litbook

Non-fiction


"У человека каждого есть имя"0

"Столько лет прошло с малолетства,

Что его вспоминаешь с трудом.

И стоит вдалеке мое детство,

Как с закрытыми ставнями дом".

Я люблю эти маршаковские строки и часто вспоминаю их, но, может быть, только сейчас подумала, что образ дома с закрытыми ставнями - еще одна метафора нашего прошлого. Оно ушло от нас навсегда, но стоит лишь памяти прикоснуться "к закрытым ставням", как дом наполнится светом, безмолвие - звуками, а потускневшие от времени краски обретут яркость. И может быть, на какие-то мгновения твоя сегодняшняя реальность отдалится от тебя, уступая место совсем другим видениям.

…В тот день был сильный ветер со снегом. Морозы еще не начались, зима не вступила в полную свою силу, но ветер сбивал с ног и крупные хлопья снега слепили глаза. Я шла по узкому скользкому тротуару, согнувшись, как конькобежец на льду, чтобы сохранить устойчивость. Серое, модное рижское пальто совершенно не грело, ботинки на каблуках были явно не к месту, берет, натянутый на уши, грозил улететь. Обычно зимой в Целинограде бывало высокое солнечное небо, на сей раз день выдался по-осеннему сумрачным. Наволочка с бельем, которое я несла в стирку, тяжело давила плечо. Мой муж - хирург, преподаватель Целиноградского медицинского института, был в Москве: готовился к защите диссертации. Я осталась одна с детьми. Закончив телевизионную программу, позволила себе заняться, наконец, домашними делами и очень торопилась встретить детей.

Она шла мне навстречу. Из-за снега я не сразу заметила ее: мы почти столкнулись. Полоска тротуара для двоих была слишком узкой, я хотела отступить на мостовую и пропустить ее, но она прикоснулась к моей руке и сказала: "Дайте, я вам помогу". Решительным жестом сняла мой груз, положила себе на плечо и ни слова не говоря, пошла вместе со мной. Она впереди, я - за ней. Я чувствовала себя неловко, она была куда старше меня. Изможденная, в тонкой короткой телогрейке, в косынке, повязанной вокруг головы, из-под которой пробивались рыжеватые с сединой волосы. Все произошло так неожиданно, что мне ничего не оставалось, как идти за ней до прачечной. Пока я сдавала белье в стирку, она стояла и ждала. Когда я вышла, она сказала: "У меня нет дома. Мне некуда идти, - и, помолчав, добавила: - Возьмите меня к себе. Я помогу вам".

"Меня зовут Катя", - сказала она, когда мы шли назад по тому же узкому скользкому тротуару ко мне домой.

…С тех пор многое забылось. Я пытаюсь восстановить детали и не могу: все расплывается, как в тумане… Но Катю хорошо помню. И встречу нашу вижу так явственно, будто не прошли десятилетия.

Что ведет меня, почему вспоминаю тот далекий образ? Не могу объяснить себе. Бывает, читаю чьи-то воспоминания, и вдруг как укор мелькнет мысль: "Катя! Я должна написать о ней". Столько людей прошло за эти годы, столько встреч, но она, Катя, возвращается ко мне и стоит передо мной, чуть согнувшись, как стояла тогда. Взгляд ее напряжен. Она ждет от меня ответа. А снег падает и падает… И слепит глаза… И ветер перехватывает дыхание… А потом мы идем и молчим, два чужих человека, которых в эти мгновения для чего-то соединила судьба.

Сегодня, у меня словно открылись глаза на происходящее вокруг меня в те годы. Как у Агари в пустыне, когда вдруг увидела она источник с водой и напоила сына, спасая от жажды.

И Катя, полураздетая, в своей куцей телогрейке, легком платке на голове в целиноградский мороз неожиданно повела меня к другой судьбе. Мне почему-то кажется, что их объединила единая горькая участь… О Меире Канторовиче мне рассказал Авраам Моисеевич Белов (Элинсон). Журналист, публицист, писатель, он был наделен даром редкой доброты, которая подобно сильному лучу света пробивала тьму и приводила его к беспомощным и обреченным на страдания людям, чтобы помочь им сохранить веру в человека, поддержать духовно. Подобно ему самому были они людьми высокой еврейской духовности, рано почувствовавшие свое земное предназначение. Таким был Дов Гапонов, таким был и Меир Канторович.

