litbook

Проза


Чистая правда0

...Ты приговорила меня к высшей мере

И тут же привела приговор в исполнение,

Расстреляв злыми и

оскорбительными словами,

И в каждом твоем слове была чистая правда.

 

Чистая правда

Ностальгический рассказ

 

Правда есть, но она никому не нужна, и это — чистая правда.

Лет двадцать назад, вскоре после окончания мединститута, я побывал с моим другом Денисом в дивном городе Дивногорске, в командировке. Какой-то там краевой форум хирургов проходил, уж не помню, чему посвященный. Днем в ДК “Энергетик” доклады, прения, вечером — банкет в гостиничном ресторане; а потом мы с Дениской заманили в наш двухместный номер двух официанточек и до утра разлагались с ними на полную катушку. Но запомнились мне не пьянка и не этот ночной разврат, а то, как ранним утром, едва рассвело (друг Денис уже куда-то свалил с обеими девками), я проснулся, — музыка, нежно играй! — встал, подошел к окну — и ахнул! (Музыка, громче!) На мою похмельную голову вдруг обрушилась свежая роскошь осеннего заоконного пейзажа — желтая листва, синий Енисей, рыжие скалистые горы на другом берегу, белые чайки... Красота! Прелесть! Золотое очарование! Я даже застонал от счастья, сразу протрезвев, — и вся эта красочная картина, ощущение острой внезапной радости, все это мне запало в душу, осталось в памяти навсегда.

Прошли годы, теперь я женат, мне за сорок, у меня двое детей, есть машина, дача, полный набор... И работой своей я вполне доволен — замглавврача в краевой больнице, кандидат наук. Но как же часто я вспоминаю то раннее похмельное утро в осеннем Дивногорске! Как замирает сердце от одного лишь воображаемого предощущения подобного счастья… и как хочется повторить, снова испытать это утреннее, юное и шальное чувство. Но для этого надо вновь увидеть ту дивную красоту...

Сколько раз за прошедшие годы я собирался зарулить в Дивногорск, да все как-то не было повода. А без повода — разве можно… Разве кто поймет и оценит истинную-то причину…

Но недавно, на прошлой неделе, когда совсем уж стало невыносимо тоскливо и муторно с одинаковым отвращением утром идти в больницу, а вечером возвращаться домой, я вдруг решил, решился, отважился — и заявил жене, что сегодня же (а это была пятница) уезжаю в командировку в Дивногорск, на два дня, а вечером в воскресенье вернусь.

— На больничной машине? — спросила жена.

— На своей, — ответил я. — Казенная в ремонте.

Жена посмотрела на меня недоверчиво:

— А ты не врешь?

Я искренне рассмеялся и предложил показать ей командировочное удостоверение (которого у меня, конечно же, не было), — и жена отмахнулась (как я и рассчитывал): ладно, мол, чего уж там, поезжай, коли надо.

И я помчался, счастливый и трепетный, как юный влюбленный на первое свидание. Сидя в машине, я радостно предвкушал, как приеду в Дивногорск, в ту самую гостиницу, что на набережной, как сниму там отдельный одноместный номер, как перед сном прогуляюсь по набережной, выпью прямо там же, на берегу, на прибрежных камнях, фляжку армянского коньяка, а потом вернусь в свой уютный и чистый номер и долго не смогу заснуть, а потом все-таки засну, а потом рано утром проснусь, подойду к окну — музыка, играй! — и на меня снова обрушится, захлестнет мою душу то самое, нежное, свежее, юное, распутно-похмельное, безоглядное счастье, и я вновь увижу золотую листву и синий Енисей, и рыжие скалистые горы на другом берегу... Я даже зажмурился от сладкого предвкушения — и чуть не врезался во встречный КамАЗ.

Вы уже догадались, что меня ожидало горькое разочарование. Нет, и Дивногорск был на месте, и горы, и Енисей, и золотая осенняя листва... Но гостиницы — не было! То есть… она была, но была полуразрушена, окна всех пяти этажей забиты досками, на входной двери красовалась табличка “Ремонт”, а вокруг не было видно ни души.

Медленно проехав по набережной, я встретил прохожего, из местных, который предложил сопроводить меня до другой гостиницы, на горе, но я отказался. Мне нужна была именно эта гостиница — и никакая другая. Не на горе, а именно эта, на берегу. “На берегу — нету”, — сказал местный житель.

Что же делать? Я понял, что мне не удастся повторить то давнее дивногорское утро, пережить те давние ощущения. Это невозможно, как невозможно вернуться в прошлое, в молодость, в детство... Да и зачем? Жить надо настоящим и будущим... Назад — в будущее!

И я помчался в обратный путь — из мечты в реальность. Но возвращаться в тот вечер к жене не хотелось, — и я позвонил Денису, тому самому моему дружку, с которым мы некогда провели ту сказочную ночь в Дивногорске. Денис был в разводе, жил один — и охотно предоставил мне ночлег. До утра мы с ним пили и вспоминали ту давнюю дивную ночь, тех шальных официанточек, которые отдались нам вовсе не ради денег, а ради чистого бескорыстного приключения… да и вообще в ту пору мы про деньги как-то не думали, стремясь урвать у жизни побольше счастья, — и нам это удавалось.

Утром, напившись крепкого кофе, я отправился домой, к жене.

— Ты же говорил — на два дня? — вяло удивилась она.

— Управился за один вечер, — соврал я.

— А где ночевал?

— В той самой гостинице, на набережной, про которую я тебе рассказывал... помнишь?

— Помню, помню, — сказала жена. — Ну и как Дивногорск?

— Красота! Утром вышел на балкон — глаз радуется! Горы, скалы... а Енисей! А белые чайки!..

— Зачем ты врешь? — перебила меня жена. — Я звонила в Дивногорск — нет там никакой гостиницы на набережной, она давно на ремонте.

— Но я...

— И вообще… в Дивногорске ты не был!

— Как это — не был?!

— Я звонила в больницу — там ничего не знают про твою командировку. Зачем ты врешь?

— Я не вру! Не вру! — воскликнул я. — Хочешь знать, зачем я ездил в Дивногорск? Хочешь?.. — И я рассказал ей чистую правду — о том, как уже много лет мечтал вновь побывать в этом сказочном городе, в той самой гостинице, где когда-то, в молодости... Ну и так далее. Я ей рассказал все как было! Даже про официанток не утаил. Чистую правду!

— Так я тебе и поверила, — раздраженно скривилась жена. — Чтобы ты просто так помчался черти куда? Тоже… романтик нашелся. Ну зачем ты врешь? Зачем?! Неужели так трудно сказать правду — пусть горькую, но правду!..

И я сказал ей ту “правду”, которую она хотела от меня услышать. Я рассказал ей, что вовсе не ездил в Дивногорск, а ночевал у одной женщины, с которой у меня “ничего серьезного”, клянусь, так, мимолетный романчик, и я клянусь, клянусь, что подобное больше не повторится. Никогда-никогда. Ни за что.

— Я так и знала! — вскричала жена, мгновенно поверив этому вранью и заливаясь щедрыми слезами. — Я так и знала!

— А если знала, зачем расспрашивала?

— Ты не любишь меня! Не любишь!

И так далее. И тому подобное. Старые песни о главном. Бурные слезы, громкие слова. И далась ей эта любовь…

Спать в тот вечер я улегся на диване, в гостиной. И снилось мне, что я — в Дивногорске, на балконе гостиницы, на набережной — и вокруг никого, и рядом никого, и на набережной никого, и во всем мире — только я один, синие-синие горы и холодный равнодушный Енисей.

 

Баллада о первой любви

Рождественский рассказ

 

До Рождества еще далеко — бабье лето, — но я должен загодя сдать в один глянцевый журнал десяток рассказов, в том числе и рождественский. Тянуть нельзя — обещали заплатить сразу, оптом, потом ведь могут и передумать.

Вот и сижу в своем инвалидном кресле-каталке с пристроенным ноутбуком, высасываю из пальца всякую хрень. С тех пор как после инсульта меня разбил паралич, я прикован к этому креслу, почти не высовываюсь из дома, но с газетами и журналами продолжаю сотрудничать. Веду авторские колонки, пишу рецензии на фильмы и книги, строчу рассказики туда-сюда. Жить-то надо и паралитику — медсестре платить за уход и процедуры, соседке — за то, что раз в неделю у меня прибирается, да и бывшей жене, с которой давно в разводе, иногда подбрасываю. Не от любви, из жалости. Хотя меня самого никто особенно не жалеет.

Трудно сосредоточиться. Шум жизни мешает, врывается через распахнутую дверь балкона, пробивается через тонкие стены из соседних квартир. Жизнь шумит, кричит, лает, гудит, гремит, скандалит, хохочет…

Я живу рядом с центральным городским парком, который с недавних пор перестал называться парком культуры и отдыха. Просто парк. Просто место для развлечений — сплошные аттракционы. Отдохнуть там, по-моему, невозможно, а культурой вообще не пахнет. На расстоянии верблюжьего плевка от моего балкона, на другой стороне улицы, за металлической оградой и располагаются все эти грандиозные качели-карусели, американские горки и прочие потешные сооружения, доводящие дам и девиц до истошных воплей и визгов, словно все они, эти девицы и дамы, возносящиеся в небеса и тут же обрушивающиеся в преисподнюю, испытывают одновременно нечто вроде коллективного, хорового оргазма. В этом многоголосом крике мне слышатся одновременно и восторг, и ужас. Эти вопли я слышу каждый день, с утра до вечера, на протяжении многих месяцев и лет.

Можно, конечно, заткнуть уши, но тогда я стану глухим паралитиком, а это уже чересчур. Нет, от жизни не спрячешься... И не надо прятаться! Лыко в строку! Ведь этот языческий коллективный визг тоже можно использовать для рассказа. Почему бы и нет…

Почему бы не сочинить рождественский рассказик про молодоженов, которые долго не могли достичь сексуальной гармонии, пока однажды не зашли в парк и не прокатились на этих вот горках... Ну и что, спросите вы? А то, что именно на этом аттракционе — впервые в жизни! — молодожены вдруг испытали доселе неведомое им наслаждение… и закричали дуэтом: он — драматическим тенором, она — колоратурным сопрано. А закричали они от счастья и от любви. “А-а-а!!!” — вот как кричали они, словно их режут тупыми ножами.

Впрочем, стоп. Для рождественского рассказа этот сюжет не годится. Во-первых, зимой аттракционы в парке не работают, во-вторых... во-вторых, рождественский рассказ должен быть добрым и трогательным, а тут явно угадывается какое-то глумление... Сразу видно, что сочинил паралитик.

Я уничтожаю только что написанный текст и решаю отвлечься. Открываю электронную почту, уничтожаю ненужную мне рекламу и порнуху, просматриваю бегло деловые послания — и вдруг замечаю письмо от какой-то Белочкиной из Израиля. Какая такая Белочкина? Что-то смутно мерцает в памяти... нет, не помню такую. И вообще, нет у меня знакомых в Израиле! Впрочем, почему бы им и не оказаться в Израиле, моим знакомым...

Открываю, читаю: “Дорогой Вадим, я случайно узнала твой электронный адрес от одного из наших общих знакомых... Здравствуй, любовь моя! Полвека молчала, а тут не смогла удержаться. Как я плакала, когда узнала про твою болезнь... Надеюсь, сейчас тебе лучше? Ради бога, ответь мне, пожалуйста. Любящая тебя Миля Белочкина”.

Вот тебе и сюжет! Передвинем все это к январю — и готов рождественский рассказ. Только кто она, эта Миля? Убей — не помню! Придется спросить ее прямо, без церемоний. Все равно ж мне терять нечего.

И я послал ей письмо с вопросом: “Кто ты, Миля?”

Не прошло и пяти минут — словно она там, в Израиле, в своем Иерусалиме, сидела неотрывно у компьютера и ждала от меня весточки. И дождалась... И откликнулась!

“Неужели, Вадим, ты забыл свою первую школьную любовь? Миля Белочкина — это я, твоя Миля, твоя недотрога, которая так жалеет сейчас, что была тогда недотрогой... Вспомнил?”

“Конечно же, вспомнил! — тут же соврал я в ответ, хотя ничегошеньки-то о ней не помнил, но нельзя же расстраивать пожилую женщину. — Ты была такая нежная, такая чудесная... А ты помнишь, как я к тебе приставал?..”

“Плохо приставал, Вадик, — ответила Миля с явной горечью из далекого своего Иерусалима, — плохо приставал. Ах… если б ты приставал ко мне по-настоящему!..”

Тут связь прервалась, и больше я не дождался от нее ни слова.

Что за Миля? Быть может, она перепутала меня с кем-то другим? Хотя… нет, навряд ли... И тут вдруг я вспомнил — но не лицо забытой Мили, и даже не голос ее, — я вспомнил прикосновение к ее телу, то давнее прикосновение в темной школьной раздевалке, в душном углу, между чужими пальто и куртками… ее мягкое гладкое тело, трепещущее под моими дрожащими пальцами, расстегнутая кофточка, упоительно сладкий вкус ее губ... И все, и ничего больше, только бешеный стук моего сердца и ее напряженное молчание... И все, и ничего-ничего больше!..

Да, плохо я к ней приставал, Миля совершенно права. И еще она права, что не захотела меня простить, перестала со мной встречаться, ведь я оскорбил ее своей заячьей робостью. Но кто мог бы подумать, что она будет помнить меня всю жизнь… Разве такое возможно? Разве бывает вообще такое?!

Бывает еще и почище, подумал я, успокаиваясь и приходя в себя.

Все это, конечно, трогательно, но для рождественского рассказа маловато. Не хватает концовки. Вот если бы эта самая Миля сорвалась вдруг с теплого и насиженного места и примчалась бы ко мне из Израиля… И мы встретились бы с ней по-настоящему и по-новому — спустя полвека!.. И если бы я под влиянием этой встречи совершенно чудесным образом вдруг выздоровел бы и избавился от паралича, а потом бы мы с Милей вместе встретили Новый год… А потом, в ночь перед Рождеством, мы бы, как в юности, с подростковой силой и нежностью полюбили бы вдруг друг друга... И все бы у нас получилось, и мы были бы счастливы, хоть и немолоды, да и при чем тут возраст, ведь можно догнать свое счастье и на финишной кривой, это я так шучу… А если без шуток, то мы были бы счастливы, счастливы, счастливы, и вот это был бы настоящий рождественский рассказ!

Ну и кто же мне мешает его написать?..

А никто и не мешает.

Тогда взял бы и написал...

А я уже написал.

 

Мой маленький

Рассказ о женской доле

 

Маргарита с детства мечтала о ребенке. Еще сама была ребенком, а уже мечтала. Играла только в дочки-матери, нянькалась с куклами, строила им кухоньки, спаленки, наряжала в одежды, кормила песочком.

Выросла, а мечта осталась прежняя — ребеночек даже снился ей по ночам, грезился наяву. Но Маргарите не везло на женихов, хотя внешне она была вполне приглядная — стройная, черноволосая, кареглазая, круглолицая, румяная. Но веселые молодые люди ее избегали, побаивались, она им казалась слишком серьезной, в ней не было ни огонька, ни изюминки; а еще их отпугивало то, что она при первом же знакомстве весь разговор сводила на детей — мол, как она мечтает о ребеночке и тому подобном. Все равно что при встрече с вором-рецидивистом завести разговор о прелестях тюрьмы или исправительно-трудового лагеря. Всех мужчин отпугивало, а некоторых даже и обижало, что она видит в них лишь потенциальных отцов своего “маленького”. А где же любовь? Где любовь, спрашивается?! Ведь мужчины — романтики, а Маргарита была начисто лишена романтизма.

Вот и дожила до тридцати лет старой девой, пока не подвернулся ей цирковой лилипут Игорь Олегович. В ту пору Маргарита была весьма состоятельной бизнесвумен, хозяйничала в нотариальной конторе, где под ее началом служили пятеро мужчин, но ни один не отважился сделать ей ребенка. Даже корпоративные вечеринки не помогли — каждый раз молодые нотариусы приводили своих жен и подруг, а Маргарита опять возвращалась одна в холодную трехспальную койку.

Но встреча с цирковым лилипутом Игорем Олеговичем перевернула всю ее жизнь. Первый раз она его увидела не в цирке, а на улице, в сквере, на скамейке. Видит — сидит хорошенький аккуратненький мальчик в модном костюмчике, сидит и горько плачет.

— Кто тебя обидел, мальчик? — спросила взволнованная Маргарита. — И где твоя мама?

— Какой я вам мальчик?! — гневно произнес Игорь Олегович детским голосом и посмотрел на нее злыми заплаканными глазами.

Маргарита растерялась и отошла, а потом остановилась и оглянулась — “мальчик” провожал ее злобным взглядом.

А недели через две она оказалась в цирке, на шоу лилипутов “Маленькая страна”, опять же из корпоративной солидарности, за компанию с подчиненными, которые уговорили ее пойти на этот экзотический аттракцион. Лилипуты резвились на арене как дети, кувыркались, плясали и пели, скакали на маленьких пони, прыгали на батуте, но главное — пародировали жизнь “взрослых”, изображая известных политиков и артистов, а Игорь Олегович (которого Маргарита, конечно же, сразу узнала) дерзнул даже пародировать самого президента и произнес уморительную речь, завершившуюся призывом: “Россия, вперед!” После этих его слов лилипуты устроили на арене потешный парад, сопровождавшийся грандиозным салютом и фейерверком.

Но самым замечательным номером был сеанс гипноза, который под завораживающую дробь барабана провел тот же маг и волшебник Игорь Олегович, похожий на ряженого во фрак симпатичного мальчика. Он взмахнул светящейся палочкой и воскликнул звонким мальчишеским голоском:

— Мне нужна ассистентка! — Окинул быстрым взглядом публику и заметил в одном из первых рядов Маргариту. — Вот вы, милая дама... Да-да, я к вам обращаюсь! Прошу на арену, не бойтесь!

И, подвластная его чарам, Маргарита встала со своего места и прошла на арену. Она видела только его, всемогущего мальчика во фраке со светящейся волшебной палочкой в руке. Она подчинилась ему с первого слова, впав в транс по его приказу; и весь мир исчез, только они вдвоем, она и ее маленький, ее сынок, ее ненаглядный шалун и проказник... Публика хохотала, а Маргарита прижимала к себе коварного малыша-гипнотизера, брала его на руки, убаюкивала, укачивала, укладывала в оказавшуюся тут же, на арене, детскую маленькую кроватку. Когда же Игорь Олегович вывел ее из состояния гипнотического транса, произнеся: “Раз, два, три!” — Маргарита проснулась, пришла в себя, огляделась растерянно по сторонам — и тут же упала в обморок, потеряв сознание.

Подбежал дежурный врач, Маргариту унесли с арены, быстро привели в чувство. Но Игорь Олегович, осознавший некоторую вину перед ней (он, конечно же, понимал, что перестарался, проводя этот провокационный сеанс гипноза), удержал Маргариту в своей комнате после окончания представления. Он провел с ней мягкую душеспасительную психотерапевтическую беседу, а когда Маргарита совсем успокоилась, отвез ее на служебной машине — не к ней домой, а в гостиницу “Север”, в свой номер люкс.

Эту ночь они провели вместе, и никакие подробности случившегося никому не известны.

Известно только одно — с того дня Маргарита и Игорь Олегович были неразлучны. Они полюбили друг друга не с первого взгляда (ведь первая их встреча на улице была неудачной), но с первой же ночи, — и потом уже ничто не могло помешать этой любви. Они вместе жили (уже не в гостинице, а в двухкомнатной квартире Маргариты), вместе гуляли, и он частенько заглядывал в ее нотариальную контору; обедали они в будние дни в ближайшем кафе, а по выходным — в ресторане гостиницы “Север”, где можно было встретить его коллег-лилипутов из шоу “Маленькая страна”. Маргарита посещала все цирковые представления с его участием. Когда же труппа отработала по контракту сезон, Маргарита все бросила — и квартиру, и бизнес — и отправилась вслед за своим маленьким по городам России, а потом и в Европу…

Жаль, конечно, что у них не было детей (хотя Маргарита надеялась на чудо, ведь она знала, что лилипуты могут иметь потомство), но и без детей им было хорошо, особенно Игорю Олеговичу. Да и Маргарита вполне утоляла свой материнский инстинкт, когда по ночам убаюкивала капризного Игорешу, лаская его и приговаривая: “Спи, мой маленький, спи, моя деточка...” Игореша ворчал и фыркал, как избалованный котенок, но прощал ей эти глупые слова, потому что от собственной матери он никогда-никогда не слышал ни одного нежного слова.

Одного лишь боялась Маргарита, что ее ненаглядный Игорь Олегович, которому было уже далеко за тридцать, может умереть раньше нее (как она читала, лилипуты в среднем доживают лишь до сорока) — а уж этого она бы точно не пережила. Но, как вскоре выяснилось, бояться ей следовало совсем другого. Что самое обидное, она сама и оказалась кузнецом своего несчастья!

Когда труппа “Маленькая страна” гастролировала по Европе, Маргарита, не очень-то веря в успех, обратилась к швейцарским врачам, чтобы те провели ее “маленькому” курс лечения гормоном роста — генотропином. В глубине души она надеялась на чудо — и чудо произошло! Через несколько месяцев после начала лечения Игорь Олегович подрос на двадцать сантиметров — и это был не предел! Через год он вымахал уже до полутора метров, почти догнав Маргариту, а через полтора года его рост достиг 172 сантиметров, — и тогда Маргарита впервые испытала легкую тревогу: а этого ли она хотела?.. О том ли мечтала?.. Ее маленький превратился в нормального взрослого рослого мужчину... но почему же нет радости в ее душе? Ей казалось, что у нее отняли ее маленького, а его место занял этот басистый брутальный дылда, почти не похожий на прежнего нежного Игоря Олеговича, чем-то очень чужой, пугающий и совсем-совсем не родной...

А однажды он ей заявил, что встретил и полюбил другую женщину.

— Как — другую? — воскликнула Маргарита.

— Да так, — усмехнулся Игорь Олегович. — Я встретил женщину своей мечты.

— А я? — еле слышно пролепетала она.

— А тебе придется со мной расстаться, — сказал он безжалостно и даже злорадно, наблюдая, как покрывается красными пятнами ее некогда румяное, а ныне бледное худое лицо. — Я тебя разлюбил, Маргарита.

— Но ведь я... ведь мы... ведь ты... ты — мой маленький...

— Что за бред! — расхохотался он басом. — Протри глаза, Марго. Какой же я “маленький”? Твой гипноз закончился. Сейчас я скажу: “Раз, два, три!” — и ты проснешься. И начнешь новую жизнь, уже без меня. Давай же! Раз… два… три!

Но она не проснулась, гипноз продолжался, она продолжала его любить и совсем не хотела начинать новую жизнь. Она просто не могла!

— Что мне делать? — прошептала она. — Я не смогу без тебя жить...

— Еще как сможешь, матушка. Заведи себе нового лилипута. А еще лучше — купи собачку. Тойтерьерчика или болонку... такую маленькую, нежную... Я не шучу, Марго! Срочно купи собаку! И возвращайся на родину, там твое место. С деньгами на первое время я помогу — я ж не сука бессердечная.

И он помог, и она вернулась в родной город на берегу Енисея, купила однокомнатную квартиру… а потом — купила себе маленькую и пушистую беленькую болонку, назвала ее Белкой и зажила с ней тихо и мирно. Вернулась в нотариальную контору, правда, уже не хозяйкой, а рядовым нотариусом. О детях больше и не мечтала. Впрочем, кто ее знает, о чем она мечтала, когда часами сидела в кресле у телевизора и гладила, гладила, гладила свою пушистую душистую Белку:

— Ах ты, моя маленькая...

Но, как гласит старинная женская мудрость, на чужом несчастье счастье не построишь. Не удалось это сделать и Игорю Олеговичу. Однажды, прогуливаясь в сквере со своей Белкой, Маргарита увидела вдруг его — своего единственного! — на той самой скамье, где когда-то, в той, прежней, счастливой жизни, она встретила его впервые. Тогда он был маленький и несчастный, но такой хорошенький, такой изящный... Сейчас же перед ней сидел грязный и пьяный, небритый и дурнопахнущий мужчина, — и это был он, ее блудный Игореша! Из его бормотания она поняла, что удача от него отвернулась: из цирка пришлось уйти — перестав быть лилипутом, он утратил все свои прежние таланты; любимая женщина его бросила, потому что не нужен ей нищий неудачник. Вот он и вернулся на родину, но не может устроиться на работу, и жить ему, если честно, негде, и вообще… жизнь пропала, пропала жизнь, ох, пропала, пропала...

— Это неправда! — воскликнула Маргарита. — Ты еще молод, ты сможешь найти свое мужское счастье! А пока поживешь у меня... Вставай же! Пошли!

И она повлекла его за собой, к себе, в свое уютное гнездышко.

— А собачка не возражает? — хихикнул он и протянул руку, чтобы погладить Белку, но болонка оскалила белые зубы и зарычала.

— Она к тебе привыкнет, вот увидишь! — звонким молодым голосом сказала Маргарита. — Все будет хорошо, я тебе обещаю! И не спорь, пожалуйста!

А он и не спорил.

Они жили долго и умерли в один день.

 

Как я умирала

История болезни

 

Когда не с кем говорить, нужно писать. Вот я и решила описать всю свою жизнь, хотя вряд ли кому это будет интересно, а уж тем более — полезно. Мне скоро сто лет исполнится, вокруг все — чужие, а я ведь по-настоящему-то и не жила. Всю жизнь только и делала, что умирала, умирала, умирала…

Хоронить меня начали еще с младенчества — родилась я недоношенной, слабенькой, папа очень за меня боялся и все время носил на руках, отбирал у мамы, укачивал, убаюкивал. Мама даже смеялась — ты еще грудью ее покорми! Папа меня выняньчил, всякими травками укрепил, свежим медом и чем-то еще, — мама потом рассказывала. Папа был ветеринарный фельдшер, а мама — дочь сельского священника. Жили мы в Канске, у папы было много работы, каждый день к нему люди с утра приходили — у кого лошадь заболела, у кого корова. У меня от той давней поры рецептурный справочник сохранился с папиными карандашными пометками, и я знаю, чем отличается насморк у собаки от катара у кошки… или как надо лечить сердечный запал лошадей, как спасать коров, отравившихся на пастбище беленой или дурманом. Папа всех-всех вылечивал — лошадей, овец, коров, коз, собак, кошек. Платили ему молоком да яйцами, но и деньги иногда давали. И меня он вылечил — от свинки и от краснухи. Бабушка Марфа, мамина мама, когда мы к ней приезжали в деревню в гости, помнится, восклицала: “А Шурка-то, Шурка-то — еще жива!” Это я — Шурка.

