1.
Жизнь нашего двора была размеренной, неспешной и ленивой, как, вероятно, жизнь всех дворов слободы, города и государства. Мир казался достигшим, как у Гегеля, своей высшей формы, когда уже некуда идти и не за что бороться и умирать, и потому гражданину Молоканки1 не оставалось ничего другого, как играть под липками в карты и шахматы, резать по гаражам одичавших кур и запивать их водкой, читать газеты, философствовать и быть бессмертным — всё от скуки.
Но однажды пришла смерть и в наш двор. Это было в ноябре; она принесла с собой туман, тишину и у подъезда напротив прислонила к забору красивый, обитый красным бархатом ящик. Назначение ящика с золотым крестом недолго оставалось неясным. Для детского воображения нет неразрешимых загадок даже у самого раннего утра, потому что ребёнок просыпается сразу, ему неизвестна утренняя нега, как неизвестен порок.
Я стоял, ещё босой и неодетый, у окна, животом к тёплой батарее, и смотрел на красный ящик. Туман сглаживал его строгие очертания, делал его мутноватым и мягким, как и всё остальное — несколько тёмных силуэтов по сторонам, как бы вставших на страже, деревья, скамейки, дорожку, бельевую мачту и снасти, островок клумбы и лодочку, на которой мы вчера катались в тихом океане. Я приложил ладонь к стеклу, и когда его чуждый холодок коснулся моего сознания, вспомнил, что Валерик умирает,— и вот, значит, он умер.
Не помню, сколько было мне лет, но Валерику было одиннадцать, а я был младше Валерика. Он долго болел белокровием, и все во дворе говорили, что он скоро умрёт. Я ждал этого события серьёзно и сосредоточенно, и один раз даже спросил у кого-то, точно ли он умрёт и сколько ещё ждать.
2.
Валерика я видел хорошо всего три или четыре раза. Он не выходил, как мы это называли, «на улицу» и был существом изначально мифическим, потусторонним. В начале осени выдались тёплые дни, и большая улыбчивая женщина выносила его, закутанного в пуховый платок, на руках. За ней выносили стул и ставили его на середину двора, где солнце; она садилась удобно, основательно и сажала Валерика на колени. Каждый раз наши игры прекращались. Большая женщина улыбалась, озираясь по сторонам, и говорила:
— Дети, подойдите поближе, не бойтесь. Вот, Валерик хочет на вас посмотреть. Или вы забыли Валерика?
Не смея ослушаться, мы подходили с игрушками в руках, как с напрасными дарами,— и всё же никогда так близко, чтобы не было немножко стыдно за себя. Тогда женщина делала удивлённые глаза и говорила:
— Смотри, Валерик, сколько хороших, красивых детей! Интересно, кто же они такие? Неужели они все твои друзья? Как же, как же, я узнаю их: вот это Гоги, вот это Асян, вот это Лекка!.. Очень, очень хорошие дети, добрые, красивые дети!
Валерик был похож на маленького старика и царя детей, восседающего на троне; лицо у него было совсем белое, потому что у него была белая кровь; он тоже улыбался и неслышно, одними губами повторял наши имена, и нам это льстило. Тогда большая женщина начинала смеяться в голос и плавно и широко раскачиваться из стороны в сторону.
3.
К полудню во дворе, который казался теперь чужим и незнакомым, собралось много людей; они стояли в тумане небольшими кружками лицом друг к другу, заложив руки за спину и переминаясь, и были похожи на огромных ворон. При этом они глухо — будто кого боялись разбудить — переговаривались, покуривая и покашливая, и двор наполнился ровным колдовским бормотанием, и резко потрескивали костры наискосок, на которых в закопчённых до синевы котлах варилось мясо.
Мне показалось странным, что в такой день кто-то мог хлопотать об обеде.
— А как ты думал? Люди пришли разделить горе, они — гости, и их надо накормить,— объяснила мама, уходя.— Будьте умницами. Не ссорьтесь. Сегодня нельзя ссориться.
Мы с Белкой остались дома, потому что нам было ещё рано ходить на похороны.
— Сейчас Валерика вынесут? — спросила Белка, когда мы закрыли за мамой дверь.
Я значительно посмотрел на часы, и в это время во дворе кто-то тихо и протяжно запел. Мы побежали на кухню и забрались на подоконник. На том самом месте, где обычно сидел Валерик на своём высоком и весёлом троне, поставили теперь его гроб. Нам его не было видно, но мы знали, что он там, в самом сердце этой большой чёрной толпы, потому что не только люди пришли посмотреть на Валерика, но пусть бы и Валерик ещё раз посмотрел на людей. Стало совсем тихо, и в тишине негромко смеялся одинокий женский голос, и было ясно, что Валерик всех узнавал и благодарил.
Потом заиграла музыка, толпа задвигалась, и мы тоже увидели Валерика, потому что его подняли над головами. Не самого Валерика, а его красный гроб с таинственной и непостижимой внутренней белизной. И музыка тоже была какая-то красная с белым. Два человека-вóрона понесли Валерика со двора, а вслед за ними мелкими и шуршащими, как дождь или речка, шагами двинулись остальные. На ходу они легко и непринуждённо сходились в равные и ровные шеренги; толпа словно обретала единую душу и разумность, как вода у знакомой протоки,— и теперь чем дальше его уносили, тем больше гроб Валерика походил на уплывающий вдаль красный кораблик.
4.
Двор немного просветлел и стал узнаваем, хотя и теперь было на что посмотреть. Там под открытым небом сидели за длинными столами гости. Они ели пироги и мясо, которое уже сварилось. Молодые и крепкие парни с раскрасневшимися от костра лицами, в одних рубашках и с засученными рукавами, носили огромные куски мяса в деревянных корытах вдоль длинного ряда чёрных спин, и почти бросали его на стол через головы гостей. Гул во дворе постепенно усиливался с каждой минутой; временами становилось тише обычного, и выделялся хриплый старческий тенор; фразы были колючи, но мелодичны, и каждая венчалась хоровым суровым «Оммен!»2.
Через час туман рассеялся. Гости вставали из-за столов, закуривали и вновь расходились по двору небольшими кучками; голоса звучали открыто и доброжелательно, кое-где слышался временами тихий, покорный, придавленный у самого корня смех, и в нашем дворе чуть рассвело от улыбок. Людей становилось всё меньше и меньше, и они уже не были похожи на ворон; и мы с Белкой то и дело замечали среди них знакомые лица соседей.
— А вон Кертиби! — говорила Белка, тыча пальцем в стекло.
— А вон Дабек! — отвечал я.— А вон Бабле!
— А вон папа! — кричала Белка, и я старался высмотреть маму, чтобы было чем хорошо ответить, как вдруг в прихожей раздался звонок.
5.
Мы бросились открывать маме дверь (потому что не сомневались, что это она), но когда открыли, вместо мамы увидели двух незнакомых старух в тёмных длинных одеждах. У обеих из-под надвинутых на лоб пуховых платков торчали длинные и хищные носы, глаза сверкали подозрительно и ведьмовски, и я опять вспомнил о воронах.
— Мальчик,— сказала звонко одна из них,— есть кто-нибудь дома из старших?
— Нет,— кротко ответил я.
— Хорошо,— сказала другая тише,— мы зайдём на минуту.
Мы с Белкой молча попятились, пропуская старух в дом. Они зашли и прикрыли за собой дверь.
— Дует,— сказала первая.— Ступай сначала ты, Багиан, по старшинству только араку пьют.
— Кабы я знала, Гагулен, куда мне идти, я бы и не спросила тебя,— ответила другая.
— А вот сюда, Багиан, вот сюда,— Гагулен щёлкнула выключатель и толкнула дверь уборной.— Эти городские квартиры все одинаковы, не то что наши огороды.
Мы остались втроём. Гагулен поглядела по сторонам, потрогала обои, зевнула, прикрывая рот костлявой рукой, и спросила:
— Ты в какой класс ходишь?
Я ответил.
— А как тебя зовут?
Я ответил.
— А тебя как зовут? — спросила она Белку.
Белка ответила.
— А в какой класс ходишь ты?
Белка ещё не ходила в школу, но Гагулен этого не узнала, потому что Багиан уже вышла. Теперь мы стояли с Багиан. Она глубоко вздохнула, посмотрела по сторонам, потом на нас и улыбнулась.
— Меня зовут Иралан,— сказал я. Она приподняла брови и склонила голову набок, по-птичьи.
— Ишь ты, какое имя у тебя странное.
— А её Белка.
— Тоже очень хорошее имя. Молодцы. А где же ваши мама и папа?
— Они пошли на похороны,— сказала Белка.
— Как же, как же!.. Бедный Валерик! — она закопошилась в своих чёрных лохмотьях, достала откуда-то маленькую, в клетку, тряпочку, несколько раз сморкнулась, вытерла глаза и губы, оправила на голове платок, снова улыбнулась и спросила: — Скажите, а вы знали Валерика?
— Да,— сказала Белка,— и он нас тоже знал. Но он был больной и умер.
— Нам ещё рано ходить на похороны,— сказал я.
— Да, да, бедный, бедный Валерик! — вздохнула Багиан.
Вышла Гагулен и сказала:
— Теперь, солнышки мои, хорошенько заприте за нами дверь, и больше никому не открывайте. Кроме, конечно, мамы и папы.— И когда они уже спускались по ступеням, тихо добавила: — Какие хорошие дети, Багиан, не правда ли?.. Что же, намного ли Валерик был старше этого мальчика?..
6.
На дворе уже смеркалось, и мы с Белкой сильно заскучали по маме и папе. Мы не зажигали на кухне свет, чтобы из окна было видно улицу, и старались не оглядываться в грустный домашний сумрак. На холодильнике тикали принесённые из комнаты часы, но уже и стрелки растаяли в темноте, и Белка начинала робко кряхтеть и хныкать, прильнув к стеклу лицом, припухшим от впечатлений дня.
Но вот пришли мама и папа и зажгли свет сначала в прихожей, потом на кухне. Теперь вполне узнаваемым был весь мир, но стало немного жаль и давешних сумерек. По какому-то молчаливому уговору мы с Белкой ни слова не сказали о Багиан и Гагулен, и оба чувствовали так, как будто были связаны с ними клятвой и союзом, куда нет доступа даже родителям.
Время идёт; и нет клятвы, которой оно бы не простило. Потому что время идёт, и у него, как для памяти, нет разницы между большим и малым.
1. Так называется в народе один из старых районов Владикавказа, впервые заселенный русскими сектантами-молоканами (разновидность т. н. духовного христианства) в середине XIX века. (Прим. автора)
2. Оммен (осет.) — аминь. (Прим. автора.)