О книге Владимира Гандельсмана “Видение”[1]
Книга “Видение” (здесь возможно ударение и на первом, и на втором слоге) с первых страниц воспринимается как яркий, отчетливый сон, где все пребывает в странно замедленном движении, в радостно-беспокойных предчувствиях, в абсолютном беззвучии. Это проникновение в прошлое – мучительно близкое, неизбывно-волнующее, щемяще-призрачное.
Мистическая, почти болезненная отчетливость картин, которые проходят перед поэтом, не дает права сентиментально назвать его стихи “воспоминаниями” – перебиранием деталей, перелистыванием лет, задумчивыми стоп-кадрами. Скорее, они – с “сердца замиранием” впущенное в себя, обостренно воспринимаемое дыхание прошлого, где многое кажется до предела значительным, почти до слез родным, и слезы сдерживаются только потому, что автор неизменно лаконичен, укладывая свою мысль строго в восемь строк. Благодаря его умению вовремя поставить беспощадную точку, не позволяя растекаться мысли, каждая миниатюра словно остается наедине с самой собой, со всех сторон окутанная чуткой тишиной, обостряющей интимность, тревожную грусть, трепетную сокровенность “видений”.
“Холоден пейзаж и нем, / коченеет поле, залитое / фиолетовым сияньем”, “Опрокинута повозка / звезд многоугольная”, мальчик видит лунное поле “с дальним следом санным”, “витрину кукольную, между штор полоску”, и начинаются таинственные приключения:
Дальше, мимо гаражей –
с одного из них я спрыгиваю
и тону в сугробе, – рыжий
пёсий след под ивою.
Ночь всё ярче и свежей,
гранями поскрипывая,
озаряет дивную
стынь под звездной крышей.
Мир, открываемый, переоткрываемый в его фантастической красоте, разворачивается в многоцветной речи, в энергичной перекличке гласных-согласных. Слова аукаются, с удивлением узнают общее между собой, родственность свою, дразнят друг друга звуковой и глубинно-смысловой схожестью, знакомятся друг с другом – ибо никогда ранее не мыслили о встрече, об органичном и, как теперь видно, необходимом, неизбежном соседстве.
Гандельсман – пример неисчерпаемости возможностей рифмованного стиха. Восьмистишия выстроены оригинально: первые четыре строки зачастую связаны между собой сложной, едва ли не скрытой рифмовкой – и потом уже явно (и смело) рифмуются с последующими четырьмя строками. Отсюда – стесняющая дыхание мелодия, каждую ноту которой будто слышишь в первый и последний раз в жизни. Легкое интонационное “подпрыгивание” строк все же не создает ощущения прерывистости стиховой речи; покачиваясь, то и дело кренясь, конструкция стихотворения всегда остается прочной; каждая строка выразительна по тембру и наполнена художественным смыслом. Характерно, что в последней строке почти каждого восьмистишия – ритмический сбой: сказано то важное, без чего ни одно восьмистишие поэмки, кажется, попросту не могло бы существовать:
Вот она передо мной,
дотянуться можно, – маленькая
девочка стоит на темной
горке за мельканьями
снега. Как тебе одной,
с сердца замираниями,
с далями бескрайними
здесь, в ночи огромной?
Снежное ночное безмолвие сменяется “шкатулкой лаковой мая”, “воробьиным лепетом”, “небом многоликим”; в стихи врывается радость – но радость печальная, с болью от невозможности чувствовать жизнь сегодня с прежней, первоначальной, неудержимой силой, с грустью о милой сердцу девочке (“Аня”, – проговаривается автор, – возможно, первая любовь). Оттого свет бесконечно дорогого и любимого – почти ослепляет:
Вот Аптекарского тишь.
Разве в детской этой бедственности
немоты меня приметишь?
Нет меня на местности.
Нет. Но чем верней молчишь
в той насквозь естественности,
в неосуществимости
слов, тем ярче светишь.
