I
Мастерская, которую Блюм порой вспоминал, располагалась в полуподвале, и днем лучи света всегда прорезали ее пространство, так что только часть помещений была освещена ярко, и тени никогда не покидали ее, они жили по углам.
Вспоминался сразу же громадный стол с бумагами и эскизами, с кистями, составленными в керамической вазе, и всем прочим, нужным и ненужным, - длинным своим плоским телом он вытянулся у окон. Была еще стойка с книгами и журналами,- интересно было иногда порыться в периодике двадцатых годов и в книжках издательства «Аcаdемiа».
Блюм набирал с полок журналы, стряхивал с них пыль и пододвигал кресло к окну. Иногда он довольно долго листал эти журналы и курил, а большой мольберт стоял в углу, картины были прислонены к стене, ящики с красками лежали на полу или разложены были по нескольким колченогим стульям. Спал же Блюм во второй, маленькой комнате с одним окном, где у стены, боком упираясь в выложенную кафелем печь, стоял диван; к этой же стене прислонены были натянутые на рамы холсты, и свет падал на них из окна. В этой комнате Блюм часто лежал поперек дивана и курил, глядя на пустую светлую стену напротив, а свет сквозь окно попадал в кухню-прихожую, где на старой заляпанной газовой плите он иногда варил кофе. Блюм приезжал сюда с юга, и считалось, что он хорошо варит кофе.
Обычно он вылетал первым рейсом и шел на остановку автобуса-экспресса в ранний час. По дороге он останавливался, оглядывал деревья, потом снова шел, прислушиваясь к звукам собственных шагов по цементным плитам тротуара, и снова останавливался, когда пил воду из городских колонок, облицованных мрамором. Потом экспресс проносил его по просыпающемуся городу, а Тбилиси в середине 60-х годов был еще не слишком большим городом, и черепичные, теснящиеся по склону горы и в котловане красные, бурые крыши, тела церквей и сизый дымок вскоре исчезали из виду, оставаясь на другой стороне реки; экспресс проезжал по облепленному балконами обрывистому берегу, городской шум постепенно стихал, и экспресс мчался по сухой карталинской равнине к аэропорту.
Зимой и весной равнина была голая, серая, сухая, в остальное же время она зеленела, дул ветер, в небе не было ни облачка, вдали серебрились пыльные тополя, по обочинам желтели цветы дрока. Но потом это все исчезало, на губах оставался привкус сажи и металла, и самолет медленно, порой проваливаясь в воздушные ямы, летел на север...
II
«Он напоминает Павла с картины Эль Греко», - подумал Блюм, вспоминая краснеющую плоскость в массивной раме в одном из небольших залов Эрмитажа. Картина называлась «Апостолы Петр и Павел».
Но сейчас он был в мастерской, и Мельников стоял перед ним, чуть посмеиваясь, было в нем что-то от ребенка, а потом спросил:
- Ну что? Снова был в Эрмитаже и опять смотрел Греко?
- Нет,- сказал Блюм,- мы так и не дошли.
-Хорошая вещь,- сказал Мельников,- наверное, лучшая из того, что я видел. А знаешь, где он написал себя?
Блюм кивнул, и Мельников подошел к столу, у стола он обернулся, внимательно посмотрел на Блюма и спросил:
-
А она придет сюда.
Я жду ее,- сказал Блюм и направился к креслу у окна.
- Свою знакомую,- пробормотал Мельников, помедлил и снова спросил, - почему ты ее так называешь?
Жест Блюма предварял его ответ и, опустившись в кресло, он помолчал, а потом ответил:
- Я не знаю, как иначе определить это. Она вам нравится?
- Интересная девушка, - пробормотал Мельников, скрывшись в тени. Блюм потянулся за сигаретами, но тут Мельников вновь появился на свету и принялся расставлять свою живопись в узких деревянных рамах вдоль стены. Потом он отошел, оглядел работы и обратился к Блюму:
- Вот они, те, что я делал последний год, остальные ты знаешь...
Блюм кивнул и принялся разглядывать отсвечивающие картины, прошел мимо них, остановился и посмотрел на Мельникова. Тут он припомнил, что тот рассказывал о происхождении своей фамилии. В армии его отца переписали из Мельника в Мельникова, а вообще-то Блюм знал о нем мало, знал, что в войну, еще совсем мальчишкой, Мельников работал у токарного станка, получал паек, после войны кончал школу, учился в архитектурном, потом на стройке что-то рухнуло и он сидел. Потом его выпустили, и он стал зарабатывать книжной графикой. Была у Мельникова семья - жена и сын. Блюм даже не помнил, где и когда они с Мельниковым познакомились, но приезжая в Ленинград, он всякий раз останавливался у него в мастерской.
Мельников стоял неподвижно, и Блюму странно было смотреть на его чуть закинутую назад голову с открытым, смуглым лбом, на его невысокое крепкое тело, обычно легко и быстро двигавшееся, а теперь словно застывшее. Потом Мельников спросил:
- Ну, когда же я напишу твой портрет?
А Блюм ответил:
- Когда-нибудь потом...
- Не знаю почему, но в последнее время у меня мало что получается, сказал Мельников, - я задумал кое-что, некую программу, знаешь ли, - тут он усмехнулся, - но...
Он прошелся несколько раз от одного угла помещения до другого, после чего остановился у окна, а свет падал из окна и отражался от записанных холстов.
Блюм подошел к одной из работ и сказал:
- Удивительная вещь... Здесь присутствует время, то, что ушло, состояние... Я прав?
Он старался говорить посуше и покороче, но хотелось ему сравнить впечатления от этой работы с опрокинутым кувшином, откуда выплеснулось кислое зеленое вино, капли которого повисли на ободе, прощаясь с глиной.
Но он этого не сказал, а посмотрел на часы, старые часы в высоком деревянном футляре с цепью, гирями и потускневшим циферблатом, совершенно выпадавшие из прежде знакомого интерьера.
-
Эти вещи похожи на вас, - произнес он наконец.
Не я делаю их такими, - сказал Мельников,- они начинают дышать, когда ломается скорлупа...
И внезапно добавил: Я хочу написать портрет твоей девушки. Она согласится?
- Наверное, - сказал Блюм и посмотрел в сторону окон.
В правом окне он увидел ноги человека, топтавшегося на месте в свете влажного тротуара. В другом окне виднелись камни мостовой, решетка канала и вода. Можно было разглядеть и другой берег канала с деревьями, кроны которых были очерчены слепящей линией, а дальше парили темные фасады.
Много позднее, припоминая этот разговор, Блюм вспомнил об одной из десяти сфирот - сущностей в кабале, о клипе (шелухе, скорлупе любого явления), где гнездятся злые бесы, но это совпадение никак не могло послужить каким-либо ключом к ответу на тот вопрос, который его волновал.
III
Он не дождался ее, а потом вспомнил, что сам обещал зайти за ней в библиотеку, такая странная забывчивость его удивила, и тогда он не нашел ей объяснения.
Вообще, как это позднее ему казалось, многое из происходившего с ним в ту пору было бессмысленным, но неизбежным - спасительная формулировка, с которой он сам примирился, как принял и эти медленные перелеты с юга на север и с севера на юг.
Роман их тянулся уже несколько лет.
Юля жила с больной матерью в маленькой тесной квартирке неподалеку от Пяти Углов и работала в архиве Публичной библиотеки, что же до Блюма, то он знал, что ни о какой более-менее осмысленной работе в Ленинграде ему не стоит и мечтать, пока он не защитит кандидатскую диссертацию.
В библиотеке, как и во всяком публичном заведении, пахло человеческой усталостью, у зеленой лампы сидел лучший в стране знаток Гегеля, по профессии служебный собаковод, в буфете была кислая сметана, у каталогов болтали что-то о спецхране, а на улице шел дождь.
Через полчаса они промокли, но дождь, казалось, уже кончался, в саду меж деревьями лежал туман, сзади дымно розовело здание Инженерного замка, а по черным стволам деревьев, по обшлагам рукавов и по лицу текли капли дождя.
Когда они вышли из сада, людей на улице почти не было, и Юля сказала:
- Ты всегда приезжаешь на несколько дней, дни проходят быстро, и мы ничего не можем решить...
Он посмотрел на противоположную сторону улицы, на женщину в темном, бесформенном пальто, что медленно шла через лужи к прозрачной будке телефона-автомата.
-
И я сижу в мастерской, - сказал он, - а потом мы идем куда-нибудь...
Может быть, мне лучше вообще не приезжать?
-
Я тоже все время об этом думаю, может, и в самом деле было бы лучше, если бы ты вовсе не приезжал...
- Хотел бы я не приезжать сюда, - сказал он, припоминая внезапные приступы тоски или меланхолии.
В такой день можно было купить новый галстук в лавке на Майдане, спуститься в подвальчик, позвонить изредка вспоминаемой знакомой или зайти побриться в парикмахерскую к Василию Гаспаровичу, который любил выпить на работе, порой угощал и клиентов и, затачивая голубую бритву, приговаривал: «Есть люди красные, есть люди желтые, есть люди черные - это мы, но есть люди чернее нас, и мы с ними никакого дела не имеем, конечно».
В парикмахерской пахло одеколоном, кожей и опилками, их разбрасывала по полу уборщица, перед тем как подмести в очередной раз. В кривом зеркале напротив кресла Блюм видел себя с намыленными щеками. Василий Гаспарович то ли затачивал бритву, то ли пил вино, разговоры вокруг велись о чем угодно, даже о троне иранского шаха Аббаса.
«Скорее всего, - думал Блюм, - парикмахерская и есть то место, где острее всего переживаешь подлинность жизни».
IV
Перед отъездом Блюм вернулся в мастерскую за полночь.
Мельников работал, сидя за столом, и, когда он повернулся, чтобы взглянуть на Блюма, его голова заслонила свет настольной лампы. Стало совсем темно, и Блюм подошел к столу. К длинному столу, на котором лежали книги и листы бумаги, стоял кувшин с кистями, и присутствовало все остальное, что необходимо, и то, что ненужно, но всегда бывает на рабочем столе.
- Ну вот, утром улетаю,- сказал Блюм.
-
Ну, а как ты там живешь-то? - спросил Мельников.
Чудесно, - ответил Блюм.
- А приедешь когда?
- Не знаю, - сказал Блюм.
Он уселся в кресло, закурил, лениво потянулся и прикрыл глаза.
Часы вскоре тихо зазвенели, и Блюм встрепенулся.
-
Я было задремал, - сказал он. Мельников встал из-за стола и направился к вешалке. Блюм пошел вслед за ним до двери и сказал:
У вас хорошая мастерская. Свет, пустота, спокойствие.
- Это только скорлупа, - сказал Мельников. - Дело, понимаешь ли в том, что человек всегда пытается уйти от того, что происходит на самом деле...
Он взглянул на Блюма и добавил:
- Ключи я забрал. Приезжай...
Блюм закрыл за ним дверь, прошел сначала в большую комнату, потом в маленькую, улегся поперек дивана и снова закурил. Потом он вспомнил, что лампа на длинном столе осталась включенной. «Надо встать и выключить свет», - подумал он.
V
В следующий раз Блюм приехал в Ленинград осенью. Сначала погода стояла хорошая, а потом пошли дожди, но это не мешало гулять по городу.
В тот день дождь начался около одиннадцати и к часу дня уже прошел, вода блестела в лужах, прохожих становилось все больше, а по стеклу витрины, у которой они остановились, вода не переставала течь равномерной каймой, смывая себя и свои следы, а за стеклом стояли стеллажи с фруктами.
- В Тбилиси в это время виноград продается на каждом углу, - сказал он.- Хочешь виноград?
- Мы с тобой всегда ужасно голодные,- засмеялась Юля, и он направился в магазин. Там было темно, как всегда бывает темно в доме, когда на улице только что прошел дождь. Фрукты темнели на стеллажах перед стеклом, по которому все еще текла вода, за ним смутно мелькали люди, а внутри они передвигались темной массой, и пробивавшийся свет изредка выхватывал из полутьмы их лица, пока Блюм шел к кассе, то и дело позванивавшей, и пробирался к прилавку сквозь толпу. Когда бумажный пакет с виноградом был уже у него в руках, рядом с ним оказался пожилой человек в тусклых очках под потертой шляпой, который, поглядев на него, попросил:
- Пожалуйста, попробуйте виноград, не кислый ли... Мне нельзя есть кислый виноград.
Блюм посмотрел на лицо пожилого человека и ответил, протянув ему бумажный пакет с виноградом:
- Попробуйте сами, зачем же мне его пробовать...
- Ну, я, пожалуй, возьму одну,- сказал человек, пожевал виноградину, поморщился и исчез. А Блюм направился к выходу, к двери, откуда уже вовсю ломился свет.
На улице Блюм рассказал Юле о человеке из магазина, и Юля попросила:
- Расскажи мне еще что-нибудь, я люблю, когда ты рассказываешь. Ведь что-то происходило с тобой все это время...
Тут он засмеялся, как в тот раз, когда сказал, что и сам не хотел бы приезжать, но приезжал...
- Когда я уезжаю, то перестаю верить в происходящее всерьез, или просто ни о чем таком не думаю. А о тебе я думаю слишком много,- признался он, а потом сказал:
- Ладно, расскажу тебе как я был в Бетани... В сущности, это то же самое, что и Вифания... Только по-грузински... Мы отправились туда большой кампанией, но по дороге настроение изменилось, и большинство решило устроить пикник, не доходя до монастыря. Тогда я решил пойти туда один...
VI
Он сошел с дороги, миновал неширокие заросли и по проселку вышел на раскинувшееся по склону холма желтое поле, где-то у края его росли деревья, а далеко за ними голубой, смятой драпировкой с небес ниспадали горы.
Пройдя поле со скошенной недавно травой, он попал в лес, тропинка вела его то спускаясь, то поднимаясь в гору. На одной из полян он увидел стадо щипавших траву коров. Свет, пробиваясь сквозь листья, ложился на их плоские лбы и поблескивал на обводах глаз.
Потом он спустился на дно ущелья, где протекал ручей.
Перейдя его, он попал в негустые заросли кустарника, который постепенно редел, а потом начался крутой подъем к самом верху противоположного склона ущелья, где стоял монастырь.
- Первый раз я увидел его, выйдя на гребень, перед спуском в ущелье, сказал он Юле.
Оказавшись на территории монастыря, он первым делом заглянул в полутемную церковь, вдоль стены которой были сооружены леса, а у алтаря сидел человек и ел хлеб с сыром, рядом с ним стояла бутылка с водой, на алтаре лежали папки, планшеты и рюкзак; здесь же, чуть поодаль, стояли раскладушка и фотоаппарат на треножнике.
Человеку было лет пятьдесят на вид, у него были темные, спрятанные под густыми бровями глаза. Черные, курчавые волосы тронуты уже были сединой. На голове у него была серая сванская шапка.
Войдя, Блюм поздоровался, и сидевший предложил ему разделить трапезу. Он говорил по-русски не спеша, с легким акцентом. Блюм поблагодарил его, взял кусок хлеба и отрезал ломоть от белой, молодой головки сыра. Начался разговор, и Блюм рассказал немного о себе, и узнал, что его собеседник находится в монастыре вот уже вторую неделю. Помимо него в монастыре никого не было.
- А где вы еду берете? - спросил Блюм.
- В деревне, а сначала из города привез...
Вслед за этим, заметив что Блюм посмотрел на фотоаппарат на треножнике, человек в сванской шапке пояснил:
- Я замеры здесь делаю... Надо отчеты готовить, а леса остались после реставрации... Можете подняться, если хотите...
Тогда Блюм сказал:
- Да, спасибо, я, пожалуй, поднимусь наверх...
Он встал, вышел на середину храма и огляделся.
Фрески написаны были давно, кое-где фрагменты их были утрачены, но большая их часть хорошо сохранилась. Он долго рассматривал их, потом шел дальше вдоль стены или вновь отступал к середине, а человек продолжал есть. Потом Блюм подошел к лесам и стал подниматься наверх. Наверху он остановился, стены жили вокруг, каменный пол был далеко внизу, а в оконце на противоположной стене виднелась листва под солнцем. Заметив на площадке кувшин, Блюм присел и немного отпил из него, в кувшине было вино.
«Значит, этот человек поднимается сюда, смотрит по сторонам и пьет вино, - подумал он. - Странное занятие. Пьют обычно на воздухе, под деревьями, или на траве, у ограды, или у могил, здесь, во дворе, их было несколько, каменные плиты в траве с именами настоятелей».
Он решил выпить еще немного и опрокинул кувшин повыше и какой-то голос или ветер, коснувшийся листьев, зашептал ему имена. Он поставил кувшин на помост и спустился вниз.
Человек в сванской шапке куда-то ушел, в церкви было пусто.
У деревьев во дворе лежала сметенная в стожки трава, а тропинка вела вниз, к ручью на дне ущелья.
- Я пересек ущелье и с гребня в последний раз увидел монастырь, сказал он Юле.
А потом снова был лес, стадо коров на поляне и желтое поле, теперь уже поднимавшееся вверх и ведущее к дороге в город.
К тому времени как он вышел на дорогу все вокруг изменилось. Стало прохладно, дул ветер. По небу быстро бежали темные, фиолетовые, совсем как горы вдали, тучи. Ясно было, что вскоре грянет гроза. Он прошел по дороге до ближайшей развилки и обернулся, ожидая появления машин, направлявшихся в город. Потом вдали, над Кер-Оглы блеснула молния. Через пару секунд он услышал гром. Интересно, подумал он, дойдет ли гроза до города. На следующий день начиналась рабочая неделя, и он хотел вернуться в Тбилиси до темноты.
Город лежал в котловане, с трех сторон, окруженный горами, и летом воздух в городе нагревался, медленно обтекая каменные строения, а листья платанов покрывались пылью. Иногда по ночам на город низвергался дождь, поначалу смывая пыль с листьев, крыш и улиц, а затем устремляясь темными потоками к реке, которая вздувалась и пенясь неслась в сторону Метехского замка, Майдана и района серных бань.
В тот раз дождь пролился на город к утру, но затем вышло солнце, лужи высохли, и после некоторого затишья звуки города вновь обрели свою полноту, смешавшую голоса людей, шум воды в фонтанах, клаксоны автомобилей и мелодии, доносившиеся из городских репродукторов. А во второй половине дня в одной из небольших комнат, используемых обычно для проведения семинаров, в институте, где работал Блюм, появился Арзуманян.
Свет врывался в окно на третьем этаже, а внизу, на площади, на том углу ее, где, подавая сигналы, все время сворачивали в отходящую, вымощенную булыжником улицу автомобили, сидели подметальщицы улиц - курдянки в желто-красных и зеленых плисовых юбках. Две из них вяло переругивались, а потом неожиданно вскочили, готовые наброситься друг на друга, но пришел старик курд с метлой, разогнал их и принялся медленно подметать улицу, не обращая внимания на проезжающие автомобили и на пыль, поднимавшуюся вдоль желтой улицы от взмахов метлы...
Блюм отошел от окна и снова посмотрел на осыпанного мелом человечка, стоявшего у доски. Доска была пуста, человечек мял в руках сигарету, кажется, его фамилия была Арзуманян. Тот поймал его взгляд, подошел к нему и сказал:
- Вам я доверяю, потому и рассказываю... Поймите, я смотрю на нее, и она движется. Это маленькая модель, но она движется, я ставил препятствия на ее пути, а она все равно движется, - он почти вплотную приблизился к Блюму и, обратив к нему коричневое сморщенное личико, добавил: - Я не могу открыть вам, как устроена модель, но она выдержит все испытания...
- О чем же тогда говорить, и чем я смогу посодействовать? Может быть, вы все же покажете мне ее?
- Я никому не могу ее показать, - почти вскричал человечек, - ее могут украсть. Она движется, когда я на нее смотрю...
И Арзуманян отошел и принялся чистить рукава пиджака. А Блюм, заглядевшись на пылинки, плясавшие в луче света, вновь обратился к нему:
- Посмотрите, - сказал он, - вот пыль, я на нее смотрю, а она движется. Вы это хотите от меня услышать?
Арзуманян пробормотал еще что-то и исчез, а Блюм, оглядев аудиторию, обратился к приятелю, сидевшему за последним столом:
- Он преподает где-то в вечерней школе. Иногда он приходит сюда, ловит меня, рассказывает что-то о своей модели и просит придумать теоретический механизм, который бы объяснил ее поведение... Он ищет объяснения… вот так. Иногда хочется ему поверить.
Свет падал теперь из окна прямо на доску. Они были в аудитории вдвоем и приятель, сидевший у стены, внимательно смотрел на него.
Блюм попросил у приятеля сигарету, закурил и пригласил зайти к нему вечером. Потом он вышел, спустился по лестнице мимо окон вниз, на маленькую площадь, где старик с метлой сидел на краю тротуара. Пыль вилась вдоль обочины, и он направился вниз по спуску к мосту, мимо платанов и их синих теней, оставив сзади маленький фонтанчик и край сада со стариком фотографом и камерой-обскурой, накрытой черной тряпкой.
В этом месте, неизвестно почему, его всегда посещало чувство облегчения; переживание это обычно принимало форму музыкальной фразы, некий скорбный вопрос струнных и духовых из одной любимой им симфонии, и теперь фраза эта прошелестела в листьях в предустановленный миг и исчезла... Звуки ушли, растворившись в платанах, скрежете трамвая на повороте, в молчании камеры-обскуры, накрытой черной, выцветшей тряпкой, в неподвижности места над мутным потоком Куры, которую здесь называли Мтквари.
- Вот и все, - произнес он, - ну что тут еще можно рассказать?
- Странно, - сказала она, - ты так интересно рассказываешь, а я все равно не в силах этого представить...
VII
Блюм не заговаривал с Мельниковым о портрете Юли, он вообще не желал каких-либо обсуждений этих развивавшихся помимо его воли отношений, ему было достаточно своих тягостных раздумий каждый раз, когда он принимал решение ехать или не ехать в Ленинград, так, во всяком случае, формулировал он для себя эту проблему.
Но однажды, в свой последний приезд, он все же нехотя ввязался в какой-то разговор с Мельниковым, потом разговор иссяк, молчание долго не прерывалось, а потом Блюм услышал:
- Посмотри, вот портрет одной твоей знакомой. Он, правда, не окончен...
Слова эти застали его в момент тягостных размышлений, сегодня ему просто не удалось от них уйти, он некоторое время смотрел на портрет, вынесенный Мельниковым из того темного пространства, куда никогда не долетал свет из окон, потом он захотел встать, приподнялся, но снова сел и остался сидеть, а портрет все стоял, прислоненный к стене под косым потоком дневного осеннего света.
«Ну вот, - подумал он, - вот уже и портрет», и едва обратил внимание на вопрос Мельникова.
- Ты ее любишь? - спросил тот.
Пожалуй, ему не стоило задавать этот вопрос, но Блюм ответил:
- Не знаю...
Впрочем, ему было не до этого, никогда прежде не воспринимал он сам феномен портрета так ярко, переживание это приняло форму Моцартовой фразы, скорбного единого вздоха струнных и духовых, претворенного в свет, тень и блики на поверхности записанного холста, и дело здесь было скорее не в живописных достоинствах портрета, позднее уже он обнаружил в нем некую манерность замысла и технические огрехи, а в силе переживания светового всплеска, глубины всепоглощающей тени, умиротворяющего мерцания бликов...
Потом все прошло, он овладел собой, мир стал несколько иным, и надо было жить уже в этом новом мире. Он встал и прошелся, и когда свет из окна ударил ему в лицо, он остановился.
Остановился и сказал что-то о портрете.
Когда зазвенел звонок, он направился в прихожую отпирать дверь Юле, повесил ее пальто на вешалку между газовой плитой и дверью и увидел, что она направилась в маленькую комнату, а Мельников поднялся из-за стола и пошел ей навстречу.
- А ты куда? - спросила Юля у Блюма.
- Да вот хочу убрать твой портрет, - сказал он.
- Ну, а ты как поживаешь? - спросила она у Мельникова, чуть нахмурившись.
- Плохо, долги, - сказал он, засмеялся, а потом обратился к Блюму и предложил пойти куда-нибудь пообедать.
Блюм улыбнулся, пожал плечами и отошел к столу.
- Может быть, ты сваришь кофе? - Предложил Мельников.- Ты ведь варишь его лучше, чем я...
Но Блюм не желал варить кофе. Тогда Мельников пошел в маленькую Комнату, где Юля уселась на диван, сел рядом, закурил и спросил, смеясь:
- Скоро выпадет снег, я уеду в пансионат, буду гонять на лыжах. Ты приедешь ко мне.
- Зимний спорт не для меня, - сказала Юля. - К тому мне необходим хотя бы минимум удобств.
- Приезжай, там будет хорошо, - сказал Мельников.
- Да, - ответила она, - могу себе представить. Давайте лучше и впрямь куда-нибудь сходим...
Позднее они отправились пообедать, Мельников недавно получил гонорар за оформление детской книжки, и ему хотелось отметить это событие.
Ночью, когда Блюм и Мельников вернулись в мастерскую, Мельников сказал:
- Видишь ли, все дело в том, что ты всегда должен знать, чего ты хочешь...
Блюм засмеялся, - пожалуй, он выпил больше, чем следовало.
- Чего я хочу? - повторил он. - Да ведь есть просто удивительные вещи... Вот этот портрет, например. Вы просите модель встать у стены, смотрите на нее, и она стоит у стены или сидит в кресле и болтает, а вы стоите у мольберта, ну, скажем, несколько сеансов, а у меня потом перехватывает горло...
– Модель, - повторил Мельников, и Блюм услышал его смешок.
Блюм отошел от стены, сел в кресло, и тут в дверь позвонили.
В двери стояли две женщины. Одна из них, казалось, была навеселе. А другая сказала Мельникову:
- Пустил бы нас переночевать, друзья твои - ну просто скоты.
Мельников промолчал. Тогда та, что была навеселе, обращаясь к Блюму, спросила:
- А ты что тут делаешь?
- Уйдите, - сказал Мельников, - ко мне друг приехал...
Он закрыл дверь, но было слышно, как пьяная засмеялась, из-за двери донесся ее смех, а Мельников вернулся в комнату.
Через пару дней Блюм улетел в Тбилиси и никогда больше не бывал в этой мастерской.
Весной Юля написала ему, что перестала ходить в мастерскую, а в начале осени Блюм получил письмо от товарища, который когда-то познакомил его с Мельниковым. Тот писал, что Мельников умер летом, в две недели, от рака желудка.
VIII
В середине ноября у Блюма выкроились две свободные недели, и он решил поехать на море, в Сухуми, в тот год осень была сухой и солнечной. Он провел несколько пустых, светлых дней в городе и на пляже, обосновавшись в пустой квартире, предоставленной ему знакомыми, те уехали в круиз на пароходе. Однажды ночью он проснулся, заказал разговор с Ленинградом и пригласил Юлю приехать:
- Ты ведь никогда не была на Черном море, не так ли? - сказал он.
На море все было иначе. Ночью, просыпаясь, он слышал шум волн на пустой набережной, видел в окне пустой причал под желтым фонарем, уходивший вглубь шумящей темноты, густую тьму у опор причала и пустую чистую площадь с дежурными лампочками магазинов.
Утром он одергивал одноцветные полотна штор и распахивал окно. В комнату врывалась осенняя равномерная прохлада, звуки пробуждающегося города и оранжевый свет солнца, поднимающегося из-за гор. На набережной почти никого не было, у причала швартовалось небольшое тупорылое суденышко, и матрос с борта что-то кричал человеку, стоявшему у кнехта, или, иначе говоря, причальной тумбы.
Наутро он пересек площадь перед причалом, где уже открывались магазины и возле луж прохаживались голуби, и по набережной отправился в кафе. Там он позавтракал, не спеша выпил кофе из белой чашки и долго рассматривал листья и тени деревьев в лужах, стоящие полукругом столики, кабинеты в дальнем углу кафе и людей.
С утра здесь засиживались преимущественно пожилые люди. Блюм глядел на палки меж их колен, шляпы на стульях, ноги в парусиновых туфлях, мундштуки в зубах, покрытые темным загаром руки, морщинистую кожу лиц и прислушивался к их разноязыкой речи.
У стойки старик попросил «саде», эта разновидность кофе варилась без сахара, и щипчики извлекли из жестяной коробки кусочки колотого сахара. Тут Блюм вспомнил о неизбежной смене декораций: в юности пьют сладкий кофе, с годами количество сахара в кофе все уменьшается, ну, а в старости дело, наконец, доходит до «саде».
Было прохладно, и он решил выпить рюмку коньяка. Человек за стойкой, поймав его взгляд, кивнул и потянулся за бутылкой, а рабочий провез через двор тележку с брусками льда. Один брусков соскользнул с тележки и разбился, разговоры в кафе на мгновение смолкли, а затем продолжились, время шло.
IX
Утром следующего дня он поехал в аэропорт. Назначенным рейсом Юля не прилетела, но Блюм решил ждать. Сначала он слонялся по аэропорту, разглядывал белые туши самолетов, потом уселся в тени, на выгоревшей за лето траве. Потом белое тело самолета понеслось к посадочной полосе, коснулось колесами бетона, вздрогнуло и покатилось, сворачивая по пути с одной бетонной полосы на другую.
Блюм поднялся, отбросил изжеванную травинку и медленно пошел к барьеру. Юля прилетела дополнительным рейсом, она, разумеется, что-то перепутала.
- Ты обиделся? - спросила она. - Извини, я что-то, конечно, перепутала... Но ты тоже хорош, стоял и смотрел, как я иду по полю с этой сумкой, и даже не поспешил мне навстречу... Мне не надо было приезжать? Ты не хочешь со мной разговаривать?
На пути в город Блюм попросил водителя остановить такси у пляжа, расплатился и сказал:
- В город поедем катером...
Небольшой причал был пуст, пляж лежал вокруг почти пустой, только светлые тенты раздувал легкий ветерок, на аэрарии несколько человек играли в карты, буфетчик сидел в тени под навесом сооруженного на песке ларька, время приближалось к полудню.
Блюм указал рукой на город, лежавший на другой стороне залива:
- Посмотри, вот город, он весь перед тобой...
Они шли по песку через пляж, и, проходя мимо фонтанчика, Блюм остановился, выпил воды, разбил рукой невысокую струю, и крупные капли, упав, застыли на песке темными пятнами, а потом сказал Юле:
- Я иногда приезжаю сюда на несколько дней... На пляже всегда хорошо, когда мало приезжих, разве что кто-нибудь из местных играет в карты. Их здесь не тревожат.
И он показал на аэрарий.
Море спокойно лежало там, где кончались песок и полоса влажной гальки, изредка вздрагивая, готовое как будто вздохнуть... Выйдя на деревянный помост причала, они увидели катер, ушедший минут пять назад, который был уже на пути к городу.
- У нас есть время, - сказал Блюм, - катер будет нескоро. Давай все-таки поедем морем, а?
- Хорошо, - сказала Юля.
Выглянуло солнце, сразу стало жарко, и они вернулись с причала на пляж.
Блюм отыскал лежак и оттащил его в тень под выцветшим белым зонтом, туда, где кончался песок и начиналась галька. Потом он скинул пиджак и направился к ларьку. Вскоре он вернулся в тень с бутылкой вина и двумя стаканами, которые поставил на песок.
- Вот, хорошее вино, - сказал он, - давай выпьем... за твой приезд... Ты ведь мой гость.
- Разве я не твой друг? - спросила она. - У тебя много друзей?
- Нет, - сказал он, - совсем немного.
Между этими репликами он сжался и распрямился, словно желая что-то сказать. Так шло время, они сидели на песке, вина уже осталось немного, а сзади белел аэрарий. Иногда оттуда доносились голоса играющих, и Юля морщила лоб, пытаясь что-то уловить в незнакомой речи.
Солнце поднималось все выше, оно то показывалось, то скрывалось в облаках.
Блюм решил искупаться, и вскоре он уже плыл в колеблющейся тени причала, потом причал вместе со своей тенью остался позади, и его голова казалась белеющим пятном, застывшем в полосе, где зарождалось волнение, но дальше вода была уже совсем холодная, и он повернул назад.
А потом, уже одетый, он стоял на берегу, и там, где одежда прилегала к телу, на рубахе и брюках были мокрые пятна. Он тряхнул головой, пригладил рукой мокрые волосы и, подойдя к Юле, опустился перед ней на колени. Она засмеялась и, сказав ему, что он похож на собаку, принялась гладить его.
- Может быть ты и права, во мне действительно есть что-то собачье, - сказал он, - во всяком случае, вечерами во время прогулок они иногда привязываются ко мне и идут следом...
- Вот видишь, я была права, - заключила она.
Колени его были в песке, солнце грело спину и голову.
- Как хорошо, что ты приехала, - сказал он.
- Конечно, хорошо, нужно чтобы не только ты приезжал ко мне, но и чтобы я могла вот так, время от времени, вырываться к тебе, да?
Он кивнул и закурил, а потом допил остаток вина, после купания вино казалось чистым глотком тепла и света. Легкий ветер заставлял море шуметь, направляя волны к берегу, было светло и ветрено, когда они шли к причалу, где уже пришвартовался катер.
Мотор застучал, катер вздрогнул и пятясь, начал медленно отходить от причала. Светловолосый парень в тельняшке пнул ногой вытянутые на борт швартовы и исчез в рубке, откуда донесся женский смех и вылетела в воду пустая бутылка из-под пива.
Потом катер медленно развернулся, и огромный пляж, пустой причал и аэрарии пронеслись по синему, вращающемуся кругу моря, затем он остановился на мгновение, нос его словно нацелился на противоположный берег, и катер медленно поплыл через залив.
Блюму было холодно от ветра и купания в холодной воде.
- Давай перейдем на солнечную сторону, - сказал он, поднял ворот пиджака и закурил сигарету.
- А у нас лежит снег, - сказала она.
- Видишь отроги? - спросил Блюм. - Снег уже довольно близко, но до этих мест он не дойдет, иногда добирается лишь до ближних холмов, и все...
Он обнял ее за плечи и поцеловал.
- Значит, у вас лежит снег, - повторил он, - далеко в России.
Но обсуждать тему «Почвы и судьбы» ему не хотелось, он уже достаточно устал от этих разговоров в Ленинграде,
- Земля, почва, болото, - как-то в сердцах сказал он.
На середине пути они проплыли мимо шестов, торчащих из воды, оттуда же поднимались шлейфы сетей, потом волна от катера затеребила шлейфы, и чайка, усевшаяся на шест, замахала крыльями. Блюм поцеловал Юлю снова и сказал:
- До чего же я рад тебя видеть...
X
На большом причале, широком и асфальтированном, в воздухе стоял свист от раскручиваемых снастей. Снасть раскручивали, выпускали, и она летела в море, сверкая блесной и крючками, а потом ее сразу же тянули обратно, и если была рыба, «змея», длинная и узкая, ее бросали на горячий асфальт, где она подпрыгивала и извивалась. Потом снасть опять раскручивали, и она снова со свистом летела в море, рыболовы то склонялись вперед, то откидывались назад, рыба подпрыгивала и стихала на теплом асфальте. Стоял прекрасный день, дул свежий ветер, а солнце висело высоко над движущимися фигурами и над причалом.
- Видишь, - сказал он, - как хорошо, когда много солнца, на свету жизнь становится совсем другой...
XI
Но что я могу рассказать об ужине? Об ужине, как он представлялся Блюму в тот вечер, или после встречи с Арзуманяном, а, может быть, о более позднем устойчиво сложившемся ощущении.
Ясно одно, к ужину он заказал среди прочего рыбу и красное вино, терпкое и с осадком, оно бывало только в ту пору, когда синие деревья росли из теней, а краснеющее, опухшее солнце в окружении, или, вернее, в сопровождении фиолетовых тучек клонилось к морю. Видели ли они море, когда ужинали на веранде ресторана при гостинице? Море было вдали, за полосой деревьев, они, пожалуй, не то чтобы видели его, а оно иногда, скорей, возникало на веранде, когда разговор умолкал, или вилка скользила по обглоданной кости, или после глотка вина, когда фужер с недопитой каймой оставался на скатерти. Оно появлялось и присутствовало не запахом и не ветром, и не как пространство, но, прежде всего, выделялось глубиной цвета, его молчанием, его осознающим себя присутствием, хотя они и знали, что и сами они не совсем здесь и появляются лишь тогда, когда этот цвет, его глубина вдруг вновь осязает себя в своих правах и ничем не прерываемом бытии.
Во всяком случае, он любил ее в ту пору, или думал, что любил, и все, в том числе и ощущение реальности, представлялось ему волнообразным процессом.
XII
Медленно отходивший от причала пароход загудел, и вверх мимо освещенных вечерними лучами труб и надстроек поползла струйка дыма. Отойдя на середину гавани, пароход начал разворачиваться, и вечерний свет белыми тенями стал отлетать от белых бортов и надстроек. Это напоминало Блюму тот холодный, ветреный и светлый день в Тбилиси, когда ему пришло письмо с сообщением о смерти Мельникова.
Блюм поднимался домой по дороге, поднимавшейся в гору. Перед домом была площадка, и на ней росло единственное во дворе дерево - миндаль. Ранней весной оно обычно начинало цвести первым в городе, теперь уже начало оголяться к зиме. Блюм поднялся на третий этаж по деревянной, выкрашенной синей краской лестнице, прошел деревянной галереей, поглядел на лежащий внизу, в туманной прохладной дымке город с его черепичными крышами и каменистыми улицами с голыми деревьями.
Перед дверью лежало письмо в белом конверте, Блюм поднял его, толкнул незапертую дверь и вошел в комнату. Свет проникал в комнату сквозь пару окон на галерею, и в дальних углах ее было темновато.
Большое пустое зеркало, кровать с никелированной спинкой, стоявшая у стены, узкий платяной шкаф в углу, письменный стол у одного из окон на галерею и кресло у другого, составляли ее обстановку. В середине комнаты стоял небольшой обеденный стол. Под кроватью лежали чемодан и пара пустых картонных ящиков, в которые Блюм укладывал книги, когда переезжал с квартиры на квартиру.
Эта квартира ему нравилась, поскольку соседи им не интересовались, а хозяйка разъезжала по стране в качестве администратора какого-то музыкального ансамбля и никогда не была против его многочисленных гостей. Кухня, где он изредка готовил, была большой и просторной, и хотя зимой в ней было холодновато, Блюма выручал электрокамин.
Вообще здесь было просто и спокойно, особенно весной, когда в легкой прозрачной дымке город казался отлично выписанной театральной декорацией, обретающей иное, реальное существование по мере того как Блюм спускался с горы.
Узнав из письма, что Мельников умер, Блюм налил в стакан вина из начатой бутылки, стоявшей на столе, и задумался; вновь его посетило томительное ощущение чужой, непонятой им жизни, куда он вторгался, когда посещал мастерскую, и куда все дальше и невозвратней уходила от него Юля. В конце концов, все это нельзя было преодолеть, связав пространство самолетными нитями, и это живое ощущение обреченности и бессмысленности того, что с ним происходило, соединилось вдруг с известием о смерти Мельникова.
Потом он выпил вино, вышел на галерею и закурил. Снизу, по пустой улице, к небольшой площади, куда выходила галерея, медленно поднималась машина, собирающая мусор, который сносили хозяйки из окрестных дворов. Машина остановилась, и из нее выскочил человек в кожаной куртке, который поднес к губам рожок, и трубный, хрипящий звук разнесся по округе. Из дворов к машине потянулись женщины в разноцветных халатах, неся мусор в тазах, ведрах и картонных ящиках.
Человек с рожком влез в кузов и принялся уминать мусор вилами, попутно сортируя его. Закончив, он соскочил на булыжник, поднес трубку ко рту, вновь издал теперь уже короткий сигнал, после чего сел в кабину, и машина с мусором медленно поехала вниз.
XIII
- Вот я и здесь, - сказала Юля. - Ты ведь хотел этого?
- Да, всегда, когда я здесь, я этого хочу, - сказал Блюм и оглянулся; в зале ресторана уже зажгли свет, постепенно набиралась публика, оркестранты настраивали инструменты, кто-то бормотал в микрофон - раз-два-три, раз-два-три...
- Ты никогда мне этого не говорил, - сказала она.
Он помолчал, а потом признался,
- Иногда мне казалось, что ты вот-вот приедешь, или должна приехать...
- Но ты же никогда меня не звал, - повторила Юля, и тут Блюм подумал: «Боже, неужели все снова начинается». Но она тихо засмеялась и предложила: - Давай выпьем еще, здесь все так вкусно...
- Я закажу еще рыбы, - сказал он, - это замечательно, жареная рыба с гранатами.
- И вино, - сказала Юля, - вино тоже.
Она рассказала, что в последний раз была в мастерской у Мельникова весной.
- Знаешь, мне нравилось сидеть в том кресле у окна и листать журналы, - сказала она. - Мельников доставал вино, стаканы, и мы с ним выпивали понемногу...
Вот и тогда она сказала Мельникову:
- Зима давно прошла, чем же ты меня угощаешь? А? - Она выпила немного сладкого вина и спросила: - Почему ты не пьешь коньяк? Пить коньяк - это чудесно, особенно если делать это каждый день, ведь его можно пить молча, в остальных случаях приходится разговаривать. А просто пить - замечательно. Ты что, не пьешь вино? - спросила она, глядя на стакан с вином в его руке.
Мельников подошел к столу, посмотрел на нее и отпил вина.
- Я работаю, - сказал он, - мужчина должен работать, разве ты этого не знаешь?
Она не ответила, и тогда он спросил:
- А вот ты скажи-ка мне лучше, много у тебя знакомых мужчин?
- Да, я, пожалуй, нравлюсь многим, - сказала она, - мужчины любят говорить со мной о своей жизни, и ты любишь говорить со мной, и еще ты пишешь мой портрет в третий уже раз, хотя он совсем не нужен мне... Ты не обижайся, просто ты не всегда меня понимаешь...
Мельников допил вино, поставил стакан на стол, вернулся к мольберту, посмотрел на нее и спросил:
- Ну а Блюм? Он тебе пишет?
- Да, и часто. Он много рассказывает о своей жизни там, - сказала она, - но я совершенно не представляю, как он там живет...
- Давай как-нибудь поедем туда вместе, - предложил Мельников.
Но Мельников так никогда и не приехал в Грузию.
«Скорее всего, - размышлял Блюм, - его удерживали обстоятельства, безденежье, семья и какая-то внутренняя неуверенность в том, что поездка эта что-нибудь ему принесет».
- Мельников хотел как-то выскочить из того, что его окружало, он хотел изменить свою жизнь, наверное, но причем здесь была я? - сказала Юля и добавила: - Хотя его очень жаль, он, наверное, меня любил... Я сказала ему, что он так и не окончит этот портрет, и чтобы он вообще не обращал на меня внимания, я взяла журнал, там мне попалось фото очень красивой женщины, красивые женщины так редки, они гораздо интересней красивых мужчин...
Однажды Мельников сказал мне, что когда он был моложе, он часто писал по ночам, что ему многое удавалось именно в это время суток. Наверное, он больше верил себе ночью... Еще он хотел написать свой автопортрет на красном, почти багровом фоне ... А потом наступили белые ночи, началась сессия, и я больше туда не заходила, да мне и не хотелось туда идти, ты ведь знаешь, как это бывает, в один день вдруг что-то меняется, и тут уж ничего не поделаешь...
XIV
Потом было несколько чудесных дней, солнечных и тихих.
День начинался с того, что одноцветные полотна штор в квартире, где они жили, слегка волновались от порывов налетающего с моря ветра.
По утрам они пили кофе и гуляли по городу, основанному когда-то давно, еще в античные времена. Часть города лежала на дне бухты, и Блюм показывал Юле кривые живописные улицы той его части, что лепились к горе, а потом они спускались на набережную и шли в гости к приятелям Блюма или в ресторан, где, заказав ужин, принимались разглядывать приплывающие в порт и уходящие из порта пароходы.
Однажды им захотелось есть ночью, и поскольку в квартире ничего не было, Блюм пошел по ночному городу в пекарню, где купил горячий и плоский, белый грузинский хлеб.
Поначалу казалось, что погода никогда не изменится, но приближающаяся зима все же победила, начались затяжные дожди, и стало ясно, что пора уезжать, да и вообще свободное время заканчивалось.
В агентстве Аэрофлота было пусто, казалось никто никуда не собирается лететь, кассирши скучали, судачили, и, выкупив заказанные билеты, Юля и Блюм направились пить кофе.
В кофейне на причале тоже было тихо, лишь стеклянная посуда, оставленная официанткой для просушки на одном из столиков, словно звенела на свету, а рядом холодно блестели мытые ножи и вилки. Круглые металлические каркасы для навесов лежали на бетонных, мокрых от дождя плитах. На них еще должны были натянуть новые, под стать недавно законченному ремонту полотна, а сам причал уходил в темное от прошедшего ночью дождя море, и на последней плите, у проржавевшего каркаса толклись чайки, которые жадно поедали хлебные крошки.
Женщина в белом переднике подошла к перилам и вылила в море мутную и грязную жидкость с подноса, она придерживала его одной рукой, уперев другой его край себе в бок.
- Она гречанка, ее зовут Деспина, - сказал Блюм.
- Ты лучше погадай мне на кофе, - сказала Юля.
Тогда Блюм попросил ее перевернуть чашку левой рукой от себя и спросил:
- А о чем же ты хочешь узнать? Что было, что есть, что будет?
Чайки с шумом поднялись и уселись на спинки пустующих стульев, и Юля оглянулась, а потом произнесла:
- Я хочу знать, что будет...
Выглянуло солнце. Становилось очень светло, и Блюм ответил:
- Нельзя гадать человеку, которого ты хорошо знаешь.
- Значит, и от тебя я ничего не узнаю, - сказала она, но это, казалось, не огорчило ее.
Холодные чайки толклись в конце причала, то и дело взлетая и усаживаясь на голые каркасы и перила, Деспина вышла из кухни, что-то бормоча и выбросила хлебные крошки из подола на плиту поблизости от столика, где сидели Юля и Блюм, подождала, пока чайки не слетелись на хлеб, и ушла.
Блюм допил коньяк и поставил рюмку на стол, птичий гам мешал ему говорить, он посмотрел на Юлю, она ему улыбнулась. Вскоре подул ветер, и они поспешили допить кофе, быстро расплатились и ушли.
По дороге домой было холодно, он отдал ей свою куртку, а когда они поворачивали к дому, Блюм увидел вереницу лодок, связанных цепями, в передней сидел мужчина в сером свитере и греб, он перегонял лодки от одного причала к другому по морю, снова темневшему под ветром...
XV
Под утро они долго курили, и Блюм сказал, что хотел бы, чтобы она приехала к нему в Тбилиси.
- Тогда мы обязательно пойдем в тот монастырь, - сказал он.
А в сыром плоском пространстве за рамой окна первые пятна света тронули строения на причале, окутанные влагой и сыростью прошедшей ночи, серые бетонные плиты причала, его опоры в тине и ракушках мидий, ступени лестниц, вылизанных волнами, и изгибы бортов маленького тупорылого суденышка, черного пятна на ослепительной полосе единения моря и воздуха в пустоте и покое утреннего часа.
На следующий день Блюм улетел в Тбилиси и через пару дней его снова навестил Арзуманян.
Свет как всегда врывался в аудиторию сквозь окно на третьем этаже, а внизу на площади, на углу, где все время заворачивали автомобили, сидели на обочине тротуара курдянки в желто-красных плисовых юбках. Они поругивались как и прежде, потом вскочили, готовые наброситься друг на друга, но пришел старик с метлой и, хрипло вопя что-то по-курдски, разогнал их и принялся медленно подметать улицу, не глядя на проезжающие автомобили.
Пыль поднималась на желтой улице от взмахов метлы, и Блюм подумал, что здесь, пожалуй, ничего не изменилось. За спиной его скрипнула дверь, и в пустой аудитории появился Арзуманян.
Блюм отошел от окна и снова посмотрел на человечка у доски, осыпанного мелом, хотя доска была совершенно чистой, кто-то вытер ее после окончания семинара. Арзуманян мял сигарету, уже наполовину потерявшую табак.
- Так это снова вы, Арзуманян, вместе со своей чудесной идеей, но почему вы приходите именно ко мне и всегда в эту аудиторию? - спросил Блюм.
В это мгновение он вспомнил, как рассказывал на пляже о собаках, что брели за ним целый вечер, пока он кружил по Серебряной, Авлевской и другим улочкам Майдана.
Потом у него появилась и тут же исчезла мысль о том, что Арзуманян - это просто знак того, что его преследует, но он не придал этому значения.
- Вы знаете, что здесь я любуюсь курдскими женщинами? - спросил он и подождал ответа. Но Арзуманян молчал. - Вы знаете это? - продолжил он.
И Блюм посмотрел на длинную черную доску, которая подсыхала и снова оказалась мутно-белой, измаранной мелом, а Арзуманян тем временем хихикнул и исчез.
Между тем вдали за окном возвышались горы, и у подножья ближней виднелся лес, и по дороге к лесу шли мужчина и мальчик; мужчина вел его за руку, и вскоре они вошли в тень, под деревья, и лес поглотил их, и они исчезли.
___
Напечатано в журнале «Семь искусств» #2(39) февраль 2013 7iskusstv.com/nomer.php?srce=39
Адрес оригинальной публикации — 7iskusstv.com/2013/Nomer2/Gelbah1.php