Человек на фоне гетто
О воспоминаниях Меира Левенштейна
Война – пять букв, море слез, ужас без границ...
Эльмар Ривош
Пишите, евреи, пишите!..
Семен Дубнов
1
Четыре крупнейших гетто Восточной Европы – Минское, Виленское (Вильнюсское), Ковенское (Каунасское) и Рижское – существовали как бы в едином «правовом поле» Рейхскомиссариата Остланд, но траектории их коллективных трагедий поражают и своими различиями. По сути – и вопреки своей изолированности – это сообщающиеся сосуды, события в одном гетто позволяют лучше понять события в другом.
Более того, между ними существовали многочисленные связи и взаимодействия. У них, например, даже общие палачи были – латвийские полицейские батальоны оставили свой кровавый след во время «акций» не только в Рижском, но и в остальных трех гетто. Названия одних гетто нередко использовались как операция прикрытия – для обеспечения успеха нацистов в их любимом деле жидодерства. Так, евреев из окрестностей Вильнюса, легко собрали в Вильнюсе на наживку эвакуации в Каунасское гетто, но поезд остановился почему-то раньше – в Понарах, пригороде Вильнюса[1], где до этого уже были расстреляны десятки тысяч евреев.
Не менее яркая черта – реальные обмены населением между гетто, в частности, депортации из Каунаса в Ригу[2]. Первая партия, в 380 человек, отправилась по этому маршруту 7-8 февраля 1942 года. Во второй половине октября 1942 года состоялась вторая отправка – ею было охвачено 300 каунасских евреев.
Слухи циркулировали между гетто постоянно, но несли с собой не меньше искажений, чем правды. В Каунасском гетто, возможно, не отдавали себе полный отчет в том, что после акций 30 ноября и 8 декабря 1941 года Рижского гетто как ареала проживания рижских евреев более не существует. Начиная с 9-10 декабря, в Большом гетто Риги селились уже другие евреи – немецкие. Рижские же оставались лишь в Малом гетто (4,4 тысячи трудоспособных мужчин) плюс 500 женщин в так называемом Женском гетто плюс в немногочисленных «казернирунгах» - еврейских рабочих лагерях при конкретных стройках, производствах или мастерских. На одной из них – при аэродроме в Спилве[3] – и понадобились рабочие руки, запрошенные из Каунаса[4].
Вторая из депортаций сделала Ригу в Каунасе понятием не столько географическим, сколько нарицательным. Начиная с 13 октября 1942 года, Т. Лазерсон многократно упоминает «отправку в Ригу», а точнее, преломление слухов о ней. Добровольцев оказалось немного, и, начиная с 17 октября, людей начали буквально ловить на улицах, нагнетая страх и панику. Опасаясь облав, люди перестали выходить на работу – и с каждым днем положение лишь ухудшалось: «Тревожные дни. <…> Никто из отправляемых в Ригу не надеется возвратиться, так же как и мы не надеемся когда-либо их увидеть. Однако, нужного числа людей (300) все еще нет. Дело в том, что многих освобождают по протекции, а на их место ищут других. (Сказка без конца)» (18.10.1942).
Запись за 19 октября 1942 года четко показывает новое качество в сознании обитателей гетто: словосочетание «отправка в Ригу» здесь впервые вытесняется одним-единственным словом – «Рига» (22.10.1941 она впервые взята в кавычки и в самом дневнике). И этим лингвистическим интегралом выражено очень многое. «Рига» как аббревиатура всей акции стала страшной угрозой, от которой сердце уходит в пятки. Ковенские евреи воспринимают депортацию в Ригу не иначе как смертельную западню, а тех, кто попадет в эти роковые «триста» депортируемых, - как отдаваемые на заклание жертвы. Каждый стремится избежать этой участи и каждый что-то уже предпринял для этого, одновременно обрабатывая свою совесть на тот случай, если преуспеет в хлопотах.
