Как прекрасна жизнь между прочим и потому,
что человек может путешествовать!
И. Гончаров. “Фрегат “Паллада””
В богатом знаковыми юбилеями 2012 году — тут и годовщина Отечественной Войны 1812 года, и рождение в этом же году выдающегося русского писателя и мыслителя А. И. Герцена, и многое другое — не должна затеряться и такая значительная в истории национальной культуры юбилейная дата как двухсотлетие большого русского писателя Ивана Александровича Гончарова.
Его творчество особой плодовитостью отмечено не было, но трем его романам, название каждого из которых с каким-то по первоначалу утаенным смыслом начиналось с буквы “О”, — “Обыкновенная история” (1846), “Обломов” (1847—1859), “Обрыв” (1849—1868), — под силу оказалось вскрыть такие сущностно важные для русского и общечеловеческого бытия стороны, что и сегодня они не потеряли актуальности и способны вызывать живой отклик в душе и сознании читателя.
В первом романе писатель воспроизвел вечно повторяющуюся в мире ситуацию утраты юношеских иллюзий, тот неизбывный драматизм, которым полнится человеческая жизнь в столкновении с суровыми реалиями действительности. Как бы ни убедительна была конкретно-историческая плоть художественного текста первого романа Гончарова, не только тем он оставил след в истории литературы: через выразительно-колоритные картины текущей жизни России 40-х годов и впечатляющие своей эмоционально-психологической убедительностью образы главных героев — дяди и племянника Адуевых незримо проступает образ вечного круговорота бытия, неотвратимо и неизбывно делающего человека заложником его повторения на новом витке исторического развития.
В главном герое романа “Обломов” писатель воплотил столь важные для характера русского человека черты, что образ его по праву вошел в арсенал самых выразительных мифов и архетипов национальной культуры, выражаясь языком современности, обрел значение национального бренда. Эмоционально-смысловая емкость созданных в этом романе типов человеческого поведения оказалась поистине неисчерпаемой, к каждому конкретному времени поворачиваясь новой стороной: дилемма жизненного выбора, обозначенная в отношениях Обломова и Штольца — предстает как до сих пор не потерявшая своей остроты проблема выбора путей исторического развития России.
Полной тщетой оборачиваются поиски положительного героя в романе, тем более — разделение их на положительных и отрицательных. Гончаров последовательно и упорно, на разном человеческом материале постулирует неизбывность вечного закона жизни — невозможность невозможного. Как совместить душевную трепетность и мягкость, “голубиную нежность” Обломова, неразрывные с покоем и патриархальной неподвижностью, с целеустремленным движением вперед, предполагающем практицизм и расчетливость? Можно ли противостоять жесткой диалектике бытия, в вечном круговороте своем неумолимо возвращающего человека “на круги своя”?
В неприкрытой глубине драматического напряжения эти проблемы обозначились в романе “Обрыв”, когда Гончаров обратился к изображению времени, выдвинувшего на историческую арену силы, решительно настроенные на ниспровержение сложившегося общественного порядка. Заряженные взрывчатой энергией волюнтаризма, экстремизма, социального нетерпения, они нашли яркое художественное воплощение в образе “нигилиста” Марка Волохова, практическая программа которого — “все отрицать”, начиная от Бога до семьи, брака, собственности, — грозит не только душевной травмой любимой женщине, но и социальной катастрофой, общим падением в пропасть, обрывом жизни.
Несмотря на сюжетное различие, неповторимое своеобразие судеб героев, романы “Обыкновенная история”, “Обломов” и “Обрыв” — это цельное художественное строение, трилогия, можно сказать, единая книга о трудных путях человека и общества к обретению смысла жизни, о мучительных поисках личной и общественной идентичности. Связующая сила единой мысли писателя о мире и человеке выявляется и в названии произведений, проступает в их анафорическом оформлении. Именно здесь приоткрывается тайна привязанности Гончарова к букве “О”. Графически она совпадает с кругом, образ которого восходит к философии писателя, к самым общим его представлениям о мироздании, Бытии, основах и принципах земного существования человека. В эстетической системе Гончарова круг воплощает незыблемые начала бытия, предстает как образ циклического движения земли, планет, как знак и символ цикличности самой человеческой жизни. Попытка разорвать круг, пренебречь духовно-нравственными ценностями, восходящими к вековечному опыту обживания земли, несет угрозу крушения, обрыва, падения в бездну.
Революционно-демократическая критика не могла простить Гончарову того, как был изображен в “Обрыве” “нигилист” Марк Волохов. В нем увидели клевету на русскую революцию, услышали категорическое неприятие революционных способов обновления России. Но неискоренимый след недоверия к творческому наследию великого писателя сохранился и в советском литературоведении. Вослед Белинскому, Чернышевскому, Добролюбову идея революционизма, практическим воплощением которой стал Октябрь, приобрела в советской идеологии характер безальтернативности, в силу чего общим местом стало мнение о неискоренимом консерватизме и противоречивости мировоззрения писателя, якобы помешавшим ему “подняться” на высоту исторической истины. Безусловно, что романы Гончарова нуждаются в новом прочтении, открывающем ранее скрытые глубины его художественной мысли, принципиально не сводимой к постулатам критического реализма, способной и сегодня поразить богатством своих феноменологических граней.
Справедливости ради следует сказать, что ни дореволюционное, ни советское литературоведение не разошлось в оценке высоких художественно-познавательных достоинств его очерковой книги “Фрегат “Паллада””, многочисленными изданиями которой поддерживалась ее неостывающая востребованность. Знаменательно, что и это произведение не только не выпадает из круга его философских воззрений, но и на новом, поражающем своим богатством и неизведанностью материале кругосветного путешествия подтверждает и обогащает их. И дело не только в том, что книга посвящена изображению движения российского корабля типа фрегат по земному кругу из Кронштадта — через три океана — до Нагасаки, а потом через Сибирь в Санкт-Петербург по принципу возвращения “на круги своя”, а в том, что весь повествовательный текст, насыщенный разнообразием наблюдений, впечатлений, картин, событий, человеческих лиц и судеб пронизан авторским ощущением единства человеческого бытия, постулирует незыблемость его первоисходных начал и оснований. В этом смысле “Фрегат “Паллада”” ничем не отличается от романа “Обрыв”, в замысел которого, по признанию самого Гончарова, входило “осветить все глубины жизни, обнажить ее скрытые основы и весь механизм” или, как пояснял он в трактате “Намерения, задачи и идеи романа “Обрыв””, представить “общечеловеческие образцы психологических черт и состояний”.
По сути дела “Фрегат “Паллада”” — это единственная в своем роде книга с беспрецедентно широким этнологическим охватом земного шара от кафров до якутов, от африканцев до сибиряков, отмеченная неподдельным интересом к судьбам разных народов — образу их жизни, мировидению, характеру верований, своеобразию бытового уклада, еды и одежды, их отношений с другими народами. В этнологическом аспекте автор акцентирует внимание на феномене адаптированности человека к разным условиям земного существования, равной способности его переносить и тропическую жару, и арктический холод, что принципиально отличает человеческий мир от животного. Слоны и медведи живут только в определенной среде обитания: человек всюден! Примечательно, что в книге отмечен и высокий адаптационный ресурс русского человека: “Русские говорят на всех языках”. Уже на обратном пути домой, преодолевая тысячеверстные пространства Сибири, испытывая крепость сорокоградусных морозов и силу дорожных препятствий, Гончаров с удовлетворением процитирует слова миссионера-священника Запольского, не преминув подчеркнуть их: “В Сибири нет места, где бы не были русские”.
“Паллада” вышла в плавание в июне 1852 года, когда земля еще была расколота на небольшую группу цивилизованных стран и неоглядную массу “диких” народов, но мир уже стоял на пороге глобализации, в реальности принявшей формы бурного колонизаторства. Достигшие высокого уровня культурно-промышленного развития страны торопились распространить свое влияние на самые отдаленные окраины мира. Встречи русских путешественников с англичанами, французами, голландцами, португальцами, американцами в экзотических регионах планеты обрели характер житейской неизбежности и, надо сказать, не всегда к обоюдной радости. Особенное раздражение писателя вызывает фатальная неизбежность встреч с всюду успевающими и всех опережающими англичанами. Вот долгожданная Мадера: “Как приятно расправить ноги после многодневного плавания!” Но не тут-то было! “На бульваре, под яворами и олеандрами, стояли неподвижно три человеческие фигуры, гладко обритые, с синими глазами, с красивыми бакенбардами, в черном платье, белых жилетах, в круглых шляпах, с зонтиками… Нужно ли называть их? И тут они? Мало еще мы видели их? Лучшие домы в городе и лучшие виноградники за городом принадлежат англичанам. Пусть бы так; да зачем они здесь? Как неприятно видеть в мягком воздухе, под нежным небом, среди волшебных красок эти жесткие явления!” Комментарии, как говорится, излишни.
Собственно, в историческую миссию военного российского парусника тоже входила разведка возможностей установить дипломатические отношения и торговые связи с разными частями земного шара, и не случайно по пути следования к конечной цели корабль подолгу задерживался то на оконечности Африки — мысе Доброй Надежды, то на Филиппинах — в Маниле, Сингапуре, Малайзии, Гонконге, Китае… И если креативный или, как выражался Гончаров, “искомый результат путешествия” заключался “в сравнении своего и чужого”, то нельзя не обратить внимания на то, с каким восторгом, не без элементов ревности, описывает Гончаров встречи с очагами восточной цивилизации: “Сингапур и Гонконг — два новые и живые создания силы воли и энергии англичан. Везде памятники неимоверных усилий, гигантских работ, везде цивилизация, торговля и комфорт, особенно торговля”.
Россия явно проигрывала в этой борьбе за раздел мировой власти, но прежде всего необходимо было установить и наладить отношения с дальневосточным соседом — Японией. Именно она и составляла цель морской экспедиции под началом адмирала Е. А. Путятина, в качестве секретаря которой и был приглашен уже известный к тому времени писатель И. А. Гончаров.
В композиции о кругосветном путешествии сюжет Японии логично занимает центральное место, подтверждая незыблемость мысли о бесконечности земного круговорота: Япония служила убедительным доказательством иллюзорности намерений остановить ход истории, добиться успеха в условиях отпадения от мировой системы: “Вот, — повествует Гончаров, — достигается, наконец, цель десятимесячного плавания, трудов. Вот этот запертой ларец, с потерянным ключом, страна, в которую заглядывали до сих пор с тщетными усилиями склонить и золотом, и оружием, и хитрой политикой на знакомство. Вот многочисленная кучка человеческого семейства, которая ловко убегает от ферулы цивилизации, осмеливаясь жить своим умом, своими уставами, которая упрямо отвергает дружбу, религию и торговлю чужеземцев, смеется над нашими попытками просветить ее, и внутренние, произвольные законы своего муравейника противопоставляет и естественному, и народному, и всяким европейским правам, и всякой неправде… в географии и статистике мест с оседлым населением земного шара только один пробел и остается — Япония”.
Гончаров детально запечатлел сцену первой встречи с японцами, с робкой нерешительностью вступившими на палубу русского фрегата: “Они с боязнью озирались вокруг и, положив руки на колени, приседали и кланялись чуть не до земли… одеты бедно: на них была синяя верхняя кофта с широкими рукавами и халат, туго обтянутый вокруг поясницы и ног. Халат держался широким поясом. А еще? еще ничего; ни панталон, ничего…
Обувь состояла из синих коротких чулок, застегнутых вверху пуговкой. Между большим и следующим пальцем шла тесемка, которая прикрепляла к ноге соломенную подошву. Это одинаково и у богатых, и у бедных”.
С этой минуты первой встречи, растянувшись на многие месяцы, начались долгие и мучительные переговоры с японцами о возможности для команды русского корабля сойти на берег, а начальству приступить к выполнению дипломатической миссии. Изощрению хозяев в учинении препятствий иностранным гостям покинуть территорию корабля, казалось, не было границ. Многоступенчатая иерархичность японской власти, бестрепетное послушание низших чинов высшим превышала реальные возможности их понимания русским умом. Чтобы состоялась встреча с губернатором Нагасаки, потребовалась длительная поездка за специальным разрешением в Эдо, и если бы, не удерживается от едкой иронии писатель, “ему предписано было, например, истребить нас, он бы, конечно, не мог, но все-таки должен бы был стараться об этом, а в случае неудачи распороть себе брюхо”.
После того как разрешение было, наконец, получено, сама поездка в город превращается в тщательно отрепетированный дипломатический спектакль. Сложный сценарий встречи скрупулезно оговаривается обеими сторонами в деталях и подробностях с учетом норм и правил национального этикета и плохо скрываемым опасением хоть чем-нибудь поступиться: “Мне, — сообщает автор, — поручено составить проект церемониала”, при этом оказываются значимыми даже такие нюансы губернаторского приема, как положение тела гостей: “То и дело приезжает их длинная, широкая лодка, с шелковым хвостом на носу, с разрубленной кормой. Это младшие толки едут сказать, что сейчас будут старшие толки, а те возвещают уже о прибытии гокейнсов. Зачем еще? “Да все о церемониале”. — “Опять?” — “Мнение губернатора привезли”. — “Ну?” — “Губернатор просит, нельзя ли на полу-то вам посидеть?”
Ах ты, боже ты мой! Ведь сказали, что не сядем, не умеем, и платья у нас не так сшиты, и тяжело нам сидеть на пятках … наконец, рассердились … объявили, что привезем свои кресла и стулья и сядем на них, а губернатор пусть сидит на чем и как хочет”.
Как один из авторов дипломатического церемониала, Гончаров не в силах сдержать эмоции: “Вы там в Европе хлопочете в эту минуту о том, быть или не быть, а мы целые дни бились над вопросами: сидеть или не сидеть, стоять или не стоять, потом как и на чем сидеть и т. п.”
Но и это еще не все: столь же напряженно обсуждался вопрос, на чем ехать. Японцам очень хотелось, чтоб ехали на их шлюпках: важно было “показать народу, что мы не едем сами, а нас везут, словом, что чужие в Японии воли не имеют”. Во искупление усилий, затраченных на согласование церемониала, выезд русских на японский берег не мог не потрясти своей триумфальной парадностью и не вызвать прилива патриотических чувств автора. Едва на адмиральском катере взвился российский флаг, люди побежали по реям, “вместе с гимном “Боже, царя храни” грянуло троекратное ура. Все бывшие на шлюпках японцы, человек до пятисот, на минуту оцепенели, потом, в свою очередь единодушно огласили воздух криком изумления и восторга.
Впереди шла адмиральская гичка… чтобы установить на берегу почетный караул. Сзади ехал катер с караулом, потом другой, с музыкантами и служителями, далее шлюпка с офицерами, за ней катер, где был адмирал со свитой”… и т. д. В мастерстве проведения парадов у России, может быть, не было соперников, однако дипломатическая миссия успехом не увенчалась. Сказалась коварная дипломатия японцев тянуть до бесконечности с разрешением на встречу с высшими властями, нарастало политическое напряжение в Европе, дело клонилось к Крымской войне: надо было возвращаться домой. В ожидании вестей из Эдо фрегат побывал в Китае, и глава “Шанхай” представляет еще один, не менее интересный и содержательно-значительный в историческом плане сюжет очерковой книги Гончарова.
История докажет утопичность намерений японцев остаться вне круговорота общих для земного шара процессов. Пройдет не более полувека, как освободившись от “колпака, который надвинули они на себя”, нищая, беспанталонная, в соломенных шлепанцах нация сделает мощный социально-экономический рывок и в русско-японской войне 1904 года Россия потерпит поражение, что станет прелюдией роковых для ее истории событий, растянувшихся на целое столетие.
* * *
Особо следует отметить, что дорожно-путевой нарратив Гончарова носит отчетливо выраженный и специально им оговоренный в предисловии двусторонний сюжетно-композиционный характер. За выразительностью названия книги временами как-то тускнеет, отступает на задний план значение такого факта, что во исполнение важной дипломатической миссии была отправлена целая маленькая флотилия: фрегат шел в сопровождении транспортного судна “Князь Меньшиков”, корвета “Оливуца” и шхуны “Восток”, что, кстати сказать, насторожило японцев: почему одну бумагу везут четыре корабля? “…История плавания самого корабля, этого маленького русского мира, с четырьмястами обитателей, носившегося два года по океанам, своеобразной жизни плавателей, чертам морского быта” — всему этому писатель придает столь же важное значение, как и описанию чужих стран, экзотике быта и нравов других народов. В результате изо дня в день не просто зорко наблюдаемая, а душой и сердцем воспринятая автором картина жизни на корабле предстает пред читателем как прообраз покинутой Родины, как модель Российской империи, как своего рода национальный космос — с сохранением его вековечных порядков, сословно-иерархических отношений, соблюдением всех ритуалов государственной службы, религиозных отправлений, христианских праздников, исполнением государственного гимна и т. д.
Как маленький островок огромной империи — фрегат живет по ее исконным законам: здесь все, от адмирала до рядового матроса, исполнены чувством коллективной ответственности. Общее преодоление тягот морского плавания, непредсказуемых превратностей судьбы моряка и осознание чести российского подданства сближает и родовитых дворян из числа офицеров и бывших крепостных из разных губерний России, ставших матросами. Появление красавца-фрегата в сопровождении маленькой флотилии у чужих берегов всегда представало как нерядовое событие в жизни земных окраин и вызывало прилив гордости российских “плавателей”. Житейски-общечеловеческая формула “людей посмотреть и себя показать” обретала в этом случае зримое воплощение.
В экспедиции приняли участие уже бывалые моряки, что называется, “морские волки”, вроде А. А. Халезова, выведенного под именем “Деда”, для которого плавание на фрегате было уже четвертым кругосветным путешествием. В ее состав входили ученые ботаники, зоологи, географы, наносящие на карту мира очертания новых земель и дающие им названия. Не без юмора, но с глубокой симпатией представлены такие фигуры, как рачительный распорядитель офицерского стола П. А. Тихменев и в особенности корабельный батюшка-архимандрит о. Аввакум, известный китаист, много лет до этого проживший в Китае: “Он не вмешивался никогда не в свои дела, никому ни в чем не навязывался, был скромен, не старался выставить себя и не претендовал на право даже собственных, неотъемлемых заслуг, а оказывал их молча и много — своими познаниями и нравственным влиянием на весь кружок плавателей, не поучениями и проповедями, на которые не был щедр, а просто примером ровного, покойного характера и кроткой, почти младенческой души”. Трудно не увидеть в этом образе воплощения авторских представлений об идеале человеческого характера и житейского поведения, и важно, что образ не придуман, а буквально списан с живого человека, обладающего многими реальными чертами русского национального характера.
Столь же проникновенно воссозданы в очерковой книге Гончарова образы рядовых матросов, представляющих разные края России: слышится тамбовско-симбирско-костромской диалектный говорок, на пути к тропикам звучат “Белы снеги”, сохраняются приобретенные в родных местах привычки и обычаи, отчего соприкосновение с чужим бытом и нравами способно вызвать неподдельное изумление, отозваться настоящим взрывом нетронутых чувств. Так же, как запала в душу автора корабельная дружба с бароном Шлипенбахом, так неразлучными оказались отношения с рядовым матросом Фаддеевым, назначенным ему в вестовые: ““Честь имею явиться”, — сказал он, вытянувшись и оборотившись ко мне не лицом, а грудью… Я изучил его недели в три окончательно, то есть пока шли в Англию; он меня, я думаю, в три дня. Сметливость и “себе на уме” у него были не последними его достоинствами, которые прикрывались у него наружною неуклюжестью костромитянина и субординациею матроса… Такой ловкости и цепкости, какою обладает матрос вообще, а Фаддеев в особенности, встретишь разве в кошке”.
Некоторые образы проходят через все повествование, другие эпизодичны, но при этом не теряют свойства оставаться в памяти читателя, примером чего может служить образ лейтенанта Савича, не побоявшегося “навестить” команду фрегата в роковую минуту страшного шторма у Ликейских островов — чуть ли не на двойке (двухвесельной шлюпке) с двумя гребцами. Явив высокое мастерство мариниста, Гончаров воспроизводит и неповторимую картину разгула морской стихии, и беспримерное бесстрашие моряка, отважившегося “прокатиться по этим волнам”: “Фрегат так и носит взад и вперед, насколько позволяют канаты обоих якорей — и, кажется, вот-вот, немножко еще — трах… и… фрегат наваливает на рифы: ну и в щепы”… Особенно выразительно запечатлена сцена возвращения героя на берег: “И теперь помню? — признается писатель, — как скорлупка-двойка вдруг пропадала из глаз, будто проваливалась в глубину между двух водяных гор, и долго не видно было ее, и потом всползала опять боком на гребень волны. Я не спускал глаз с Савича, пока он не скрылся за риф, — и, конечно, не у него одного сжималось сердце страхом: “Вот, вот кувырнется и не появится больше!””
В соответствии с жанром путешествия, богатого неожиданными и мимолетными встречами, таких точечных образных вкраплений в книге много, и они придают ее нарративу особую полноту и колоритность. В целом же следует отметить, что двухгодичное плавание по мировому океану пробудило глубокий интерес писателя к своеобразной психологии моряка и во многом именно благодаря его склонности к тонкому психологизму “Фрегат “Паллада”” предстает как ценная страница общей летописи кругосветных путешествий: “Но не из камня же они: люди! везде люди, и искренний моряк — а моряки почти все таковы — всегда откровенно сознается, что он не бывает вполне равнодушен к трудам или опасным случаям, переживаемым на море. Бывает у моряка и тяжело и страшно на душе, и он нередко, под влиянием таких минут, решает про себя — не ходить больше в море, лишь только доберется до берега. А поживши неделю, другую, месяц на берегу, — его неудержимо тянет опять на любимую стихию, к известным ему испытаниям.
Но моряк, конечно, не потревожится пустыми страхами воображения и не поддается мелочным и малодушным опасениям на каждом шагу, по привычке к морю с ранней молодости”.
При всей глубине понимания неотменимой силы высших законов Бытия, картина жизни на корабле прописана в строгом соответствии с конкретно-историческими реалиями: ни строгость морской субординации на военном фрегате, ни сохранность правил сословно-классовой иерархии не способны пока повлиять на приверженность “плавателей” пережиткам старой крепостнически-патриархальной России. Особенно явственны они в отношениях самого повествователя с вестовым Фаддеевым, во многом складывающихся по образу и подобию отношений Обломова и Захара.
Фаддеев полнится к “барину” чувством снисходительной опеки и заботливости до такой степени, что готов, например, поступиться запретом на пресную воду для умывания, а “барин” прощает верному слуге вольность и панибратство в обращении: ““Достал, — говорил он ревностно каждый раз, вбегая с кувшином в каюту, — на вот, ваше высокоблагородие, мойся скорее, чтоб не застали да не спросили, где взял, а я пока достану тебе полотенце рожу вытереть!” (ей-богу, не лгу!). Это костромское простодушие так нравилось мне, что я Христом-богом просил других не учить Фаддеева, как обращаться со мною”. Типичность такого рода отношений офицера с подчиненным подтверждает поведение П. А. Тихменева: ““Витул, Витул! — томно кличет он, отходя ко сну, своего вестового. — Я так устал сегодня: раздень меня да уложи”. Раздевание сопровождается вздохами и жалобами, которые слышны всем из-за перегородки. “Завтра на вахту рано вставать, — говорит он, вздыхая, — подложи еще подушку, повыше, да постой, не уходи, я, может быть, что-нибудь вздумаю!””
Неостывающий интерес Гончарова к проблемам профессиональной, сословной, национальной психологии следует отметить как одну из самых характерных черт повествования “Фрегата “Паллады””, что в свою очередь определило неизбежность постоянного сравнения своего с чужим как важной стороны жанра путешествий. В частности, та трогательная простота нравов, их непосредственность и неприкрытость какими-либо формальными требованиями, которые в частном порядке, касаясь конкретных отношений с Фаддеевым, могли даже и умилять автора, в целом логично приводят его к неизбежности увидеть их в более широком спектре, например, через призму психологии англичан как народа, достигшего к тому времени значительных высот цивилизации и установления правопорядка.
“Английский текст” занимает значительное место в нарративе очерковой книги Гончарова, но те страницы, которые посвящены воспроизведению первой встречи его с англичанами непосредственно на их территории, в их столице, относятся к замечательным, поистине непревзойденным по тонкости художественной инструментовки образцам русской прозы: “Я с неиспытанным наслаждением вглядывался во все, заходил в магазины, заглядывал в домы, уходил в предместья, на рынки, смотрел на всю толпу и в каждого встречного отдельно. Чем смотреть на сфинксы и обелиски, мне лучше нравится простоять целый час на перекрестке и смотреть, как встретятся два англичанина, сначала попробуют оторвать друг у друга руки, потом осведомятся взаимно о здоровье и пожелают один другому всякого благополучия; смотреть их походку или какую-то иноходь и эту важность до комизма на лице, выражение глубокого уважения к самому себе, некоторого презрения или по крайней мере холодности к другому, но благоговения к толпе, то есть к обществу”.
Соблазн цитировать такой текст не останавливает даже опасность впасть в избыточность: “В тавернах, в театрах — везде пристально смотрю, как и что делают, как веселятся, едят, пьют; слежу за мимикой, ловлю эти неуловимые звуки языка”… Что же увидел Гончаров в итоге, к каким общим выводам пришел в результате своего пристального вглядывания в чужую жизнь? Они оказались далеко не однозначными, вплотную поставив писателя перед несокрушимой стеной диалектики человеческого существования, неодолимость которой человечество продолжает ощущать и сегодня и будет ощущать всегда. С одной стороны, нельзя было не восхититься, не изумиться, просто не позавидовать успехам цивилизации на английский манер, а с другой — не испытать определенного рода сомнений в ее совершенстве. Вот тот же Лондон: “там до двух миллионов жителей, центр всемирной торговли, а чего бы вы думали не заметно? — жизни, то есть ее бурного брожения. Торговля видна, а жизни нет: или вы должны заключить, что здесь торговля есть жизнь, как оно и есть в самом деле… Кроме неизбежного шума от лошадей и колес, другого почти не услышишь. Город, как живое существо, кажется, сдерживает свое дыхание и биение пульса. Кажется, все рассчитано, взвешано и оценено, как будто и с голоса и с мимики берут тоже пошлину, как с окон и колесных шин (курсив мой. — Л. Я.)…
Известно, как англичане уважают общественные приличия. Это уважение к общему спокойствию, безопасности, устранение всех неприятностей и неудобств — простирается даже до некоторой скуки. Едешь в вагоне, народу битком набито, а тишина, как будто “в гробе тьмы людей”, по выражению Пушкина”.
Невозможно, наконец, удержаться от того, чтобы не остановить взгляд на отношении автора к природе Англии: “…какая там природа! ее нет, она возделана до того, что все растет и живет по программе. Люди овладели ею и сглаживают ее вольные следы. Поля здесь расписные паркеты. С деревьями, с травой сделано то же, что с лошадьми и быками. Траве дается вид, цвет и мягкость бархата. В поле не найдешь праздного клочка земли, в парке нет самородного куста. И животные испытывают ту же участь. Все породисто здесь: овцы, лошади, быки, собаки, как мужчины и женщины. Все крупно, красиво, бодро; в животных стремление к исполнению своего назначения простерто, кажется, до разумного сознания, а в людях, напротив, низведено до степени животного инстинкта. Животным так внушают правила поведения, что бык как будто понимает, зачем он жиреет, а человек, напротив, старается забыть, зачем он круглый божий день, и год, и всю жизнь только и делает, что подкладывает в печь уголь или открывает и закрывает какой-нибудь клапан…” и т. д. в том же пронизанном то едким юмором, то тонким лукавством тоне, когда читателю трудно понять, к чему же больше клонит автор — к одобрению-восхвалению (“все породисто здесь…”) или порицанию-осуждению (“человек доведен до степени животного инстинкта…”) высоких достижений английской цивилизации.
Если неприкрытая цивилизованными нормами простота, непосредственность и естественность нравов российской жизни далеки от идеала общественных отношений, то можно ли считать, что он осуществлен в мире, достигшем предельной степени заформализованности и запрограммированности? И можно ли — по неумолимой логике диалектики человеческого существования — сделать выбор между не ограниченной ничем широтой человеческого духа, неизбежно приводящей в России к нестерпимой жажде социальных перестроек “до основания”, и “жизнью по программе”, фатально угрожающей превращением человека в механизм и убивающей в нем “душу живу”? Поистине писатель затронул самые тонкие и чувствительные струны человеческой экзистенции, коснулся многих нетронутых глубин философии жизни, поставил читателя перед неизбывно-вечными вопросами бытия в их обновленном круговоротом времени виде. И как были актуальны они в середине ХIХ века, так не утратили своей судьбоносной значимости и сегодня.
* * *
Путь домой был избран через Сибирь, придавая житейски-прагматическому вопросу выбора дороги отнюдь не столько личностно-биографический характер, сколько возвысившийся до символического значения выбора национальной судьбы. Увидевший — благодаря кругосветному путешествию — всю мировую панораму в роковую минуту разгара колониальных страстей, Гончаров не преуменьшил значение Сибири для будущего России. От портового местечка Аян, “скромного, маленького уголка России”, где высадилась группа бывших “плавателей” с фрегата “Паллада” и где, кстати сказать, уже успела обосноваться американская фактория, лежал более чем десятитысячеверстный путь до Санкт-Петербурга, на основе которого Гончаров создаст текст, который послужит прецедентом для последующих многочисленных произведений, посвященных описанию путешествий, поездок, посещений Сибири — Чеховым, Успенским, Короленко, Елпатьевским, Дорошенко и т. д. Постепенно в русской литературе сложится понятие “сибирского текста”, отмеченного столь же неповторимо-выразительными чертами, что и петербургский и московский тексты, и тоже постоянно возвращающего к общечеловеческой памяти об архетипическом образе Одиссея: “…Какая огромная Итака и каково нашим Улиссам добираться до своих Пенелоп! Десять тысяч верст: Чего-чего на них нет! Тут целые океаны снегов, болот, сухих пучин и стремнин, свои сорокаградусные тропики, вечная зелень сосен, дикари всех родов, звери, начиная от черных и белых медведей до клопов и блох включительно, снежные ураганы, вместо качки — тряска, вместо морской скуки — сухопутная, все климаты и все времена года, как и в кругосветном плавании…”
В отличие от той же Японии с надвинутым на нее колпаком национальной непроницаемости — Сибирь приятно поразила писателя тем, что была открыта для культурно-экономических преобразований, готова к восприятию цивилизации. Ее колонизация существенным образом отличалась от мировой практики освоения новых земель, была лишена агрессии, исходила из нравственных начал гуманизма и миролюбия. Русские шли сюда с намерением не покорять, искоренять, завоевывать, а устанавливать живые, плодотворные связи с обитающими здесь народами, и те, в отличие, например, от американских индейцев, ритуально снимавших скальпы с белых завоевателей, не проявляли вражды к русским.
Благоприятное впечатление оставляет у автора уже первая встреча с Сибирью — Аян с его двумястами жителей: командированными сюда чиновниками, казаками и, наконец, якутами: “Чиновники помещаются в домах, казаки в палатках, а якуты в юртах. Казаки исправляют здесь военную службу, а якуты статскую. Первые содержат караул и смотрят за благочинием… а вторые занимаются перевозкой пассажиров и клади, летом на лошадях, а зимой на собаках. Якуты все оседлые и христиане, все одеты чисто и, сообразно климату, хорошо”. Верный своей привычке к точности этнографических деталей в описании жилища, одежды, еды человека другой национальности, Гончаров и в данном случае не отступает от авторского правила: “И мужчины и женщины носят фризовые капоты, а зимой — олений или нерпичий мех, вывороченный наизнанку. От русских у них есть всегда работа, следовательно, они сыты, и притом, я видел, с ними обращаются ласково”.
От общения с основным населением края у автора остались самые благодатные впечатления: “Якуты… тихий и вежливый народ: съезжают с холмов, с дороги, чтоб только раскланяться с проезжими”. Они прекрасные проводники: “Подъезжаете ли вы к глубокому и вязкому болоту, якут соскакивает с лошади, уходит выше колена в грязь и ведет вашу лошадь — где суше, едете ли лесом, он — впереди, устраняет от вас сучья; при подъеме на крутую гору опоясывает вас кушаком и помогает идти; где очень дурно, глубоко, скользко — он останавливается. “Худо тут, — говорит он, — пешкьюем надо”, вынимает нож, срезывает палку и подает вам, не зная еще, дадите ли вы ему на водку, или нет”.
Писатель с нескрываемым удовлетворением отмечает малейшие следы плодотворного освоения-обживания сурового края — зачатки земледелия, дорожного благоустройства, взаимопроникновения культур, складывающихся национальных отношений русских с якутами, тунгусами, чукчами, трудной жизни переселенцев, самоотверженного труда миссионеров. При чтении очерковой книги “Фрегат “Паллада”” невольно возникают аналогии с сибирским путешествием А. П. Чехова, его дорожными письмами, очерками “Из Сибири”, “Остров Сахалин”, но нельзя не заметить и разницу в повествовательном колорите, эмоционально-психологической тональности их произведений. Скорее всего, сказалось воздействие путевого вектора: “коннопеший” путь Чехова лежал в направлении к неизвестности, Гончаров возвращался домой, и радость встречи с родиной приглушала тяжесть дорожных злоключений: впереди ждала родная Итака, Петербург!
Знаменательно, что отправившись в кругосветный вояж, Гончаров не преминул взять с собой рукопись 1-й части “Обломова” и попутно обдумывал замысел “Обрыва”. Вернувшись домой, он завершит второй роман и напишет третий, объединив опыт русской жизни с раздумьями об историческом опыте разных народов планеты. Это придаст трилогии особую феноменологическую весомость, философскую оснащенность, послужит гарантией непреходящей востребованности читателем. С течением времени все очевидней становится истина, что анафорически объединенные буквой “О” романы Гончарова с опытом его кругосветного путешествия связаны неразрывно и без очерковой книги “Фрегат “Паллада”” понимание их внутреннего смысла оказывается неполным.