Ко мне все болезни приставали, я без конца хворала и физически развивалась медленно, поздно начала ходить, разговаривать. И все вокруг удивлялись — как это я еще жива… А папа с мамой радовались, ведь я у них третий ребенок, — у меня еще была старшая сестра Катя и братик Витя. Но меня папа с мамой любили больше, я же чувствовала, потому что я была самая слабая, самая болезненная, но и самая чувствительная.

Когда началась первая мировая война, папу взяли на фронт, где он лечил лошадей в кавалерии. А потом он там же, на фронте, заболел чахоткой… вернее сказать, туберкулезом. Ему тогда было всего тридцать пять лет — и умирать, конечно же, не хотелось. В 1916 году его отпустили на побывку домой. У меня хранится фотокарточка, где мы все сняты: бородатый худой папа, грустная молодая мама, Катя с Витей и я — на руках у папы, мне тогда всего годик был. Папа маме тогда сказал: приехал с вами проститься, скоро умру, будь готова, детей береги, особенно Шурку. Мама плакала, конечно, но что она могла поделать, тоже ведь понимала, что чахотка неизлечима, тогда же не было ни фтивазида, ни стрептомицина; уж если даже писатель и врач Чехов от чахотки умер, не смог сам себя вылечить, то мой папа-то и подавно.

Он и умер вскоре после возвращения на фронт. Мама все причитала: “Зачем я его отпустила — хоть бы дома помер, мы б его здесь и похоронили...” Но папу похоронили где-то там, в Галиции, и никто из нас не был на его могиле. А мама осталась одна, с тремя детьми на руках… а тут революция, а потом гражданская война… Хорошо, что мама успела до замужества епархиальное училище в Красноярске закончить — и устроилась потом работать учительницей в начальных классах. Так всю оставшуюся жизнь и проработала. Утром в школу идет, а сестра Катя и брат Витя домашним хозяйством занимаются и за мной присматривают. Ну и бабушка Марфа поначалу помогала, пока не померла. Когда уже умирала, мама нас всех к ней, к ее постели, подвела, мы ее в лоб поцеловали, а меня мама на руках держала — и тоже к бабушке поднесла. Я заплакала, а бабушка Марфа сказала: “А Шурка-то, Шурка-то — еще жива...” И тут же тихонечко померла. А я сразу перестала плакать.

Потом мы переехали из Канска в Красноярск, поближе к маминым дальним родственникам, где мама опять устроилась работать в начальную школу. Я подросла и тоже стала учиться, но продолжала часто болеть, особенно ко мне приставала простуда: от любого сквозняка — сразу насморк, кашель и маме морока. А жили мы трудно, еле сводили концы с концами. Поначалу была своя корова и свое молоко, но потом и корову у нас отняли, когда узнали, что мама — поповская дочь, а все мы — социальные лишенцы. И Катя поэтому не смогла в институт поступить, а Витя три года зарабатывал себе рабочий стаж, чтобы поступить в медицинский, но работать врачом ему пришлось совсем недолго — он на фронте сразу погиб. Но это уже потом, после, а до этого была наша молодость, и я тоже стала большой, молодой и красивой — посмотрите на эти снимки, видите, какая я молодая и красивая! Глаза светлые, ясные, голубые, волосы пышные, волнистые… Я была из нас троих самая-самая красивая — это не я придумала, это Костя мне так говорил, а зачем ему врать...

С Костей мы познакомились в двадцать седьмом году, в троцкистском кружке. Я была еще совсем девчонкой, в школе училась, а он меня старше на десять лет, совсем взрослый, красивый — худощавый, стройный, орлиный профиль, в модной юнгштурмовке с большим отложным воротом и галстуком, со значком “Ворошиловский стрелок” и двумя толстыми авторучками в нагрудном кармане, в сверкающих хромовых сапогах с высокими голенищами выше колен… Как можно было в него не влюбиться?! Нельзя было не влюбиться в такого — и я влюбилась с первого взгляда. Он всюду ходил с другом Кешей, и в первый же вечер мы втроем после кружка пошли гулять по вечернему Красноярску. Они были такие верные друзья, Костя с Кешей, такие рыцари-комсомольцы, и долго потом не могли решить между собой — кому же из них я должна достаться. Каждый уступал другому, каждый проявлял благородство, хотя я-то сразу для себя решила: Костя — мой на всю жизнь!

Так оно и получилось, но не сразу. Очень скоро Костя стал как бы моим женихом, но ведь я же была еще совсем девчонка, школьница, и о замужестве моем моя мама даже слышать не захотела. Во-первых, моя старшая сестра Катя не была еще замужем. Во-вторых, у меня как раз тогда и начался проклятый туберкулез: затемнение в правом легком, та самая чахотка, от которой умер мой папа... Мама была в отчаянии, она уже решила, что теряет меня, а ведь я была ее любимой доченькой. Какое уж тут замужество! Тут лечиться надо, спасать свою молодую жизнь.

Но вот что было самым замечательным! Мой Костя, конечно, был очень расстроен, когда узнал о моей болезни, он очень, очень переживал... Но! Эта страшная новость лишь подстегнула его желание на мне жениться — и он стал еще более упорным и настойчивым. “Шурочка, я тебя вылечу своей любовью! — говорил он мне, стоя на коленях возле моей кровати. — Без тебя мне не нужна жизнь!” Ну и так далее... Но мама моя все равно была категорически против. Она говорила, что надо думать о лечении, а не о любви. Мол, любовь подождет, если это, конечно, подлинная любовь, а не блажь и не мимолетное чувство.

Короче, несколько лет ушло на лечение. Лучшие годы своей молодой жизни я потратила на больницы и дома отдыха, пила всякую гадость вроде барсучьего и собачьего сала, ездила даже на озеро Шира, где в меня влюбился сам главный врач, но это детали…

А потом, в тридцать седьмом году, когда я уже вроде бы подлечилась и готова была выйти замуж за Костю, — грянула другая беда. Меня вызвали в НКВД и стали расспрашивать про тот давний троцкистский кружок, который я и посетила-то всего два-три раза, еще в школе. “Ведь вы комсомолка?” — спросил улыбчивый следователь. — “Конечно, — говорю, — а как же”. — “И как вы сейчас относитесь к троцкизму?” — “Полностью осуждаю, — говорю, — и жалею, что когда-то по детской дурости проявляла интерес к этим идеям. Сейчас я на все сто процентов поддерживаю товарища Сталина в его борьбе с троцкизмом и правым бухаринским уклонизмом”. — “Отлично, — улыбается следователь — и кладет передо мной две фотографии. — А эти вот молодые люди вам знакомы?” И на снимках я вижу Костю и Кешу. “Да, — говорю, — это вот Костя, мой жених, он теперь тоже убежденный сталинец и давно отказался от прежних заблуждений...” — “А этот?” — “Это наш бывший товарищ, его зовут Кеша... — Тут я замялась, что-то внутри меня подтолкнуло добавить: — Мы с ним давно не встречаемся, я ничего не могу о нем сказать... Вы лучше спросите у него сами!” — “Обязательно спросим”, — сказал следователь и убрал фотографии в папочку.

А потом арестовали и Кешу, и Костю. Но Костя легко отделался — его только исключили из партии, а вот Кешу расстреляли. По-моему, это наказание было слишком суровым, хотя наши органы знали, что делали, просто так никого не наказывали. Время было суровое, наша страна находилась в окружении враждебных капиталистических государств, назревала мировая война — нельзя было ослаблять бдительность и проявлять снисходительность и терпимость к малейшим вражеским проискам.

Примерно через год после этих грустных событий мы с Костей поженились. Костя дал моей маме страшную клятву, что будет беречь меня пуще зеницы ока и ухаживать за мной, как за любимым ребенком. И клятву свою он сдержал. Помню, в первую нашу ночь я так сильно разволновалась (ну… сами понимаете), что у меня вдруг начался приступ безудержного кашля. Как только Костя меня обнимет — я начинаю кашлять. И его жалко, бедного, и с собой ничего не могу поделать. Кашляю, кашляю, — и докашлялась до того, что у меня горлом кровь пошла. Вся подушка в крови и рубаха моя ночная вся в крови, и Костя тоже в крови, а сам бледный-бледный… Да что же это такое! Что ж я, думаю, так и умру, не став женщиной?.. “Обними меня крепче, Костинька! — шепчу ему хрипло. — Обними крепче, родной! Ничего не бойся! Пропади все пропадом! Не жалей меня! Не жалей!” И он обнял меня безжалостно и нежно, и я прижалась к нему, и стала его женой, даже боли почти не почувствовала, наоборот, мне было так сладко, так сладко… А постель наша вся в крови — это просто какой-то кошмар, всюду кровь: и внизу, на простыне, и сверху, на подушке… И мы оба с ним в крови, и я больше не кашляю, а он почему-то плачет, совсем как маленький… Ты чего, говорю, мне же лучше, мне хорошо, — и смеюсь, смеюсь, и его обнимаю, а он все плачет, а я смеюсь… Так мы с ним и заснули — в его слезах и в моей крови, обнявшись как брат с сестрой, как дети, бегущие от грозы… Впрочем, что это я говорю какие-то глупости, как я могу это помнить… Но ведь столько лет прошло, а ведь помню же, помню — и никогда не забуду то ощущение, будто Костя не муж мой, а сын мой. С тех пор я его и стала “деточкой” называть, но только мысленно, про себя, вслух ни разу, конечно, он бы страшно обиделся, если бы я его назвала “деточкой”, посчитал бы обидным намеком, напоминанием о том, что своих детей у нас никогда не было.