В той же записи – откровенное сообщение о готовности всех вздохнуть с облегчением после того, когда несчастную «Ригу» уже увезут: своего рода самопримирение с совестью из-за того, что ты здесь, а они там. «Наконец-то завтра отправляют «Ригу». Все вздохнули с облегчением». И назавтра это действительно произошло: «В гетто паника утихла - «Уехала Рига». Снова сможем некоторое время спокойно пожить, пока опять что-нибудь не произойдет»
«Рига», однако, уехала не сама, «Ригу» насильственно собирали и насильственно увезли – и никому еще не было известно, на работу или на более всего вероятную смерть. Оставшиеся, и правда, могут еще некоторое время «спокойно пожить», но чем это, в сущности, отличается от универсального блатного закона: «Умри ты сегодня, а я завтра»?
Маленькая девочка невольно заглянула в самые потемки взрослого человеческого сознания и – невольно! – запротоколировала жестокий рост эгоистического кристалла – на самой грани жизни и смерти. И она не отшатнулась и не ужаснулась увиденному только лишь потому, что еще не могла его осмыслить и осознать[5].
Интересно сравнить продолжительности существования разных гетто из названной четверки – с момента начала его заполнения и до момента ликвидации. Самой большой она оказалась у Каунасского гетто – с июля 1941 по июль 1944 года, или, округленно, 37 месяцев. На втором и третьем местах – Минское и Вильнюсское: по 26 месяцев (с июля 1941 по август 1943 года). И однозначно на четвертом – Рижское гетто.
Но далеко не однозначен сам параметр продолжительности его существования: формально, как инфраструктура, оно просуществовало 23 месяца – с сентября 1941 по июль 1943 года. Тут же возникает два серьезных вопроса. Первый – с декабря 1941 года «Большое гетто» было заселено не местными евреями, а приезжими – главным образом, немецкими. С этого же момента времени в так называемых «Малом гетто» и «Женском гетто» обособленно размещались, соответственно, 4400 мужчин и 500 женщин. Поэтому, если критериями гетто считать еще и семейное[6] в нем размещение местного еврейства (или хотя бы преимущественно местного), то продолжительность существования Рижского гетто для латвийских евреев составит всего лишь два-три месяца!
Но тогда возникает вопрос: почему? На первый взгляд, исчерпывающим может показаться следующий простой ответ: из-за немецких евреев, для того, чтобы освободить для них место и жилфонд.
Но тогда – сразу же новые вопросы. Если для уничтожения немецких евреев, наряду с прочими, были выбраны гетто Рига, Минска и Вильнюса, то почему именно в Риге потребовалось «освобождать» от евреев-старожилов большую часть гетто, а в том же Минске, где немцев-иностранцев было еще больше, - только лишь часть? Не говоря уже о Вильнюсе, где немецких евреев было немного?[7]
2
Меир Левенштейн – один из многочисленных узников Рижского гетто, но один из тех немногих, кто сумел в нем выжить и уцелеть. Его воспоминания охватывают его жизнь в гетто и в тех лагерях, куда после ликвидации гетто он был «эвакуирован»: Саласпилс, Кайзервальд, Штуттхоф, Польтеверке под Магдебургом (филиал Бухенвальда), Гарден. Они – ценнейший источник по истории Катастрофы в целом и Латвии, в частности.
Изложение как бы нанизано на цепочку чудесных случаев личного спасения из ситуаций, где вероятнее и проще всего было погибнуть. Ведь – «любой немец, будь то простой солдат, не говоря уже о ефрейторе или более высоком чине, мог разрешить себе самое подлое издевательство над латышом и тем более над евреем. Последнего он мог безнаказанно избивать или даже убить, если это ему захочется».
Пробежимся бегло по этой цепочке, оставляя без внимания рутину побоев: ведь как ни старайся, а избежать их было никак нельзя.
Вот первый и уже совершенно серьезный – случай.
После визита к врачу – знаменитому венскому врачу-окулисту, посещения госпожи доктора Ротшильд, депортированной в Ригу, Левенштейн спросил, чем же он может ее отблагодарить. Та ответила: поленом дров, - и добавила: если это не связано с риском для жизни.
Еще как связано, но теперь он все-таки решился рискнуть. До этого Левенштейн никогда ничего и не пытался пронести из города, где он работал, в гетто: слишком велик риск того, что у ворот отберут, а самого изобьют или убьют. Именно так и произошло.
«В один миг я очутился в помещении охраны. В сознании мелькнуло, что это мой последний путь. <…> Человек, сидящий за столом, скомандовал: — Шаг назад и раздеться догола! <…> Я отлично понимал, чтó должно было произойти: меня будут бить плеткой, которая уже появилась на столе. <…> Сгибаюсь над табуреткой и получаю первые четыре удара. Пауза. Знаю, что это еще не все. Думаю: четыре уже получил, а будет десять или пятнадцать ударов. Получил десять. Каждый следующий казался больнее предыдущих. «Встать!» Встаю медленно. Боюсь торопиться, чтобы не дать садистам повод начать все сначала. <…> Выпрямляюсь — и тут же получаю удар в лицо, так что в глазах потемнело и посыпались искры. «Одеваться быстро, и убирайся!». <…> Не зашнуровав ботинок, с пиджаком и пальто в охапке, бросаюсь в темный коридор. И — еще удар… Это спрятался один садист, чтобы встретить меня кулаком. От его удара падаю, но быстро вскакиваю на ноги. Иду, шатаясь, кажется — вот-вот упаду. Двое товарищей держат меня под руки. Чувствую, как кровь застывает на лице. Товарищи стирают ее снегом. Выплевываю изо рта кровь и два зуба, три — шатаются. <…> Было уже поздно. Меня начало знобить, еле удерживаюсь от дрожи. <…> Ночью украдкой, чтобы никого не разбудить, я пробрался в нашу комнату. <…> Утром так же незаметно я ушел на работу. Все мое тело было синее от побоев, лицо — тоже в синяках, распухшее. И я еще долго старался не попадаться родителям на глаза”.
Аналогичные случаи нередко кончались смертью невезучего наказанного. Так что Левенштейну еще повезло.
Второй случай – на работе. « Раз, это было в субботу, мне чуть было не удалось сжечь Деппе и всю канцелярию. Деппе захотелось в служебное время, рано утром, искупаться, и он велел мне приготовить ему ванну. Надо было затопить печку, чтобы согреть воду в колонке. Дрова были сырые. Я наколол щепок, попробовал растапливать старыми газетами — ничего не помогало. В ванную зашел сам Деппе, но и ему не удалось разжечь дрова. Тогда он принес из гаража банку солярки; я взял кусок бумаги, зажег ее спичкой, вылил солярку в горшок, который валялся в ванной, а из горшка плеснул в печку, одновременно бросив туда горящую бумагу. Солярка пролилась на пол, и большущее пламя охватило всю ванную. Пожар! Огонь и дым заполнили весь коридор и комнаты канцелярии. Деппе схватил огнетушитель и с трудом потушил огонь. Меня он избил до потери сознания и изуродовал до неузнаваемости. Не убил только потому, что ему, как он сам позже признался, были бы неприятности из-за купанья в служебное время».
Третий случай: «Вдруг слышу: «шишо!» — знак грозящей опасности. Еще пару мгновений стою не поворачиваясь, чувствуя, чтó сейчас произойдет, и уже слышу громкое дыхание, вернее шипение, пришедшего в ярость Ширмахера. Он, как мне рассказали потом, несколько минут наблюдал за мной, заложив руки за спину, расставив ноги, как в строю при команде «вольно». Избежать кары было уже невозможно. Чувствую позади хрип хищного зверя, изготовившегося к прыжку на подкарауленную им жертву. Сильным рывком левой руки он так крутанул меня, что я повернулся чуть ли не кругом, и тут же — рывок в обратную сторону. Трясусь в его руках, как тряпка. Прежде я не мог и представить, судя по его внешнему виду, что он настолько силен, вернее лишний раз убедился, насколько я стал слаб. Удар кулаком прямо в лицо — в глазах потемнело, посыпались искры. Второй удар — по зубам. Чувствую — теплая соленая кровь заполняет рот и в ней плавают два зуба (правда, зубы у меня в последнее время шатались). Сжимаю губы, задерживаю дыхание, но зря… Третий удар. Выплевываю зубы и кровь, которая льется струей. Вижу — руки моего палача все в крови. Он бросает меня на землю и пинает ногами куда попало, стараясь угодить по голове. Он не всегда попадает в цель — я защищаюсь руками, как могу. Он перестает бить, утомился… <…> Захожу в комнату, иду к своей койке, потом к умывальнику. Моюсь, но кровь еще течет. С мокрой тряпкой на лице возвращаюсь к койке, но взобраться наверх не в состоянии»
Четвертый: Левенштейн попал последним в список тех случайно отобранных людей, кого должны были доставить в город, в так называемый «штюцпункт» (опорный пункт), откуда дорога только одна – в Румбулу на расстрел. Рядом с ним стоял мальчик по имени Румель, жребий попал на него тоже. И вдруг из толпы к эсэсовцу Рошману бросился, громко рыдая, другой мальчик и стал его умолять не разлучать его с отобранным вместе со мной братом! И – указал на Румеля. Тогда Рошман «…берет мальчика и ведет его к нашей шеренге и говорит: — Мы люди гуманные, братьев разлучать не собирались и не собираемся. – И тут же диким голосом кричит мне: — Абхауэн! (Убирайся!). <…> Только тут мне все стало ясно — что вместо меня в колонну становится и отправляется на штюцпункт мальчик, который оказался братом Румеля, стоящего рядом со мной».
Но самый страшный – и самый счастливый для Левенштейна – случай произошел с ним в лагере смерти Штутхоф, где среднее время «дохождения» относительно здорового новичка до состояния «мусульманина», обреченного на селекцию и отправку в газовую камеру, составляло не более шести недель.
В то утро Меир попал в число примерно 50 человек, которых забрал себе капо команды крематория, в частности, для рытья ям для столбов. Засмотревшись на очередную порцию доходяг возле газовни и на горы пепла у крематория, Левенштейн замешкался и немедленно получил сильнейший удар ногой сзади. Разумеется, от своего звероподобного капо, пригрозившего запихнуть Меира в печь, если до двенадцати часов его работа не будет закончена.
«Ребята переглядывались, время от времени сочувственно смотрели на меня, а я старался смириться со своей судьбой, так как видел свою смерть— она была тут, рядом. Было ясно, что близок конец всех моих мук. Я продолжал копать чисто механически, видя перед собой, как будто на кинопленке, всех своих близких, которых давно уже нет на свете и которым я завидовал, что у них уже позади то, что мне предстоит через час или чуть позже. Я копал и думал о тех, которые вот точно так же рыли себе могилу. Но они хотя бы знали, что раздастся выстрел — и всё, а как это произойдет со мной? Ведь за месяц жизни в Штутгофе я не слышал ни одного выстрела — здесь только вешали и сжигали».
Но без пяти минут двенадцать ямы были готовы. Ровно в 12 капо собрал лопаты и все равно приказал «маленькому жиду» проследовать за ним внутрь крематория – «откуда еще никто, кроме хозяев лагеря и обслуживающего персонала, не выходил».
Меир слышал, что тех, кто не прошли перед сожжением газовую камеру, оглушают топором, ломом или дубинкой. Но тот не торопился и приказал вылить 2-3 ведра воды на мелкое топливо, чтобы лучше разгорелось. Увидев, что на пути от умывальника к топливу Левенштейн аккуратно обходил лежащих на полу мертвецов, капо вырвал ведро, наполнил его сам и показал, как надо идти — по прямой, не обходя мертвецов, топча их. После чего капо, совершенно пьяный, вдруг приказал Левенштейну: «Вон отсюда!» - и еще велел забрать из ведра хлеб, найденный в карманах у мертвецов.
И вот «маленький еврей» вспоминает: «С двумя-тремя ломтиками хлеба в руках, я открываю дверь. И вот я на дворе. Все это произошло в течение каких-то десяти минут, потому что мои товарищи еще на улице, у крематория, и я ухожу с ними вместе. Хлеб по дороге бросаю, и никто из нашей колонны его не поднимает, хотя всех мучает голод».
Но самое страшное для него только начиналось. Ибо в свое спасение он поверить не мог и принимал его просто как отложенную на время казнь: «Ведь Штутгоф не выпустит живым свидетеля того, что происходит в крематории. <…> Весь день я был одержим манией, что он, этот капо, ходит все время за мной, чтобы забрать меня. Ведь иначе он не может, иначе его самого сожгут, а кто же захочет из-за еврея лезть в печку!» Эта мания преследовала его, не отпускала, сводила с ума еще несколько долгих дней.
