litbook

Культура


Опять о Толстом0

Лучшая эротическая сцена, написанная когда-нибудь мужем Софьи Андреевны, – отсечение собственного пальца отцом Сергием.

Даже Толстой смог стать страстно верующим христианином лишь с того момента, когда обнаружил, каким именно образом он может служить делу Христа «всем своим разумением». Это и естественно – иначе куда бы он дел все гигантские силы своего разумения, способные взорвать мозг, если оставить их без применения?

Только очень прочное государственное устройство могло себе позволить терпеть внутри себя таких разрушителей, как Толстой и Достоевский.

Нравственный суд, который автор всегда творит над персонажами, взваливает на него сразу все роли. Он и судья, но избавленный от необходимости выносить приговор и наказывать; он адвокат, не получающий деньги с подсудимых; он прокурор, не требующий казни; он следователь, которому не нужно далеко ездить за уликами – не дальше собственной души. Он – бог в четырёх лицах, он самое главное, что потрясает нас в любом произведении, как бы он ни пытался там прятаться и растворяться. Он важнее всех персонажей, важнее всех событий, даже исторических, потому что, что же они, это события? – они были и прошли, как Бородинская битва, а Толстой остался интересным для нас и сегодняшних – хотя бы своим переживанием этой битвы.

Если правда, что художник всегда стремится восполнить духовные утраты в окружающем его мире, то Пушкин, занявшийся политической историей, Гоголь – нравственным поучением, Толстой – религиозной проповедью и теологией, не указывают ли нам на главнейшие провалы, пустоты в русской духовности 19-го века?

Если бы литература могла оказывать положительное воздействие на жизнь общества, то как в стране Пушкина, Лермонтова, Толстого, Достоевского, Чехова, Блока могли воцариться большевики? А в стране Гёте, Шиллера, Гейне, Томаса Манна – нацисты? И, с другой стороны, как это старейшая в мире демократия – Швейцарская – живёт себе уже 400 лет без великих писателей и горя не знает?

Бальзак, разоблачавший пороки общества, так ими упивался в процессе писания, что, когда его герои колеблются между добродетелью и развратом, очень хочется, чтобы они плюнули на скучную и фальшивую добродетель и поскорее ударились в блистательный разврат. А у Толстого разврат, наоборот, и вправду скучен.

Вот какие обороты позволял себе Лев Толстой:

«Напухшие жилы»; «подвязанный чиновник»; «перевязанные ниткой ручки ребёнка».

«Китаева говорила, ныряя головой в шляпе...»

«В первой комнате был молодой чиновник в вицмундире, с чрезвычайно длинной шеей и выпуклым кадыком и необыкновенно лёгкой походкой и две дамы».

«С громкими криками проскакали телеги, видно, в последний раз».

В наши дни всё это легко могло попасть в сатирический раздел «из корзины редактора»

В ненависти к искусительной силе искусства – как много общего у Толстого и Платона! Недаром же Толстой дал своему любимому герою имя греческого философа.

Марамзин читал сказку Льва Толстого, очень хвалил, говорил: «Ну, чем не Голявкин?».

Лев Толстой всю жизнь проповедовал и исповедовал святость брака и оставил нам самые убедительные доказательства недостижимости моногамного идеала: «Анна Каренина», «Отец Сергий», «Крейцерова соната», «Живой труп», письма, дневники.

Ни Льву Николаевичу Мышкину, ни Льву Николаевичу Толстому мы не рассказываем всей правды о себе, о жизни, о людях. Оберегаем блаженных. Но откуда-то они всё равно знают заранее, что Рогожин зарежет Настасью Филипповну, а герой «Крейцеровой сонаты» – свою жену.

Не верю, что смелый князь Андрей мог вырасти у такого отца, как старый Болконский. Толстой сам был отцом-тираном и не желал замечать, как сильная отцовская воля, любя, ломает волю сыновнюю.

В русской классической литературе полным-полно славных капитанов: капитан Белогорской крепости Миронов – у Пушкина, капитан Копейкин – у Гоголя, Максим Максимыч – у Лермонтова, штабс-капитан Снегирёв – у Достоевского, капитан Тушин – у Толстого. А начиная с майора в «Записках из Мёртвого дома» идут персонажи довольно мрачные и противные выше чином: полковник Скалозуб, безымянный полковник в «После бала», генерал Епанчин.

Только большевики покончили с этой несправедливостью, уравняв в подвалах ЧК все чины русской армии в высоком звании «офицерья».

Мужчины воображают, что близкая смерть освобождает их от обязанности соблюдать приличия. Пушкин зовёт к смертному ложу Карамзину, Франклин Делано Рузвельт – Люси Мерсер. Толстой, наоборот, умоляет не пускать к нему жену.

Неужели трудно было хотя бы для потомков потерпеть ещё несколько часов?

Толстой воображал, что, не имея в своём распоряжении виселиц, костров и гильотин, он получает моральное право объявлять закоренелыми преступниками всех правителей, генералов, судей, попов. Но точно так же рассуждал и Блаженный Августин, заявлявший, что еретикам лучше сгореть в пламени земном, чем гореть в вечном огне. Костры в честь Льва Толстого – вполне реальная черта российского будущего.

Державин и Карамзин ведут свой род от татар, Пушкин – от арапа, Жуковский – от турок, Лермонтов – от шотландцев, Гоголь и Чехов – от хохлов, Дельвиг и Кюхельбекер – от немцев, Достоевский – от поляков, Фет и Пастернак – от евреев. Один Толстой – чистый русак, да и тот объявлен еретиком. Ну, как тут изворачиваться русскому православному патриоту?

Лев Толстой в романе «Война и мир» приписал Сперанскому самонадеянность ума, а князю Андрею – готовность усомниться даже в самой любимой своей мысли. Но какой самонадеянностью должен был обладать ум, решившийся переписать Евангелие как свод правил?

Когда мы отыщем, наконец, универсальные принципы добра и правды, все у нас будут слушаться и ходить по струнке. «В лагере имени Платона Жан-Жаковича Толстого шаг вправо, шаг влево считается побегом. Морально-интеллектуальный конвой открывает огонь без предупреждения!».

Два высоких устремления вечно будут разрывать душу человека: жажда Закона и жажда Свободы.

Толстой – проповедник Закона.

Достоевский – апостол Свободы.

Размахивая косой, Лев Толстой надеялся зарыть свои пять талантов, укрыться от тягостной обязанности «предвидеть и предусматривать», описанной Аристотелем.

Фантазии Руссо, Прудона, Маркса, Толстого, Фрейда имеют огромное познавательное значение: фактом своей популярности они открывают нам самые сильные, самые массовые мечты-надежды в душе человека.

В философии царит полный феодализм: каждый отчаянно защищает свой замок, свой лён, свою вотчину. Но время от времени на поверхность всплывает этакий Чингисхан и идёт опустошительной войной на всех остальных. Таковы Руссо, Прудон, Маркс, Ницше, Толстой.

Нет и не может быть мира и дружбы в царстве философии. Аристотель отшатнулся от Платона, Кант – от Сведенборга, Шеллинг – от Гегеля, Маркс – от Прудона, Соловьёв – от Толстого, Юнг – от Фрейда.

Толстого можно уподобить бывалому мореплавателю, которого пригласили бы на совет Колумб, Магеллан, Васко де Гама, Америго Веспуччи, Шамплейн, а он вдруг начал бы их убеждать, что пора кончать бороздить волны и заняться прокладкой самого прямого пути в Америку – путём сверления земной толщи. Выполнимо это или нет, такого мореплавателя, конечно, не интересовало.

Похоть, вожделение легче уживутся с Добром, чем Любовь, ибо они неразборчивы и готовы удовлетвориться хоть той, хоть этим – кто согласится, кто подвернётся. Не потому ли величайший поборник Добра – Лев Толстой – так снисходителен к амурным похождениям Стивы Облонского, а Анну Каренину и Вронского, опалённых настоящей любовью, «приговаривает» к самоубийству?

Христианские аскеты пытались подавить порывы собственной плоти. Толстой пошёл ещё дальше: пытался подавить порывы собственного сердца – любовь к музыке, к дочерям, к друзьям, к последователям.

Толстой призывал Александра Третьего не казнить убийц его отца, Бертран Рассел уговаривал англичан не воевать с кайзером, Ганди призывал евреев не противиться Гитлеру, английские интеллектуалы уговаривают израильтян сдаться на милость арабов. И слёзы умиления на самих себя льются по щекам добрых непротивленцев.

Преобразившийся после «Исповеди» Толстой оказался в таком же положении, как преображённый герой романа «Механический апельсин». В того идея непротивления злу насилием была впрыснута искусственным психиатрическим приёмом, Толстой пришёл к ней добровольно. Но в обоих гнев не исчез, и оба мучились им несказанно.

Холодный пот начинает струиться по позвонкам, когда – в какой-то момент – осознаёшь, что Руссо и Робеспьер, Толстой и Ленин, Гитлер и Ганди, Мать Тереза и Осама Бин Ладен хотели по сути одного и того же: улучшить мир, спасти человечество.

«Много званных, но мало избранных», говорит Христос.

Казалось бы, это и есть весь наш выбор: остаться званным или сделаться избранным.

Но Толстой не подчиняется и здесь: пытается стать Зовущим.

Толстой и Софья Андреевна – это как на смерть перессорившиеся Мария и Марта.

Как много ненужных страданий успел принести Лев Толстой себе и своим близким только потому, что не умел – не хотел – отличать Зов Господень от Его повелений.

Когда человеку становится невыносима мирская жизнь, он удаляется в монастырь. «Еретику» Толстому в православном монастыре места не было, и он попытался заставить – уговорить – весь мир жить по монастырским законам: без собственности, без семьи, без оружия, без дружбы, без любви.

Главный инстинкт Толстого – возненавидеть и преодолеть всё, что имеет какую-нибудь власть над его душой. Любовь к близким, к дочерям? Преодолеть. Сила искусства? Проклясть. Логика? «Долой науку! Я подчиняюсь только Богу!» Но при этом его Бог – послушный идол в кармашке, ибо только он, Толстой, знает, что Он требует от людей.

Лев Толстой в первую половину своей жизни служил важнейшим нервным стволом русской культуры. Во вторую уподобился нерву воспалённому, способному только вызывать боль в себе и других.

Холостяк Сведенборг учил людей тайнам семейной жизни. Руссо, отдававший всех своих детей в приюты, писал трактаты о воспитании. Сексуальный гигант Толстой воспевал радости воздержания. Не пора ли психиатрам выделить под отдельный ярлык эту болезнь: синдром теоретизирования?

Секрет колдовства Толстовской прозы кажется таким простым: нужно всего лишь вести ежесекундную нежную хронику душевных движений героя – и всё оживёт, засверкает.

Великое свершение невозможно без великого порыва. Но не всем дано свершить великое. Свершившие же умеют ценить великий порыв, даже не принесший плодов. Отсюда дружба Пушкина с Кюхельбекером, Герцена – с Огарёвым, Толстого – с Чертковым, и так далее.

Набоков никогда не был шахматистом, готовым встретить неукротимую волю противника, – только составителем задач, всесильным одиноким манипулятором.

И он никогда не был охотником, готовым встретить неукротимого зверя или рыбу, как Толстой или Хемингуэй, – только ловил беспомощных бабочек.

И мы никогда не ждём от его героев полной неукротимой свободы – такой, которая могла бы ошеломить самого пишущего.

Стыдиться написанного, отвергать его, зачёркивать было свойственно Гоголю, Толстому, Кафке, Сэлинджеру, даже в какой-то мере Бродскому. Это даёт нам право не слушать их мнения о других писателях. Что взять с Толстого, ругающего пьесы Шекспира и Чехова? Он ведь даже «Войну и мир» и «Анну Каренину» объявлял пустяками.

Скрытая мечта Толстого – страстного педагога: превратить весь мир в классную комнату с тысячами углов, носом в которые можно будет поставить всех прошлых и нынешних королей, министров, генералов, прокуроров, а заодно и шекспиров, бальзаков, стриндбергов, ницше и прочих.

Все свои произведения Толстой создавал приёмом стремительного спонтанного словоизлияния, как велосипедист, знающий, что остановка чревата для него непременным падением. Потом следовали двадцати-тридцатикратные исправления ценой труда безответных переписчиков (обычно – родных) и наборщиков. Чтобы не чувствовать себя безжалостным эксплуататором, он затем сам убирал свою комнату и выносил свой горшок.

Толстому было шестьдесят лет, а Софье Андреевне – сорок четыре, когда у них родился последний ребёнок, сын Ванечка. Супруги к тому времени уже часто ссорились. Ванечка умер от скарлатины в семь лет. Не про это ли пел Окуджава: «А от любови бедной сыночек будет бледный»?

Толстой восставал против человеческой науки, против искусства, против власти, против церкви. Но даже он не посмел восстать против идола моногамии и прожил последние 30 лет своей жизни, мучительно изогнувшись перед ним.

Оказывается, Магомет – как и Лев Толстой – незадолго до смерти убегал из дома, от всех своих жён и наложниц. Сел на крыше мечети и не поддавался никаким мольбам перепуганных единоверцев. Моногамия, конечно, тяжёлое бремя; но, видимо, и полигамия не спасает.

Толстой превратил свою жизнь и жизнь своей семьи в полигон для испытания несбыточной мечты о любви всех ко всем.

Поразительно, как много общих черт в мировоззрении, в жизненном пути, в характере у Толстого и Солженицына. Оба в молодости участвовали в войне, даже служили в одном и том же роде войск – в артиллерии. Оба преподавали в школе математику. Оба достигли в расцвете сил мировой литературной славы. Оба вступили в острый конфликт с власть имущими в своей стране. Оба к концу жизни уединились в свои поместья и отдавали все силы гигантскому труду, задачей которого было открыть людям глаза.

Но, может быть, важнейшей совпавшей деталью в их судьбе было то, что оба они созревали в атмосфере политической несвободы, оба были окружены миллионами соотечественников, находящихся в состоянии рабства. Раб предельно несвободен, поэтому наше нравственное чувство инстинктивно избегает возлагать на него какую бы то ни было ответственность за ужасы жизни. Мы ищем причины этих ужасов где-то вовне и, как правило, возлагаем ответственность на жестоких правителей, на привилегированный слой. Отсюда вырастает – и в Толстом, и в Солженицыне – патологическая ненависть к интеллигенции. Хуже интеллигенции лишь те, кто защищает господствующую идеологию, поддерживает существующий порядок. Для Толстого – попы, для Солженицына – проповедники коммунизма. Оба закрывают глаза на то, что и попы, и коммунисты тоже почему-то не жалуют интеллигенцию.

Итак: человек изначально добр, хорош, справедлив. Все зверства, которые мы видим – от политико-социальных обстоятельств, от коварных интеллигентных искусителей. Эта вера в них – святая святых, абсолютная аксиома, которую они никогда не поставят под сомнение. Все свидетельства истории – ничто перед этой верой. Поэтому оба садятся переписывать историю на свой лад. Все свидетельства великих поэтов, от Шекспира до Пушкина, описавших кипение человеческих страстей и пороков, – обман. Для обоих все правители, все политики – слепые поводыри слепых. Обоих ужасает Запад, где все мерзости делаются свободными людьми без всякого принуждения. Оба шлют проклятья тем деятельным противникам мирового зла – Столыпину (Толстой), Рузвельту, Черчиллю (Солженицын), – которые в своей борьбе исходили из других представлений о человеческой природе.

И здесь снова вспоминается эта, казалась бы, маловажная деталь: совпадение их военной профессии. Ведь артиллерист не видит тех, кого он убивает. Часто не видит, попал он или нет. Часто не очень заботится об этом.

Он просто ведёт огонь.

Ведёт огонь.

Огонь!

 

___
Напечатано в журнале «Семь искусств» #12(37) декабрь 2012 — 7iskusstv.com/nomer.php?srce=37
Адрес оригиначальной публикации — 7iskusstv.com/2012/Nomer12/Efimov1.php

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1132 автора
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru