Чудо первое
Началось это всё задолго до моей первой поездки в Коктебель. Мучил меня тогда, как и многих, вопрос — если верю в единого Бога для всех, имею ли я право принять крещение в православной церкви? Именно Он, Единый, самый чистый и светлый, как совесть каждого из нас, мудрый и справедливый, думала я тогда, и поддерживает всё лучшее в природе и человеке. Он накапливает в высших сферах созданное нами на благо цивилизации и тщательно присматривает за сохранностью наиболее ценного. Он же, казалось мне, отслеживает и труды каждого, защищая истинные творения. Работай, не трать зря время и силы, чтобы пробиться где-то в столицах. Ведь ничто из созданного тобой, если оно того стоит, не пропадёт. И так от этого легко становилось! Ни зависти, ни страха, что годы лучшие уходят…
Полная свобода духа и творчества. А православие крепко эту свободу сковывало и во многом ограничивало. Ведь, как напутствовал меня один батюшка, самость творца — это гордыня, тягчайший из грехов смертных… Как же писать с постоянной оглядкой?.. Ведь без «чёрного» и «белому» не бывать! Вот это и глодало меня тогда. Одно успокаивало, что моего Бога на Руси — Иисусом Христом зовут.
Да и какая же я тогда русская, без православия-то? Без него и вся культура наша — не культура, и вся история — не история… Да и люблю я всё тутошнее, родное, многострадальное больше жизни: и язык русский, и просторы наши, слава Богу пока ещё ничейные. Никогда не уеду, не брошу, не предам, что бы ни случилось, останусь тут до последнего смертного часа с такими же, как я, со своими.
Всё так. Но ведь на деле — нехристем некрещёным в стороне от своего народа стою. Надвое меня это противоречие рвало.
Вот с этими мыслями и ехала я в октябре 1982-го года в Тарусу на Цветаевский праздник. Сижу на автовокзале, и вдруг подходит ко мне женщина, на монашку похожая, и говорит: «Что задумала, девонька, то и делай. Греха не будет». Сказала и в толпе скрылась. А тут и автобус подошёл.
Приехала я в Тарусу и сразу — в церковь. Вошла и тотчас виноватой себя почувствовала, виноватой, что так долго не была. А церковь вся в лесах... Только восстанавливать начали. Внутри ещё бедность: половички домотканые, рушники, тазик медный на керосинке стоит, воду для крещения малышей подогревают. Желающие принять крещение в рядок стоят, босиком, с обнажёнными руками, дети малые плачут. Лица у всех светлые. Стою, смотрю во все глаза, будто в раннее детство вернулась.
Бабушка-служка подошла и говорит: «Что, стоишь? Может, креститься хочешь?» «Хочу», — говорю. «А крестик-то у тебя есть?» «Нет», — почти шепчу, а у самой слёзы на глаза наворачиваются. «Так иди, купи, и свечку ещё». Купила я всё. Все деньги, что с собой были, на восстановление храма отдала, только на обратную дорогу и оставила.
Поставила меня бабушка последней в общий ряд. Подходит батюшка и спрашивает: «Крещение принять хочешь? А где же твоя крёстная мать?» «Нету», — отвечаю. «А коли нету, то в другой раз придёшь». А я чувствую, что нельзя мне уйти, столько лет ведь решалась…
И вдруг совсем молоденькая женщина, что рядом стояла, она ребёнка своего крестить принесла, говорит: «Я буду ей крёстной матерью». Я обрадовалась: «Вот моя крёстная мать!» А батюшка мне: «Крёстную мать с улицы не берут». И тут набралась я храбрости и возразила: «Она ко мне в церкви подошла. Её мне Бог послал».
В общем, окрестил он меня. Сердито, но окрестил. Вся мокрая из церкви вышла. Тут моя крёстная мать и спрашивает: «Почему вы здесь креститься решили, вы ведь из Калуги?» Не стала я ей про монашку свою рассказывать, да про сомнения прежние, а сказала то, что прямо тут же в голову пришло и куда правдивее всего иного оказалось. Говорю: «Я стихи пишу, поэзии служу всем сердцем, а в эту церковь сёстры Цветаевы ходили, сама Марина здесь свечки Николаю Угоднику ставила. Эта церковь мне вдвое родней!» И тут она улыбается: «А знаете, как меня зовут? Мариной. А живу я на улице Цветаевой».