До захвата Советским Союзом Литвы, Меир Канторович был хорошо известен в еврейских интеллектуальных кругах: талантливый педагог, блестяще владеющий ивритом и источниками иудаизма, он был одновременно исследователем Библии, ученым, подающий большие надежды. Но в Литве, ставшей советской, все это вдруг обернулось против него: и уже 41-й год он встречал в тюремной камере. Аудитории остались лишь светлым сном…

После восьми лет каторжных работ в лагерях Сибири, его освободили по состоянию здоровья, сослав на вечное поселение в казахское село Зеренду. Шел 1949 год.

Зеренда… Поселок был назван по имени озера Зеренда. Казахи сложили в его честь множество красивых легенд, которые бережно хранит национальная память. Вот только жаль, что не сохранила она память о многих тысячах ссыльных, навсегда оставшихся в этой земле. Они умирали от болезней, голода, холода, одиночества. На их место из тюрем и лагерей Сибири и Урала присылали новых: заключенных выбрасывали по состоянию здоровья, как хозяин пинком ноги вышвыривает за порог отслужившую свое собаку.

Сломленный физически, Канторович прибыл в Зеренду из тюрьмы в одном нижнем белье. Без брюк. И так ходил, пока кто-то не сжалился над ним, подарив свои старые брюки. Работал ночным сторожем в колхозе. Зимы здесь стояли долгие, морозы порой доходили до пятидесяти, ветер пробирал до костей. И не было у него ни пальто, ни одеяла, чтобы как-то защититься от холода. А потом он заболел тифом. Чудом выжил, а когда вышел из больницы, ему некуда было идти. Приютила безграмотная крестьянка из волжских немцев. Она и стала его женой…

Слушая рассказ Авраама Моисеевича Белова о Меире Канторовиче, перечитывая его воспоминания, я думала, что только благодаря ему мы знаем об этом еврейском мудреце и праведнике с трагической судьбой советского заключенного.

Вокруг него была тьма, но в нем самом, в его душе, подобно роднику в земле, пробивался источник света. И он давал ему силы жить и работать. Оторванный от научного мира, лишенный возможности прикоснуться к еврейским источникам, он находит силы вернуться к своей любимой теме: исследованиям ТАНАХа, работать над монографией "Исследования книги Экклезиаста и Притч Соломона". У него блестящая память, недаром в детстве его называли вундеркиндом, но разве можно надеяться только на память? За двести километров он ездил в какое-то заброшенное село к старому еврею, который бережно хранил Пятикнижие. Авраам Моисеевич первым прорывается "за горы тьмы". Так назвал эти места один из учеников Канторовича. Он посылает Канторовичу книги, потом с ним наладили связь его бывшие ученики, живущие в Израиле и в Америке. И постепенно Канторович составил небольшую библиотечку, которую хранил в хлеву, зимой бураны заносили его снегом, и только к весне можно было добраться до скромной своей, трудно собранной библиотеки…

 

Меир Канторович

Много лет спустя в своей биографии, Канторович напишет: "Над своими исследованиями я работал самозабвенно, с упоением. Не для защиты диссертации я сочинял свои труды, не для получения научных званий и степеней. Не для материальной выгоды (…) а исключительно для возвеличения Библии, которая является основой души нашей и нашего существования". Он по-прежнему жил в нищете. Зимою мерз от холода. На его семью все время обрушивались несчастья…

Помню, слушая Авраама Моисеевича, поймала себя на мысли, вернуться бы сейчас в те края, поехать в то самое казахское село, разыскать Канторовича и снять о нем фильм… Я понимала, насколько это нереально, и мне было грустно. Ведь когда-то я находилась совсем рядом с ним. Что стоило из Целинограда добраться до Зеренды…

Не раз, снимая документальные фильмы, наша телевизионная группа, бывала в казахских селах. Одно такое село особенно врезалось в память. Раскинулось оно на большой площади. Навстречу нам трактора выезжали на вспашку. Но приземистые саманные домики с узкими окнами, будто ветром отнесенные далеко друг от друга, создавали впечатление лунного пейзажа. Как одиноко чувствовал себя человек длинными холодными зимами, когда нельзя было преодолеть даже короткое расстояние между домами: ноги тонули в снежных сугробах, дули буранные ветры, и порой в мгновении ока все становилось белым-бело и терялась грань между землей и небом…

Нет, тогда я не думала о тех, кто был сослан в эти края, хотя рядом с нами работало немало таких людей. Детский врач, статная седая женщина из приволжских немцев, рассказывала, как рожала своего первенца, сама у себя принимая роды, как потом в этой мазанке с глинобитным полом рос ее ребенок…

Однажды я стала неожиданным свидетелем ссоры на телестудии. Наш главный режиссер, высокий, всегда ухоженный человек, выделявшийся из общего окружения своим аристократизмом, "зарубил" сценарий моего коллеги о целиноградском колхозе, специализирующемся на выращивании свиней. Не помню, как он назывался, но режиссер пренебрежительно бросил: "Я бы назвал его один день Хавроньи Ивановны". Оскорбленный сценарист, долго не мог успокоиться. Ход своему гневу он дал, когда вышел от режиссера: "Недавний ссыльный, а пришел и командует". Помощник режиссера худенькая интеллигентная женщина, со спокойным умным взглядом, которой я очень симпатизировала, поддержала режиссера. "И эта тоже. Ей бы вообще помолчать. Она-то из политических"…

Все это я восстанавливаю в памяти, подобно ребенку, составляющему цельную картину из мозаики. Воспоминания о встрече с Катей, вернули меня к тому, теперь уже далекому периоду моей жизни, и стоило было коснуться его, как всплыли отдельные детали, обрывки разговоров, ожили неожиданные эпизоды. Поднимали целину, создавали новые города, засевали земли, не помнившие руки человека. И я, увлеченная своей работой, редко задумывалась над тем, что и поныне в этих местах живут чудом выжившие зэки. Я любила встречи с людьми, возможность свободного выбора тем. Все было свежо, ново, полно романтики: и первая весенняя вспашка, и город Рудный, о котором я готовила сценарий документального фильма. И люди, с которыми свела судьба.

Я не приехала в те края поднимать целину. Журналистка, работающая в латвийской молодежной республиканской газете в Риге, я передала письмо моего друга Мордехая Лапида, тогда Марика Блюма, потрясшее меня своей правдой об антисемитизме в стране, где я жила, молодым людям из Ленинграда… Не знаю, как оно попало в те самые "всеведающие, всемогущие" руки… На мое счастье, времена изменились, и потому я… только потеряла работу. Для меня это было тяжелым ударом, казалось: путь в журналистику закрыт навсегда… В Целинограде я напоминала себе парус, который после долгого штиля почувствовал, наконец, свежее дыхание ветра, расправил полотнище и вновь гордо реет на мачте.

Но в глубине души я оставалась верна своей мечте об Израиле. Только с ним связывая свое будущее. Может быть, лишь этот внутренний настрой, эта еврейская боль за далекую, пока еще незнакомую мне страну, мечта о ней сближала меня с Канторовичем. Но как же далеко я была от того, чтобы понять этого еврейского мудреца и праведника, говорить с ним на понятном ему языке не о внешнем, а о скрытом глубоко внутри, составляющем его суть… Коэлет, притчи Соломона, псалмы, пророки… Мир незнакомый мне, был лишь частью его знаний, а сутью была вера, с которой он вырос, восторг перед духовной красотой иудаизма… Что знала я о Коэлете, о притчах Соломона, над которыми он работал? Слышала ли тогда о псалмах Давида? Могла ли понять его спор о пророке Йешаягу? Он жил Небом. И это давало ему силы выдержать все страдания: "Я был тяжело болен во время этой работы, но не было в моей жизни минут большего счастья, чем те, когда я писал свои труды". Это строки из его автобиографии.

Видела ли я тогда Небо? Я хорошо видела землю: степь, в снежных заносах, просыпающееся ранней весной поле с первыми всходами, горы, освобождающиеся от снега, речки, медленно оттаивающие после зимы. Конечно, и небо я видела тоже. Я любила его высокую синеву. Но оно было надо мной, не во мне… И потому, наверное, мне не дана была эта встреча. Я просто не доросла до нее…

Лишь много лет спустя, уже в Израиле, в телефонном разговоре с Павлом Гольдштейном, главным редактором журнала "Менора", с которым так и не довелось встретиться, я услышу слова о Небе, символе духовности и света: "Человек должен оставаться один на один с Небом!"

С небом ли, со своей ли душой?

Умер Канторович в селе Рузаевка, там же в Казахстане, до конца жизни оставаясь ссыльным. А труды его увидели свет в Израиле. Авраам Моисеевич Белов, еще находясь в Ленинграде, по частям пересылал книгу в Израиль. Она была издана при жизни Канторовича. Это был монументальный труд, более чем в четыреста страниц: "Исследование Экклезиаста и притч Соломона". Вторая книга "Исследование Библии в советском плену" вышла спустя три года после смерти Канторовича с введением профессора Тель-Авивского университета Б.Уфенгеймера. "Публикуемая книга, - писал он, - вечный памятник героизму духа, который смог преодолеть все мучения тела и души. Это интимная беседа Меира Канторовича со своим Творцом, и в ней он нашел успокоение душе своей, приобщившись к могучим корням и истокам иудаизма".

Вспоминая Канторовича, я вновь возвращаюсь к Кате, от которой только и остался грустный след в моей памяти. Думаю, что она была выброшена из жизни все той же волной, которая безжалостно уносила целые семьи. Зачем-то судьба столкнула меня с ней… Может быть, так ей дана была последняя милость Свыше, чтобы умереть не на улице, а на больничной койке, согретой человеческим участием. Не знаю… Я невольно задумываюсь о судьбе человека. Что в ней случайность, а что предначертанность… Ведь Катя шла ко мне так уверенно, будто знала, что я и есть тот человек, к которому ей надо подойти…

Никогда не заглядывала в "Книгу памяти жертв политических репрессий". Но решив отыскать что-то дополнительное о Канторовиче, обратилась к этому документу скорби. И открыв его, поняла, как я наивна. Счет шел не на единицы, не на сотни и не тысячи. На миллионы. Разве можно было там отыскать кого-то…

Длинные колонки фамилий. И чаще всего один и тот же приговор. "Расстрелян. Особая тройка…" Читаю и, кажется, холод проникает под кожу. Расстрелян… Репрессирован… Реабилитирован…

Еще так далеко до завершения этой книги. Это только начало.

Тянутся колонки фамилий. Против каждой одна или две строки. Все что осталось от человека… Тысячи, нет - миллионы, канули в лету безвестными, не оставив ни имени, ни фамилии.

А я вспоминаю другую Книгу Памяти… Тяжелый серый том. Он составлял всего лишь одну часть этой книги. Длинной чередой, как солдаты в колонне, тянулись имена. Каждое имя дополняла маленькая фотография и короткая биография. Книга вобрала в себя дневники и письма, стихи и прозу, рисунки и ноты, научные работы и порой короткие строки неоконченного письма, стиха или рассказа… Мир души человека… Святость жизни. И святость памяти…

У этой книги есть начало и нет конца, как нет конца войнам Израиля. В нее вписаны имена всех павших в войнах Израиля. Всех, до единого. Она названа "Гвилей эш" - "Свитки огня".

Исток этого имени в нашем далеком прошлом. Это слова казненного римлянами еврейского мудреца и праведника рабби Ханины Бен Традиона. Когда обернутый в свитки Торы принимал он смертную муку, ученики спросили его: "Что видишь ты?" И из пламени огня он ответил: "Свитки горят, а буквы поднимаются ввысь". Человек ушел, сгорел в пламени огня, а душа его осталась нетленной. В них суть нашего еврейского отношения к памяти. И словно перекликаются с ними слова поэтессы Зельды:

У человека каждого есть имя,

Что ему дал Господь

И дали ему мать и отец.

У человека каждого есть имя,

Что дали ему рост и улыбка

И дала ему ткань…

(Перевод Фримы Гурфинкель)

 ___

Напечатано в «Заметках по еврейской истории» #2(161) февраль 2013 berkovich-zametki.com/Zheitk0.php?srce=161
Адрес оригинальной публикации — berkovich-zametki.com/2013/Zametki/Nomer2/Alon1.php

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1132 автора
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru