, после удаления опухоли он стал хромать, все меньше выходил из дому, много читал. Тем не менее, воспитанные в европейской культуре, в том числе и немецкой, супруги Эттингер были среди тех, кто полагал, что Гитлер – явление случайное, курьез, и вскоре все это нацистское наваждение кончится. Однако фашисты пришли к власти, начались погромы. Через год после смерти любимого брата Марк пошел в синагогу читать кадиш – поминальную молитву. И пропал. Проходит час, два, его нет. Роза Николаевна бросается в синагогу, но та оцеплена нацистами. Что делать? А ведь когда-то с ней уже происходило подобное. Чтобы спасти своего дядю от расстрела, она сумела добраться до самого «железного Феликса», до Дзержинского. И вот теперь она прорывает живую цепь, чуть не выволакивает оттуда мужа, и то ли потрясенные яростью красивой молодой женщины, то ли просто оторопевшие от неожиданности нацисты расступаются, а она отправляется прямо в британское консульство за разрешением на въезд в Палестину. Люба, которая к тому времени была замужем, уехала в Лондон.
Эттингеры прибыли в Иерусалим в 1935 году. Нуждались, в Берлине пришлось все бросить, рады были, что спаслись. Розе Николаевне предложили работу в книжном магазине, где платили гроши. И она, рискуя прогореть, снова открывает пансион. Сама таскала воду ведрами, сама готовила. И снова появились именитые гости. Четырнадцать лет Роза Николаевна ухаживала за больным, а потом и парализованным мужем. В 1937 году Марк умер, похоронили его на Масличной горе. В это же время Роза узнает, что в Лондоне от родов умирает ее единственная сестра Люба. Она незамедлительно летит в Англию. Люба еще жива, она родила сына и просит сестру не оставлять ребенка. Роза Николаевна взяла на себя заботу о мальчике, растила его, как родного. Но у малыша был отец, Сергей Якобсон[22], родной брат знаменитого ученого-лингвиста Романа Якобсона (1896-1982), который в дни юности познакомил Маяковского со своим другом, кто помнит – товарищем Теодором Нетте: «Глаз кося в печати сургуча, / Напролет болтал о Ромке Якобсоне / И смешно потел, стихи уча. / Засыпал к утру...»
В 1941 году, живя в Лондоне, но будучи немецким поданным и, видимо, боясь быть интернированным, Сергей Осипович Якобсон настоял на их переезде в США. Роза Николаевна Эттингер практически одна воспитывала племянника Дениса, была к нему очень привязана, поэтому поехала вместе с мальчиком в США. Но после войны Сергей Осипович женился вторично, принял христианство и вскоре совсем отнял у нее ребенка, в которого она вложила всю душу. Любя Израиль и понимая, что мальчик для нее потерян, Роза Николаевна собирает свои собственные нежные и веселые записочки к нему, забытые им, и возвращается домой. После смерти Розы Николаевны в 1979 году ее большой друг Борис Соломонович Вассерман, тоже иерусалимец и тоже добрейший человек, меценат и филантроп, написал племяннику о смерти тети, но тот как не откликался раньше, так не откликнулся и сейчас. Впрочем, звонил Розе Николаевне, приезжая с лекциями в Израиль, его дядя, тот самый знаменитый Роман Осипович Якобсон. Он сказал, что хочет, чтоб она знала: он не принимает пути, избранного его братом и племянником. Всю эту невеселую семейную историю я пересказываю со слов Леи Мучник-Гольдштейн (1920-2005), близко знавшей Розу Николаевну. Позднее Лея добавила: «Не имея ни сил, ни, главное, желания заниматься хозяйством, Роза Николаевна ушла в дом пенсионеров «Бейт-Меир» и там она зажила такой живой и насыщенной жизнью, что по интенсивности ее день другие не проживают и в месяц!».
Павел Гольдштейн (1917-1982), муж Леи, издававший журнал «Менора», попросил Розу Эттингер написать свою автобиографию. Она уместила ее в один листочек, от чтения которого кружится голова: ее специальности после окончания 4-летнего курса Высших женских курсов – русские, романские языки и литература, а также психология и история, присвоено звание доктора психологии в Университете в Петрограде в 1916 г. Знание иностранных языков: полное владение русским, английским, немецким, французским, перевод с этих языков и на эти языки; умение читать на итальянском, голландском, иврите. И род ее занятий (с сокращениями. – Ш.Ш.): исследования для Королевского института международных отношений в Лондоне и Оксфорде, обзоры по вопросу беженцев (Ан‑ский в Первую мировую войну, Роза Николаевна – во Вторую (Ш.Ш.). А также в 1940 году – работа на радио, переводы и доклады для Британского отдела информации; в 1941-1943 гг. в США она – научный сотрудник при Принстонском университете, где делала переводы русской научной литературы, составляла библиографические индексы. Одновременно в 1942 г. – помощник французского экономического советника при Бруклинском университете... Секретарь издательства французской миссии по проблемам здравоохранения, образования и жилья во Франции – 1947 год. Позже – в дополнение к основной работе составляла и обрабатывала документы на иностранных языках, помогая подготовить доклад в ООН о геноциде… Этим списком, разумеется, далеко не полным, она откликнулась на просьбу П. Гольдштейна написать свою автобиографию…
Павел Гольдштейн написал сам и собрал отзывы о Розе Николаевне Эттингер других близко знавших ее людей.
Они свидетельствуют о незаурядной личности этой женщины.
Обложка книги, изданной в Иерусалиме (1980)
после смерти Р.Н. Эттингер
Приведу несколько суждений. Павел Гольдштейн: «Роза Николаевна была воодушевлена мыслью, что жизнь должна стать для людей радостью…». Доктор философии Нафтали Прат: «У нее на все и на всех хватало времени, она была бесконечно добра и терпелива». Скрипач, композитор, музыкальный писатель Михаил Гольдштейн (1917-1989): «Меня пригласили в Лондон... Роза Николаевна сама это подготовила... беседой с Иегуди Менухиным[23], который к ней относился с особой симпатией и уважением...». Александра Цукерман, близкий друг, работала на Иерусалимском радио: «Интересы Израиля – страны и народа – всегда являлись для нее определяющими. Смыслом жизни ее последних лет стала судьба русской алии». Уже упоминавшийся нами Эмиль Любошиц, профессор, председатель фонда им. Р.Н. Эттингер: «Роза Николаевна была человеком поразительной душевной щедрости, настоящим аристократом духа».
Роза Николаевна Эттингер (один из последних снимков)
Это напечатано. А вот еще несколько фрагментов из рассказанного мне Леей Мучник-Гольдштейн. Однажды, провожая ее, Роза Николаевна сказала: «Холодно на улице, у меня есть егерьская рубашечка, Вам будет тепло». Она всегда помнила, кто любит красное яблочко, а кто – зеленое; у нее не было никакого деления на ранги, сословия... А музыканты... Не было ни одного, не ощутившего ее заботы. Когда она звонила Исааку Стерну, ища скрипку для одаренного ребенка, иногда переплывали океан пять скрипочек... Или говорит: «Сегодня у меня счастливый день. На светофоре ребенок попросил перевести его через улицу...». Это тепло согревало ее целый день. И рассказывала она так, что можно было почувствовать тепло детской руки в своей руке. Мы звали ее «филиалом Сохнута», столь многим она помогала. Она завещала было свое тело науке, потому что семь лет не могли – после Шестидневной войны – найти могилу ее мужа. Но потом нашли, перезахоронили. И сейчас у них общий памятник». Я спросила у Леи, что же она, обаятельная, красивая, так и оставалась всегда одна? На это Лея ответила: «Многие искали ее руки. Философ, врачи... Это все были люди, которые нуждались в ее силе. Ее муж, говорила она, до болезни был ее опорой. И все-таки однажды... Он был врачом мужа. Сделал Розе Николаевне предложение, долго и терпеливо ждал согласия на брак. Как-то она ехала по делу в Тель-Авив и по дороге решила: вернется в Иерусалим и скажет, что согласна... Вернувшись, попала на его похороны. И все. Никогда больше о личной жизни речи не было».
Закат жизни Ан-ского и канун мировой славы
Вернемся к Ан-скому и к его «Диббуку». Не странно ли, что из стольких имен – Шлойме (на иврите Шломо, по-русски Соломон) Занвил, потом устоявшегося Семен Акимович Раппопорт осталось только короткое имя Ан‑ский? Точно так же, как из многих сфер его деятельности широкая ивритоговорящая публика знает Ан-ского почти исключительно как автора пьесы «Диббук» (возможно, потому что ее перевел на иврит великий поэт Бялик и что спектакль столько лет не сходил со сцены?). Русский же читатель и зритель чаще всего знает это имя понаслышке, а самого спектакля никогда не видел. Ан‑ский занимался политикой, писал прозу, стихи, пьесы, исследовал еврейский фольклор, собрал огромную коллекцию предметов старины; его лекции привлекали огромные аудитории, недаром и Роза Николаевна отмечала, что он был еще и «гениальным рассказчиком». Но в долгих и тяжких порой странствиях его, как и всякого художника, к тому же бездомного и одинокого, одолевали мрачные мысли: на что положена жизнь, всегда ли следовал пророческому зову, всегда ли находил огненное слово, а может, «рассыпал свой жемчуг безумно?..»
В последние годы жизни одной из главных забот Ан-ского стала постановка на сцене его пьесы «Диббук»... Мы касались этой темы, говоря о письмах Ан-ского к молодой Розе Николаевне Эттингер. Вернемся к ним еще раз, ненадолго, предваряя «постановку» «Диббука» в театре «Габима».
Из письма Ан-ского Розе Николаевне Эттингер:
«12 ноября 1916, Москва
…К.С. Станиславский вполне одобрил внесенные в пьесу изменения. В общем, он сказал мне следующее: "Вашу пьесу мы приняли к постановке в Студии, но она должна ждать очереди…" На состоявшемся совете Студии моя пьеса была единогласно включена в репертуар. Завтра будет у меня собеседование с тремя режиссерами и некоторыми главными артистами… Таким образом, считаю вопрос о постановке пьесы окончательно решенным».
Ставить ее должен был К.С. Станиславский в Художественном театре, разумеется, на русском языке, на котором и написал ее Ан‑ский в первом варианте.
Из воспоминаний Розы Николаевны: «По дороге в Галицию в декабре 1916 года Семен Акимович остановился в Москве, где постановка его пьесы в Художественном театре казалась окончательно решенной. В то же время и я с приятельницей по курсам поехали в Москву и провели там неделю – "московскую неделю", о которой потом с грустью вспоминает Ан‑ский. Он отдавал нам все свободное время, показывал город, водил по музеям и студиям своих друзей и за кулисы Художественного театра. Мы обе присутствовали на обеде с артистами, намеченными к выступлению в «Диббуке».
Она перечисляет имена: выдающийся русский актер Михаил Чехов (1891-1955) должен играть Цáдика, Григорий Хмара (1886-1970) – Ханана, были на обеде и режиссер Борис Сушкевич (1887-1946) и композитор Энгель, писавший музыку для пьесы. Потом такая запись: «Кроме Энгеля, Хмара, уроженец гор. Ромны Полтавской губ., был, кажется, единственным евреем. Когда Ан‑ский за обедом описывал быт еврейского местечка, сильно растроганный Хмара сказал, что никогда не приступал к какой-нибудь роли с таким волнением, т.к. она всколыхнула в нем ранние воспоминания».
5 мая 1917 г., Ан‑ский из Киева: «Пьеса (Диббук) будет разделена на роли. Студия Станиславского взяла еще две пьески ("Семидесятник" и "На конспиративной квартире") и будет с ними ездить по фронту. Была у меня долгая беседа с Конст. Сергеевичем Станиславским о положении Художественного театра...»
Прошел почти целый год…
8 марта 1918 г., Ан‑ский из Москвы: «С Художественным театром одна грусть. Станиславский серьезно болен, лежит. Чехов болен, нервно расстроен, был у него вчера и чуть не плакал... Моя пьеса не включена в репертуар этого сезона. Сушкевич сообщил мне это чуть ли не со слезами. "Нам всем ваша пьеса очень нравится, мы сжились с нею. Но когда зашел вопрос о ее постановке теперь, мы не решились. Она требует такого напряжения, какого мы не можем дать теперь при наших расшатанных нервах. Вы видели, что стало с Чеховым… Затем, при теперешнем общем настроении публика не пошла бы ее смотреть, уж очень она тяжела и грозна. Публика теперь хочет развлечения. Поэтому мы отложили ее до следующего сезона».
Ан‑ский комментирует: «Грустно, но ничего возразить не мог». В другом месте он скажет: «У меня пропала охота пробиваться к ним».
Однако неудачи не расхолаживали его, он верил в то, что делал. Ан‑ский переводит пьесу на идиш, читает ее интеллектуалам Киева, Петрограда. На идише она звучит замечательно, но никто не торопится ее ставить.
В это время в Москве начинается издание нового журнала на иврите «а-Ткуфа» («Эпоха») под редакцией Д. Фришмана. В первом же номере опубликован перевод пьесы Ан-ского «Диббук», сделанный поэтом Хаимом Нахманом Бяликом. К тому времени в репертуаре театральной студии «Габима» было всего два спектакля. Третьим станет «Диббук».
«В еврейской студии на днях начнутся репетиции», – пишет Ан‑ский без особого энтузиазма. Он уже занят другим.
8 апреля 1918 г.: «Пишу большую еврейскую сказку. Если выйдет удачно, пришлю Вам. Как меня огорчает, что Вы не знаете древнееврейского языка. Перевод Бялика моей пьесы – одна музыка...»
Роза Николаевна, в связи с этим: «Единственную радость доставил ему еврейский перевод Бяликом "Диббука", о котором он пишет, по привычке отдавая дань чужим заслугам: "Насколько перевод лучше оригинала"».
Ан‑ский все время в разъездах. В начале июня 1918 года, желая закончить книгу о Галиции и еврейских беженцах и обработку собранного этнографического материала, он переезжает из Петрограда, где жил в это время, в Москву. Здесь он «хлопотал» о выпуске Альбома еврейской художественной старины. Мы еще вспомним об этом Альбоме. «Работа, – пишет Р. Эттингер, – усложнялась тем, что он не имел постоянного жилища, а скитался по знакомым, так как его комнату реквизировали большевики». «Живу, – писал он, – ...на бивуаках у друзей». В то лето состоялась последняя встреча Ан-ского с Розой Николаевной Эттингер. Она заехала в Москву по дороге из Петрограда в Киев. Он собирался туда же. Но когда собрался, понял, что момент упущен: «Прерваны все сообщения, даже почтовые».
Поскольку атмосфера тех дней характеризует обстановку, в которой шли репетиции «Диббука» в еврейской студии, приведу еще один отрывок из письма Ан-ского: «Дороговизна почти сравнялась с питерской... голод и здесь щелкает зубами... Система террора в полном разгаре... идут расстрелы "заговорщиков" без суда ("заговорщики" – это эсеры, социал-революционеры и меньшевики). Газеты требуют стереть их с лица земли». Это – август 1918-го.
Ан‑ский – эсер и член Учредительного собрания. «Я мог ожидать с часу на час ареста».
Он переодевается священником и бежит из Москвы.
27 сентября 1918 г. из Вильны: «Собирался я ехать в Киев, но на Брянск и Курск не было возможности пробраться, так как на этих дорогах идут сплошные обыски и аресты, и границы теперь очень охраняются. Пришлось ехать на Псков и Двинск (Даугавпилс). Дорога продолжалась шесть дней... Беда только, что не мог взять с собой ни одного листка из своих материалов и, пока их мне не перешлют, не имею возможности работать, а это страшно угнетает».
Это было, по-видимому, его последнее письмо Розе Николаевне Эттингер. В Вильне он не сидит сложа руки, а тут же решает, что его пьесу должна поставить на идише местная театральная группа. Но у него нет текста, ни русского, ни еврейского. Писатель без архива. Драматург без пьес.
На пропуске, выданном Ан-скому Комитетом Юго-Западного фронта 9.4.1917, написано, что он, С.А. Раппопорт,
направляется в Галицию и Буковину как «сотрудник в организации помощи населению, пострадавшему от войны»
«С печалью и горечью, – вспоминает Цитрон[24], – он попросил меня достать для него первый том журнала «а-Ткуфа» с публикацией перевода "Диббука"».
Цитрон бросился помогать Ан-скому. Во всем городе нашелся один-единственный экземпляр журнала. И привез его из Берлина немецкий офицер, оказавшийся евреем и сионистом. Цитрон убедил его доверить этот номер журнала автору пьесы Ан-скому сроком на одну неделю. Ан‑ский принялся за восстановление утерянного текста, то есть сделал обратный перевод с иврита на идиш, вспоминая в процессе работы свой текст пьесы. Иврит он знал хорошо, но не до таких тонкостей, как Бялик, и если чего-то недопонимал и не мог вспомнить, выбрасывал куски и заменял их новыми или, наоборот, восстанавливал что-то изначальное. С пьесой Ан-ского происходит то же самое, что и с языком идиш: о них перестают говорить, хоронят, а они оживают и продолжают жить. В 2012 году молодой доктор юридических наук Янив Гольдберг, он же раввин и он же исследователь еврейской литературы на идише в Бар-Иланском университете, занимаясь темой сценического воплощения и отображения в театре и кино жизни и проблем религиозной части общества, сравнивая ивритский и идишский варианты пьесы Ан-ского, пришел к выводу, что то, что Ан‑ский хотел выразить в идишском тексте, Бялик старался затушевать в тексте на иврите. Что именно? Бялик заострил мистическую линию (изгнание духа), Ан-ского же больше волновали реалии современной ему жизни: столкновение вековой традиции и ухода от нее. Интересно, что изучая тему «Диббука», решив ближе узнать, что же такое вообще театр, Гольдберг познакомился с одной из старейших актрис «Габимы» Лией Кениг[25] и оказалось, что ее отец, Иосиф Камин, тоже был актером и начинал он в той самой Виленской театральной труппе, первой поставившей пьесу «Меж двух миров», то есть «Диббука». Так прошлое перекликается с настоящим. Молодой ученый занимается пьесой Ан-ского и встречает актрису, отец которой рассказывал ей о рождении спектакля по этому сочинению.
На некоторых репетициях в Вильне присутствовал сам автор. И спектакль состоялся, но на 30-й день со дня смерти Ан-ского, когда по еврейской традиции принято ставить памятник на могилу покойного. Какое печальное совпадение. На русском языке спектакль так и не состоялся, но пьеса ставилась на идише, на немецком, английском, французском, шведском, польском, украинском, даже на японском языках. А при жизни Ан-ского его знаменитая пьеса только готовилась в большое плавание. Говорили, что когда он восстанавливал свой текст на идише, то напевал про себя музыку Энгеля и хасидские песни в его обработке. Свой текст подзабыл, а музыку друга помнил...
Он писал: «Если пьеса хорошая – ее и через 50 лет будут ставить».
И эти слова Ан-ского оказались пророческими: через два года после его смерти состоялась знаменитая премьера «Диббука» на иврите.
На этом языке – единственном, живом и неповторимом, сохранялась пьеса Ан-ского на протяжении почти полувека в театре «Габима». Этот театр создал Нахум Цемах. Он был учителем иврита в Белостоке. В 1909 году собрал театральную группу, назвал ее ha-bima ha-ivrit («ивритская сцена») и поставил комедию Мольера. Эта постановка считается первой театральной постановкой в России на иврите. В 1912 г. он же создал любительскую труппу в Вильне. Через год в Вене должен был состояться Сионистский конгресс. Уговаривая знавших иврит актеров, например, Егошуа Бартонова, из русского театра, перейти в его труппу, он говорил: мы поедем в Вену, мы покажем евреям всего мира, что существует театр на языке Библии. Бартонов зажегся этой идеей. И другие тоже. На Конгрессе они побывали, выступали, но поддержки у великих сионистов не получили. Цемах не сдается. В Варшаве он встречается с Менахемом Гнесиным[26] (не путать с Михаилом). Менахем приехал в Варшаву из Эрец-Исраэль, человек второй алии, создатель любительского театра в Яффо. После встречи с Цемахом он навсегда свяжет свою жизнь с «Габимой», хотя впоследствии пути Цемаха и Гнесина разойдутся. В 1927 г. Цемах останется в США, а Гнесин вернется с «Габимой» в Тель-Авив.
Цемах услыхал от кого-то про «барышню Рубину», отличницу в семинаре для воспитательниц детских садов на иврите, который вел знаменитый учитель Иехиэль Гальперин (1880-1942) в Варшаве. Раз она учит иврит и, говорят, хороша собой, будет артисткой. Барышня Рубина – это будущая Хана Ровина, первая леди «Габимы». Но она отказывается выступать на сцене, не верит, что может стать актрисой, и потом она уже выбрала профессию, она хочет быть воспитательницей. Ее уговаривают. Цемах верит, что сделает из нее актрису. Наступает 1914 год. Первая мировая война. Цемах, влюбленный в иврит и в театр, был человеком безудержной энергии. Жил как аскет и все время строил планы о создании театра и искал актеров. 1917-й. Новые ветры. В это время Ровина находится в Баку. Мать уговаривала ее ехать в Саратов, где она уже бывала и где тоже учила детей, но ее тянет таинственный Кавказ, знакомый и любимый по русской классике. Цемах засыпает ее письмами, зовет в Москву. Не помогает. Он посылает за ней Гнесина. Тот находит ее уже в Ессентуках и привозит в Москву. Они собираются втроем на «тайную вечерю» и принимают судьбоносное для «Габимы» решение: Цемах должен встретиться со Станиславским, объяснить, доказать, просить о помощи. Маститый режиссер принимает его для беседы. Цемах читает ему пространную лекцию об истории еврейского народа, о его многострадальной судьбе, о великолепии языка, на котором написана Библия. Станиславский впервые слышит слово «ТАНАХ». «Иврит жив в народе, – говорит Цемах, – не то, что латынь или санскрит». Станиславский взволнован, даже восхищен. Он поддержит создание еврейской студии, назначит в качестве ее преподавателя, а затем и в качестве ее режиссера своего ученика Евгения Вахтангова и сам прочтет в ней курс лекций по своей «системе».
Три года с Вахтанговым были годами учебы. А какие силы, какие личности стояли у истоков «Габимы»: Вахтангов, помогавший ему режиссер и педагог В. Мчеделов (1884-1924), композитор Энгель, поэт Бялик, художник Альтман. А помощь и сочувствие Горького, Шаляпина, а прямое участие во всем главного раввина Москвы Якова Мазе (1859-1924)...
Горький писал в журнале «Театр и музыка» (14.11.1922), что театр «создали молодые евреи под руководством талантливого артиста Цемаха и почти гениального режиссера Вахтангова, ныне человека смертельно больного от непосильной работы – его приносили на репетиции на санитарных носилках. Только что узнал: Вахтангов уже скончался».
Вахтангов умер через пять месяцев после премьеры «Диббука», успев поставить еще в своей студии «Принцессу Турандот». По поводу же статьи Горького Менахем Гнесин вспоминает в своей книге «Мой путь с ивритским театром», что она очень помогла «Габиме». Вслед за Горьким почти все издания писали о театре на иврите, о его первых постановках, в особенности, о «Диббуке», хваля все – режиссуру, музыку, декорации, костюмы, игру актеров, саму пьесу Ан-ского и текст Бялика на иврите, которого почти никто из писавших хвалебные рецензии не понимал.
Послушаем еще Горького: «Это замечательное дело создавалось в голоде, холоде, в непрерывной борьбе за право говорить на языке Торы, на языке гениального Бялика... Я трижды видел в этом театре одноактную пьесу Пинскера "Агасфер"… и был на репетиции пьесы Ан-ского "Диббук"... Что тебе, русскому, атеисту – Иерусалим и Сион, что тебе гибель Храма? – спрашивает разум… Это потому так глубоко чувствуешь чужое как свое, что на сцене молодые талантливые люди живут правдивее, чем в этой действительной, волчьей жизни, где, защищая себя и любимое свое, человеку так часто приходится лицемерить и лгать. Я говорю о человеке – еврее, о том, кого травят как крысу и свои (он знал об Евсекции. – Ш.Ш.), и чужие собаки, о человеке, который – по природе своей… талантлив и хочет работать на благо своего народа, и умеет непобедимо, страстно любить даже ту страну, где его мучают, – страну погромов... "Габима" – театр, которым могут гордиться евреи: этот здоровый красавец-ребенок обещает вырасти Маккавеем».
Текст пространнее, но грешно не привести его хотя бы частично, ибо в 30-томник Горького, который имелся в доме почти каждого из нас, этот текст включен не был. На протяжении десятилетий евреи переписывали его и передавали своим детям... А некоторые довезли и до Израиля. Ко мне он попал впервые из Хеврона, все от той же Леи Мучник-Гольдштейн[27].
На репетициях у Вахтангова часто бывали именитые гости. Прошла молва, что «проездом» из Одессы в Эрец-Исраэль в Москве будет Бялик. Как они его ждали! Знали, что Горький просил за Бялика самого Ленина. Бялика они боготворили. И пока шли формальности, поэт не расставался с театром. Актеры были счастливы беседовать с ним. Иногда провожали его домой. Он чувствовал себя на репетициях, как будто одной ногой уже ступил на землю Израиля. Из четырех картин Вахтангов сократил пьесу до трех. Бялик не возражал. «Я сидел у них на репетициях, – писал Бялик, – в течение трех месяцев, почти каждый день, и наблюдал за их работой с Вахтанговым до поздней ночи, иногда до трех – до четырех часов утра. Есть такие часы и такие мгновения в жизни, что не забываются никогда. Не знаю, что это было – сон, безумие, опьянение».
А вот воспоминания актера Бен-Ари Райкина, он умер в 1970-м: «Он (Вахтангов) умел увлечь и зажечь актеров... каждая репетиция с ним была полна вдохновения». Актеры помнили, где они должны были стоять и что делать в каждую минуту сценического времени – точно так, как это было на самой премьере. Когда с годами в роли входили молодые актеры, они хоть и сетовали на требовательность «стариков», но и поражались, как те помнили каждый жест, каждое движение, каждую деталь, отработанные с Вахтанговым. И сам режиссер говорил, что именно с такой серьезностью и в такой обстановке интимности, как в «Габиме», надо работать в театре. По словам Бялика, Вахтангов признавался, что работая в разных студиях, только в этом театре он становится иным человеком, «сумасшедшим»…
И Горький отмечал, что искусство еврейских актеров не ниже, чем в русском Художественном театре, а энтузиазм и увлеченность даже выше. В курсе всех дел в труппе был и Станиславский. Чтобы зажечь актеров четырех своих студий вот таким же горением, такой же самоотдачей, он решил перевести все свои уроки в дом «Габимы» – в помещение, созданное из ничего, стены были задрапированы мешковиной – мест было всего 230, сцена ничем не была отделена от зала. Чтобы его ученики все это видели, чтоб вдохнули атмосферу особой духовности. Для габимовцев театр был домом, семьей, досугом – всем. Все личное подчинялось общему. Был такой момент, когда Нахум Цемах требовал от актеров подписи под обещанием, что в течение трех лет никто не женится и не выходит замуж. Все это было больше, чем театр, это был Храм, святыня. Театр как смысл жизни. Может быть, только так и достигается высочайший уровень – оптимальное соединение теории и практики, духовной и физической отдачи, когда все возлюбленные музы – литературы, музыки, искусства служат одной – музе лицедейства, тот уровень, который скоро будет назван классикой еврейского театра.
В письмах Ан-ского к Розе Николаевне Эттингер несколько раз упоминался Альбом еврейской художественной старины, над которым он работал. В Москве и Киеве он организовал на него подписку. Был готов макет. Искусствовед Абрам Эфрос (1888-1954) подготовил рецензию. Но все пропало. И через десятки лет я узнаю, что мой бывший знакомец и земляк, искусствовед и собиратель еврейской старины Александр Канцедикас обнаружил этот макет-рукопись в одной частной коллекции. И спустя почти 80 лет Альбом Ан-ского увидел свет.Он печатался в Финляндии, вышел с текстами Канцедикаса и Эфроса на английском языке в Москве в 1994 г.[28] Позднее переиздавался.
Какой радостью было бы для Розы Николаевны Эттингер узнать об этом... Иногда кажется, что говоришь о делах давних и забытых, чувствуя себя в далекой истории – и вдруг время будто сужается, приближая тебя вплотную к самой истории. Мне довелось встретить женщину, ее звали Ноэми Ницкин, которая была с родителями на премьере «Диббука» в Москве, когда ей самой было 14 лет. Ноэми всю жизнь помнила и другое название пьесы – «Меж двух миров». И правильно запомнила, хотя ко времени нашего разговора со дня «того» спектакля прошло более 70 лет. А вот об Ан-ском, авторе, ей никогда не приходилось читать. Она так трогательно спросила: «Он дожил до старости?»
Все, кто писал об Ан-ском, вспоминали красивого, седого, с волосами до плеч старика. Никто не помнил его молодым. А было ему в час ухода в 1920 году 57 лет. Детей ни у него, ни у Розы Николаевны не было. Но оба дарили свое тепло всем случавшимся с ними рядом детям.
Вот его зарисовка из письма Розе Николаевне Эттингер:
«За эту неделю я один раз испытал высокую художественную эмоцию, какую ни один спектакль не дал. Это было вчера. Обедал у знакомого. У него внук 4-х лет, худенький, стройный нервный ребенок, очень милый и ласковый. Забрался он на стул дедушки за его спиной, положил ему ручонки на плечи, прижался щекой к его голове и заговорил, точно про себя, немного нараспев:
"Дедонька, дедонька. Какой ты старенький, какой ты серенький, какой ты миленький. Когда ты был молодой, ты был черненький и тоже миленький, а теперь ты серенький, серенький".
Трудно описать, сколько трогательной красоты и грации было в этой группе. Вероятно, еще сто тысяч лет тому назад какой-нибудь обезьяныш эти же слова – по чувству – нашептывал обезьяне-матери, которую обнимал, и они до сих пор сохранили свою абсолютную красоту. Какие восторги толпы, аплодисменты, хвалебные речи могут сравниться с этой детской лаской».
Уникальный памятник трем еврейским писателям С.А. Ан-скому, И.-Л. Перецу и Я. Динезону на еврейском кладбище в Варшаве.
1924 (скульптор Авраам Остшега (Ostrzega) погиб в Треблинке в 1942-м)
Мне кажется, в этом милом «дедоньке» я вижу самого Ан-ского.
Попрощаемся с ним перед тем, как оказаться на знаменитом спектакле по его пьесе, на который он так и не попал… Впрочем, и среди нас немного людей, кто застал еще те спектакли, в которых почти полвека, до 1965 года, актеры сохраняли атмосферу, дух, незыблемость принципов их учителя и режиссера Вахтангова. Я видела спектакль на экране телевизора, но каждый раз не целиком, а отрывками, и очень внимательно слушала его в одной из ранних аудиозаписей, держа при этом в руках машинописную копию инсценировки, со всеми монологами, диалогами и пространными ремарками ко всем трем актам на русском языке, поэтому и передам очень близко к оригиналу. Получила я эти бесценные страницы от профессора Сусанны Камин, дочери одной из первых актрис театра «Габима» Хавы Михайловны Эйдельман.
Приглашаю на спектакль!
Спектакль «Диббук» по пьесе Ан-ского в театре «Габима»
"Ан-ского я не знала. «Диббука» не читала и на сцене не видела никогда, только от родителей знала об этом спектакле. В Ваших рассказах я увидела как бы глубокий колодец, заглянула в него и уплыла... И увидела в нем своих родных. Это мои предки, я их почувствовала... Это не взгляд на пьесу, это живое чувство. Если прошлое не было пустым, оно оживает, возвращается..." (Из письма проф. Нины Елиной автору).
В зале гаснет свет. Разговоры утихают. Сцена еще не освещена. Из ее глубины начинает звучать музыка, затем приглушенное пение: эта мелодия и эта песня «Мипней мá, мипней мá / Йорéдет а-нешамá» красной нитью пройдут через всю пьесу. Ан‑ский, ее автор, считал, что все три языка – идиш, русский и иврит – равноправны и важны для создания еврейской литературы, все три надо сохранять и беречь. На иврите она начиналась словами: «Аль ма вэ-лама йоредет а-нешáма» – более древнее и красивое выражение, но для музыкального исполнения да и более современного звучания его заменили на адекватное мипней мá (вместо аль ма вэ-лама)...
Пока занавес не поднят, еще минуточку терпения…
Мы уже так много знаем о Семене Акимовиче Раппопорте, еврейском писателе, подписывавшем свои произведения именем Ан‑ский, что сейчас самое время познакомиться поближе с его самым главным произведением – пьесой «Диббук» (на иврите произносят hа-дúбук) и ее героями, с театром «Габима» и его первыми актерами…
В архиве Национального театра «Габима» хранится документ о создании театра на «гебрайском» языке. Режиссер Нахум Цемах не хотел писать «древнееврейский», а слово иврит тогда почти не употребляли. Пьесу ставили и ставят в разных странах разные режиссеры. В 1988 году «Диббука» в «Габиме» поставил Анджей Вайда, хорошо известный нам польский кинорежиссер. Но ни один спектакль ни в одном театре ни у одного режиссера не потрясал ни публику, ни критиков так, как это происходило на спектаклях, отрежиссированных Вахтанговым. Поэтому попробуем вернуться воображением к тем спектаклям.
Среди исполнителей в одной из ранних постановок в Израиле играли еще многие из тех, кто участвовал в премьере 31 января 1922 года в голодной и холодной Москве. Это Хана Ровина (в роли невесты Леи), Иегошуа Бартонов (в роли Прохожего, на иврите Мешулах – посланец, резонер), а также Шломо Брук, Аарон Мескин, Хана Гендлер, Цви Фридлянд; позже присоединились к ним два Шмулика – Роденский и Сегал, Ада Таль, Рафаэль Клячкин, Шломо Бар-Шавит.
Сюжет «Диббука» часто сравнивали с сюжетами «Ромео и Джульетты», «Тристана и Изольды». Герои и там и тут – юные влюбленные, соединению которых мешают нравы общества, собственные семьи, которые их и разлучают. А объединяются любящие сердца только после смерти. Но сравнения эти носят общий характер. Они слишком поверхностны, случайны. Ханан и Лея – живые – встречаются на сцене всего один раз и то на несколько секунд. И в пьесе и на сцене речь идет о еврейском местечке, и основные действующие лица – религиозные евреи-хасиды, а также бедный люд – нищие и праздношатающиеся – батланим. Вот почему так весома тут доля художника. Спектакль называли фантастическим, эксцентричным, новаторским, религиозно-мистическим… Мы говорили уже о многих из тех, кто способствовал успеху «Диббука», кроме самого Ан-ского: о создателе театра Нахуме Цемахе, его правой руке Менахеме Гнесине, о композиторе Йоэле Энгеле, о режиссере Евгении Багратионовиче Вахтангове. А теперь несколько слов о художнике, Натане Альтмане.
Натан Альтман, кроме известных портретов Ахматовой и Михоэлса, написал на своем веку, а жил он долго, с 1889 по 1970, множество портретов, пейзажей, и лепил, и ваял, и оформил десятки театральных спектаклей на еврейские темы. Но его первой «громкой», яркой и талантливой работой в театре явился «Диббук». И оформление сцены, каждая деталь декорации, и изобретательные костюмы – все это смесь фантасмагории и реализма, лиризма и гротеска, живописи и графики. Это и был Альтман. Он выкрасил стены дома Сендера, отца невесты, в темно-красный цвет, расстелил белые скатерти, одел нищих в лохмотья, нанес на лица актеров полосы – белые, серые, черные...
«Когда к нам присоединились композитор Энгель и художник Альтман, – вспоминал Менахем Гнесин, – как будто свежая струя воздуха влилась и в нашу работу, и в нашу жизнь...»
Первую картину со свечой, мерцающей в темных сумерках, называли рембрандтовской, вторая напоминала Иеронима Босха, Питера Брейгеля, а кому-то в танце нищих виделся Гойя, его серия «Капричос»... Третью его картину один немецкий критик назвал «операционная по хирургии души». Там царствовали три краски – белая, голубая и черная – хасиды в черном с бело-голубыми накидками – талитами и рабби Азриэль, главный цадик, весь в белом и шелковом... Сейчас он будет изгонять духа, диббука! Диббук в религиозно-мистических представлениях – бесплотное сверхъестественное существо. По еврейской народной легенде дух покойного, нашедший себе прибежище в теле живого человека, прилепившийся, буквально приклеившийся к нему (клей – дэвек), отсюда – диббук. И в Мидраше – сборнике толкований Священного Писания, и в народных сказаниях диббук – это дух Смятения. Люди с давних веков верили в существование диббука, позднее к этому добавилось учение о переселении душ. В литературу слово вошло только в XVII веке. В обращении к этой теме были у Ан-ского и предшественники, такие, как Ицхак-Лейбуш Перец, и последователи, в частности, Шмуэль-Иосеф Агнон.
Но наша увертюра затянулась. Итак, в зале гаснет свет. За сценой слышна музыка, переходящая в пение. Уже в первом напеве – грусть, горечь, тревога. «Мипней ма, мипней ма / Йоредет а-ншама» – ншама – редуцированное от нешама – душа, дыхание. «Отчего, отчего падает душа от высот к безднам» – это звучит на арамейском: ме-úгра рáма ле-бúра а мúкта... (от высот к безднам)...
А потом «Иерида цорех алия hи» – «А от падения к вознесению»...
И вот мы уже в самом спектакле. Занавес пошел. На сцене слева – батланим, праздные завсегдатаи синагоги, и Вахтангов так их называл, говорил: батлан первый, батлан второй, третий... Они сумерничают, полуголодные и счастливые – бездельем, пением и байками о величии цáдиков. Они сидят слева, мы не видим пока их живописных лохмотьев, высвечены только восторженные лица: на голодный желудок так сладко потолковать о чудесах, о знаменитых цадиках: рабби Довидл восседал на золотом кресле, другой ходил в золотых сандалиях, а третий, когда выезжал в карете, так с тройной упряжкой рыцарских коней...
Тут свет падает на фигуру сидящего справа на скамье Прохожего – Мешулаха, он в длинном кожаном пальто, на ногах тяжелые сапоги, в руке дорожный пóсох. «А вот рабби Зуся, – говорит он, – был нищий, а чудес творил не меньше...» В глубине сцены белеет Кивот, на иврите это Арон а-Кодеш – шкаф со свитками Торы. Возле него стоит стройный, высокий юноша. Это Ханан, ученик ешивы. Он прислушивается к разговорам. «Илуй, – говорят про Ханана, – то есть что он гений, гордость ешивы, но в последнее время забросил Талмуд: сух, говорит, Талмуд и холоден. Ханан же весь в мыслях о Лее, своей любимой. Он занялся Каббалой, до сих пор ему удавалось с ее помощью оттолкнуть других претендентов на руку любимой. Их души тянутся друг к другу, но отец Леи, богатый Сендер, ищет и жениха богатого. Каббала, только она ведет в чертоги высших тайн. Но это путь опасный, – предостерегает его друг. Им запрещено заниматься Каббалой, это вводит в грех.
Ханан: Какой грех всего страшней, всего сильней влечет человека, всего труднее победим? Грех влечения к женщине! А если это греховное влечение очистить в пламени, так чтобы в нем осталась лишь искра чистоты, тогда скверна превращается в святыню, в «Песню песней». И из уст Ханана несется библейская экстатическая песня «Ты прекрасна, подруга моя»...
И чудо: в синагоге появляется Лея. Она пришла посмотреть старые завесы Кивота, она хочет вышить такую же работу к годовщине смерти матери. Лея видит Ханана – одно время он приходил к ним, и Сендер принимал его, как будущего светоча Израиля, и сажал за общий стол. «Мир тебе, Ханан... Ты здесь!» – звучит неповторимый голос Леи – Ханы Ровиной. Позже он повторит ее слова, как будто хочет запомнить ее голос... «Мир тебе, Ханан... ты опять здесь!..»
Вот это и есть их единственная совместная сцена. В синагогу с шумом врывается Сендер. Наконец-то он нашел подходящего жениха. Ханан слышит это. Как, все его посты, омовенья, заклинания, взлеты – напрасны?! Он ищет что-то в «Книге Разиэля» (пояснение: книга высшей, «действенной» Каббалы, опасная для непосвященных). Ханан бледнеет, последние силы покидают его. Он падает. Батланим в ожидании дармового угощения танцуют, пока один из них чуть ли не наступает на распростертое на полу тело юноши. Ханан мертв.
Вторая картина. Свадьба Леи. Во дворе у Сендера по стародавнему обычаю устраивают пир для нищих – еще до венца. Какое угощение! Какое веселье! Оно нарастает. Самая знаменитая сцена в истории еврейского театра. Как сгусток, слепок еврейской жизни – горе и радость, мечта, отчаяние, надежда – тут и второй и третий планы. Одни зрители в зале сидели зачарованные, другие плакали, будто знали уже, что весь этот мир уйдет с дымом газовых печей Освенцима...
Музыка звучит все лиричнее. Появляется, вся в белом, невеста. Пляшут в ее честь. Вместе с нищими, хромыми, в чудовищных отрепьях и со старой Дрейзл, полоумной старухой, которая восклицает: «Сорок лет, как я не плясала». И Лея танцует. Как привидение, как другого мира посланница, в белом атласе, будто в саване, с длинной черной косой. «Еще, еще!» – кричат все. Общий вихрь, сумасшедшая пляска. Почти вся вторая картина идет под музыку. Каждый хочет дотронуться до Леи, коснуться ее... Лея теряет сознание.
Когда она приходит в себя, то спрашивает у няни: «Правда ли, что души умерших раньше времени живут с нами, окружают нас? А кто хочет всем сердцем, то может видеть их?» Но отвечает ей Мешулах, Прохожий: «Бывает и так, что блуждающая душа воплощается в тело живого человека, сливается с его душой...» Слова эти врезаются в душу Леи, она их повторяет. С разрешения отца она идет на кладбище, на могилу матери. «Иди, иди, доченька, – говорит Сендер-отец, – пригласи на свадьбу покойницу-мать. Скажи ей: я сделал все, как она хотела, вырастил дочь порядочной и честной еврейской девушкой». Лея обращается к няне: «А могу ли я на кладбище пригласить на свадьбу еще кого-то?» – «Чужого?» – «Да не чужой он, как родной приходил в наш дом». – «Ханан, что ли? Нельзя». Но Лея упрашивает ее и старушка-няня говорит: «Ладно уж, я возьму этот грех на себя».
Пока их нет, мы знакомимся с женихом Менаше и его окружением. Действие на сцене принимает гротескный характер. И жених-то ведь по чужой воле женится. И ему это не в радость. Все на свете наискосок да наоборот. И когда снова звучит напев «Мипней ма, мипней ма», кажется, что его исполняют диббуки, какой-то хоровод духов...
Ведут невесту. Она как неживая, тень самое себя. В тот миг, когда к ней подводят жениха, она будто просыпается и отталкивает его с криком: «Не ты мой жених!» Из груди ее вырывается песня Ханана – «Ты прекрасна, моя подруга, возлюбленная моя» и, о ужас – Лея поет голосом Ханана. Мешулах ударяет посохом о землю и заключает: «В нее вселился диббук». У Ан-ского на этом кончалась вторая картина. Режиссер Вахтангов сделал другой, созвучный своей эпохе, конец. Трагедию в доме богатого Сендера нищие встречают торжествующим победным криком. (Богатый – враг! Кто был ничем – тот станет всем!)
Картина третья. Мы перенеслись в дом цадика Азриэля, в Мирополь. Проводы субботы. Хасиды сидят по обе стороны стола, он – на наклонном помосте, как бы спускается сверху вниз, разрезая сцену надвое. Хасиды упоенно молятся, поют. Рабби Азриэль поучает: «Когда падает душа человека – плачут все миры, все десять сфер... И чем выше было вознесение, тем глубже падение».
Он-то и будет изгонять диббука, вселившегося в невесту Лею. Он, единственный, в глубине сцены, за торцом стола, в белом. Сцену изгнания духа Вахтангов сократил до минимума. Цадик расспрашивает Лею. Покуда она говорит за себя, она слаба и покорна, но как только устами ее заговорит «скрытый» в ней Ханан – голос крепнет: «Я из тех, кто ищет новые пути». На все просьбы и требования Азриэля диббук, дух Ханана, отвечает одно: «Не выйду! Во всей вселенной нашлось для души моей только это единственное убежище – и вы хотите изгнать меня и из него! Не выйду!»
Назначают Суд Торы. Приходят даяны – духовные судьи. Местный раввин Шимшон сообщает, что трижды являлся к нему ночью некий покойник Нисан и требовал к суду Сендера. Нисан – это отец Ханана. Идет суд. На нем выясняется, что в юности они были друзьями – Нисан и Сендер, а потом помолвили и своих детей – Ханана и Лею. Нисан умер бедняком, а Сендер, разбогатев, забыл о клятве. Дети же ничего не знали, они выросли и полюбили друг друга. Но на их пути встали деньги... Нисан остался «отрубленным от обоих миров», без потомства, когда и сын его Ханан мертв, кадиш прочесть некому…
Приговор Суда: Сендер до остатка дней своих будет читать кадиш и по Нисану, и по Ханану. И половину своего добра раздаст бедным! Сендер подавлен, но отвечает согласием. Принимают ли обе стороны решение суда, неизвестно: Нисан исчезает, не сказав ни слова. И это дурной знак. Однако живые должны жить, следовательно, надо изгнать духа, а тогда – сыграть свадьбу. Но как его изгнать, дух Ханана противится расставанию с возлюбленной.
Приступают к херему – обряду отлучения. И вот воздымаются вверх свитки, зажигаются свечи и трубят в шофар (рог)! Только звуки священного шофара вынуждают дух Ханана покинуть тело любимой... Лея падает без чувств, а рабби Азриэль очерчивает вокруг нее меловой нерасторжимый круг.
Зовите жениха, готовьтесь к свадьбе, рабби Азриэль поздравляет Сендера. Они выходят. За ними – хасиды. С веселым пением все идут навстречу жениху.
Лея одна. Звучит музыка. Голос-стон Ханана доносится из небесных сфер. Стону вне круга отвечает стон внутри круга. «Кто он, чей вздох я слышу?» – вопрошает очнувшаяся Лея. В ответ она слышит напев из «Песни песней». Она: «Голос твой слышу, но лица твоего не вижу. Кто ты?» Он: «Забыл… Но память обо мне живет в сердце твоем». – «Так это ты…». И «Песня песней», песня любви несется из двух уст.
Последние слова Леи: «Иду к тебе, жених мой». Она встает, раскидывает руки, вот-вот взлетит, и спотыкается о круг, очерченный рабби Азриэлем. Силой любви Лея разбивает круг, переступает его так, как будто выходит на свободу. Душа ее соединяется с душой Ханана, тело же падает мертвым. Слышны звуки свадебного марша. «Поздно, – произносит Мешулах. – Барух даян а-эмет» – «Благословен судья праведный».
Занавес опускается под звуки того же напева: «Отчего, отчего тянется душа от высот к безднам, от падения к вознесению?».
Ханан и Лея («Диббук»). Худ. Генрик Берлеви (1894-1967)
Тема «Диббука» в искусстве и литературе жива по сей день. Несколько лет назад вышел фильм совместного производства Израиля, Швейцарии и Германии «Диббук из Сада Священных Яблок» (режиссер Йоси Зомер) – о современной истории любви в религиозном квартале Меа Шеарим, что в Иерусалиме… Снова много писали об его источнике – пьесе Ан-ского «Диббук» в постановке театра «Габима».
Многие из окружения Розы Николаевны Эттингер знали, что на утраченном варианте пьесы на идише стояло посвящение. Пьеса «Диббук» была посвящена ей!
Профессор Эмиль Любошиц, душеприказчик Розы Николаевны, написал мне: «Уважаемая госпожа Шуламит Шалит! Я с удовольствием могу засвидетельствовать, что Роза Николаевна (светлой памяти) в своих рассказах об Ан-ском многократно упоминала о факте посвящения Ан-ским "Диббука" ей. Так как это посвящение было утеряно при "скитаниях" рукописи и переводах, то Р.Н. не считала возможным для себя декларировать это от своего имени. Мне представляется, что это следует и из контекста их отношений в тот период. Я не имею, как душеприказчик Р.Н. и хранитель всех писем Ан-ского (их около 50-ти), прямого указания покойной обнародовать этот факт после ее смерти, но думаю, что историческая справедливость требует этого…».
И мы не можем не согласиться с его словами, что «это следует и из контекста их отношений в тот период», о чем уже была речь в нашем рассказе.
Надо надеяться, что рукописи не горят, нашелся же спустя 80 лет макет Альбома, созданного Ан‑ским, который уже опубликован, найдется, может быть, и оригинал пьесы Ан‑ского... с посвящением Розе Николаевне Эттингер.
А я посвящаю свой рассказ памяти замечательных людей: писателя Ан‑ского и его сердечного друга Розы Николаевны Эттингер.
Примечания
[1] И начали голосить да причитать (идиш).
[2] Цинберг Исраэль (Сергей Лазаревич, 1873-1939) – историк еврейской литературы, публицист, в 1908-1913 гг. – сотрудник «Еврейской энциклопедии».
[3] Ицхак Лейбуш Перец (1852-1915) – еврейский писатель, один из основоположников так называемой новой литературы на идише.
[4] Шац Борис (Дов, 1866-1932) – скульптор, живописец, деятель культуры. В 1906 г. он откроет в Иерусалиме Школу искусства и ремесел «Бецалель» (с 1969 г. – Академия художеств и прикладного искусства).
[5] Энгель Йоэль (Юлий Дмитриевич, 1868-1927), композитор, муз. критик и издатель, один из зачинателей движения за возрождение еврейской национальной музыки. В Эрец-Исраэль с 1924 г.
[6] Сулержицкий, Леопольд Антонович (1872-1916) – театральный деятель, в 1906 г. стал режиссером и помощником К.С. Станиславского.
[7] Специалист по еврейской литературе, ученик И. Клаузнера, профессор Шмуэль Версес (1915-2010) пишет, что Бялик не слишком высоко оценил пьесу Ан-ского и согласился перевести ее на иврит не сразу. Вначале он даже подписал перевод одной буквой Б., но после укора одного из друзей поэта перевод был опубликован под его полным именем («а-Сифрут», 3-4 /35-36/, 1986).
[8] Альтман Натан Исаевич (1889-1970), известный советский художник-авангардист, скульптор и театральный художник.
[9] Хана Ровина (1889-1980), израильская актриса, была среди создателей в Москве театра на иврите «Габима» (1918). На иврите произн. hабима. С 1928 г. в Израиле, вместе с основной труппой театра «Габима», ставшего Национальным театром Израиля.
[10]Выставка была названа «Возвращение в штетл». Некоторые фотографии и документы взяты для данной работы из иллюстрированного Каталога к этой выставке.
[11] Жаботинский Владимир (Зеэв) (1880-1940), писатель и публицист, один из лидеров сионистского движения, идеолог и основатель ревизионистского течения в сионизме.
[12] Трумпельдор Иосиф (1880-1920) – герой русско-японской войны, политический и общественный деятель. Организатор отрядов еврейской самообороны в еврейских поселениях Палестины. Погиб в перестрелке с арабами.
[13] Мартин Бубер (1878-1965), философ, религиозный мыслитель, теоретик сионизма.
[14] Зрубавел (Виткин) Яков (1886-1967) – один из лидеров сионистской рабочей партии Поалей Цион (Рабочие Сиона), публицист.
[15] Бар-Кохба (Шимон; букв. Сын звезды – арам.) – легендарный вождь восстания евреев против римлян в Иудее в 132-135 гг. н. э., во время так называемой 2-й Иудейской войны.
[16] Из стихотворения сербского поэта М. Крлежа «Письмо». Пер. М. Петровых.
[17] Роза Николаевна Эттингер (Розалия Нотовна Моносзон, 1894-1979) род. в С.-Петербурге в культурной и богатой семье. Доктор психологии, общественный деятель, филантроп. Жила в Иерусалиме, где и похоронена.
[18] Федор Сологуб (1863-1927) – русский поэт, писатель, драматург. Еврейский вопрос всегда интересовал писателя: еще в статьях 1905 года Сологуб призывал к искоренению всякого официального антисемитизма. Одним из плодов созданного им совместно с Л. Андреевым и М. Горьким «Общества по изучению еврейской жизни» стал сборник «Щит» (1915), в котором были опубликованы статьи Сологуба по еврейскому вопросу.
[19] В завещании Ан-ского, написанном на идише и хранящемся в Доме-музее Бялика в Тель-Авиве, сказано, что половина его денежного наследства, предметы коллекции и книги должны быть поделены между еврейскими этнографическими музеями в С.‑Петербурге, Вильне и Иерусалиме.
[20] Менделе Мойхер-Сфорим (по паспорту Соломон Моисеевич Абрамович, 1835?-1917) – основоположник новой еврейской литературы. Писал на иврите и идише. Его многолетние скитания по местечкам послужили источником для будущего описания быта местечкового еврейства. Значительную часть своей жизни посвятил просветительской деятельности.
[21] Фришман Давид (1859(?)-1922) – еврейский писатель, критик, переводчик. Писал на иврите и идише.
[22] Сергей Осипович Якобсон (1901-1979) – историк, политолог и библиограф, директор отдела славистики и Центральной Европы Библиотеки Конгресса США.
[23] Иегуди Менухин (1916-1999), выдающийся скрипач ХХ в.
[24] Шмуэль Лейб Цитрон (1860-1930) – писатель, переводчик, журналист (иврит, идиш). В 1921 году в Вильне под его редакцией и частично в его переводах на иврит (рассказы) вышел 1-й том соч. Ан-ского. На титульном листе было написано «Ан-ский Ш.(Шломо Залман Раппопорт). Полное собрание сочинений. Том 1. Но этот том на иврите оказался и единственным. В то время как на идише в 1922-1925 гг. вышло 15-томное собр. соч. Ан-ского.
[25] Лия Кениг (род. 1933 г.) – израильская актриса, лауреат Государственной премии Израиля (1987).
[26] Менахем Гнесин (1882-1952) – израильский актер, один из основателей театра на иврите (младший брат писателя Ури Нисана Гнесина). Родился в г. Стародуб Черниговской губ. – умер в Тель-Авиве.
[27] См. полный текст в сборнике «Максим Горький. Из литературного наследия. Горький и еврейский вопрос». Евр-й университет в Иерусалиме. 1986. Авторы-составители: М. Агурский и М. Шкловская.
[28] “Semyon An-sky: The Jewish artistic heritage; an album”. Moscow: RA, 1994. (In English).
___
Напечатано в альманахе «Еврейская старина» #4(75) 2012 —berkovich-zametki.com/Starina0.php?srce=75
Адрес оригиначальной публикации — berkovich-zametki.com/2012/Starina/Nomer4/Shalit1.php