Мама в темноте держит меня на руках и кормит. Мир – большой и непонятный. Он просто есть, и я не должна ничего никому, и мне тоже никто ничего не должен, я принадлежу миру, я – часть его… Квартира затаилась, мама наклонилась надо мной. Тихие звуки шелеста, городского шума за окном. Жизнь – большая, полная неизвестности, событий вокруг и впереди.
Старая дубовая мебель, высокие шкафы и буфеты, резные застеклённые дверцы, подсолнухи и завитушки. Зеркала в рамах, трельяжи, торшеры, этажерки. Тюль, абажуры, бахрома.
Пришла моя бабка Инна – бороться с грызением ногтей. Меня ругают, мажут руки йодом, грозят мне пальцем, качают головой. Я стою одна, словно в очерченном круге, а они – там, по ту сторону, качаются, хмурятся, наклоняются надо мной.
Дача. Меня укусила собака. Бабушка. Уже другая бабушка, родная, большая и тёплая. Она водит меня на уколы к медсестре. Уколы мне делают почему-то в живот. Я кричу, сопротивляюсь, бью медсестру ногами опять же в живот. Я плохая девочка. Меня укусила собака, а я всего лишь сунула ей палец через решётку. Она была молодая собака, почти щенок. Я хотела потрогать эту собачку, узнать какая она. Тёплая, интересная, живая; я потянулась к ней, мне было любопытно.
Разбитые в кровь коленки. Заасфальтированная площадка перед крыльцом. Вечные ссадины. Споткнувшись, носом вперёд с крыльца, проехаться коленками по асфальту. Кожа ссыхается в твёрдые корки, коленку тянет.
Гамак под деревом. Я сплю или не сплю? Большое небо, качающиеся деревья, высокие облака. Ветер щекочет волосы, расплетает косы, поднимает подол платьица и мой маленький передник, качает гамак.
Я стою пред застеклённой дверью на кухню с мелким переплетеньем деревянной рамы. Окошки неровно замазаны белой краской. Мне шесть лет. На мне байковые штанишки, чуть не по колено, платьице, чулки с резинками. Пальцем правой руки я царапаю белую краску на одном из этих мелких оконцев. Мама с бабушкой ругаются.
– Ты одеваешься, как кухарка! – кричит бабушка. Нет, она не кричит. Она обвиняет. Мама понурила голову. Мне стыдно за неё. Но у бабушки нет денег на хозяйство. Ей надо кормить ребёнка. Ребёнок – это я. Меня надо кормить и одевать, покупать мне рейтузы на зиму и сандалии на лето. Меня надо вывозить на дачу в Зеленогорск, снимать комнату, ходить на базар и в магазин.
Но маме всё это непонятно. Ей двадцать восемь лет. Мама молодая, ей хочется покупать трикотажные костюмы в «Смерть мужьям», ходить в парикмахерскую и делать высокий начёс. У мамы есть три костюма – бежевый, розовый и синий, для работы. У неё есть остроносые туфли, словно распиленные пополам, белые и чёрные, с пряжкой, на которой из кусочков белой и черной кожи сделаны шашечки. Моя мама в разводе. Она молодая женщина. У неё сексапильный смех и ухажёры. Моя бабушка тоже молодая, но она жертвует собой, готовит, стирает в эмалированном тазу на кухне, ходит по магазинам, сидит со мной. Она ушла на пенсию, чтобы «сидеть с ребёнком». У нас много денег. Бабушка получила большую пенсию – сто восемь рублей, а мама зарабатывает сто сорок. Мы – чиновники, так я узнаю позже, мы из служащих. У нас пятый пункт и квартира в «старом фонде».
У меня за спиной – Большая комната. Мама и бабушка в кухне, ругаются. Нет, это бабушка ругает маму, а мама стоит понурив голову. Я стою в темноте. Свет за стеклом, там, на кухне. Сквозь процарапанные «окошки» я вижу бабушкину спину, завязки на её переднике, кусок стола, его толстую деревянную ногу, кусок клеёнки, а маму я не вижу, я только слышу её голос, её тихий голос. Я так думаю, мне её жалко, маму мою. Но чем я могу ей помочь?
Про папу я знаю только легенды. Он висел на люстре, чтобы я раскрывала рот и кушала. Он напоил меня грудную томатным соком из автомата. Мама с ним в хороших отношениях. Он приносит книжки и игрушки. Гуляет со мной вдоль Мойки и на Дворцовой площади. Спрашивает: «Ты писать хочешь?»
Зимой у нашего дома расчищают снег. Это потому, что мы живём на Невском. Посреди Невского строят сугроб. В сугробе – проход, чтобы можно было перейти на ту сторону, в «Гастроном» и в «Булочную». А если наискосок – можно пойти в кинотеатр «Баррикада». Мама водит меня в кино. Папа тоже иногда водит меня в кино. Бабушка меня в кино не водит. С бабушкой мы ходим гулять и по магазинам. Я ною: «Купи, бабушка, нууу ку-уупи-и…» Бабушка говорит: «Купишь уехал в Париж». Мы с бабушкой друзья. Я ей всё рассказываю. Она мне тоже иногда о себе рассказывает. О молодости в Киеве, о братьях и сёстрах, поёт песни на украинском. Сидит, прищурив глаз, зажав папиросу «Беломор» в наманикюренных пальцах. На папиросине — её красная помада.