Вторая часть книги – взгляд ребенка взрослеющего: безоглядная праздничность “утекает” в будничное, повседневное. “Детское дионисийство / поручает действие / трагической маске”; возникает “праздничный отец вдали / в кухне, быстро приближающейся”, позже – плачущий, “в коридорной нише высвеченный”; появляется и мать, смеющаяся в зеркале (“Чтобы в фокус всё собрать – / рюмки равнобедренные, / в них вино багряное, / – надо жизнь потратить”, – так заканчивается миниатюра; и сколько горечи в этом признании: тяжелит бремя памяти, тяжел сон в своей “полудосягаемости” невозвратного прошлого).
Дионисийство, трагическая маска не могли попасть в поэму случайно. “Видение” воплощает собой суть греческой трагедии, в которой не воспеваются бестрепетная готовность встретить несчастье, стойкая надежда на его преодоление. Здесь, пользуясь выражением Николая Михайловича Бахтина, “безнадежность, утвержденная вольно”, предельный тип христианского сознания, когда, утверждая Бога, отрицаешь себя – перед “целостным видением своей обреченности”. В этом смысле ударение в названии поэмы падает на первый слог.
Мать усталая сидит
у окна, неузнаваемая,
смотрит, но меня не видит,
тем же сном изваяна.
Совесть ли, вина саднит,
не сбылось ли чаемое, –
не раскроешь тайное,
ничего не выйдет.
В третьей части – скорбь о потере друга (подразумевается ушедший из жизни несколько лет назад поэт Лев Дановский), которого старается обрести автор, вновь и вновь вступая с ним во внутренний диалог; хмельная прогулка по Ленинграду-Петербургу, эмоциональная усталость, “страсть – / словно в ватных лапах обморока” – и лихое стремление стряхнуть давящее чувство ностальгии по прожитой жизни, преодолеть фатальное бессилие поэтического слова перед невыразимым: “Под рукою пунш и ром, / мы и званые, и избранные. / Не мудри, оставим мудрым / истины их пряные”... Поэт обращается к ангелу: он просит его зажечь свечу там, “где нет ни вычурности, / ни презренной юркости / мысли: “Что-то значу””; другими словами, напоминает нам, что ангела Господь посылает к тому, кто не одержим собой и своей значимостью (повсеместное человеческое заболевание).
“Видение” – не самая ли грустная, не самая ли “соразмерная сердцу” книга Владимира Гандельсмана? Наверное, трудно после нее писать дальше. А ведь тема воскрешения Петербурга, детства, родителей уже проходила во многих прошлых стихотворениях поэта… И все же мне кажется, что не было еще у Гандельсмана столь одинокой мелодии, столь глубокой печали, столь напряженной тишины.
Мимо лодочной пустой
станции, ангара мертвенного, –
согреваясь речью устной
в городе неверного
света, черной мостовой,
сада многоветвенного,
сердцу соразмерного, –
по тропинке узкой.
Жаль выхватывать отдельные фрагменты из “Видений”: словно бы нарушаешь их цельность, бесцеремонно вторгаешься в святая святых автора. И вместе с тем – трудно удержаться от цитирования. Однако если свести его к минимуму, что же остается – одни лишь впечатления о книге? Но когда я к ней обращаюсь – время от времени сталкиваюсь с той самой невозможностью их выразить. И тогда звучит голос поэта, согревающий своей “речью устной”, – пусть и всего несколько строк. Ведь в каждой строке – чудо. А “каждое стихотворение – это новая попытка сказать в с ё, наконец-то с к а з а т ь. Все прежние попытки не удались”. Эти слова Владимира Гандельсмана, своей книгой в очередной раз сказавшего – в с ё, наконец-то в с ё.
Что будет дальше?..
Эмиль Сокольский родился в 1964 году в Ростове-на-Дону. Критик, литературовед. Член редколлегии журнала “Ковчег” (Ростов-на-Дону), дважды лауреат премии этого журнала. Публикации в журналах “Аврора”, “Дон”, “Дети Ра” и др. Живет в Ростове-на-Дону.
[1] Владимир Гандельсман. Видение. СПб.: Пушкинский фонд, 2012. – 45 с.