В мальчике был неясный, скромный и наверняка благородный изъян. Иначе бы он не сидел так тихо под зонтиком, меланхолично захватывая и выпуская пальцами ног песок горячего пляжа. Время от времени он переговаривался негромко с женщиной, лежавшей рядом, — верней всего, матерью. Языка их я не знал, но он был близок русскому, и я вполне понимал, что говорят они о пустяках.
— Десно плече не подгора?
— Не.
— Добре.
Она касалась его руки и оставляла в покое. Он сидел все так же, уставившись в густую лазурь, ритмично пересекаемую белыми гребнями.
Солнце неторопливо разгоралось. Со стороны слепленных наскоро отелей тянулась цепочка посетителей пляжа. Вчерашние девушки, поплывшие в женскую гавань, несли разномастных младенцев — кто подмышкой, кто на руках. Самые веселые крепко держали детишек помладше, словно шарики на веревочке, а постарше — как воздушных змеев. Счастливые дети чудесным образом плыли в воздухе, румяные и глянцевые. Родители и бабушки, отроки и девы, белые, красные, толстые, тонкие, — шли летним беззастенчивым парадом, открытые всеобщему обзору. Их перетяжечки и складки, шрамы и царапины, усыхающие ноги, а также, напротив, юные совершенства, но и преклонные испещрения, так упорно маскируемые в городах зимой, весной и осенью, теперь видны были всякому.
Досужие растекались по пляжу, ближе к краю моря, чтобы выбрать место своего бивака.
Рядом с мамой и сыном устраивалась молодая женщина. Она деловито ввинтила в песок острие личного зонтика. Постелила полотенце, точнее, полотенце с подкладкой, пример ее явной самостоятельности и предусмотрительности. Снизу такая штука не промокала, с нее легко стряхивался песок, а сверху это была махровая, приятная поверхность, созвучная загорелому, уместно не костистому и ладному телу.
Мне показалось, что маме соседство не очень нравилось. Не приведу ни единого веского доказательства своим догадкам, но какие-то движения плеч, изменение положения пляжной сумки в пространстве, чему вовсе не было надобности, а главное, попытка не замечать соседки подольше, выдали ее.
Самостоятельная громко и с открытой улыбкой поздоровалась с парочкой:
— Здрава те!
— О, то ва! Не узнат — злато имат, — быстро пошутила женщина. А мальчик сказал:
— То же рядочка, здрава ту, Ива.
Ива улыбнулась и достала из сумки бутылку минеральной воды. Крышка ее, как бывает в странах, только осваивающих науку легкого и удобного потребления, не поддалась, и Ива естественным жестом протянула холодную пластиковую бутылку ближайшему мужчине. Мальчик попытался резко скрутить неподатливую голову, но пляж безжалостно открыл правду его тела: стало видно, как он неловок и не силен. Он виновато улыбнулся, но мать решительно довернула крышку, раздался треск, и Ива получила доступ к холодной минералке, которую выпила деловито, умело, даже как-то по-мужски, но отдельные капли все-таки стекали по подбородку, потом по шее и исчезали, где им и предписывал рельеф местности.
Все трое продолжали быть на пляже, над которым нависала волшебная, чаривна гора, не дававшая воздуху днем прогреться выше тридцати. А вечером гора испускала сосновый вздох, потом дубовый, а потом и цветочный. И на бухту спускалась деликатная прохлада. Она была пропитана звонами цикад. Светлячки искрами холодного костра начинали носиться над кустами. На террасах почивных баз мужики щедро наливали друг другу хмелевичку. А их женщины не мешали им. И вскоре с террасы раздавалась песня:
Горя имат не любя,
Горе имат полюбиш,
Срдце два не утеша,
Срдца три совсем сгора.
Вчера вечером, услышав песню, мама и мальчик вышли на балкон своего номера. Гора исполнила все, что ей полагалось, свежесть коснулась и маминых плеч, и мальчишеских рук. Внизу пророкотал дизелем шаттл, доставляя тех, кто добрался до этой божественной глуши последним рейсом. Минут через десять дверь на соседний балкон отворилась, и кто-то в сумраке вышел к перилам.
— Добр вечер, я вашета рядочка, — сказала тень. — Тук може дешт утоля измор? В летак ништ не питала, от лука спеша на шаттл...
— С подполу има ресторан, — ответила мать.
Тень зажгла на балконе свет и оказалась молодой женщиной с электрической улыбкой, ситцевой талией и бархатной серой оптикой. Мальчик уставился на нее безнадежно и застенчиво.
— Ива, — представилась она.
— Божена, — сказала мать.
— Тодор.
Ива оказалась из славянской страны, которой не досталось моря. Все мы могли говорить на своих языках и понимать друг друга. Правда, я жил в деревеньке рядом, приходил на уютный пляж отеля и почти не виделся и не говорил с участниками истории. По крайней мере не со всеми — и до поры вообще не знал, что тут будет какая-то история.
Тем же вечером, когда Ива ушла в ресторан, мальчик впервые услышал цикад. Мальчики видят и слышат, обоняют и осязают все то же, что и мужчины, но мимо мальчиков звуки и запахи проносятся легким ветром, а ощущения классифицируются ученически: канат трет руки, кошка гладкая, рука бывает влажная, горячая, пухлая, жилистая.
И вдруг оказывается, что рука бывает у девочки.
Цикады в тот вечер были особенно хороши. Отражаясь от чаривной горы, их хор звучал сладко и тревожно. Ничем нельзя унять пения цикад. Можно затеять громкий рок-концерт, даже стрелять, вести войну, но в перерыве ты услышишь, как твердят свое эти насекомые. У них есть цель: однажды для кого-то их песня перестает быть обычным южным фоном, и тогда цикада проникает в размягчившуюся человеческую душу, откладывает там яйца и улетает петь снова, счастливая и спокойная за потомство. Крошечные новорожденные цикады потом покидают нас незаметно — со слезами, потом и прочими благородными нашими исторгаемыми. Ведет их любовь и счастье. Такая биология цикад удивительна, но абсолютно научно достоверна, как все, что приходит в голову в здешних местах.
Мальчик в тот вечер долго и печально смотрел на три пилюли, которые мать положила ему на тумбочку. Потом съел их скопом, запил чем-то из стакана, что стоял рядом. Это оказалось белое вино, которое не допила мать. Он не стал ее огорчать и поставил стакан на место. Вино расположилось в его душе рядом с будущими цикадами, оно пахло цветами, чего белому вину вполне достаточно, чтобы его признали добрым.
Мать потом взяла тот стакан, чуть подивилась его пустоте и своей забывчивости, налила еще, поцеловала сына и пошла на балкон.
Тодор лежал под простыней. Со лба испарялся Боженин поцелуй. Мать говорила через загородку с вернувшейся соседкой, но тут соседке кто-то позвонил. Телефонный разговор затеялся кокетливо-уклончивый. Мать сделала жест ладонями вперед: понимаю, понимаю, — и пошла в ванную. У соседки вскоре хлопнула дверь; раздался мужской голос, ставший совсем негромким, когда ему сказали, что отели-скороспелки предельно звукопроницаемы. Потом все стихло. Тодор поворочался и уснул.
Ночью он проснулся оттого, что кто-то позвал его. Он лежал в тишине, прерываемой лишь вдохами и выдохами матери, которые можно будет назвать похрапыванием, когда мама постареет. За стеной было тихо. За окном проехал ночной мопед, который вез куда-то настойчивые шуточки парня и уступчивый смех девушки. Кто же позвал его? Ему казалось, что он не может заснуть, но обрывки снов болтались вокруг, как белье на веревке, а сгустившийся у изголовья человек в белом халате, похожий на чайку, кивнул, подтверждая: это не сон, Тодор, — и исчез. Вдруг он услышал, как где-то открылась дверь. Неясные шорохи, глухие шумы. И снова дверь закрылась — еле уловимым щелчком. Вскоре кто-то завел машину у отеля, и она уехала, плавно истекая в ночи.
Тодор лежал еще некоторое время, но не услышал ничего, кроме шума воды в трубах. Что же это было? Сон? “Тодор”, — звали его, а после еще слова, которые он не расслышал, шелестящие, мягкие.
Наутро мать встала раньше, увидела, как спит ее сын — и удивилась. Он обычно скручивался калачиком или обнимал подушку, лежа на животе, а иногда совсем по-детски подкладывал ладошки под щеку. Сегодня он лежал на спине, левая рука его была закинута за голову, а правая свешивалась с кровати. Лицо было скорее сосредоточенным, чем расслабленным.
Мать, тренированная годами замечать несчастья и трактовать любые изменения в сыне, задумалась. Она не понимала, почему вдруг ее мальчик так решительно и внезапно стал напоминать отца. Он был и прежде похож: светлые волосы, широко расставленные глаза, но материнские пухлые губы и высокие брови брали верх. Сегодня эта поза словно прорвала материнскую оболочку — и на свет божий вырвалось травяное, медовое, хмельное чудовище отца, настолько явное и осязаемое, что мать едва не заплакала, но просто вздохнула и улыбнулась. Болезнь сына давала ей горькую власть над ним, власть, которую она так и не смогла получить над его отцом. Она собрала комплект — утром это были четыре пилюли — и положила на тумбочку. Каждый раз в этот момент она вспоминала, что Тодор из всех школьных предметов больше всего любил химию, потому что рассчитывал, когда вырастет, придумать себе и таким, как он, верное и освобождающее лекарство.
Мальчик проснулся, сбегал по первым утренним делам, мимоходом сглотнул пилюли и сказал впервые за неделю, что будет купаться. Потому что глупо сидеть на берегу моря и не входить в него.
Насчет купания его врачи расходились во взглядах. Доктор Атанас Цветков считал, что пятнадцать минут плавания в день не повредят. Доктор Лиляна Попова считала, что с этим надо повременить до момента окончательного созревания, а там, поняв, куда двинулся организм, решить, что можно, а что нельзя. Похожий на чайку доктор Атанас вообще был настроен более оптимистично, а может, более безрассудно. Он уповал на общее мировое равновесие. У него возле дома рос дикий виноград, доктор курил трубку, живописно выпивал, и его веселая уверенность нравилась матери. Лиляна была последовательна, методична. У нее на носу росла обстоятельная бородавка. И мать металась между специалистами столь разных профилей. Недельный отдых у моря, впрочем, рекомендовали все, только меньше открытого солнца, больше дышать бризом и прогуливаться в сосновых борах. А уж их возле волшебной горы было не счесть.
Отец Тодора, кстати, из всех деревьев больше всего любил сосны. Ему нравилось, что как бы ни был густ лес, сосны тянулись вверх, не глядя на чахнущий подлесок, отбрасывая ненужные отсыхающие ветки, чтобы вынести к свету самое важное — крону. При этом они набирали высоту и не теряли силу. Напротив, сила так и сочилась из них смолой. Отец окончил лесной институт и подолгу пропадал в заповедниках и экспедициях. Если они заканчивались в промежуточных городках, то домой отец возвращался чистый, отмытый и умиротворенный.
Счастье и молодость продиктовали им такую игру — возвратившись, он не звонил в дверь, а тихо говорил:
— Божена…
И она слышала этот почти шепот, бежала к двери и открывала. Иногда, если Божена в это время стояла у плиты и котлеты громко шкворчали, ему приходилось называть ее имя дважды, а то и трижды. И он шутил, что чем громче его голос, тем, стало быть, меньше остается в Божене чуткого любовного слуха. Она этой шутки не любила и два раза открывала дверь понапрасну, поскольку его голос ей только чудился.
Если отцу случалось выйти из леса прямо к дому, подъехав на вахтовой машине, то он был небрит, от него пахло хвоей, порохом, травой, медом, брезентом, дождем и всем тем, чем положено пахнуть толком не мытому неделю мужику. Ночь после промежуточного городка выдавалась у них с матерью ласковая и неспешная, и много после таких ночей можно было бы народить ясноглазых детишек, если бы не горестная история с первенцем Тодором, когда счастье такой ночи не сплелось в счастье жизни. Если же отец выходил прямо из леса, то были буйные, головокружительные ночи, и Божена, лежа без сил, осыпанная золотом, перламутром и пряностями мужской ласки, похоти и силы, искала ответ, почему бывает так по-разному. Однажды она нашла его — он был простым, как чужой волос за воротником рубахи. И отец исчез из жизни матери и Тодора. Он был решительно и безоговорочно изгнан. Конечно, Божена втайне ждала раскаяния и мольбы простить, которым бы не вняла. Их не последовало. Она поняла, что легкость, с которой медовый лесничий ушел, разумеется, согласившись исполнять все полагавшееся для сына, связана была с болезнью Тодора: отец не мог смириться — хотя вряд ли отваживался признаться в том себе — с тем, что его кровь ущербна.
Пару лет назад он стал сопровождать перевод сумм на ее счет короткими эсэмэсками: “послал”, “отправил”, — и это было неожиданно, словно просека среди густого, как лесная чащоба, молчания. Однажды он даже позвонил, единственный раз и очень коротко — выразить сочувствие в связи со смертью Божениного отца. И все. Божена помнила день и час того звонка, но не признавалась себе, что помнила не только потому, что он совпал с горестным моментом ее жизни.
Когда Тодор вошел в воду, вода ему обрадовалась, поскольку долго его ждала. Мальчик даже немного умел плавать: в извилистой истории борьбы с болезнью был период, когда доктор Атанас отстоял лечебный бассейн и физкультуру. Но однажды, когда осенний ветер высушил ребенку мокрые волосы, а простуда едва не свела его в могилу, доктор Лиляна повела бородавкой и сказала: “А ведь я предупреждала”. Ее точка зрения в ту пору взяла верх, и вода на годы рассталась с Тодором.
За это время с водой произошли перемены. Теперь она стала такой теплой, что без угрозы простудиться в ней можно было провести хоть целый день. Во-вторых, в ней завелись щекоталки. Тодор заметил, что вода не дает стоять на месте: кто-то покусывает за ноги. Потом он разобрался, в чем дело — за ноги хватали небольшие верткие создания, сновавшие над песком. В пластиковый стакан Тодор поймал некрасивое многоногое насекомое, приплывшее в море из впадающей неподалеку реки. И они долго рассматривали его с матерью, сходясь в том, что чудовище, к счастью, невелико ростом. Щекоталки напоминали: не стой, мальчик, плыви. Тодор вздохнул, лег на воду и вспомнил уроки в бассейне.
Оказалось, что тут еще легче — морская вода подпирала, подбадривала. Сзади что-то тревожно говорила мать. Он не хотел ее расстраивать, потому не уплыл далеко. Счастливый, он бултыхался поблизости от оранжевого буйка, отчаиваясь лишь оттого, как мало у него сил, как быстро устали мышцы, но удивляясь, как они быстро набухли, едва начав преодолевать плотную округлость воды. Через несколько минут на берегу мускулы вернулись в прежнее расслабленное положение, но Тодор верил, что если он повторит это упражнение много раз, то накопит сил, чтобы отвернуть эту чертову пластиковую крышку.
У матери с Тодором была такая тайна, которую не обязательно рассказывать и близкому другу. Мальчик и мама иногда летали в одних и тех же снах. Началось это, когда тепло и любовь матери нужны были маленькому сыну по жизненным показаниям. Мир вокруг иногда был так враждебен для Тодора, что только уткнувшись в мамино плечо, окружив себя матерью, словно уютной крепостью, он мог отцепить свою душу от кошачих когтей темноты, странных запахов и боли в затылке, которая настигала внезапно, уходила медленно и возвращалась, проверяя, не покинул ли Тодор спасительный ковчег.
Потом мальчик подрос, страхи отступили, а привычка осталась. Мать понимала, что сын меняется, что в движениях его рук, взгляде, дыхании появляется то, чего не было прежде — изучение ее самой. Они стояли у запретной двери, и будь Тодор здоров, мать щелкнула бы однажды его по носу, пошутила бы — и этот обычай исчез бы из их текущей жизни, переместившись в хранилище главных ценностей памяти, где такому и место. Но Тодор столь многого был лишен, что она тянула с мягким, но непреклонным “нет”. И только утром, увидев в Тодоре проклюнувшегося отца, поняла, что больше никогда не будет лежать рядом с горячим нежнокожим спящим сыном и представлять сквозь его жар и собственные слезы то, чего никому нельзя рассказать.
После чудесного купания они сели пообедать в прибрежный ресторанчик, и мальчик был так оживлен и счастлив, что у Божены расправилась диафрагма, а ведь в последнее время ей приходилось глубоко вздыхать, чтобы наполнить жизнью сердце, легкие и мышцы. Он нашел в меню задушены манатарки, кои докторами не рекомендовались, но мать не посмела в этот раз перечить. Она выбрала салат с крастовицами, а еще они попросили чеснов хляб, сирене хапки и сок от прасковы.
И тут к ним за столик попросилась соседка — она за короткое время освежила загар, навела оптику, надела простое белое платье и купила вместе с заколкой из розовой ракушки самую ослепительную улыбку на побережье. Их она тут же примерила и спросила у Тодора:
— По нрава?
— Да, — ответил он так быстро и восхищенно, что мать тут же встревожилась.
Они ели и болтали. Ива говорила по-своему, но получалось еще лучше, потому что красивым женщина идут всякие мелкие неправильности. Тодор рассказал ей про щекоталки, и она поддержала тему, описывая, как вошла в воду и долго не могла понять — что это… Может, это маленькие рыбки, такие есть в природе и в некоторых спа-салонах, — они объедают посетительницам частицы отмершей кожи на щиколотках, местах очень чувствительных.
— Дума, кто зарил до моя цепь? — предположила Ива, показала тонкую золотую перевязь вокруг щиколотки и рассмеялась.
Все, что ниже цепи, показалось Тодору антично правильным. Все, что после и до белого края платья — притягательным и избыточно прекрасным. Он стал быстро рассказывать, что плавал целых пятнадцать минут. Что вода округлая. И держит так, что почти не надо двигать руками. Ива посмеялась таким цветистым описаниям сущих пустяков: в возрасте Тодора она заплывала в исчезающую даль и плавала по два часа! Мальчик умолк и поглядел на мать. Та, разумеется, пришла на помощь, отправив Тодора мыть руки, обнаружив на них только ей видимые пятна, и коротко поведала соседке, раз уж им не меньше недели жить бок о бок, как обстоят дела с мальчиком. Ива слушала, не шевелясь, прижав палец к губам, а в одном месте даже закрыла глаза. И это было место, когда мать скупо поведала об отце мальчика и назвала его, криво усмехнувшись, “медовым лесничим”, как, в сущности, и звала его в счастливую пору.
Открыв глаза, Ива подозвала официантку и попросила две рюмки перлы. Мать и Ива выпили по рюмочке — за мать, разумеется, — и Божена увидела в серых глазах соседки уважение и даже преклонение, которое женщина легкой судьбы, но чистого сердца и ясного ума испытывает по отношению к той, кому выпали испытания. “Прости меня, Боже, но хорошо, что все это не со мной”, — думает она, прикидывая, вынесла бы подобное или нет.
Когда Тодор вернулся, Ива не стала скрывать, что теперь знает про болезнь мальчика, но показала, что уважает его успехи.
— Ту отличен, — просто сказала она.
Эти слова упали на благодатную почву. Тодор верил и не верил, что серые глаза его поймут, и не случайно мыл руки в десять раз дольше положенного. Ведь Ива не сверстник и не сверстница, с которыми отношения были приноровлены, и не мать, любившая его любым, и не отец, красивый, но плохой человек, сам облик которого съежился у Тодора до фотографии, все-таки хранившейся у матери в альбоме за краем обложки.
Доев свои тушеные грибы, Тодор попросился погулять в сосновый бор, начинавшийся прямо у отеля. Мать не могла ему отказать — целебный воздух был прописан, а опасностей не предвиделось. На самом деле Тодор хотел обдумать все, что произошло. Хотя… что произошло? Конечно, появилась Ива. А это было большое происшествие. Капля воды на ее груди и цепь на щиколотке — увы, если быть честным, а мальчик намеревался быть честным с самим собой, и были главными событиями этих дней. Главнее щекоталок и плавания в море. А может, и странного сна, все обстоятельства которого обосновались в душе мальчика.
“К Иве кто-то приходил. У Ивы кто-то есть. Кто-то есть”, — думал он, и этот оборот, слышимый им часто, впервые в жизни стал посверливать сердце.
Мальчик шел в горку песчаной тропой и вскоре очутился в предписанном месте: пахло смолой, сухой травой и будущей вечерней прохладой, которая здесь и приберегалась до заката. Мальчик сначала сел под дерево, а потом и лег, чтобы муравьи и прочие мелкие обитатели соснового бора могли взобраться на него и прикинуть, нет ли от гулливера какой-нибудь пользы, пока тот размышляет о своем.
Мать и соседка продолжали сидеть за столом и говорить. Они еще раз выпили по рюмочке перлы, что в жару оказалось не освежающим, зато обрывающим слишком уж прямые связи с действительностью. Ива сказала, что ее отпуск сразу заладился, поскольку, во-первых, она познакомилась с ними, такой интересной и волнующей парой, а во-вторых… — и тем была раскрыта тайна вечерних лукавых переговоров. Вчера к ней приезжал человек, с которым она вместе летела в самолете. Он хитростью выведал у Ивы название деревни и отеля, а ночью позвонил и сказал, что приехал и стоит внизу в рецепции, что дало матери возможность понять, что коварно были выведаны также имя и телефон улыбчивой соседки.
— Как ты сказа? Медов лесниш? — повторила Ива чужую формулу, рассмеялась и замолчала, словно примеривая сказанное к тому, что вдруг представало перед ее мысленным взором.
Мать Тодора поняла эту паузу как смущение Ивы от слишком быстро свершившегося перехода к дружбе с Боженой, поскольку такие признания, сделанные женщиной, не предполагают далее отстраненности и хладнокровия в беседе. Не желая затягивать паузу, Божена решила рискнуть, сделала еще шаг к дружбе и спросила, — а какой он?..
Ива помедлила. Но только секунду. Предприимчивый знакомец был описан как абсолютно гладко выбритый, приятный брюнет с простыми манерами, вразрез с которыми шли круглые спектаклички, больше подошедшие бы писателю или... мм… гончару. Последнее изумило мать, и она подивилась Ивиным представлениям о гончарах.
Разумеется, Ива тут же спросила, осуждаема ли матерью за легкомыслие. И мать всерьез задумалась над этим незатейливым вопросом.
В душе у нее не было нисколько осуждения, ни облачка, ни горсти, ни щепотки, но стоило ли так быстро и с потрохами переходить в команду Ивы? Какого ответа, кстати, ждет она? Мать вполне могла представить, что реакция “я бы так не смогла” устроила бы Иву, поскольку сохранила бы особину ее обаятельной легкости, которая дается не всем, нет, не всем. Но сказала она то, что вырвалось, и это было искренне:
— Хотела бы я пожить твоей жизнью, совсем немного…
Этой ночью внезапно проснулась Божена. Ей показалось то же, что и Тодору: будто кто-то зовет, называет ее имя. Она лежала, классифицируя звуки. Шум в трубах она легко отсеяла. Цикад — следом. Дыхание Тодора было ровным, это утешало и радовало мать. За стеной... А вот за стеной могло твориться всякое, и матери показалось, что она слышит неясные очертания слов. Она представила, что Ива лежит на прохладной простыне, а подслеповатый, гладко выбритый брюнет разглядывает ее в тусклом свете лампы. Они негромко разговаривают, поскольку гортанная фаза любви позади, и Ива зачем-то рассказывает очкарику про нее, Божену? Кстати, очки его лежат на тумбочке. Судя по рассказу Ивы, настойчивый брюнет был большой аккуратист.
Такое предположение, как ни странно, успокоило Божену. Она не любила горячих невнятных снов, побаивалась их, думая, не расходуется ли в них ясность ума и нервная крепость, ведь того и другого ей требовался большой запас. Что-то, правда, не сходилось в этом объяснении, но что?.. Она не успела додумать, закрыла глаза, открыла — и увидела утро.
Она встала и посмотрела на часы. Утро, хорошее, но раннее. И могло бы дать еще поспать. Божена вышла на балкон. Слева на светло-синем фоне светила какая-то звезда или планета. Справа чахнул белый полумесяц.
Внизу заскрипела дверь. Из отеля вышел отец Тодора. Он быстро сел в большую серую машину и уехал.
Божена от неожиданности застыла, вцепившись в перила. Она по привычке всегда ожидала от жизни очередного холодного стального удара в сердце. Но напротив — серая будничная боль стала покидать душу Божены, сменяемая горячей, лихорадочной, будоражащей дрожью. Как же она могла забыть об их старой игре! Вот отгадка! Сын, спавший в позе отца, был предзнаменованием. “Господи, он приезжал! Зачем, после стольких лет? Он что — стоял в коридоре и говорил: “Божена”?” Она закусила губу, прошитая этой догадкой, словно грубой сметкой. Все теперь срослось. Вот что не сходилось в версии о беседе соседки с гостем: голос во сне, произнесший ее имя, был мужским! Больше того — его голосом, теперь сомнений не было.
Она вернулась в комнату, прошла в ванную и встала под душ. Ее поразило, как она сразу пожалела мужа, представив его стоящим там, за закрытой дверью. Какое предательство самой себя! Где же были годы ненависти? Как быстро вновь сложились клочки ее несчастного сердца… Вода била ей в темя, пока, наконец, не добилась своего: Божена заплакала. Тысячи крохотных цикад вышли из ее глаз и улетели на свободу сквозь вентиляционное отверстие. Цикад не обманешь — Божена плакала от счастья, хотя оно было острым и горьким, как по ошибке съеденный перец.
Но в этот момент другая, куда более простая мысль заползла в ее душу многоногим водяным насекомым: а как он узнал, где они? А где он был до утра, прошептав среди ночи ее имя?
А что, если все проще, и это он был у Ивы?
Жизнь и не так перемешивает судьбы и встречи! Может, он и есть таинственный попутчик ушлой рядочки, а все рассказы о брюнете только свидетельствуют о ее хитрости и хладнокровии? Или того хуже — о жалости к Божене? На фоне этого злосчастного, но, увы, житейского предположения недавние Боженины романтические слезы и скорое прощение стали совсем обидными и глупыми. А еще Ива сказала, что тоже может назвать его “медов”.
Холодный стальной удар все-таки настиг ее. Совсем другая картина представилась ей за стеной. Они говорят все то же, после того же, и вдруг вовсе не придуманный спектакличек, а совсем другой, подлинный, въевшийся в ее сердце мужчина восклицает: “Божена?” — потому что поражен неожиданным соседством и соприкосновением обстоятельств.
Сердце ее сжалось. Она села на кровать и застыла, дыша по привычке. Ее заполнил настой обиды на пустоте — он так быстро сменил горячую дрожь, что Боженино тело не поняло, как с этим справиться, и решило подождать новых сердечных команд.
А Тодору в эту ночь снились муравьи, поскольку именно они, крупные и черные, следовали по нему как ни в чем не бывало, когда он днем улегся под сосной. Он даже задремал на минутку, а они продолжали держаться своего направления. Потом мальчик даже пошел вслед муравьям, чтобы понять, куда они движутся так целенаправленно двумя встречными потоками, где их дом и цель. Муравьи ничего не тащили на себе, они просто спешили в противоположные стороны. Увы, муравьиная дорога с одной стороны уперлась в забор заброшенной почивной базы, за которым муравьи терялись в зарослях могучей крапивы, с другой… — с другой Тодора позвала забеспокоившаяся мать. Непроясненная, но мощная и целеустремленная природная сила, которая вела куда-то муравьев, очень понравилась мальчику. Он думал о том, что насекомые живут очень просто, хоть щекоталки, хоть цикады, хоть муравьи, но смысл даже такой простой жизни от нас подчас ускользает. Что же говорить про людей, которых — и Тодор теперь это знал прочно — обуревают такие противоречивые мысли и чувства…
…Трудные годы научили мать стойкости, и ее сердце все же распорядилось встать, застелить постель, разбудить сына и дать ему пилюли. А еще оно распорядилось незаметно и вкрадчиво искать ответ на главный вопрос.
За обедом Божена мягко отослала Тодора, вдруг разрешив ему сходить в рыбацкий магазин неподалеку. Она рассказала Иве о ночном голосе и утреннем происшествии, пристально следя за отсветом в глазах Ивы. Та слушала ее деловито и обстоятельно, как почти все, что она делала — пила ли минеральную воду, стелила ли полотенце или рассчитывалась с официанткой. В решающий момент истории, когда мать, собрав все литературные способности, описала свое смятение, когда глядела вслед большой серой машине, Ива приложила руку к губам и прикрыла глаза. Теперь мать знала, что именно так выражает ее соседка — отныне либо подруга, либо соперница — сильные чувства.
В ответ Ива ничуть не смутилась, помимо полагающихся случаю женских междометий и вводных слов сделав два резонных замечания: во-первых, матери могло и показаться. Сон, мысли о мальчике, ставшем так похожим на отца… А из отеля уехал какой-то другой крепкий блондин. Слава богу, добавила Ива, в мире есть некоторое количество крепких блондинов. И брюнетов.
— Кместо, изгледи на мой спектакличек, — Ива достала мобильный телефон и, порывшись в альбоме камеры, показала матери фотографию своего нового знакомца. На ней мать увидела лицо спящего человека. Ива рассмеялась: конечно, он тут без спектакликов, спектаклики аккуратно сложены и лежат на тумбочке, которая осталась за кадром.
Спящего человека трудно описать, у него закрыты глаза. Но это был никак не отец Тодора.
Не он. Не он!
“Что в нем нашла Ива? — подумала мать, пустоту в которой стали снова наполнять кровь, тепло и спокойствие. — Неужели такой может быть героем истории о знакомстве в самолете и нежданном визите?” Вот Ива вписывалась в эту историю.
— Приятен, — сказала мать.
— Угу, — сказал Ива и шепнула матери что-то на ухо. Обе засмеялись.
Ива взяла телефон и, прежде чем выключить, посмотрела на спящего если не с любовью, то с затаенным удовольствием от этого знакомства — удовольствием, которое нельзя сыграть перед чуткой душой.
Второе замечание, сделанное Ивой, которую рассказ матери взволновал настоящим и даже редким чувством, оказалось гораздо глубже первого. Конечно, ошибиться мать могла, такую вероятность не следовало отбрасывать, когда судишь о важном деле разумно.
Но второй вопрос Ивы — так ты простишь его, если он вернется? — был очень точным. Слишком точным для их еще таких свежих, хотя и дружеских, слава богу, дружеских отношений, для расслабленной курортной панорамы, для третьей чаши белого сухого вина, для солнца, неба, муравьев и цикад. Божена вздохнула и не слишком честно сказала:
— Не знам.
На следующий день Божене позвонили с работы и попросили приехать на два часа: неожиданно прилетел главный акционер из Германии, а он любил разбираться в бухгалтерских делах, когда рядом была Божена. Разумеется, он приносил извинения, даже предложил добавить к отпуску не потерянный день, а два. Божена посчитала: три часа туда — город был в самом центре их небольшой страны, три обратно, не меньше трех часов на отчеты. Утром уедем, вечером вернемся. Они с Тодором засобирались в дорогу.
Дороги Тодор не любил. Смалу он часто бывал сколышен машиной. Сейчас дело обстояло получше, но мать проклинала немца более всего за то, что мальчику придется дважды выдержать бесцельное и утомляющее его путешествие.
Ночь прошла без ярких снов и голосов.
Утром Ива вышла на завтрак не одна, а с человеком в очках, который как-то неловко с ней попрощался и быстро ускользнул в сторону автостоянки. Погладив его на прощание по щеке, Ива лукаво улыбнулась Божене и, оценив ответный понимающий взгляд, полностью переключилась на проводы ее и сына. Их “фольксваген” был заведен, Божена проветривала салон, пытаясь сделать поездку максимально удобной. Тодор стоял рядом, схватившись за лямки рюкзачка. Он заметил быстрый жест Ивы, доставшийся человеку в очках. Тодор медленно вертел головой, словно разминая шею, на лице его было выражение домашней покорности, как у дисциплинированной кошки, которую в решетчатом ящике везут к ветеринару, но оно зримо сменялось детской обидой.
— Стете Тодор со ми, — сказала вдруг Ива.
Тодор взглянул на Иву с изумлением и надеждой.
После завтрака они сходят к морю. Погуляют в бору. Пообедают. Потом… Будут читать — да, разумеется, в тени. Сходят в поселок неподалеку, там на мысу разбит небольшой сад: если Тодору можно, то они проверят, не созрел ли инжир. Или шелковица. Дотянут как-нибудь до ее приезда.
На лице Ивы была все та же лучшая улыбка на побережье. А ее серая оптика светила ровным живым светом, доброжелательным и естественным.
Мать суммировала все увиденное и услышанное. Очкарика, исчезнувшего, как тень при свете дня. Лямки рюкзака, в которые с новой силой вцепился Тодор. Цепочку вокруг загорелой щиколотки Ивы. И ее быстрое, внезапно последовавшее предложение помощи — честно говоря, очень желательной помощи. Мать не забыла, как первое время не была рада Иве, не испарились еще до конца тревога и даже ревность, теперь безотчетная и трогательная, погрызающая сердце матери, когда сын пускается в дорогу к новому взрослому миру, где много других людей, обстоятельств, женщин, а вместе с ними и сердечных ран, которые так естественно наносить любым другим мужчинам, кроме ее собственного сына. Но что, кроме этого облака, таящего если и грозу, то очень нескорую, затмевало синее небо, спокойное море и зеленую волшебную гору? Ничего.
И она уехала, а Ива и Тодор остались.
Для начала он отнес в номер рюкзак. Ива ждала его в ресторане; она ела салат и инструктировала официанта, как приготовить свежевыжатый сок от сельдерея. Официант мялся и отвечал, что сельдерея нет. Ива, посмеявшись его недогадливости, выдала ему сельдерей, и Тодор удивился, когда это мать успела снабдить Иву всеми необходимыми продуктами его диеты.
Тодор ел и рассматривал Иву. Вернее сказать, он просто глядел на нее, стараясь увидеть разом всю: и пуговицы простого платья в мелкие цветы, и новые серьги, кажется, перламутровые, и браслетик с аквамаринами. Он видел даже то, что было скрыто под скатертью: конечно, это была цепочка вокруг щиколотки.
В предыдущие дни, когда они были у моря, он украдкой изучал холмы и ложбины Ивы. И они казались ему лучшими холмами и ложбинами на пляже, хотя некоторые девушки загорали куда откровеннее. Некоторые девушки были выше Ивы. Некоторые шоколаднее или, напротив, белее, а некоторые, может быть, и красивее, но Тодор впервые в жизни окунулся в насыщенный раствор чувств, если пользоваться терминами его любимой химии. В данный момент именно Ива была лучшей.
Понимала ли она, что происходит с Тодором? Тодор еще не знал того, что знает любой мужчина: женщина своим радаром мгновенно засекает любовь. Но что же она делает потом?.. Дает повод надеяться? Не замечает? Благосклонно улыбается? По-разному бывает… И Тодору осталось дождаться какого-нибудь ясного сигнала, раз уж он по молодости тратил время и мысли на очевидное.
У моря они провели целый час, на самом деле почти два, и уходили, пританцовывая на раскаленном песке и договорившись ни в коем случае не расстраивать правдивым рассказом маму. Событием этого отрезка удивительного дня можно было считать прикосновение плеча Ивы к плечу Тодора в воде. Они плавали рядом, потом стояли рядом, потом Ива легла на спину — и ее медленно потянуло волной к мальчику. Вот тут плечо и причалило к плечу, и ему даже показалось, что женщина не спешила разомкнуть контакт. Да и почему она должна спешить? Тодор вдруг понял: вполне возможен (он все еще не добрался до слова “очевиден”) такой ход событий, что Ива почувствует, а может, уже чувствует то же, что и он. Но ответ на вопрос отдалился из-за дебатов про щекоталки: насекомые куда-то исчезли, Ива с Тодором долго это обсуждали.
Спустя несколько дней, когда мать с сыном уже уехали, я развивал Иве теорию о цикадах, и она заметила, что некрасивые щекоталки могут так же разносить по свету горестную обыденность, как цикады — свежее счастье. В огорченную и измотанную душу они проникают, едва зазеваешься и перестанешь двигаться, выкарабкиваться и трепыхаться. А потом, когда говоришь злые и несправедливые слова или ведешь себя глупо и безжалостно, крошечные новорожденные щекоталки выползают у тебя из всех неблагозвучных отверстий и распространяются по округе, от них бывает желудочный грипп, затяжные дожди и плохие новости.
Еще Ива сказала, что на память об отдыхе у волшебной горы она хочет сделать татуировку, но я ее отговорил, потому что татуировки делают только несчастные женщины. Она слабо спорила, но потом согласилась на подвески в виде четырех сердечек — на той самой цепочке. И теперь сердечки мелодично позвякивают при ходьбе и прочих движениях ее ноги.
— Снима те покоен, — сказала она однажды утром. — Коль може, оставае ми, а не — сничтожа.
Я разрешил ей оставить фото на телефоне, где не был похож на себя, потому что глаза мои были закрыты.
Я попросил Иву показать всех, кто был в папке. Она засмеялась и сказала, что тратить на это утро не намерена.
— Тогда покажи того, кого ты предъявила Божене.
Ива подумала. Потом нашла фотографию спектакличека. За его плечом виднелся номер в стиле “Луна Бальони”, тяжелые кисти на шторах, серебряное ведерко для шампанского.
— Это же нельзя выдать за ваш отель, — сказал я. Ива усмехнулась, увеличила карточку, вычленив только лицо спящего мужчины. Так, вне натюрморта, она и показала портрет Божене.
— То очень мастичный гончар, с яким ми знама в Венеции.
— Я что, на него похож?
— Издали — да, пухловатенький и в очках. Я давно заметила тебя на пляже, но до поры ты был мне ни к чему. А потом я поняла, куда тебя пристроить.
— Я согласился тебе помогать за рассказ обо всей этой истории.
— Ты еще прославишься как сценарист. Слово я сдержу. А пока тебе можно давать “Оскара” за роль второго плана — утреннее исчезновение осторожного мужика из жизни женщины было сыграно прекрасно. Похоже, ты и не играл. Оставался собой.
— А меня можно назвать пухловатеньким?
— Не расстраивайся, но да.
— А спящий Тодор у тебя есть в коллекции? — спросил я.
— Ктур? — спросила она. Я не понял вопроса, а после мы отвлеклись на игру с холодным вином, уместным в разных жарких точках.
Обедали Ива и Тодор на привычных местах, и казалось, что и мать сидела с ними незримо. Заказывая себе чашу белого вина, Ива едва не заказала две. Но вовремя одумалась, а Тодор сказал:
— Проба чут от ваша?
На том и порешили, опять поклявшись не тревожить мать этим невинным глотком. В этот раз вино вселилось мальчику в язык, и он стал рассказывать Иве про свой странный сон, когда среди ночи показалось, что кто-то зовет его: “Тодор!” Ива слушала с любопытством, а потом уточнила, когда случилось таинственное происшествие. Она отметила про себя точные детали про дверь и отъезжающую машину, словно истекающую в ночи. А потом ответила, что сны — штука ненадежная.
Она давно уже размышляла о той странной роли, которую судьба заставляет ее играть на курорте у волшебной горы. Но ясного ответа у нее пока не было — и Ива, вдохновленная ролью, положилась на удачу, тем более что в этом казино она вдруг стала не игроком, а крупье.
Инжир, благополучно созревший, лежал на камнях фиолетовыми луковицами и отделялся от ветки с первым прикосновением. “Пусть у этого лета будет вкус инжира”, — подумала Ива, сорвала плод потемнее и отправила в рот, дивясь тому, что проверяет, вкусен ли он, спел ли не для себя, а для Тодора, за которого она отвечала перед матерью. Ива представила, что это она — мать мальчика. И про себя засмеялась: как глупо!
Следующий плод она положила Тодору в клюв, как птица, кормящая птенца. Тот послушно жевал, глядя на Иву. А потом сорвал инжир с ветки и подступил к Иве, нацеливаясь угостить и ее.
Сначала Ива не раскрывала рта, и он повел инжириной, словно помадой, по губам женщины. Это был новый, неосвоенный им жест, но подход оказался хотя и волнующим, но успешным: соседка впустила примерно половинку инжирины в себя, откусила, а потом взяла у Тодора половинку и скормила ему самому.
Сад выходил к скалистому обрыву, море било в его край, солнце накрывало сверху.
— Пора домой, — сказала Ива.
По дороге Тодор рассказывал Иве про муравьев, которые беспрерывно и на первый взгляд бесцельно ходят противоположными дорогами. Она молчала, кивала, спросив только, не пора ли принимать лекарство. Он был раздосадован, он, признаться, даже позабыл про лекарство, но Ива сказала, что в ее планы не входит огорчать чудесную Божену, а любимой ее пластинкой всегда была “Каждый хороший мальчик заслуживает поощрения”, вот только название группы она забыла.
Когда, минуя разные околичности, вроде необходимости выпить оставленную матерью микстуру, забрать из номера Ивы книгу Милорада Павича и поглядеть, не закатилась ли банка “Горького лимона” под диван, а также трогательных и неловких разбирательств с предметами одежды, Тодор и Ива позабыли обо всем на свете, и она выдохнула: “Тодор”, — в душе юноши все стало на свои места. Конечно, это она звала его тогда — пусть даже это было во сне. Как он мог не узнать ее голос!
Он попытался устроиться к ней, как к матери, в ковчег. Но Ива улыбнулась и сказала:
— Ми укрою у те.
Он сама прильнула к мужчине и устроилась на его худеньком плече. Тодор изумленно оглядывал себя и ее как бы со стороны: внешне он остался прежним, но дивное превращение произошло, теперь он учится быть ковчегом. В чудесный момент усталого и доверчивого соприкосновения Тодор некстати вспомнил о том, что его так задевало: кто же есть у Ивы? Он начал неловко строить вопрос, прерываемый касаниями ее губ, и получил загадочный ответ, не успев договорить:
— Наполовину ты. И хватит об этом.
Когда приехала Божена, они встретили ее спокойной и обоюдной радостью. Немец подарил матери коробку печенья, и они решили пить чай на балконе, а на ужин вовсе не ходить.
К концу прекрасного чаепития мать уже ясно понимала: что-то не так. Это “не так” не было ни угрожающим, ни злым. Тодор сидел молчаливый и просветленный, Ива все говорила и делала как всегда, но чуть оживленней. Исправил ситуацию мальчик, ведь теперь он был хранителем волнующей тайны — и равновесия, которым тайна связывала их сердца.
— Мама, надо же всегда говорить правду, — начал Тодор, и у Ивы, признаться, упало сердце.
У матери тоже.
— Мы с Ивой…
Он прервался, поскольку на балкон, жужжа, прилетела огромная бабочка-бражник с длинным хоботком, похожая на колибри и, втиснув хоботок в рыльце, зависла над петуньей.
— Мы с Ивой купались почти два часа. И я отпил немного белого вина из ее бокала.
— Это напрасно, — сказала мать, и ее сердце вернулось на место.
Легкость бабочки передалась всем, Ива долгим взглядом посмотрела на Тодора, давая понять, что он открылся ей с новой стороны, печенье захрустело веселее, а рассказ матери о чудовищном зануде-акционере прошел под аплодисменты — настоящим скетчем.
На следующий день уже Ива уехала по делам, облака быстрее побежали по небу, на глазах темнея и набухая, а у Божены раздался громоподобный звонок: от отца Тодора. Больше всего Божену волновало: неужели она ошиблась, и это не он несколько дней назад приезжал в отель? Она прямо спросила об этом.
— Шептать у дверей… Что я — мальчишка? — начал он на другом конце беспроводной связи, помолчал и продолжил: — Тебе же никогда не нравилась эта игра.
— Это ты играл, а я боялась однажды тебя не услышать.
В трубке опять замолчали. Потом раздался смутный шорох… и отец сказал:
— Ладно, ты права. Это был я, но очень пьяный.
— И ты сел за руль? — Божена тут же пожалела, что выдала свое беспокойство.
— Потом нет, спал до утра в кресле, в холле отеля. Кресла жесткие.
— Это все, что ты хотел сказать?
— Нет.
Пауза затягивалась.
— Еще хотел сказать: то, что я сделал с тобой и сыном, снедает меня, постепенно превращая в ничтожество. Я хочу видеться с тобой и с Тодором. Хоть изредка, — быстро добавил он, понимая, что попросил разом слишком многого, а еще совсем не повинился.
Божена молчала, глотая слезы.
— Можно? — закончил он мысль.
— Ты все хочешь уладить по телефону?
— Я приеду.
Божена нажала отбой.
…Ива убрала от горла отца Тодора фруктовый нож, которым резала яблоки, и насмешливо посмотрела на мужчину, продолжавшего держать у уха отключившийся мобильник.
— Когда-то надо было набраться смелости и сказать все не мне, а ей, — сказала она. — Оставив только щепотку лжи, чтобы не испортить дорогое и долгожданное блюдо.
Она ушла в ванную, где долго стояла под душем, потом вышла, оделась, отбиваясь от попыток этого не допустить, и в дверях сказала:
— Все, медовый. Не звони, не ищи. Такого поворота истории у меня еще никогда не было — и я ни за что не испорчу его, опять нырнув к тебе в постель. Это будет дурным продолжением прекрасно завершающейся драмы. Не грусти.
Тодор лежал в любимом месте под соснами и думал, как красива и тяжела ноша мужчины. Конечно, матери он мог рассказать все, и она самая близкая и светлая на свете, но у нового Тодора могут и должны быть свои тайны, важные и неразгаданные, как тропы муравьев. Но не это сладко и болезненно сжимало его сердце. Не так уж крепко он спал, когда Ива сделала его снимок; едва она зашумела водой и напевом, он быстро открыл ее мобильный.
Вот его снимок, вот еще несколько спящих мужчин.
Один был даже похож на фотографию, что у матери хранилась за обложкой альбома, другой — на очкастого дядьку, которого Тодор пару раз видел в деревеньке. Третий — на доктора Атанаса. Четвертый вообще на Итана Хоука. Но спящих трудно узнать. Пятый… Тодор закрыл телефон и положил на место. Спрашивать что-то у Ивы он не решился, хотя щекоталки и цикады в его душе приготовились к жестокой битве: не хотелось, чтобы она узнала, как он тайком исследовал ее прошлое. Он подумал, что стоит оставить неясным свет правды про обитателей царства блаженного сна. Потому что новый Тодор, во-первых, уже был к царству приобщен, что немало, ох, как немало, а во-вторых, он еще совсем недавно был прежним, а хватит ли у него сил на все открытия недели, еще не известно доподлинно. Тут Ива вышла, завернутая в полотенце, и они заговорили о серьезных вещах…
— Все-таки это неправильно, — сказал я Иве, заканчивая игру с вином и начиная новую. — Мальчику могла быть нанесена травма.
— Травма чем? Мной? — спросила Ива, устраиваясь удобнее.
— Ну… все-таки он нездоров, а это было в первый раз.
— Лучше меня никто не сделает этого в первый раз, — ответила Ива. — И потом, нужен же мне какой-то бонус за мое милосердие и самоотверженность. А это был удивительный бонус: когда мы наконец обнялись, горячий юноша тут же выпустил на меня столько прославленных тобою цикад! Не то что вы, старатели, которым еще надо вообразить, что рядом помогает моя подружка, желательно моложе меня. Он вообще-то старше, чем выглядит. И потом — я поговорила с ним. Наложила заклятье. Что такое будет лишь раз, что это тоже был сон. Наполовину.
— Только не говори, что ты не повторила с ним упражнение правильным порядком!
— Помолчим об этом, циник, — ответила Ива, смеясь. — Как тебе удается здесь болтать, а там действовать? Обычно мужики этого не умеют. Ох…
— Нет, дорасскажи, когда ты поняла, что отец Тодора и есть тот негодяй, с которым ты познакомилась в самолете?
— Я заподозрила неладное с самого начала рассказа Божены про мальчика. Ведь я ночью уже слышала очень похожую историю. Какие же вы, мужики, непоследовательные! Вам надо познакомиться с женщиной в самолете, приехать к ней ночью, быть большим молодцом, а потом пить вино и рассказывать, какое горе тебя гложет: оставил прекрасную женщину с больным ребенком!
— Ты же сама вытягиваешь такие рассказы из мужчин, как бабочка нектар.
Ива засмеялась, явно довольная:
— Ну хорошо, ты, пожалуй, попал в точку. Когда Божена произнесла “медовый лесник”, у меня искры пробежали под кожей, едва достало сил оставаться спокойной. Я подумала о нем точно так же, потому что от него прекрасно пахло смолой, ветром, травой. Ну и еще… он сказал, что работает в заповеднике. Это же была судьба!
— Это было совпадение. Ты много на себя берешь! Ладно… Следующей ночью ты рассказала ему все?
Ива не ответила. А потом сказала виновато:
— Нет, я решила погодить...
— Ибо мужчина, огорошенный такими новостями, теряет любовную стать, а тебе не хотелось лишать себя удовольствия. Так?
— Допустим. Не смотри на меня строго, сейчас это точно не к месту. Я же женщина, а к нам нельзя предъявлять непомерных требований. Зато потом у меня все получилось… А? Что замолчал?
— Он действительно такой… привлекательный?
— Успокойся… Я поняла, что влезла в печальную историю, с которой бог сам не управится. Лесник привлекательный, да, но он должен достаться Божене. Я это твердо знаю.
— Откуда?
— Не скажу, что мне было это приятно, но во вторую ночь он назвал меня Боженой… когда утратил над собой контроль. Представляешь, лежу без сил, он начал целовать меня нежно-нежно, одними губами. Я вся растаяла, а этот негодяй вдруг сказал: “Божена!” Тут же очнулся и сказал, что спьяну, что я сама виновата, расспрашивая его о подробностях того, что вдруг ожило в его нежной душе.
— Не скажу, что и мне приятно такое слышать.
— О, ты прибережешь эти подробности для рассказа! Вот кто тянет их, как бражник из цветка! Мне осталось узнать, захочет ли она его простить. А главное, чтобы она ничего не узнала про нас с этим… лесником. Эта женщина, — Ива приложила пальцы к губам, — не заслуживает такого оборота судьбы!
Она, не убирая руки, замолчала, и удивительно было видеть, как важность надвигающегося удовольствия борется в ней с важностью слов, которые она произнесла.
— И ты быстро описала гончара из Венеции, а потом и фотографию его показала!
— Даже не знаю, как у меня все это складно вырвалось. Мне показалось, что я могу все подправить за бога, все уладить, ведь я знала, что отец Тодора тоже устал быть сосной...
— Кем?
— У него сосна — любимое дерево, оно самое целеустремленное. Он ведь почти забыл, как прежде шептал ее имя под дверью, я напомнила ему со слов Божены, которая услышала в случайном шепоте долгожданный гул возвращения, и он долго лежал пришибленный. Очень похоже на мужчин, которые легко и малодушно забывают то, в чем виноваты! Но со временем он стал страдать оттого, что по молодости считал главным в своем характере.
— И искал утешения, знакомясь с женщинами в самолетах!
— Он же мужчина, — объяснила Ива. — Нельзя к мужчинам предъявлять завышенных требований...
— А почему мальчик слышал свое имя ночью? Ему приснилось?
— Нет-нет, я разве не сказала? Отца Тодора тоже зовут Тодор… Что особенного, милый, вот сейчас я крикну твое имя…
Божена пришла прощаться с Ивой, когда Тодор уснул. Их отпускная неделя закончилась.
— Завтра вечером к нам домой приезжает отец, — сказала Божена. — Сейчас, когда горячка спала, я понимаю, что произошла странная история. В ней виновата волшебная гора, цикады, щекоталки, муравьи и еще кто-то.
Они стояли рядом под электрической лампой, опершись локтями на перила балкона. Обе одного темно-солнечного цвета, в светлых платьях. Море шуршало невдалеке. На веранде почивной базы загремела посуда, и кто-то, откашлявшись, под одобрительный смех попробовал на вкус первую строчку любимой песни.
Мать испытующе посмотрела на Иву. И сделала то, что давно хотела: поцеловала ее.
— Тодор выглядит счастливым, у него не болит голова, но он ворочается и разговаривает во сне, — сказала она, словно оправдываясь.
— Сны — ненадежная вещь, — быстро возразила Ива.
— Я рада, что так вышло, — прошептала мать ей на ухо, и они в золотистых местах, где касались друг друга, стали перетекать одна в другую медом, молоком и белым вином. — Счастливая, у тебя было то, чего никогда не будет у меня.
— Я не знаю, о чем ты, — прошептала Ива в ухо матери и коснулась ее волос, впуская Боженину прохладу и выпуская свой огонь.
Мать вздохнула.
— Почему у нас не отсохнет язык про такое говорить?
— Потому что мы говорим без зла.
Ива отдалилась от матери, пока они совсем не поменялись друг с другом.
— Считай, я просто побыла тобой.
Прошло несколько дней — и чаривная гора выдохнула первый по-настоящему холодный вечер. Цикады замолчали. Утром мы с Ивой поцеловались и разъехались, потому что еще два дня назад стали улетучиваться друг из друга, а наши ночи совсем укоротились.
Я ничего не знаю больше про Божену и Тодоров. И даже боюсь думать о них, чтобы не испортить это летучее и зыбкое химическое соединение.
Знаю только, что этой осенью доктор Атанас ходил веселый, а доктор Лиляна решила свести с носа бородавку, если вам это о чем-то говорит.