Взяла у мужа ребёнка, посадила на руку, и ушли они. А меня все наши писатели поздравлять стали. Праздник-то кончился, и они все к церкви пришли. И кто им сказал, что меня теперь подле неё искать надо? В общем, сама Марина мне крёстной матерью была… Хочу так думать и буду.
Чудо второе
Долгожданная путёвка в Волошинские места свалилась, как снег на голову. Еле разобралась с неотложными делами. Не было ведь никакой возможности ехать, но отказаться от Коктебеля — всё равно, что жизнь отложить. Писательская Мекка — мечта!
Калуга, электричка, Москва, скорый поезд, Феодосия — всё, как во сне, ведь провинциальные заботы всё ещё не отпускали. На подъезде к посёлку почему-то встретились танки, проводили до первых домов. Приморский бульвар и окрестности пропахли гарью. Сгорело двухэтажное кафе и несколько ларьков на набережной — разборки местных торговцев. Кто-то из татар вступился за обиженную нашими старушку, травницу, и — поехало…
Вечно меня угораздит! Но жизнь теперь пошла такая, что даже бояться мы все давно разучились.
В администрации Дома писателей выделили двухместный номер в белом корпусе на берегу (конец сентября, не сезон). Надо же — веранда со столиком для пишущей машинки, плетёное кресло…
Три дня блуждала одна-одинёшенька: днём по посёлку, вечером по сырой гальке, как всегда на высоких каблуках (шлёпанцы купить не успела, да и надо ли — всего-то две недели счастья). Платье, как всегда, — чёрное, длинное. И почему глаза только черноту выбирают? Глубже она, что ли? Загадочней? А может, энергию солнечную лучше притягивает? Пусть напритягивает здесь побольше, пригодится потом такой долгой у нас зимой.
«Посеяла» на писательском пляже несколько своих сборничков. Вдруг общение завяжется?.. Полежала носом вниз на камушках, понаблюдала тайком за окружающими и поняла — тут своя вотчина, своя аура, чужаки не нужны, тем более провинциалы.
Объяснил бы мне кто-нибудь вразумительно — что такое провинциальность в творчестве?! Вспомнились наши Циолковский, Чижевский, Цветаева… Ну, что ж, Бог даст, найдутся и свои.
На четвёртый день, в самую жару, отправилась на гору Волошина. Разулась и со всей нерастраченной энергией, походным шагом, как отец кавторанг учил, — ать-два… Люблю ходить. Так бы всю жизнь шла и шла налегке, да ещё босичком…
Тем более красотища вокруг была просто неимоверная. Оазис чуда! Верхушки холмов розоватые от поспевшего кизила. Травы на склонах — шуршащие, звенящие, днём будто мёртвые, а к вечеру, гляди-ка, — опять живые…
Море, как в волшебном зеркале отражённое — явно нереальное в своём загадочно-напряжённом великолепии. Никогда и нигде такого не видела. Домики — корявой лесенкой, улыбчивые, светлолицые. Цветы кругом. Виноградные листы серебристыми изнанками ладошек ветерку с моря и всем проходящим аплодируют…
Коктебель, Коктебель, Коктебель...
Наплывает тоска золотая,
Обвивает серебряный хмель,
И душа, потерявшись, витает
Меж каменьев и спящих ветвей,
Над глазницами белых заливов…
Там, где кто-то тоскует по ней
Неприкаянно и сиротливо,
Там, где кто-то и манит, и ждёт,
И зовёт, дней и лет не считая,
Чтобы в недрах серебряных сот
Не иссякла тоска золотая...
И у заливов, и у мысов, даже у гротов — свои, завораживающие слегка спотыкающимся ритмом, названия. Особенно звучные у гор — Кок-кая, Сюрюк-кая, Кучук-Енишары (гора Волошина)… У одной — той, что совсем близко к воде, даже профиль Волошинский…
От профиля Волошина —
свет зари горошиной,
с «Кок-кая» через «Святую» —
за «Сюрюк-кая» кривую
скатится… И птицей тень
ринет с гор на знойный день.
Побледнеют сердолики
в мелкой солевой пыли,
и взойдут из грёзы лики
тех, что прежде здесь прошли:
на цветных камнях гадали,
счастье в губы целовали,
бредили стихом.
Смыты все следы сандалий…
А нашли ли, что искали?
Здесь их вечный Дом.
Их, и наш, и тех, за нами…
Вон малыш в цветной панаме
что-то шепчет, не стихами ль?
Чёток ритм слогов,
значит, — и его…
Куда не взглянешь, тропки вверх бегут, карабкаются — крутые, на каблуках не одолеть.
Подъём с непривычки показался тяжёлым. В висках будто молотом стучало. Открытые спина и руки изрядно подрумянились. Шляпы-то с большими полями нет. Подхватила распущенные волосы, прижала их к макушке, вот и панамка! Но последние метры взбиралась почти на четвереньках, слава богу, вокруг никого не было. Все поумней меня оказались, знали, что даже молодым и даже в сентябре, при полуденном солнце, — нельзя!
Никогда не лазила в горы. Вот, оказывается, что это такое… Борьба с высотой, борьба с приземлённостью собственной, борьба с телом изнеженным. Терпи, ленивое, привыкай! Я тебе спуску не дам, ведь и за красотой сюда приехала, а она даром не даётся.
Добралась до вершины почти без сознания, села на валун, согнувшись в три погибели, спрятала голову в тени низкого растрёпанного куста, и тут, хотите верьте, хотите нет, всё это и началось…
«Здравствуй, Макс» — говорю и чувствую, что голос, хоть убей, не мой, да и говорит этот голос вовсе ерунду какую-то… Ведь не знала тогда, что близкие Максимилиана Волошина именно Максом звали… Откуда это знание пришло, да ещё и не свойственное мне панибратство? Уж точно — чары Коктебельские… Всех приезжих привораживают и назад уже не отвораживают.
Так вот и продолжаю в том же духе: «Хорошо ты тут устроился — простор, ветерок, море без края! Прямо — рай на земле. Заслужил, видно. Не рассердишься, если я с твоего куста несколько листов нашим поэтам привезу, пусть порадуются…»
Посидела так тихонько, стихи его про себя повспоминала. Мало их тогда ещё знала, всё больше — Цветаеву, Заболоцкого, Набокова да Самойлова по ночам зачитывала. Отдохнула и полегоньку вниз подалась. Вниз-то легче оказалось. Да и в теньке посидела, кровь в висках бунтовать перестала. Только тут и увидала, какую красоту, на гору карабкаясь, пропустила: пейзаж — чудо! А воздух на вкус… Даже определения не подыщешь. Будто саму радость жизни вдыхаешь!
Самую кручу миновала и только на ровное место вышла, а тут…
Она… И сомненья-то никакого — сама Цветаева! Одно плечо, как всегда, выше — будто крыло поджатое. Знакомая прядка — в сторону, языком пламени. Идёт впереди, будто плывёт, и платье — чёрное, как у меня, здесь днём никто в таких не ходит. Будто по воздуху над тропой летит, только подол над камушками подрагивает…
Захолодело в сердце: знала, что Они… всегда подле нас, чувствовала, да и пример ведь уже был, там, в Тарусе. Но чтобы вот так, воочию! Может быть, предостеречь меня от чего-то хочет?.. А может, своей бедой поделиться? Тянет она её, видно, за душу и там…
Прибавила я шагу. Страха никакого, да и почитания особенного — одна любовь, да ещё жалость, чисто бабья. Догнать захотелось, обнять, сказать ей, что и хуже бывает, да терпят. Кого Бог любит, того больнее и бьёт, уму-разуму учит.
Вышли на ровное место. Пару раз оглянулась она в пол-оборота, так, что только щеку было видно и ещё веко, полуопущенное — мол, иди за мной, не отставай. А я и так уже — почти бегом! Но разве Марину догонишь?..
И вот, ложок впереди. Она в нём и скрылась. А я, запыхавшись, думаю: «Вдруг добегу, гляну вниз, а там никого?..» Так и оказалось — никого. А я и не обиделась, даже разочарования не было. Ведь нашла же она меня, звала, что-то обещала…
И на том спасибо.
Спать в эту ночь я не смогла, на берегу осталась. Всё о них думала — Максимилиане, Марине, Серёже Эфроне. Сразу ближе они стали, роднее. Куда ни гляну — там сидят, тут идут, гравием поскрипывают… Присела под обрывом, глаза прикрыла — дышат совсем рядышком, одеждами меня касаются, смеются, тихо так…
Замёрзла совсем, но идти в корпус, не хотелось; всё казалось, уйду, что-то важное прозеваю, а вдруг Она… опять придёт?..
Только через две ночи меня отпустило. Успокоилась, в себя пришла: «Может, просто голову напекло?» Но верить в такое банальное объяснение не хотелось. Побросала в сумку привезённые с собой поэтические книжки и пошла искать дерево, у которого любители поэзии собираются. Вижу, стоит подле него совсем молоденькая женщина, ребёнка за руку держит и, закрыв глаза, что-то из Лермонтова наизусть читает, а потом — из ранней Цветаевой. Ну и я почитала кое-что из своего, чужое побоялась, не сбиться бы…
И вдруг, надо же, всем понравилось, стали книжки просить, ходить за мной. Одна поэт-фанатка даже шарфик на память выпросила. А я думаю — не во мне дело. Это Марина шутит, легонько так со стороны надо мной посмеивается: «Хотела общения, получай!»
Так потом из ночи в ночь и ходила я к этому дереву. Днём — на пляже, уже не на писательском, а на вполне диком. А как стемнеет, — к дереву заветному. Подружилась и с местными, и с пришлыми. Своей меж них стала. И Коктебель они мне настоящий показали, заповедный, даже карту от руки нарисовали со всеми названиями и на татарском, и в переводе. А фотографий местной природы надарили — на целый альбом!
Откуда только не съезжаются пришлые эти — и с Крайнего Севера, и с Дальнего Востока, и с Запада… Каждый год — и автостопом, и пешком, если не очень далеко. Без денег совсем, некоторые даже с детишками малыми. Уж точно — фанаты! Где они только не пристраиваются. С одной ленинградкой познакомилась, родня у неё — музыканты в трёх поколениях, да и сама — скрипачка, интеллигентка вроде до мозга костей, а ночевала, знаете где?..
На склоне, за кустами, ближе к дикому пляжу, пара гаражей стояла. Один повыше, другой пониже. Оба одним цельным куском толя покрыты. Так вот она, под утро уже, с тыльной стороны подберётся, пакет с пижамой из треугольной щели под толем достанет, снимет свои дорогие лодочки и платье вечернее и, с ветки на ветку переступая, — туда, на надувной матрас, в спальник. И так уже лет десять. А что? И дождь не страшен, и воздух с моря свежий. Денег отпускных, видно, только на дорогу да питание хватает. Зарплаты, сами знаете, какие теперь у культуры.
А другая приезжая уже лет шесть в конце сезона, когда настоящие писатели в Коктебель поработать наезжают, на диком пляже в шалаше из чёрной плёнки обитает. Ей даже письма туда пишут. И, представляете, — доходят. Сезон кончится, рулон полиэтилена спрячет где-нибудь и — домой, перекладными. Не могут такие без Коктебеля. Экскурсоводами уже не первый год подрабатывают: так всё изучили, что в горы туристов водят, на катерах новых русских местными байками ублажают.
А если в опустевший к концу августа пионерлагерь заглянуть, то и он, весь под завязку, поэтическими нелегалами забит. По ночам тут и диспуты, и семинары, а иногда и до драк доходит. Непредсказуемый он — творческий народ.
Я им, ну тем, что своими сделались, из столовой еду носить стала — пирожки с сыром да булочки всякие. Почему-то именно с хлебом у них напряжёнка была. На вино-то сухое всегда хватало. Оно на рынке в поллитровых банках совсем дёшево продавалось. А рыбку, — мелкую, конечно, — у рыбаков выпрашивали, солили, вялили на солнышке — вот тебе и закуска, да ещё — виноград ворованный.
В общем, после ужина я все хлебницы в столовой в пакет опрокидывала, говорила — собачкам беру, чтобы совестно перед официантками не было. И со всем этим богатством — на берег. Собирались на тёплых козырьках над пляжем. Пели, на гитарах играли…
Хорошо… Море мелкими прохладными брызгами, как крыльями, обнимает. Поэзия. Дружба. Единомыслие и единолюбие. Как раз то, чего душа веками хотела.
А в предпоследний день вдруг подошла ко мне критикесса из Москвы, так она представилась, фамилию я не запомнила, и говорит: «Заинтересовали тут ваши книжки кое-кого из писателей, приходите в музыкальную беседку, посидим, почитаете что-нибудь…» Я сначала согласилась, но, подумав, честное слово, уже не пошла, не из гордости какой-то ложной, нет, просто не смогло сердце своих предать, ведь всего один прощальный вечерок и остался, как раз на мой день рождения пришёлся! Сами понимаете — кастрюля баранины с картошкой, салат из помидоров с огурчиками, винцо в стаканчиках пластиковых… И всё — прямо на пляже, под сенью дома Волошина.
Правда, на следующий день, уже за последним завтраком в Коктебеле, у меня ещё одна мечта исполнилась — с хорошим известным поэтом пообщаться. Достойное общение — вот истинное золото. Пригласила меня в гости тихая такая, интеллигентная женщина с внимательными глазами, жена Льва Ошанина. Не зря, значит, я книжки свои по пляжу «сеяла»… Наклонилась и говорит почему-то шёпотом: «Не хотите ли к нам на предобеденный чай зайти? По вечерам мы уже не принимаем, возраст, знаете ли… Вы здесь новенькая, я вижу, а Лёва новичков любит».
У меня даже дыхание перехватило. Конечно, это она, Марина, подарочек мне на прощанье решила сделать, не зря же звала куда-то. Низкий поклон ей!
Видела я Ошаниных здесь и раньше — то в столовой, то на бульваре (что-то из местной живописи покупали). Ходят всегда под ручку. Он уже глубокий старик, но как все возрастные поэты, до слёз молодящийся. Как жена — в строну, костыль отложит, и с юными поэтессами говорит, говорит... И глаза такими светлыми, лучистыми становятся… А прибежит она с тарелками — взор у него тут же погаснет, и — опять старик. Жена намного моложе его была, чуть не вдвое, а подле него ровесницей выглядела, сутулилась, вся в сереньком, не выпячивала свою молодость, любила, видно, по-настоящему.
Конечно, пошла я к ним с радостью, величина-то какая, да и своим в Калуге будет что порассказать — живой классик! Правда, из стихов его я тогда, к стыду своему, только кое-что из школьной программы помнила. Но зато тексты песен, всеми любимых, наизусть знала.
Никого, кроме меня, у Ошаниных в то утро не было. Чай на травах пили. О жизни говорили, не о литературе. Почитала я лучшее, как мне казалось, из своего тогдашнего. Похвалили они. Книгу свою хозяин дома мне подарил — «Осколки любви», конечно, с добрым автографом. Иллюстрации в книжке — впору молодым. Любовь всегда с нами, сколько бы нам лет ни было. А иначе, как жить?..
Никого из других писателей, отдыхавших в то лето в Коктебеле, я в лицо больше не признала, а подсказать — кто есть кто — было некому. И весь голод общения с настоящими творцами слова так бы и не был утолён, если бы не Ошанины, да не второе чудо с Мариной…