3
Воспоминания Меира Левенштейна – это не дневник, а именно воспоминания. Даже записи, на которые он опирался, - записи, пережившие, как и их автор, Холокост, записи, пролежавшие для этого в жестяной коробке в сырой земле не менее года, но не пережившие рисков эмиграции из СССР, - и изначально были не дневником, а именно разрозненными и обособленными фрагментами. Но эта опора на первичный материал – в сочетании с довольно ранней фазой собственно писания воспоминаний[8], делает их первоклассным историческим источником.
Вторая их сильная сторона – минимум заимствованного. В них почти нет эпизодов, записанных с чужих слов, а тем более не из первых рук. Разве что скупое упоминание о смерти Семена Дубнова, о котором до войны Левенштейн мог и вовсе не знать.
Разумеется, воспоминания Меира Левенштейна – не единственный эго-документ о Рижском гетто, введенный в последние годы в научный оборот[9]. В 2005 году вышли воспоминания А.Бергмана[10] и Т.Глезера[11]. В 2009 году на немецком языке вышли воспоминания А.Шейнкера[12]. Среди них особо выделяется дневник скульптора Эльмара Ривоша[13], фрагмент из которого намечался еще в «Черную книгу». Он выделяется и сам по себе, как аутентичный дневник, поражающий силой и пластичностью его личности, глубиной и пронзительностью его наблюдений, но еще и как книга – качеством подготовки Г. Смириным его полного и отдельного издания.
Но есть в воспоминаниях Левенштейна и еще одна особенность – нечто, что я бы назвал «ароматом истории». Они полны самими разными деталями – историческими, психологическими и даже обонятельными: «Картошку выдавали мороженую, гнилую, но вонь не отвращала — лишь бы можно было приготовить из нее что-нибудь съедобное».
А сюрреалистичность эпизода с посещением Левенштейном венской окулистки фрау доктора Ротшильд, проживавшей тут по соседству, в Большом Гетто, по такому-то адресу! Этот сюрреализм, усиленный формой гонорара – полено дров! – быстро перешел в «национал-социалистический реализм» жесточайшего, на грани жизни и смерти, избиения автора за одну только попытку пронести этот «гонорар» в гетто.
А вот послевоенный уже эпизод, когда Меир вернулся в Ригу, где у него никогошеньки уже нет. Он, свободный человек в давно освобожденном родном городе, идет по его разрушенным улицам, и вдруг происходит нечто совершенно рефлективное, подкорочное: «И вдруг страх охватывает меня, и я тороплюсь сойти с тротуара на мостовую — так будет надежнее, думаю, а то вдруг какой-нибудь эсэсовец увидит, что я иду там, где такому, как я, ходить не положено. Тем более, что я приближаюсь к улице Адольфа Гитлера, на которой евреям вообще нельзя было появляться».
Кинематографически яркий, но страшный, в сущности, жест, показывающий, как далеко под ногти своих жертв загнал свои иголки разнузданный антисемитизм, пусть и поверженный.
Не менее «кинематографичен» и куда как более страшен следующий эпизод – с неудавшейся попыткой спасения нескольких десятков детей:
«И вот появляется первый ящик, в котором притаился ребенок. Маленькие руки цепляются за края ящика, показывается худенькое испуганное лицо. Эсэсовец ногой в подкованном сапоге бьет ребенка по ручкам и ударом по голове заставляет его присесть в ящике. Зауэр нажимает на курок нагана — раз, другой. Ребенок затихает. Убитого вынимают и отбрасывают в сторону, а ящик осторожно и бережно укладывают в штабель.
Чем ниже становятся ряды ящиков, тем чаще в них оказываются дети. Стрелять в детей Зауэру помогают Хофман, Шулер и другие заплечных дел мастера. Так заставил Зауэр навсегда замолчать последних еврейских детей, оставшихся в Латвии. Эти дети даже не знали толком, зачем их ночью запрятали в ящики. Когда ящики открывали, некоторые даже говорили „добрым дяденькам” спасибо за то, что их освободили от темноты и тесного убежища…»
И сразу же факт смерти этих маленьких существ, даже если он где-то учтен и закаталогизирован, как бы «оживает»… Оживающий факт смерти!..
Вот еще одна такая картинка, увиденная Левенштейном внутри крематория в Штутхофе: «Трупы лежали с открытыми ртами, как будто, глядя на меня, смеялись, улыбались… Рты были открыты, так как у мертвых специальными клещами были вырваны зубы. Это делалось почти со всеми жертвами газации в поисках золотых зубов. Рты так и оставались полуоткрытыми. Глядя на эти улыбки мертвецов, я подумал, что, может быть, смерть не так уж страшна. Да, но они ведь были в газовой камере, мне это не грозит, думаю я, ведь меня туда не отправят, ради одного меня не станут включать газ…»
4
Не похоже, чтобы Меир Левенштейн принадлежал к штабу еврейского сопротивления, а оно имелось и в Рижском гетто.
Его, как и многих других, сопротивление – индивидуальное: но не спонтанное и стихийное, а совершенно системное.
Главная его цель и его главная победа – выжить и уцелеть. Разве без этого он мог бы, по возвращении в Ригу, выкопать свои записи и рассказать о том, что с ним и со всеми другими было?
Но системным был и тот условно спонтанный саботаж, которому он при первой возможности и с наслаждением предавался, – но сам, без каких-либо инструкций из какого бы то ни было центра (если бы инструкции были, он не забыл бы об этом записать). С одинаково не скрываемым удовольствием и подробно он пишет как о своем саботаже (в частности, на Польте-верке в Магдебурге), так и о чужом, если был в него посвящен:
«В одно из воскресений с самого утра всю команду заключенных мобилизовали на такую погрузку. На этот раз грузили в основном легковые машины и мотоциклы для фронта. В нашей группе работал и Вайнрайх, еврей из Тукумса. Это был сильный, коренастый мужчина, по профессии мясник. Он неплохо знал и механику. И вот в этот день Цемах (так звали Вайнрайха) вышел с заранее приготовленными и тщательно припрятанными инструментами — отвертками, гаечными ключами, кусачками <…>. По случаю воскресенья охрана была не так уж многочисленна. Видимо, наши охранники надеялись на железнодорожную охрану, которая находилась на своих постах невдалеке от вагонов. Этим обстоятельством мы, конечно, старались воспользоваться, прибивая клинья, загоняя гвозди в шины, а сами клинья укрепляли так, чтобы они продержались на месте ровно столько времени, сколько надо, чтобы состав отошел от станции. Вайнрайх в это время усердно возился со своими инструментами, отвинчивая аккумуляторы, и практически вывел из строя почти весь транспорт машин и мотоциклов нескольких платформ».
Формой отчетливого сопротивления были и побеги. Вот один удачный пример:
«…Удрали два парня. Рано утром они забрались на чердак, оттуда удачно спрыгнули в соседний двор — и убежали. Звали их Гарри Нисс и Павил Ванге. На следующий день сбежали сразу еще два парня и одна девушка – Юлик Крейцер с сестрой Лилией и Александр. Юлик и Александр (мы называли его Лекси) в последнее время работали на картофеле. В их распоряжении имелся большой ящик с прибитыми к нему двумя палками для более удобной переноски (наподобие носилок). Они носили картофель из подвального склада, расположенного на углу улиц Гану и Дзирнаву (дом №7) на кухню. И вот в день своего побега они взяли с собой в подвал сестру Юлика - Лилию, положили девушку в ящик, накрыли ее старым мешком и отправились из подвала не на кухню, а в один из соседних домов на улице Дзирнаву, где их уже ожидали родители Юлика и Лилии. Всех троих переодели и спрятали в заранее приготовленном месте. План побега был детально разработан Крейцерами, теми самыми, которые по утрам на улице Горького следили за своими детьми, и согласован с ними с точностью до минуты. Всем троим удалось спастись. Они и сейчас живут в Риге. Лекси с Лилией поженились и живут счастливо. Лекси — электрик, а Лилия — зубной техник. Их сын учится. Юлик — радиоинженер; он со своей семьей тоже живет в Риге».
Интересно, что побегам этих и других узников автор от всей души симпатизирует, а вот побеги некоторых других – интуитивно и безотчетно осуждает, как, например, побег Давида Ковнера – своего соседа по комнате. И дело тут не в эгоистичности и эгоцентризме Ковнера (эка невидаль), а скорее в том, что за побеги заложников брали, как правило, из рабочей или жилой ячейки беглеца.
«Вскоре мы узнали, что Ковнер вместе с двумя другими евреями, сбежавшими из других лагерей, добрался почти до города Айнажи. Но скрываться там они смогли всего три недели. Их предали местные жители. Говорили, что Ковнера и остальных будто бы привезли обратно в Ригу, на улицу Раймерса, в СД. Их всех отправили на расстрел. Мы узнали, что двое других участников этого неудачного побега были Герман Свердлов и Иосиф Юдин, которые работали в других местах. За побег Свердлова заложником взяли моего шурина Михаила Рапопорта, который работал с ним вместе». А из комнаты, где жили Ковнер и Левенштейн, в заложники взяли самого старшего – мудрого и доброго Коцина.
Самое поразительное, что в этом полуаду-полукошмаре находились силы и для творчества. Впрочем, нечего удивляться: то же самое происходило и в самом настоящем аду – в Биркенау, где еврейские узники задумали издавать литературный альманах «Ойшвиц», а зондеркоммандовец Градовский бросил вызов ветхозаветным пророкам и написал в их ключе не столько отчет об увиденном, сколько настоящую поэму в прозе[14].
В Рижском гетто выживали и работали скульптор Эльмар Ривош и художник Артур Ритов. Последний, вспоминает Левенштейн, «…достал белую бумагу (помню — портреты были большого размера). По вечерам мы сидели, и он нас рисовал; нередко одному и тому же человеку приходилось позировать по многу вечеров, потому что времени у художника было очень мало. Прекрасно помню, как рисовал Артур. Он редко работал молча, только иногда сильно задумывался, даже морщился. Это случалось тогда, когда художнику хотелось особенно подчеркнуть какую-то характерную черту в лице; и вдруг с довольной улыбкой он произносил: “Есть!”…»
Судьба свела Левенштейна с теми каунасскими евреями, которых из Каунаса депортировали в Ригу: «Среди них оказалось много авторов песен о гетто, о страданиях евреев. Можно было часами слушать их песни в сопровождении рыдающей скрипки. Песни эти были так популярны, что их пели в любом лагере, где были евреи. Не сомневаюсь, что эти песни сохранились и, наверное, время от времени где-нибудь поются».
Приведу здесь слова песни, не раз поминавшейся самим Левенштейном, - «Партизанского гимна», написанного в Виленском гетто поэтом и бойцом Сопротивления Гиршем Гликом[15]. Пелся он на мотив песни Дмитрия Покрасса «То не тучи – грозовые облака». В 1946 году его опубликовал на идише Абрам Суцкевер, а по-русски – в 1960 году – Перец Маркиш. Не должно быть забыто, что в 1949 году – в разгар борьбы с космополитами – на концерте в Москве этот гимн спел (на идише!) знаменитый Поль Робсон.
Никогда не говори: "Пришёл конец",
Пусть уже почти не слышен стук сердец.
Пусть свинцовой тьмою день заволокло —
Всё равно мы будем жить врагам назло.
Соберёмся мы со всех концов земли,
Зубы сжав от боли, скажем: "Мы пришли!"
И где сейчас на землю льётся наша кровь —
Встанет дух наш, встанет сила наша вновь.
Солнце снова озарит наш небосклон,
Враг исчезнет навсегда, как страшный сон,
Ну а если не придет рассвета час,
Эта песня сквозь века дойдет до вас.
Не чернилами написана она —
Кровью красною в лихие времена,
И поют её не птицы в облаках,
А народ в бою с наганами в руках.
Никогда не говори: "Пришёл конец",
Пусть уже почти не слышен стук сердец.
Пусть свинцовой тьмою день заволокло —
Всё равно мы будем жить врагам назло.
Да и сам Меир Левенштейн именно в гетто вдруг начал сочинять стихи. Перечислим их: «Струна», «Хотя тяжело…», «Не гибнет наш народ…», «Тонул мой брат…», «Сестра», «Дети на улице Лудзас», «Курок» и «Надеюсь, однако…». Кошмары из жизни гетто сопровождали его всю жизнь: в 1989 году он признавался одному из составителей этой книги: «Я до сих пор кричу во сне!..». Но лейтмотивом его стихов, наряду с трагедией гетто, стал… – исторический оптимизм! Тот же самый – что и в «Партизанском гимне» Глика: не надо терять надежду, еврейский народ не погиб и не погибнет, он выживет и возродится!
Эта потребность в творчестве и само творчество – составная часть стратегии выживания, приведшей Меира Левенштейна к успеху. Вместе с тем творческая прививка и потребность оставить свидетельство о пережитом приучили его к саморефлексии.
Ее высшим достижением и стали его воспоминания.
Примечания
[1] В книжном издании здесь опечатка: «Каунаса» (Ред.).
[2] Немало подробностей о последней связке мы узнали из дневника Тамары Лазерсон (Лазерсон В., Лазерсон-Ростовская Т. Записки из Каунасского гетто. Катастрофа сквозь призму детских дневников. М.: Время, 2011. С.74-76)
[3] Район в Задвинье, где были аэродром и цементный завод; «казернирунг» находился в помещениях Ильгюциемского пивоваренного завода (Смирин Г. Евреи Риги в период нацистской оккупации // Евреи в меняющемся мире. Материалы 5-й международной конференции. Рига, 16-17 сентября 2003 г. Рига, 2005. С.349-380).
[4] Tory A. Surviving the Holocaust. The Kovno Ghetto Diary. London, 1990. P.141.
[5] После этого Рига еще дважды всплывет в дневнике Лазерсон в 1943 году: 8 января («Настроение плохое. Рассказывают о каких-то акциях в Вильнюсе и Риге. Опасаемся, что и у нас может такое произойти. Остальное без перемен») и 3 ноября («И на сей раз буря прошла стороной, не затронув нас. Вывезли на работы 4000 человек. Отделили мужчин от женщин и разделили всех на три группы. Одна партия прибыла в Ригу, другая - в Запишкис. Но точных сведений нет».).
[6] Ведь именно семейственность как атрибут повседневной нормальности отличает гетто от трудового лагеря. Названным критериям полностью соответствуют все остальные гетто.
[7] См. в воспоминаниях М.Рольникайте «Я должна рассказать» (Екатеринбург: Гонзо, 2012).
[8] Они были закончены в середине 1960-х гг., но начаты были, возможно, еще в 1950-х.
[9] В историографии Рижского гетто не следует забывать и такую работу как книга М.Звонова «По евреям – огонь!», выпущенную в хаотическом 1993 году даже без указания места издания и издательства. Эта книга (на момент выхода – сводка всего известного о Рижском гетто) примечательна еще и публицистическим талантом автора и очень ярким, иной раз как бы наотмашь бьющим слогом.
[10] Бергман А. Записки недочеловека. Рига, 2005. 320 с. (написаны в 2003-2005 гг.)
[11] Глезер Т.И. Воспоминания узника гетто. Военно-исторический архив. 2005. № 7. С.106-124; № 8. С.167-187; № 9. С.158-177.
[12] Scheinker A. Schoah in Riga / Herausgegeben von E. Roy. Geleitwort von H.Haumann. Unter Mitarbeit von K.Nudelman. Konstanz: Hartung-Gorre Verlag, 2009. 140 S.
[13] Эльмар Ривош. Записки / Подгот. текста, сост., предисловие и комментарии Г. Смирина. Рига, 2006. 378 с.
[14] См.: Залман Градовский. В сердцевине ада. Записки, найденные в пепле возле печей Освенцима. Изд. 2-е / Сост. П.Поляна. М.: ГАММА-Пресс, 2011.
[15] В переводе Я. Кандрора.
___
Напечатано в «Заметках по еврейской истории» #2(161) февраль 2013
berkovich-zametki.com/Zheitk0.php?srce=161
Адрес оригинальной публикации — berkovich-zametki.com/2013/Zametki/Nomer2/Poljan1.php