Жить мы стали втроем — я с Костей и мама — в двухкомнатной небольшой квартире, которая досталась Косте от его недавно умершей мамы. Костя был очень вежлив с моей мамой и называл ее мамой, а меня называл Шуренком, словно котенка какого, но я не обижалась. Иногда Костя мягко ворчал на мою маму за то, что она никак не могла отказаться от бога, прятала в шкафу икону. Бывало, приоткроет дверцу шкафа — и тихонько молится, глядя на икону, а потом закроет дверцу и ключиком запрет. “Ох, мама, мама, — говорил Костя, — ведь вы же советская учительница, чему вы можете научить своих школьников?” — “Ладно, Константин, не сердись...” — “А если кто из посторонних узнает, что мы храним дома иконы?” — “Да кто же узнает-то? Мы же ведь никому не скажем...”

Костя качал головой укоризненно, но этим и ограничивался. Он был добрый и справедливый, мой Костя, хотя гибель друга Кеши, конечно же, ранила его на всю жизнь. Он, кстати, после этого не пытался восстановиться в партии, даже не заговаривал на эту тему, вообще о политике старался не говорить… Так, просмотрит газеты, хмыкнет — и все. До войны он успел окончить юридические курсы, начал работать адвокатом, хотя и без высшего образования, но тогда это было вполне возможно. Время требовало смелых, энергичных людей, преданных идеалам коммунизма — и одним из таких был мой Костя. Поэтому он прошел через все невзгоды, и я — рядом с ним.

Костя всегда был со мною ласков и нежен, возился как с ребенком, все “Шурочка” да “Шуренок”, да “Шуреночек мой пушистый”. Когда я ему сказала, что боюсь умереть во время родов, он тут же дал слово, что не допустит этого, что дети нам не нужны, без детей обойдемся, “мне твое здоровье, Шуренок, дороже всего на свете”. Хотя мама моя мечтала о внуке или внучке, но я ей сказала: ты, может быть, хочешь, чтобы я скорее умерла? Мама заплакала и перестала напоминать о внуках. Так и жили мы с Костей вдвоем, тихо, мирно и дружно, и он был для меня “моей деткой”, а я для него была “пушистым Шуренком”.

А потом началась война — и все наши мужчины ушли на фронт. И брат Витя ушел (едва успев закончить свой мединститут), и муж сестры Кати ушел (когда Катя была беременна моим племянником Вадиком), и мой Костя (“моя детка”) тоже ушел на войну. Он служил в артиллерии, мой Костя, и часто присылал мне письма, написанные химическим карандашом, но я все равно за него боялась, не просто боялась, я умирала от страха каждую ночь, засыпая, а когда просыпалась, то удивлялась тому, что еще жива.

Очень скоро пришла похоронка на брата Витю — он, как позднее выяснилось, погиб, когда их с самолета сбросили над партизанским отрядом, а немцы их снизу всех перестреляли. Кто-то их, немцев, предупредил. Представляю, как это было: брат Витя, военный врач, спускается на парашюте, а снизу его встречают немецкие пули... Ужасно! Кошмар! А потом перестали приходить письма от мужа сестры Кати — и только после войны мы узнали, что он пропал без вести где-то в Восточной Пруссии, где сейчас Калининградская область… или уже губерния, я запуталась... Только Костя, моя “детка”, исправно слал мне свои бодрые письма, поддерживая меня, а то я бы иначе обязательно умерла от страха за него и за себя, потому что я не представляла себе жизни без моего Кости.

И вот он вернулся. Кто-то же должен был вернуться с этой страшной войны — и вернулся мой Костя. И хоть я никогда не верила, да и сейчас не верю в бога, но в тот день, когда Костя вернулся, подумала: слава тебе, Господи!

После войны Костя был со мной еще более ласков и заботлив, так как жалел меня, хроническую больную туберкулезом. Да и детей ведь у нас так и не было, вот он, Костя, и тратил на меня свои нерастраченные отцовские чувства. А я на него — материнские...

Правда, вскоре появились хорошие противотуберкулезные лекарства (фтивазид, стрептомицин), от которых мне стало значительно лучше. Даже мой лечащий врач сказал, что теперь я могу начать жизнь сначала. А уж как Костя радовался! Мы с ним почти каждое лето ездили на море — то в Ялту, то в Алупку, то в Евпаторию, и я себя чувствовала все лучше и лучше.

Но потом случилась новая беда — захандрил мой любимый племянник Вадик, сын сестры Кати, который рос без отца, пропавшего без вести на фронте, без мужского воспитания, изнеженный мамой, бабушкой, да и я приложила свою любящую руку. Безотцовщина губит детей, особенно мальчиков — одних ожесточает, других расслабляет. Вот и Вадик вырос изнеженным, слабовольным, чрезмерно впечатлительным. Поступил в мединститут, хотя сам мне признавался, что при виде трупов его мутит: на занятии в анатомичке он даже упал в обморок. Влюбился в девочку Надю, которая им помыкала. Писал упадочные стихи: “Ни о чем не жалею, ничего не желаю...” Ну разве так можно — в семнадцать-то лет?! “Губы рано остыли, плечи рано устали...” Однажды прихожу к ним домой, купила по случаю колбасы любительской за три двадцать и решила им подкинуть полкило, а дверь мне открыла соседка по квартире (они тогда в коммуналке жили). Катя, сестра моя, конечно, была на работе. “А Вадик, — спрашиваю, — дома?” — “Был дома, — говорит соседка. — Да вы сами к нему загляните. Может, спит…”

Но Вадик не спал. Я дверь в их комнату приоткрыла — и чуть не умерла на месте от страха. Вадик лежал на полу, раскинув руки, в луже крови. Я, хоть в глазах у меня и помутилось, сразу же поняла, что он перерезал себе вены на руке бритвой. И лежит себе, как на пляже, а кровь потихонечку вытекает, вытекает... Я как закричу! А он как подскочит! “Тетя Шура, а вы откуда?” — “Мое сердце — вещун! — кричу. — Мое сердце меня сюда направило! Что ты наделал, Вадик? Как тебе не стыдно?” — “А зачем мне жить, если я никому не нужен?” Ну и так далее… Впрочем, он тут же и устыдился, руку бинтом замотал, я лужу крови с пола подтерла, чтобы сестру Катю не напугать, — а потом потащила Вадика в травмпункт, ему там швы наложили, хорошенько забинтовали, сделали противостолбнячный укол и ввели внутривенно глюкозу с витаминами и с чем-то еще успокаивающим.

Но успокаивать надо было меня. Я после этого случая слегла, и опять моему Косте прибавилось заботы. Теперь он уже хлопотал не только за меня, но и за Вадика, присматривая, чтобы тот снова не наделал глупостей. А потом Вадик сам пришел ко мне с повинной и встал на колени передо мной, лежавшей на кровати, и мы с ним оба заплакали, и я взяла с него страшную клятву, что он больше никогда-никогда, ни за что, ни при каких обстоятельствах, — вы меня понимаете, что я имею в виду… И клятву эту Вадик сдержал — умер он через много лет, своей естественной смертью, от второго инфаркта. И жизнь прожил неплохую, имел семью, детей и внуков, хотя сам себя считал почему-то неудачником, но ведь это же не ему судить, разве может сам человек беспристрастно и объективно оценивать свою жизнь? Нет, конечно…

Так вот я и жила — в вечном страхе то за себя, то за Костю, то за Вадика, то за маму. Туберкулезный процесс в легких вроде бы заглох, очаги зарубцевались, хотя весной и осенью болезнь обострялась. Но тут еще стал кишечник барахлить, пришлось соблюдать диету. И какие-то странные боли все чаще охватывали поясницу, а потом сжимали все тело; руки немели, ноги теряли чувствительность… Но врачи говорили, что это все нервное — от моей мнительности и ипохондричности. Им лишь бы отвязаться, а мне-то страдать каково!..

Только стало мне чуть-чуть полегче, как слегла моя мама. Она уже старенькая была, давным-давно на пенсии, а в ту осень резко ослабла. У нас в квартире еще не топили (сентябрь), хотя на улице было резкое похолодание, а мама холод тяжело переносила, лежала в кровати под двумя одеялами, — и все равно ухитрилась простудиться и заболеть пневмонией. В конце сентября она умерла. С того дня полвека прошло, а я как сейчас помню — мама лежит в гробу на столе, а мой Костя стоит, весь такой растерянный, тоже старый уже, лысоватый, с брюшком, задыхающийся от одышки, — и мне так жалко его, даже жальче мамы, потому что мама-то уже умерла, а он — вот он, живой, но ведь еле живой, еле дышит, хотя ему еще и шестидесяти нет, а здоровья совсем никакого…

Похоронили маму, а через год и Костинька мой ушел от меня. Умер в автобусе, когда ехал утром на работу, в суд. Он ведь адвокатом работал, в тот день спешил на процесс, волновался, что опаздывает. А еще мы с ним в тот день немножко поссорились, и он, моя “детка”, очень переживал, я не сомневаюсь. Накануне он поздно пришел домой, где-то с товарищами просидел весь вечер, я и устроила ему бойкот. Дура, дура, какая дура… А в то утро, в последнее свое утро, он тихонько попил чаю, посмотрел на меня так грустно, так виновато и жалобно, прямо как старый пес. А я молчу, отвожу глаза… Он вздохнул и пошел на работу. Вышел во двор, оглянулся — ждал, что я ему рукой помашу из окна. Но я не помахала. Он прошел шага два и снова остановился, оглянулся — я опять не помахала. Потому что дура, дура, упрямая дура! А ведь это он прощался со мной, когда оглядывался и смотрел на окно, прощался со мной навсегда. А я...

Помню, в последнюю нашу ночь, когда я спала, отвернувшись от него к стене, мне приснилось, будто гонюсь за ним, догоняю, зову, зову… Так и не догнала. Вот и сбылся сон: Костя умер в автобусе. Стало плохо с сердцем, он потянулся рукой к внутреннему карману пиджака, где лежал валидол — так и не дотянулся. Потому что эти дураки-пассажиры стали ему искусственное дыхание делать... вот дураки! У него сердце рвется на части, ему полный покой нужен, а они — искусственное дыхание. Дураки, дураки, дураки!..

Так мои “детки”, мама и Костя, меня оставили. А я к умирающей маме даже священника не позвала, а ведь она просила. Мама всю жизнь верующей была, но так без исповеди и без отпевания и ушла, а все я виновата, все чего-то стеснялась, стыдилась, боялась, дура… Дура и есть. Дура неверующая — вот я кто! Костя-то ладно, он сам в бога не верил, ему над могилой звезду поставили, а уж маме-то надо было крест... А я опять постеснялась — как же так, мол, учительница советская — и крест… И поставили ей безликий памятник, без ничего, ни звезды, ни креста, только прямоугольная стела из серой мраморной крошки… и на ней слова: здесь лежит учительница такая-то. И все. Вот и хожу к ним теперь, к своим “деткам”, и плачу у них на могилках, уже полвека плачу...

“А Шурка-то, Шурка-то все еще жива!” — сказала бы моя бабушка Марфа. Нет, неправильно мы с Костей жили. Надо было жить для себя, надо было больше радоваться жизни, а мы мало радовались, больше боялись и по сторонам оглядывались. Так и не пожили по-настоящему-то, и жизнь наша прошла слишком быстро. Как теперь жить одной — не представляю. Несколько раз пускала студентов, вроде веселей, но потом отказывала — обидно, что ходят по комнате, где жил мой Костя. Не могу никого принять вместо него. Сердце не принимает, душа отвергает всех. А уж какая стала нервная, слов нет! То желудок прихватит, то запоры мучают, то сердцебиение спать не дает, то ужасные опоясывающие боли все тело перехватывают, дышать невозможно. Столько раз казалось, что у меня рак… Будто вся изнутри опутана раком. Но ведь живу же, не умираю! А вот сестра моя Катя — она от рака умерла. И мой любимый племянник Вадик недавно умер от второго инфаркта. Дня за два до смерти позвонил мне, попросил зайти. Я зашла, хотя чувствовала себя плохо. Ну так ведь я всегда себя плохо чувствую… Захожу к нему — он лежит, бледный весь, на табуретке возле кровати лекарства всякие. Дышит тяжело.

— А где, — говорю, — твои сыновья со внуками?

— У них свои заботы, я ведь давно один живу, — говорит и улыбается. — Ну что, тетя Шура, будем прощаться?

— Ты это брось, — говорю. — Прекрати свою меланхолию.

— Помните, — говорит, — как много лет назад вы меня спасли, когда я сделал себе чик-чик?

— Как же, помню… А к чему ты об этом сейчас?

— Да к тому, что зря вы мне тогда помешали, — говорит и все так же улыбается, словно говорит что-то приятное; но что ж тут приятного, в этих-то его словах. — Зря вы тогда...

— Нет, не зря, не зря! — говорю, а он тихо смеется и больше со мной не спорит, только руку мою берет, целует — и говорит:

— Люблю я вас, тетя Шура... хоть вы и смешная... Мы с вами очень разные люди... но ведь люблю...

— И я тебя люблю, Вадик! — бросаюсь к нему, но он тихо меня отстраняет:

— Вы, главное, не расстраивайтесь. Вы, главное, живите долго...

И вот я живу, а он — умер. И все мои близкие и дорогие — все они умерли. Они все так старались, чтобы я жила, всю свою жизненную силу мне отдали… И я живу за них... вместо них... А зачем? Сама не знаю. Кто скажет, кто научит — как и зачем жить? Прожито много, а сказано мало нужных слов… Нет, ничего не сказано, ничего не узнано. И кончается жизнь. Как долго... и как быстро!

Как-то, впервые в жизни, зашла в церковь — и спрашиваю у священника: “Как мне жить, батюшка? И зачем? Зачем жить, если я никому не нужна? Об одном лишь молю — как бы мне скорей умереть!” А он мне: “И думать не смей. Не тебе своей жизнью распоряжаться. Живи, как подсказывает тебе твоя совесть и как велит время”. — “А при чем тут время?” — “А при том, что не в пустыне живешь, а среди людей, во времени, в мире, в стране… Не спи наяву!”

И вот я пытаюсь не спать наяву. Но ловлю себя на том, что даже наяву переживаю свои ночные сны. А снятся мне все чаще мои “детки” — мама и Костя, и Вадик, и сестра Катя, и даже папа, которого я наяву не помню, а во сне — вспоминаю, честное слово. Но чаще всего, конечно же, снится мне Костя — то я вижу его летящим по небу, в окружении птиц и пчел, то голым рядом с собой, то будто бы он целует меня взасос, а однажды, стыдно даже признаться, он мне приснился голым, с окровавленным членом; я прошу его надеть хотя бы трусы, а он смеется, а потом вдруг как заплачет… И вот плачет, плачет, даже рыдает, и мне его так жалко, я даже во сне понимаю, что он мертв… А он мне говорит: я тебе, говорит, Шурочка, разрешаю завести другого мужчину. Я сержусь, — как ты можешь?! — а он снова плачет, рыдает… Так я в слезах и проснулась, весь день потом ходила разбитая и больная…

Конечно, читаю хорошие книги — Драйзера, Лондона, Алексея Толстого, воспоминания маршала Жукова. Книги — мои собеседницы, без них было бы совсем тоскливо. Беру книги в краевой библиотеке, так как покупать не могу себе позволить, пенсии с трудом хватает на жизнь впроголодь. Да мне много-то и не надо: съем супчика, яблочко натру с морковкой — и сыта. А летом приду в парк, погуляю, куплю там мороженое, съем — и обед не нужен.

Как-то вспомнила, что Костя в последние месяцы жизни несколько раз просил меня вышить ему подушечку для дивана, чтобы я сама вышила, я же умею вышивать — и гладью, и болгарским крестом… Больше-то ничему в жизни так ведь и не научилась; правда, еще после войны окончила курсы стенографии, но ведь не работала, нигде и никем никогда не работала, только после Костиной смерти пришлось поработать несколько лет кассиршей в книжном магазине, чтобы хоть на какую-то пенсию заработать, а то так бы и жила теперь голодранкой, дурочкой бестолковой… Так вот, он про эту подушечку мне несколько раз говорил, а я — потом да потом… Так и не сделала ему подушечку, так он и не дождался от меня даже такого пустяка, моя “детка”, а ведь для себя-то я всякую чепуху без конца вышивала, болгарским крестом особенно, и очень красиво получалось, а кому это все теперь нужно…

Однажды приснился мне Сталин — такой строгий, красивый, в белом мундире и в орденах; мне так приятно, что я с ним рядом, и я такая гордая-гордая; и будто мы с ним идем под руку по проспекту Мира, который когда-то назывался проспектом Сталина, и тут на перекрестке, где стояли какие-то люди, Сталин стал вдруг петь и плясать, как пьяный, чем, конечно же, очень себя унизил… Я даже застыдилась и отошла от него в сторону, притворилась, будто мы с ним совсем не знакомы. А когда проснулась, долго не могла отойти от этого чувства стыда, хотя понимала же, что в реальности ничего подобного быть не могло, ведь я Сталина всегда уважала и сейчас уважаю, а тех, кто его чернит, я не уважаю. Мы даже с моим племянником Вадиком из-за Сталина однажды поссорились, но потом Вадик со мной перестал спорить, рукой махнул — мол, что со старой дуры возьмешь. А я знаю, я верю, что Сталин спас нашу страну от врагов, мы и сегодня живем во вражеском окружении, ведь никто нас не любит, да и за что нас любить…

Мне скоро исполнится сто лет, это ужасно. У меня никого не осталось — ни родных, ни друзей, ни ровесников, все поумирали. Из собеса меня навещает добрая девушка Наташа, которая помогает мне по хозяйству, готовит еду и, как мне иногда кажется, подсыпает мне в суп медленного яда, от которого я должна вот-вот умереть, но почему-то до сих пор не умираю. Наташа добрая, но я не уверена, что ее доброта от сердца, а не от ума. Мне кажется, она ждет моей смерти, чтобы потом завладеть моей квартирой… или — что вероятнее всего — они там в собесе это сообща задумали, чтобы меня медленным ядом отравить и потом мою квартиру продать, а денежки между собой поделить. Ну и пусть, ну и пусть… И давно пора. Сколько можно еще так мучиться…

В последнее время я увлеклась поэзией, стала читать запоем стихи Андрея Дементьева, Эдуарда Асадова, Степана Щипачева и других замечательных советских поэтов. “Любовь — не вздохи на скамейке и не прогулки при луне, любовью дорожить умейте...” — ну и так далее. Разве можно без волнения читать эти строчки! Ничего нет на свете сильнее любви! А чтобы поделиться своими чувствами с другими, я стала переписывать самые мои любимые стихи в маленькие тетрадки, и эти тетрадки Наташа, которая из собеса, по моей просьбе засовывала в почтовые ящики к моим соседям по подъезду. А что? Чем читать дурацкие “письма счастья”, которые неизвестно кто рассылает всем и повсюду, или рекламные газеты с дурацкими объявлениями, которые вообще никому не нужны, лучше пусть люди читают хорошие светлые стихи и облагораживаются душой. Ведь настоящая поэзия очищает душу, я в этом уверена на все сто!

А на днях мы с Наташей вышли во двор погулять, она меня на кресле-каталке выкатила, — и вот там, во дворе, возле мусорного ящика, я вдруг увидела в грязи несколько своих тетрадок со стихами... Какие жестокие, неблагодарные, холодные, бессердечные люди! Я им от всей души, от горячего моего сердца, а они — в мусорный ящик...

Я, конечно, заплакала, ведь мне было очень обидно. Но потом успокоилась. Темные, бедные люди — разве можно на них обижаться… И я ни на кого не обижаюсь, потому так долго живу.

И мне кажется, я не умру никогда.

 

Бумажная маска

Роман с опечатками

1.

В начале было Слово. И Слово было Боль.

Превозмогая боль, мучительно рожала меня моя мама. Боль испытал я, едва появившись на свет. Больно мне было переживать крушение первой любви. Еще больнее был разрыв с женой и детьми. Незаживающая больная рана — смерть мамы, которая почти еженощно является мне во снах, и боль от этих свиданий самая тяжкая, самая изнурительная. В одном из таких сновидений мама призналась, смущенно улыбаясь, что меня, оказывается, подменили в роддоме; она сама узнала об этом не сразу, а мне так и не решилась признаться при жизни. И вот теперь я не знаю, что думать, можно ли верить этому сну; и если все это правда, то кто ж я такой на самом-то деле? Кто я такой?!..

Но особенно больно складывать из слов фразы.

2.

В одном из самых мрачных казематов Петропавловской крепости вот уже в течение девяноста лет томится таинственный узник в железной маске. Трудно смотреть без ужаса на эту хрупкую высокую фигуру. Это наследник дома Романовых, цесаревич Алексей Николаевич Романов, посаженный на цепь красным сатрапом Зиновьевым и до сих пор не выпускаемый на свободу. Даже новые, демократические власти боятся огласить тайну законного претендента на царский престол — они ждут его естественной смерти... Не дождутся!

 

3.

В каземате своей однокомнатной квартиры вот уже более полувека томлюсь я — узник в бумажной маске. Кто я? Откуда я взялся? От кого я прячусь? За кого я себя выдаю? На все эти вопросы у меня пока нет ответов.

4.

Недавно я понял, что являюсь правнуком Антона Павловича Чехова, который имел мимолетную связь с моей прабабушкой Конкордией Ивановной, когда проезжал через Красноярск в мае 1890 года. Мой официальный прадедушка, сельский священник отец Иоанн, как раз в те майские дни приехал в Красноярск по вызову архиерея и остановился с супругой в той же гостинице “Парижъ”, что и знаменитый писатель. И вот поди ж ты! Пока отец Иоанн пребывал с визитом у владыки, слабовольная и падкая на мужскую ласку матушка-прабабушка успела-таки согрешить с Антоном Павловичем, который, как всем известно, был очень охоч до женской красоты. А как уж потом радовался прадедушка! Ведь несколько лет их брака до той поры оставались бесплодными, а тут — этакий сюрприз! “Слава тебе, Господи!” — шептал отец Иоанн. Но Господь, как вы понимаете, был тут совсем ни при чем. Сам прадедушка никогда не узнал эту страшную и прекрасную тайну, дедушка тоже ничего не знал, как и мама моя ничего не знала… и никто никогда ничего мне об этом не рассказывал. Но ведь надо уметь сопоставлять несопоставимые факты. Надо уметь читать между строк! Надо уметь различать в незнакомых лицах до боли знакомые и родные черты... Нет никаких сомнений — я правнук Чехова! Не хотите — не верьте! Но я-то знаю, что это правда, и сам Антон Павлович, у которого, кстати, других детей не было, если бы вдруг воскрес и увидел меня, то, конечно бы, тут же воскликнул бы, простирая ко мне дрожащие руки: “Сынок! Это я, твой папа!”

5.

Обожаю Чехова. Одно лишь ему не могу простить: его язвительный и несправедливый отзыв о сибирских женщинах, за которым, конечно же, угадывается намек на мою прабабушку, жертву его мимолетной страсти: “Женщина здесь так же скучна, как сибирская природа: она не колоритна, холодна, не умеет одеваться, не пьет, не смеется, не миловидна и, как выразился один старожил в разговоре со мной, “жестка на ощупь”...”

6.

Неправда! Наши женщины, а уж моя бабушка особенно, всегда умели нежно и страстно любить, а если даже они и были “жестки на ощупь”, так это от сурового резко-континентального климата, от долгой зимы и короткого лета, от холодных студеных ветров и жестоких морозов, которые и впрямь делают женскую кожу жесткой, но зато заставляют негасимо пылать женские сердца.

7.

Пришла пора открыть еще одну страшную тайну. Я — внук Иосифа Сталина, который согрешил с моей бабушкой Аленой Демидовной в Ачинске, в 1917 году, когда бежал из Туруханской ссылки. Мой дедушка воевал тогда на далеком западном фронте, а бабушка была так одинока! Вот и пустила к себе постояльца, который оказался таким порывистым и горячим. От него моя мама унаследовала сталинские желтоватые глаза — с разрезом, как у газели. Не случайно, о нет, не случайно моя любимая бабушка долгие годы хранила в шкафу портрет дорогого Кобы — рядом с иконой Спасителя! Оба эти образа были одинаково для нее дороги и святы, и когда бабушка втайне даже от домашних по вечерам молилась, то целовала с равным благоговением портрет и икону. Я все видел — и я все помню!

8.

И последняя моя страшная тайна: я — внебрачный сын Мао Цзедуна, зачатый в те самые дни 1949 года, когда великий кормчий, возвращаясь из Москвы, зарулил в Красноярск для ознакомления с нашей тяжелой оборонной промышленностью. Впрочем, об этом я уже где-то рассказывал, но, к сожалению, мне никто не поверил, расценив мой правдивый рассказ как фантазию, этакую литературную шутку. Но я не шутил и не шучу! Я серьезен как никогда. Ведь я не мальчишка. На финишной кривой не шутят, тут пора о душе подумать. А душа моя ноет, болит и томится по чистой незамутненной правде. Правда же заключается в том, что я и впрямь являюсь правнуком Чехова, внуком Сталина и сыном Мао. И ничего тут нет странного, все очень даже логично.

9.

Спрашивается: кто же я есть на самом деле? Если столько разных жгучих кровей во мне перемешано, — кто я по национальности? Русский, грузин, китаец? А может быть, я — марсианин?!. Но это, конечно, шутка. Может быть, я искусственный человек, гомункулус, монстр Франкенштейна, плод научного эксперимента?.. Это тоже шутка, конечно же. Может, я — живая пародия? Как это у Пушкина (про Онегина): “Уж не пародия ли он?..”

10.

И он... И она... И они... И я... И вы... И мы все...

Все мы — живые пародии на нормальных людей, которые существуют лишь за пределами нашей пародийной страны. И все герои нашей великой русской литературы — пародии. Не только уже упомянутый Онегин (пародия на Байрона), но и его друг-соперник Ленский (чья сладкая предсмертная ария “Куда, куда?..” — чистейшая же пародия на немецкий романтизм!), и несносный болтун Чацкий, и мрачный бабник Печорин (порождение мрачной фантазии черкесского поэта Лермонтова), и убивец Раскольников, начитавшийся западных книжек и завидующий Наполеону... все они, все до одного — ходячие и говорящие пародии! И вся Россия — пародия на Запад, но отчасти и на Восток, потому что двуглавый орел с одинаковым рвением и зоркостью всматривается и в одну, и в другую сторону, и от этого раздвоения наша многовековая российская шизофрения становится все злокачественней и неизлечимей...

11.

Но… чу! Звуки российского государственного гимна заставили меня встрепенуться. Я рванулся к окну — и увидел проносящиеся по улице автомобили, из которых высовывались обнаженные по пояс парни и девушки, а в руках они держали российские трехцветные флаги (мнемонический прием для запоминания порядка расположения цветных полос: сверху вниз — “Бе-Си-Ки”, что означает “белый-синий-красный”, — теперь никогда не забудешь, братан, не перепутаешь, это очень важно!); они размахивали этими флагами и кричали: “Россия! Россия! Россия, вперед!” А из окон их автомобилей вырывались триумфальные звуки российского гимна... И это было прекрасно! И не так уж важно, чему именно они радовались, эти замечательные ребята, что именно они так бурно праздновали — очередную ли победу наших футболистов над командой Мадагаскара или триумф поп-группы “Кис-кис” на фестивале стран Заполярья, или очередной разгром эстонских войск на Чудском озере... Да не все ли равно! Главное — Россия опять впереди! А самое главное — это то, что именно эти триумфальные звуки родного российского гимна пробудили меня от спячки, от многолетней моей дремоты, заставив впервые за долгие годы почувствовать, что я — русский! Да, я русский! Русский! Несмотря на весь мутный хмельной коктейль, бурлящий в моей крови, все же духом, душой я русский! И все мы, живущие на этой земле — русские! Ибо наша земля — мистическая, волшебная, колдовская; и будь ты китаец, еврей или даже негр преклонных годов, — все равно ты русский, если живешь на русской земле и не собираешься ее покидать.

12.

Я это понял только что, вот сейчас, сию минуту! Это — главное, величайшее открытие моей жизни! И теперь я могу спать спокойно, жить спокойно, работать спокойно, любить спокойно… и умереть спокойно.

13.

Потому что я очень устал и нуждаюсь в заслуженном отдыхе.

Конец романа.

 

Список замеченных опечаток:

1. Во фразе “И Слово было Боль” — вместо слова “Боль” следует читать “Бог”, ибо именно так написано в Святом Благовествовании от Иоанна (“В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог”). Суесловие и кощунство — главная беда автора, о чем свидетельствуют многие его “произведения”, в том числе и это.

2. Вместо слова “высокую” надо читать “восковую” — и вся фраза должна звучать так: “Трудно смотреть без ужаса на эту худую восковую фигуру”, — из чего становится ясно, что никакого узника в железной маске в Петропавловской крепости нет, а есть лишь восковая фигура, да и то навряд ли, и все это — плод расстроенного авторского воображения.

3. Вместо слова “томлюсь” надо читать “таюсь”. Тогда вся фраза приобретает совершенное другое значение и звучит так: “В каземате своей однокомнатной квартиры вот уже более полувека таюсь я — узник в бумажной маске”. Никто автора в этот “каземат” не заточал, и его “томление” — дело сугубо добровольное и весьма постыдное, ибо настоящий человек, тем более мужчина, всегда может найти, чем заняться в жизни, стоит лишь захотеть.

Кстати, эту, как и некоторые другие замеченные опечатки, являющиеся, по сути, оговорками и описками, можно легко объяснить с точки зрения фрейдовского психоанализа, — и тогда становится совершенно ясно, что автор подсознательно прячется (таится) от собственной совести (см. Зигмунд Фрейд, “Психопатология обыденной жизни”, Москва, изд-во “Наука”, 1989 год, стр. 19).

4. Вместо слова “мимолетную” следует читать “мнимую”, — и вся фраза приобретает обратный смысл: “Недавно я понял, что являюсь правнуком Антона Павловича Чехова, который имел мнимую связь с моей прабабушкой Конкордией Ивановной, когда проезжал через Красноярск в мае 1890 года”. После этого все утверждения автора о его кровном родстве с великим писателем выглядят просто смехотворными!

В этом же фрагменте: вместо слов “сынок” и “папа” следует читать “правнук” и “прадедушка”, — автор явно заболтался, запутавшись в собственных измышлениях.

5. Вместо слова “пьет” следует читать “поет”, — именно так у Чехова: “Женщина здесь так же скучна, как сибирская природа: она не колоритна, холодна, не умеет одеваться, не поет, не смеется, не миловидна и, как выразился один старожил в разговоре со мной, “жестка на ощупь”...” (А. П. Чехов, “Из Сибири”, Полное собрание сочинений и писем, изд-во “Наука”, Москва, 1978 год, том 14-15, стр. 27). Зря автор приписывает классику упреки в адрес сибирских женщин, что они, мол, не пьют. Еще как пьют! Не поют — это да, а с чего же им петь, нашим красавицам? С какой радости? Когда тебя окружают занудные и сомнительные субъекты… вроде нашего автора, — тут не запоешь, а заплачешь!

6. Вместо слова “бабушка” следует читать “прабабушка”, — опять автор путается в собственной родословной.

7. Вместо слова “страшную” следует читать “странную”. Фраза должна звучать так: “Пришла пора открыть еще одну странную тайну”. Автор как бы сам сомневается в достоверности своих генеалогических “открытий”.

8. Вместо слова “кривой” надо читать “прямой”, — и вся фраза приобретает совсем иной смысл: “На финишной прямой не шутят, тут пора о душе подумать”. В этом также виден подсознательный намек на нереальность рассказываемой истории (ведь “кривда” — антоним “правды”!), а также стремление лукавого автора уклониться от серьезного разговора даже с самим собой.

9. Вместо слова “шутка” следует читать “жутко” (“Но это, конечно, жутко…”). Автор продолжает играть в прятки с собственной совестью. Через фразу эта же опечатка повторяется: “Это тоже шутка, конечно же”. Не “шутка” — а “жутко”... Жутко! Жутко! Жутко!!!

10. Вместо слова “черкесского” следует читать “чеченского” (“порождение мрачной фантазии чеченского поэта Лермонтова”), — ибо, как доказала Марьям Вахидова в статье “Тайна рождения поэта”, Михаил Юрьевич Лермонтов был плодом внебрачной связи его матери, 15-летней Марии Арсеньевой, и 30-летнего чеченского вождя Бейбулата Таймиева, поэтому должен впредь именоваться Михаилом Бейбулатовичем Таймиевым (“Сибирские огни”, 2008 год, №№ 9, 10).

Вместо слова “шизофрения” следует читать “психопатия” (“и от этого раздвоения наша многовековая российская психопатия становится все злокачественней и неизлечимей”). Нет, не надо переносить диагноз своей собственной болезни на всю страну! Да, Россия больна, но всего лишь психопатией аффективно-неустойчивого круга, а вовсе не шизофренией. И диагноз “психопатия” позволяет верить не в такой уж мрачный прогноз для возрождающейся России, — ведь психопатическая страна может жить да жить, сквозь годы мчась на птице-тройке, а шизофреническая страна обречена на распад и тотальную деменцию (слабоумие) (см. М. Абрамсон, “Учебник исторической психопатологии”, Москва, 2007 год, изд-во “Наука”, стр. 173).

11. Вместо “обнаженные по пояс парни и девушки” следует читать “обнаженные по пояс молодые люди”, так как девушки топлес — это все же большая редкость в нашем резко-континентальном климате, да и патриотический порыв должен бы скорее способствовать росту их целомудрия, чем распущенности.

12. Вместо слова “жить” следует читать “пить”, а вся фраза будет звучать так: “И теперь я могу спать спокойно, пить спокойно, работать спокойно, любить спокойно — и умереть спокойно”. Из чего следует, что для автора “пить” важнее, чем “жить”, и весь вышеприведенный текст свидетельствует о склонности автора к напиткам не только безалкогольным, что наводит на догадку о подлинной, не такой уж возвышенной и духовной, природе его мнимых генеалогических, литературоведческих и историко-психопатологических “открытий”.

Работа по выявлению незамеченных опечатков продолжается.

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1132 автора
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru