litbook

Культура


Писать стихи – чувство сладкое. Авот Иешурун, 1904-19920

Шумы современного города. В Тель-Авиве, как и повсюду, сносят дома, а возводят небоскребы. Но некоторые все-таки додумались сохранить, хотя бы для истории, такие ставят на капитальный ремонт.

Авот Иешурун жил в доме № 8 по улице Бердичевского, когда бульдозер установили перед № 4. Сам писатель Миха Йосеф Бердичевский умер в Германии в 1921 году, до Израиля, как это сделала через 15 лет его семья, жена и сын, так и не добрался, но после его кончины одну из тихих и уютных улочек недалеко от театра "Габима" назвали его именем. Иешурун тут знал каждый камень, все дворы, дома и людей. И это знание стало темой не одного его сочинения, о чем мы еще расскажем.

Поэт видит, чувствует острее, чем мы. Может, ему больнее. "Пришёл бульдозер. Сначала разбили карниз. Потом входную дверь. Здесь жила и Дворэле, та, что ненавидела соседей. "Включая тебя", – говорила она. И ещё женщина. Муж бросил её и пошёл кочевать в Америку, будто бы кантором стать захотел. Всё рассыпалось – со штукатуркой, сажей и пылью. Дом номер 4 – скелет – он без внутренних органов. Проёмы вместо дверей. И дыры вместо окон. Дом как мужчина с длинными ногами. Белыми, в трусах. Вышел подышать воздухом…"

Грохот бульдозера сменяют удары пореже. Иешурун просыпается рано. К редким ударам привыкнуть легче. Они перемежаются возникшими ниоткуда странными звуками музыки. Прислушивается. Надо записать, что музыка больше стихов, ибо музыка рождается сама по себе. Без слов. А поэт начинает со слова. "С моего – тоже". Это тяжело. Почти каждое поколение привносит что-то новое, другое, непохожее. Многие брюзжат. Он – нет. У него душа не старится. Ему всё интересно. Авот Иешурун вслушивается в новые ритмы.

Когда он родился, и имя у него было другое, и музыка звучала другая. А теперь он слушает музыку конца ХХ века. Да, скоро ХХI. Хочется узнать – что потом. Последние годы стал прибаливать. Опирается теперь на палку. Был высок, с густой чёрной шевелюрой. Но никто его таким больше не помнит. Всех он пережил. Сейчас седой как лунь. Черты лица крупные. И люди не всегда могут понять, куда он смотрит, на мир или в себя. Задумчив. Отрешён.

Всегда один. А. Иешурун в кафе "Касит"

Рассказывают, да и не раз описано, что в литературном кафе "Касит" у Альтермана и Шлионского был свой стол – у каждого в отдельности. Один со своими друзьями и почитателями. Другой – со своими. Шлионский много говорил. Альтерман много молчал. Входили новые посетители. Здоровались. Садились. Звучало старое танго "Утомлённое солнце". Иногда все-таки сидели за общим столом. Всегда за отдельным столиком, тоже своим, сидел Иешурун. Рядом с ними, но не вместе. Он сам по себе. Не принадлежал и не приставал ни к какой школе, ни к какому течению. Не старался слыть оригинальным. Оригиналом был. В одном интервью, которое взяла у него дочь, Хелит, тоже литератор, переводчик, издатель журнала "Хадарим" (выходил более двадцати лет, до 2004 г.), она говорит: "Прости меня за прямоту, но мне кажется, что смерть Альтермана раскрепостила тебя, освободила". Сам же он заявил как-то, что из современников выделяет Ури Цви Гринберга, считая, что его "подлинность (он использует слово «аутентичность») – сама душа нации, все, чего поэт опасался в своих стихах, все, о чем знал и что предсказывал заранее, случилось с нами!"

Мы говорили, что он всегда был одинок, но на склоне лет его муза обрела вдруг второе дыхание. Возможно, это было связано с тем, что его вдруг и как поэта и как личность открыла молодежь. Как когда-то в Москве вокруг Павла Антокольского, горячего, доброго, буйного, бродили толпы молодых поэтов, так и тут вокруг седого льва Иешуруна появилась поросль не сыновей, а внуков, ловящих каждое слово, дышащих его стихами, обожающих, страстных почитателей его таланта. Ему можно было позвонить. Номер его дома не был засекречен. Адрес можно выбросить из телефонной книги, но в стихах он остался навсегда.

Поэт Авот Иешурун

При рождении его звали Иехиэль Перельмутер. Во втором томе трёхтомной работы Исраэля Зморы "Литература на перекрёстке поколений", изданной в 1949 году, есть небольшая глава, которая так и называется "Иехиэль Перельмутер". Уже тогда критик отмечал оригинальность манеры письма, необычность не только содержания, но и языковых средств, которыми это содержание передано.

Мать его происходила из религиозной семьи, жившей в местечке Нескиж, недалеко от Ровно, но там он только родился, а родиной своей считал Красностав (по-польски Krasnystaw – на полдороге между Люблином и Белгораем, памятным по Башевису-Зингеру). Здесь семья поселилась, когда ему исполнилось пять лет. Именно и только Красностав жил в его поэтическом вúдении более полувека, став некой вполне реальной точкой на геолитературной карте Израиля. Он подробно описывал этот городок не только потому, что сам жил в нем, – вся его семья там погибла в Катастрофу. Чувство вины не оставляло его уже никогда. Он спасся, они нет. Они писали ему, он почти не отвечал. Много лет он не мог заставить себя коснуться этой темы вообще. Но однажды собрал пожелтевшие листочки писем, в основном, на идише – от матери, сестры Леи, двух братьев, сложил все в ящик стола, понемногу стал доставать их, читать, перечитывать, потом переписывать фразы, кое-что почти дословно переносил в стихи… Страдал. Сказал, пока страдает, чувствует, что у него есть семья, есть дом. За десять лет до кончины отдал все письма в литературный архив. Но до этого издал книжку "Тридцать писем" (на самом деле их было раза в два больше), где писал: "Возвратись, душа, к месту дома твоего, чтобы проститься".

Откуда ты идешь

и куда ты приходишь. –

я не прибуду

никуда.

 

Ибо все хождение мое

туда в это оттуда.

Ибо небытие бытует.

Несуществующее существует.

 

И в этом бытийном отсутствии ты напиши продуманно.

Ясно. Точно.

Все то, чего нету в том, что есть.

В том, чего нету,

есть все то, что есть.

 

Каждый, кто приходит оттуда, оттуда.

Я, словно пес, вбираю запахи одежд.

Это отец мой, это моя мать, и братья и сестры

прямо перед глазами

и весь КРАСНОСТАВ – в окнах стоят.

(Пер. Савелия Гринберга, "Ариэль, №13, 1992)

И мать с отцом, и братья, и сестра – все ушли. Он оставил их. И все погибли. А в душе все живы. Их образы бередят ему душу. А поэту в нем благодаря – они живы и останутся навечно в его книгах.

Послушайте, как причудлив ход его поэтической мысли. Он сравнивает судьбу матери и его самого с судьбой Ешу-Иисуса и его матери Мирьям-Марии: "вот они на стене рядом, Он не расстался с матерью. А сын моей матери оставил ее и не быть им на стене рядом. Сын Марии не покинул ее и заплатил за это своей жизнью. А он, Иехиэль, спас свою жизнь от нацистов, но заплатила за это его мать".

Затем он видит своего отца. Он помнит, как "отец, большой и сильный, крепким шпагатом завязывал мешки с зерном, с мукой". Ах, если бы ему сегодня быть в этом мешке, и чтоб отец завязал его шпагатом и положил к себе на спину. Лечь на отцовскую спину… Коснуться родных людей, сказать какие-то слова, просто увидеть их…

Тема гибели европейского еврейства заполонит мысли, сердце, творчество. Но все это произойдет потом.

В двадцать лет, когда он приехал в страну Израиля (1925), все здесь ошеломило – иврит, море, бесконечные пески, цитрусовые плантации, новые люди, и свои и чужие – в бедуинах он видел чуть ли не библейских евреев. Зарабатывал свой хлеб нелегко: корчевал камни, осушал болота, трудился и на цитрусовых плантациях и на строительстве, узнал и сельскую жизнь и городскую. Собственной крыши над головой долго не было. И при этом он жил полной, невыразимо яркой жизнью, где не оставалось места прошлому. В те годы он не упрекал себя за душевную черствость по отношению к самым дорогим людям, беззаветно его любившим. Нежность ютилась где-то внутри, но, видно, слишком глубоко, чтобы как-то проявляться. Пытался объяснить себя потом, но не оправдывал, казнил…

Он много читал еще до приезда в Израиль.

"В Люблине, где я рос, в нашем местечке Красностав, и в семьях и в общине все вопросы решались привычно, рутинно – на все имелся религиозный постулат, притча или пословица на идише – они являлись инструментами мышления. Иной способ мышления, индивидуальный, воспринимался как нарушение нормы" (из монолога А. Иешуруна, записанного писательницей Рахель Эйтан в далеком 1965 году для газеты "Ха-Арец" и перепечатанного в том же издании 25.10.2012).

Авот Иешурун (тогда Иехиэль Перельмутер) в юности

Он рассказывает, что уже в ранней юности жаждал знаний. Кроме еврейской литературы, религиозной и светской, интересовался и польской, читал в подлиннике Юлиуша Словацкого и Адама Мицкевича, чтение их стихов наполняло и его желанием обрести, как писал Словацкий, "неземную силу, расправить крылья, взмыть в высоту". От этих слов все привычное становилось в тягость, хотя он признается: когда начинала мучить зависть к этим поэтам, он успокаивал себя тем, что "Свиток о пламени" Бялика "посильнее"… Да, и сионизм стал для него тогда "источником национальной гордости". Это сионизм спас их, еврейскую молодежь, "от стремления к ассимиляции". Они "взяли на вооружение" иврит (интересно, что сефардское звучание он и его друзья считали певучим, ашкеназский иврит резал им слух!), а это было трудно – принять новый язык вместо родного идиша, на котором "плакал, любил, ругался и еще долго видел на нем сны".

Из того же монолога: "Как во мне рождается желание писать стихи? Так, как рождается к чему-то любовь. Я хожу, вижу, чувствую нечто, и это чувство такое сладкое, что я никак не могу его успокоить – и тогда начинаю писать. Представьте себе верблюда. Я ведь должен любить коней и писать о них. Что мне в том верблюде? Горбат, со слабым хребтом, никакого в нем величия. Но почему-то при встрече с ним я чувствую, как мое сердце окутывают тепло и глубокая нежность".

Первый цикл стихотворений Авота Иешуруна опубликовал в 1934 году один из журналов. Сестра Лея писала, что эта публикация дошла до Красностава, и что его семья очень гордится им. Как обычно – не ответил. Он пишет много, экспериментирует. Вызывает споры. Он создаёт свой мир, своё физически ощутимое пространство, организует этот мир посредством особых норм стихо-творения, стихо-сложения, органически использует идишские слова и сочетания слов. Это похоже на то, как в однотонную ткань вдруг вплетается цветная нитка, и ткань начинает играть и переливаться новыми оттенками. "Я принёс в иврит слово от моей мамы". Для него обязательны не только огласовка, но и указание полной даты написания стихотворения, и еврейской и григорианской, а иногда и время дня – утро или вечер, он употребляет и сленг, у него есть нарочитые грамматические ошибки, искажения. Классической строфики, как в его же стихах, типа: "Рожденья миг святой. И смерти миг святой. / Святое есть в отдать. Святое в слове – взять" - у него очень мало.

Придумал название языка: "Тель-авивритский язык". Гали Дана-Зингер переводит иначе, оспаривать не буду, приведу все стихотворение "Да будет в кайф" в ее переводе:

- Я сержусь на тебя и люблю тебя.

- Я сержусь на тебя и хвалю тебя.

- Почему ты сердишься на меня?

- Ты сказал.

 

- Я сказал, чтобы быть причастным,

не быть фраером и чевихой не быть.

Да будет тебе в кайф природа,

сотворившая тебя.

 

я оставил страну. я оставил язык. я оставил народ.

я оставил город. я оставил перельмутеров евреев.

оставил их язык.

я оставил отца, я оставил мать, я оставил братьев и сестру.

пошел я в землю страны израиля тель-авивскую и взял язык

еврейский тель-авиврейский.

 

Сам уход – это точка.

Уход не вернуть.

После ухода всегда следует почто

меня оставил. И нет конца словам.

Они возвращаются ко мне словно росы пчел,

сверкают словно капли ос на восходе над простором реки.

Разве я взял чью-то землю?

И кто вернет мне землю Краснистава?

(с сайта: http://m.booknik.ru/publications)

На русском языке об Авоте Иешуруне, когда я решила сделать о нем радиопередачу, а он еще был тогда жив, не было ничего. И я рада, что сегодня с его творчеством можно познакомиться и на русском языке. Не скажу, что он близок мне как поэт, но своей необычностью и непохожестью на других, точно так же, как Эльза Ласкер-Шюлер, бесконечно интересен.

Ури Цви Гринберг был старше Иешуруна на 8 лет. В стихах Гринберга пустыня – только переход от европейского пейзажа, оставшегося в памяти детства, к утопическому пейзажу возрождённого Царства Израиля. Может, поэтому у его пустыни нет голоса. У Иешуруна пустыня иная. Один приехал в страну Израиля в 1924-м, другой, Иешурун, всего годом позже, но чувствует он и пустыню и песок иначе – для него они живые, он описывает пустыню, как будто слыша её голос. Европеец, он с интересом вникает в арабскую речь, дивится тому, как спокойно ступают по раскаленному от солнца песку бедуины, ему нравится соотносить себя с незнакомым ему миром. "Песок земли шершав. На ощупь – пергаментное письмо. Ступня научена песочному ожогу".

Ступня как орган осязания этой земли… Как для народа Библии обязательно знание письма, письменности, так для народа пустыни важно приспособиться к жизни в этой пустыне, к ходьбе по горячей земле. Впрочем, когда поколение поэта прибыло на эту землю, то и она еще почти вся была пустыней. Иешурун записывает: "как опытный глаз скользит по письму, так опытная нога одолевает пустыню – и тому и другому надо учиться". Он готов исходить его, новое отечество, вдоль и поперёк, ногами, отдаваясь жаре и безбрежности пустыни, которую Иешурун с удивлением для самого себя чувствует почти экстатически.

Это тема ранних стихов. Но и в более поздних он может написать, что Тель-Авив начинают заселять "бедуины из Польши", то есть новый тип кочевника, оставившего дом, чтобы построить новый. Он уточняет: "покинули местечко, чтобы строить город".

После всех своих скитаний и переездов он выбрал для обитания Тель-Авив, впрочем, и здесь домом для него могла быть поначалу и скамейка на бульваре. Не наличием стен создаётся домашний уют, – рассуждал он, – любое место может ощущаться как дом, если материал, камень, доска, воздух вокруг прочувствованны тобой. Из книги "Капелла голосов" (1981): "Не быть в четырёх стенах. Иди к деревьям, камням. Иди в открытое пространство…" И еще: "Музыка – росток полевой. Камень – росток полевой. Даже замурованный в стену, Он – росток полевой…"

Даже замурованный, пригнанный к другому, камень у поэта сохраняет живую душу, голос поля. Поле не русское и не польское, а израильское, каменистое, где каждый метр надо отвоевать. Что значит любить свой город? "Я исходил тебя пешком, ногами, как лошадь, что ест прямо с земли, порою я отдаю свою душу… за каждый кран, что забыли закрыть". Каждый незакрытый кран, неубранный мусор – безобразие, а форма выражения может быть разная, у него – заземленность высоких чувств, чтобы скрыть пафос беззаветной любви к городу. И эта искренность граничит с отдаванием души. Мне это нравится.

Как передать обаяние поэтического мира Авота Иешуруна? Он вспоминает, как они с другом из соседнего местечка Пинхасом Лерером бродили по улицам уже родного им Тель-Авива. Заходили в разные дворы, в тишине которых их голоса отдавались эхом. Помнит эхо их беседы. Иногда хотелось пить, и губы приникали к губам кранов. В одном дворе стояла бочка с известью, в другом – пустая, а в третьем – груда кирпича. Поздней ночью их сопровождали фамилии людей в названиях улиц. Людей не слышно, слышны лишь их имена. На каждом шагу – имя. Ещё шаг – и ещё имя. "Когда я пил воду во дворе, будто бы пил воду на своей кухне. Просто зашёл в дом и выпил стакан воды". Не тоска по ушедшему миру, а память, любовь к нему.

Тут и ритм прогулки, и беседа, и память о знакомых людях, сохранившихся в названиях улиц, и просто вкус соучастия, узнавания, ибо у каждого из нас были и есть улицы, и знакомые переходы, проходы, дворы, и история каждого фонаря… Время живёт в стихах. Поэт ввёл нас в интимный мир своей памяти, а возродил в нас память – нашу.

Иешурун – человек, для которого необыкновенно важны знаки, меты, символика и, как мы уже говорили, имя, место, дата. Он родился в миг начала последней молитвы в Йом Кипур, Судный день. Твой приговор уже подписан, ты надеешься, что твои просьбы вознеслись к Небу, и они приняты. Пост, смирение души, напряжение духа предшествовали мигу, когда он появился на свет. Родиться при звуках молитвы Нэила – и не поэт поразился бы такому совпадению. Для него этот факт был важным.

Иногда читаешь у него стихотворение, которое кажется скучным. Идёт подробное описание, как строится город, как красят и белят, вбивают гвозди. Читаешь и будто не за что душе уцепиться. Но вдруг ошарашит: "Раньше улица стояла на месте, а мы приходили к ней. Теперь дома идут на нас. Надвигаются". Ты это видишь, осязаешь. Или вдруг скажет, что нашел удачное определение: "Тель-Авив – святой город". Почему? Потому что всякого примет, и каждый находит в нем что-то свое, родной, знакомый уголок.

Он сам, к примеру, помнит, какие деревья росли когда-то во дворе и на бульваре, и сколько кошек бездомных бродило, и как собаки собирались перед мясными лавками в Яффо, и ведь его рыжая Хуми тоже сбежала с ними… И как сам он бежал, разыскивая ее, через весь город…

Веришь, что тётушку, названную им Шамешет, он не придумал, или не совсем придумал, а вот слова такого "шамешет" до Иешуруна не было. Шамаш – слуга, служка, женский род – шамашúт, однако ни в речи, ни в литературе не употребляется. И вдруг соседка, которая всё знает, сообщает, что пришли двое и уволокли куда-то тётку. И собака ее исчезла. Идёт рассказ о псе, любившем свою хозяйку, и очень не любившем сумасшедшего, который изо дня в день приходил на их улицу. Он закрывал в домах ставни, трогал дверные ручки у легковых автомашин, и если ему мешали в этом занятии, проделывал ещё всякие гадости, чтобы отпугнуть прохожих, и они действительно разбегались. И только Шамешет тихонечко, как бы тайком от всех, оставляла в цветочном горшке, стоявшем в ящике с землёй, бумажный сверсток. Иешурун пишет: "Никто не видел, как кошки уходят умирать. Никто не видел, когда Шамешет кладёт свой сверток с едой для сумасшедшего, но когда он приходил, собака лаяла, прогоняла его. И он дрался с собакой.

Мы видим, как они дрались – сумасшедший и собака. Происходило это во дворе. Рассказано, как выглядит двор. Вот ящик с землёй. Ящик зелёного цвета, одна доска отбита, валяется. В нем – старый засохший корень с землёй. "Смешно, – пишет Иешурун, – раньше земля держала корни, сейчас корни держат землю, да и дерево цвело, когда корень питал его соками земли. Старый обрубленный корень с сухой землёй похож на паука. Листья высохли без материнского корня". Алим ябшу бли мамэ шореш. Использование этого словосочетания – мамэ шореш – по аналогии с мамэ лошн – материнский язык, идиш, в более широком понятии – родной язык… Поэт соединяет идишское мамэ и ивритское слово шореш – корень, и это неожиданное словосочетание тонко расцвечивает рассказ...

Но еще несколько слов о Шамешет. Иешурун помнит, как "по утрам на бульваре, вон в том конце, старая Шамешет садилась на землю и кормила птиц. Сама походила на птицу под деревом. Прохожие видели: сидит птица. А как-то ночью и сам я видел сумасшедшего, он закрывал ставни. Это он закрыл ей глаза. Улица-то равнодушна. Изменить улицу как изменить время. Иногда человек остаётся в памяти тротуара. Остальное всё увезли. Всё – и старое барахло, и саму жиличку, и дерево, и вообще двор, запахи, мусор. Мусор. Вот он, может, ещё помнит её".

В этой поэме об одной улице – тысячи рассказов из тысячи городов – со своими кварталами, своими чудаками и своими бедами и надеждами. А его улица Бердичевского – вот она, в пяти минутах ходу от театра "Габима".