* * *
Мы живём в старом доме. Сейчас вспоминаю: когда бабушка мыла старый дубовый паркет, она находила царские монеты. Здесь когда-то была типография Суворина. Мы живём на последнем, пятом этаже. У нас старый гулкий подъезд. К первому мая подъезд закрывается – потому что мимо идёт демонстрация. Тогда можно выскочить по переходу, а затем через чёрный ход и через двор на улицу Герцена – к Телеграфу и к Дворцовой арке. У нас широкая мраморная лестница с белыми потёртыми ступенями. Ступени настолько удобны и пологи, словно некто специально придумывал такую лестницу, по которой можно без устали идти наверх, на наш пятый этаж. Но я всё равно устаю. Мне скучно, лестница однообразна. Я останавливаюсь на каждой площадке между этажами у высоких окон и смотрю вниз, в наш двор-колодец. Серый, тусклый пролёт двора, узкого, словно и впрямь это всего лишь колодец, в котором можно утонуть, провалиться. Взгляд падает вниз, я боюсь падения. Мне всегда хотелось подойти поближе к этому низкому подоконнику, который находился на уровне пологих широких ступеней. Но некая часть моего сознания стремилась убежать – скорее всего, я боялась, что упаду вниз. Себя боялась? Окна поднимались на два человеческих роста, занимая почти весь четырёхметровый этажный пролет. Теперь такие дома уже не строят. Я смотрела вниз и тут же отскакивала от окна. Делала над собой усилие и вновь шла наверх, домой.
Наш подъезд, отделанный серым и белым мрамором, гулкий как итальянский дворик. Я никогда не видела итальянских двориков – тогда, в детстве. Почему итальянский дворик? Мне представлялось, что неподалеку тлеют угли в камине, на улице переминаются с ноги на ногу внушительные извозчики, топая валенками, гулко прихлопывая огромными зимними рукавицами. С двух сторон, на стенах, покрытых бесчисленными слоями масляной краски, сохранились два узких, источенных временем прилавочка, а над ними – большие, широкие прямоугольники. По всей видимости, в этих стенных нишах висели зеркала. Камин тоже был, вернее, место для камина – на площадке первого этажа. Каминная полка исчезла – так же, как и кабина лифта. Это был хороший питерский дом. Давным-давно здесь установили лифт – с резной, чугунной решёткой на двери. Но лифт исчез, я его никогда не видела, и остались только эти решётки, дверцы и шахта – тёмный загадочный колодец, пронизывающий весь дом. Прежде решётчатую дверь можно было открыть, потянув на себя. Кому пришла мысль, что за этой изящной дверцей таится провал, пустота? Пришли рабочие и заделали лифт металлическими листами, покрасили их масляной краской. А жильцам дома объяснили, что лифтов такого размера больше не делают. Я думала – какой же была эта прежняя кабинка, устаревшая и вышедшая из употребления? С диванчиками, обтянутыми плюшем, с газовыми плафонами?
На верхнем, последнем этаже, на потолке – лепнина, завитушки.
* * *
Почему я об этом пишу? Почему мне так надо этим поделиться? Ведь это было, было… Куда уходит наш мир? Куда уходит накопленный опыт, картины жизни, чувства, воспоминания? Так ясно, так понятно, так просто.
Вот дом – он существует лишь в моём воображении: обои, зеркала, буфет – подсолнухи и птица с длинным клювом – возможно, цапля… Зеркала и пальмы в горшках… Стекло, бокалы, дверцы, свет в окне…
Скрип половиц и крыши – напротив: там рассвет, зима, а может – пух тополиный с Мойки – и не надо в Париж…
Но можно в окно смотреть и слушать ветер с тех крыш слетающий – между антенн.
Вот спальня, кухня, водогрей, сундук – и шубы в сундуке, и воротник из скунса.
Дверь – и лестница.
Замок французский… Звонок, прихожая, клеёнка, запах масла. Вода в графине из тёмного стекла.
Соседи, чай, диваны, запах пыли. Давно – давно, как в прошлом веке, как в застывшей ленте реки – паркет дубовый, серый цвет муки – и муки неизбывной знакомые слоги….
А зов из памяти, запрятанной глубоко, натянутой – как шёлковой удавкой ласкающей меня – как пуповиной спеленутая плоть.
Протянут луч – в живое, в плоть, в меня, в живот и вглубь.
Так память меня ласкает.
Ах, как там спалось, свернувшись в углу дивана.
Пол натирался. Свет сквозь пыль струился, но потухал, теряясь в обоях тёмных и багряных.
Мастикой пахло.
Беркширы-Бостон
2006-2007