Бытовые сценки, рассказы из жизни дома, двора, улицы, – и возникает непередаваемое ощущение, как при чтении Фолкнера, будто знаешь тут всех – весь этот квартал, его утренний воздух и свет, особенный свет, если выйти на балкон вместе с господином таким-то, ах, он умер, но стала выходить его жена. И, значит, мы можем продолжать писать этот пейзаж…

Авот Иешурун. Худ. М. Кадишман

Авот Иешурун – редчайший случай, уникум. Как он вообще обрел свое имя, первой, кажется, рассказала писательница и его друг Юдит Гендель. За многие годы знакомства с ним она почему-то никак не отваживалась спросить, почему у него такое странное имя. Но, представьте, он ответил. А потом и записал. Передаю своими словами, но близко к тексту: "Всё во мне происходило на переломе, сломе, изломе. Вот есть же такое понятие: сирийско-африканский излом. Я сменил имя, сменил язык, сменил город, разбил сердце отца и матери, разрушил их дом, их ночи, их покой, их праздники, их субботы… То же произошло и с моим именем".

Во время Войны за независимость он оказался в разведке, и была у него одна гимнастёрка – ни сменить, ни постирать. И вдруг объявляют, что наутро будут принимать присягу. Что же делать? Не только парадной гимнастёрки, не было даже обычной майки. Как отметить этот день? Что-то важное надо сделать. Идея – надо сменить имя! Он лежал в палатке, усталый, а завтра – такой день. И как всегда – картины детства перед глазами. И мать, там, в его Красноставе, укачивает его в колыбели и поёт. Мать пела на всех языках – на русском, украинском, идише, иврите, польском, и весь мир был в ней, в его матери, которую и бог покинул и сын оставил… И вот она поёт, и называет его почему-то во множественном числе – таталех, то есть отцы, предки, будто он, её сын – все души их вобрал, а когда она доходила до таталех, знал он, что больше песен не будет. Сейчас – спать. И вот пришло это слово – таталех, что на иврите авот, отец – аба-ав, отцы – авот. Так пришло личное имя.

О фамилии он тогда не подумал. Откуда же Иешурýн? Новый виток истории. Издатель журнала, получив стихи с фронта, от солдата, подписавшегося только именем Авот, ждал его прихода в редакцию, но не дождался и придумал ему фамилию словом из Танаха – Иешурун это аллегорическое название еврейского народа… Так и появился поэт Авот Иешурýн, в переводе – "предки Израиля".

Странное имя, неординарная личность. Иешурун немного не дожил до 90-летия. Редкость, не правда ли, что он в столь преклонном возрасте сумел сохранить свежесть поэтического мышления, что ему не изменяла любовь к почти хулиганской ломке слов, к сочинению неожиданных словосочетаний. Он оказался понятным молодёжи, новому поколению.

Помню ту ночь и то утро. Я уже придумала, что начало радиопередачи о поэте, когда он наблюдает, как рушится соседний дом № 4, дам на музыку английской рок-группы "Pink Floyd". Дописывала и правила текст всю ночь. А до того проговорила с ним много ночей, но он, больной, всё больше дремал. Под утро я заснула. В шесть часов вечера, в новостях, сообщили, что поэт Авот Иешурун скончался. Это было 22 февраля 1992 года, он бы добавил: "йод-хет бэ-адар ришон, ташнаб", что означает 18-го дня в месяце адаре-первом, в году 5752. В том году было два адара. В том же году Авоту Иешуруну присудили Государственную премию Израиля. Ее принято вручать торжественно в наш великий праздник – День Независимости. Но объявляют о ней загодя, и он уже о премии знал. Поклонники его таланта восприняли это событие как возврат давнего долга старейшему израильскому поэту. Государственную премию принимала его дочь Хелит. Йом Кипур в 1904 году, когда родился Авот Иешурун, пришелся на 19 сентября. Но в датах жизни поэта часто пишут: Йом Кипур 1904 – 22.2.1992. Такого написания мне больше никогда не доводилось видеть. Думаю, он сам так хотел.

Надпись на мемориальной доске:

В этом доме жил и творил поэт Авот Иешурун...

"Иногда, – он говорил, – я слышу музыку. И целый мир – в ней! И целый мир добр. И целый мир – дом. Расстаётся с миром и музыка. Она возвращается к себе самой. Музыка возвращается к себе домой".

(В сокр. варианте – "Евр. камертон", приложение к газете "Новости недели", 13.12.12)

 

___
Напечатано в журнале «Семь искусств» #12(37) декабрь 2012 — 7iskusstv.com/nomer.php?srce=37
Адрес оригиначальной публикации — 7iskusstv.com/2012/Nomer12/Shalit1.php

 

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1132 автора
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru