С ГУСЯ ВОДА
– Шу-у-у-у! С гуся вода, с внученьки худоба!..
Тёплая, ласковая вода течёт по телу, с брызгами падает в таз из нержавейки. У нас сегодня банный день. Бабушка как следует протопила печку, нагрела воды и устроила мне Сандуны. Сандуны – это такая баня в центре Москвы. Мы однажды ездили туда мыться. Там было много народу, и все голые. Просто удивительно, сколько голых набралось. И одни тётеньки. А дяденьки, может, мыться не любят. Или их в Сандуны не пускают – наверное, это тётеньковская баня.
За стенкой что-то громыхает, раздаются крики и отчаянный вой – так может вопить только мой кореш Колька. Мы живём в двухэтажном деревянном домике на восемь семей, слышимость в квартирах хорошая. Опять Колька кота валерьянкой в научно-испытательских целях напоил, не иначе. Хлопает соседская дверь. Через несколько минут раздается стук в нашу.
– Алексанна, можно?!
– Заходи, Люся, – откликается бабушка. – Только дверь долго открытой не держи, заморозишь мне ребёнка, а у неё…
– Было пять клинических смертей! – нетерпеливо продолжает соседка тётя Люся.
– Да, – как ни в чём не бывало отвечает бабушка. – Девочка болезненная, слабенькая. Просквозит, и опять с пневмонией свалится.
– Да где ж она слабенькая?! – подхватывается тётя Люся. – Третьего дня соседских Лёшку и Гошку отлупила – на весь посёлок рёв стоял. А вчера с Колькой и Ленкой всю дорожку к дому разворотили – мокриц искали, а она из асфальта была!
Бабушка усмехается и намыливает мне голову. Руки у неё мягкие, добрые.
– А сегодня! Рай, я чё пришла-то? А сегодня, – продолжает тётя Люся, размахивая руками и повышая голос, – твоя кровиночка обожрала всю герань у нас на окнах!
Бабушка перестаёт заниматься моими волосами и разворачивается к тёте Люсе.
– Ка-а-ак?! Одна?!
Соседка слегка смущается.
– Нет, – слегка гнусаво отвечает она, – вместе с Колькой. Но это ещё ничего не значит – я уверена, что зачинщицей была ваша Вика!
По лбу ползёт мыльная пена, слегка останавливается на бровях, лезет в глаза. Вытираю её, гляжу сквозь щёлки раздвинутых пальцев на бабушку. Смотрит на меня, сдвинув брови.
– Ай-яй-яй. Что же это такое делается? – преувеличенно сердито говорит она. – Ты, Люся, шла бы, промыла сыну желудок, что ли. Ну как, не дай Бог, отравление. А уж я с Викой сама поговорю, уж я накажу её как следует.
Соседка переминается с ноги на ногу. Чувствуется, что она недовольна таким поворотом событий. Но бабушка уже не обращает на неё внимания. Снова на меня льётся тёплая вода…
Хлопает дверь.
– Ну, дед Щукарь, – улыбается бабушка. – Что это вы с Колей опять натворили?
Дедом Щукарём меня прозвали из-за вечно разбитых коленок, расцарапанных рук и синяков по всему телу. Если в посёлке раздаётся громкий плач, соседи говорят: «А, опять Райкина внучка в историю попала… Дед Щукарь». А на самом деле я вовсе и никакой не дед. Это в книжке взрослой есть такой невезучий старичок, меня по нему и называют. А бабушка ещё – «Викуля не оттуля». Что это значит, я не знаю, но выходит смешно.
Скоро вернётся с работы дедушка. Как всегда, немного пошатываясь, посмеиваясь в рыжие прокуренные усы. Бабушка всплеснёт руками: «Иван! Алкаш ненормальный! Опять поддатый домой пришёл!» А дедушка протянет мне подтаявшее мороженое в вафельном стаканчике, и мы пойдём с ним играть в парикмахерскую. Я посажу его на свою деревянную скамеечку, возьму металлическую расчёску и стану делать причёски на его редеющей, с проседью, шевелюре. И дедушка будет довольно щуриться и что-то бурчать себе под нос. И этот самый нос, лиловый, в синих прожилках, станет отражать электрический свет, идущий от люстры, которую дедушка выдавил сам на заводе, потому что он хороший давильщик, и к нему приезжал сам Игорь Кио – известный фокусник – чтобы дедушка сделал ему специальные коробочки с двойным дном. Это мне бабушка рассказала.
А пока по телу льётся, брызгаясь, тёплая вода, и нежно звучит бабушкин голос: «Шу-у-у-у! С гуся вода, с внученьки худоба!»…
ПАРТИЗАНЫ
– Сестра… Сестра-а-а-а… Брось меня, уходи-и-и…
Тяжело дыша, отдуваясь и потея, ползу по сухой, выгоревшей от жары, траве вглубь сада. Голые ноги немилосердно расцарапаны, руки саднят и чешутся. Мой приятель Колька увесистым мешком висит за спиной, пережав мне горло грязными, загорелыми руками. Жалобно стонет.
– Сестра-а, пи-ить…
Стоптанная обувь валяется возле вражеского штаба. Пожилая, вечно поддатая, соседка тётя Шура, вышедшая с цигаркой на губе выплеснуть помои свиньям, застаёт нас во время диверсионного акта — мы собираемся освободить боевых товарищей из лап фашистов. Пронзительно ревёт сирена — отборный тётишурин мат. В нашу сторону летят комья земли.
– Сандалии! Они пустят по нашему следу овчарок!…
Мы заметаем следы – Колька сучит ослабевшими ногами, вороша примятую траву, оставляя на земле характерные длинные дорожки.
– Брось меня, сестричка… Передай нашим, что я сражался до конца!
Я шумно выдыхаю и отпускаю приятеля. Он смотрит на меня удивлённо, от страданий на лице не остаётся и следа.
– Ты чё, – спрашивает Колька, – бросить, что ли, решила? Партизаны своих не бросают. Тащи давай.
Хм. А говорил… Он вообще странный, этот Колька. Невысокий, худой, с тонкой цыплячьей шейкой, в очках с одним, залепленным лейкопластырем стеклом. Вечно задумчивый, витающий в облаках. Бабушка называет его «еврейчиком». Когда я спрашиваю её что это значит, говорит, что евреи – это такие умные и хитрые люди. Что они всегда друг друга поддерживают и что, в отличии от русских дураков и пьяниц, всегда хорошо устраиваются. Я часто наблюдаю за Колькой, когда он думает. Бабушка почти права – вид у него умный, но не устроенный. Папы у Кольки нет, есть только директор завода, на котором Колькина мама работает учётчицей. Иногда этот директор приходит к ним в гости, приносит всякие сладости и игрушки. И тогда Колька надолго выходит гулять или идёт ко мне домой, и мой дядя рассказывает нам удивительные истории про Рантика Спичку Серенького, который колет своим острым носом непослушных детей и спит в тумбочке. Колька говорит, что это не научно. Но всегда озирается, когда проходит мимо нашей печки – дядя утверждает, что Рантик живёт именно за ней. Как там помещается тумбочка – непонятно.
Колька снова стонет за спиной. Фашистская пуля тёти Шуры попала ему в голову.
– Потерпи, браток! Теперь скоро.
Июльское солнце немилосердно печёт мою белобрысую макушку, со лба по щекам текут горячие ручейки. Ни ветринки. В пылающем мареве, среди жёсткой травы звонко стрекочут кузнечики. Я подтаскиваю Кольку к топчану возле кустов и облегчённо скидываю.
– Дошли!
Мой приятель картинно разбрасывает руки в стороны и умирающим голосом шепчет:
– Машинки мои Мишке не отдавай. Он им живо колёса поотламывает. А Ленке скажи – голову от её куклы я спрятал в собачьей будке. Дружок, небось, её уже всю обслюнявил…
Вот ведь какой! Как от вражеских оккупантов спасаться – так я, а как последний вздох – так об Ленке. Ладно-ладно…
– Нет уж, – заявляю мстительно. – Ты у меня будешь жить! Бабушка говорит, что советская медицина – самая лучшая медицина в мире. Сейчас я тебя стану спасать.
Колька открывает глаз под не залепленным стеклом, настороженно приподнимается на локте.
– Давай как будто я уже почти выздоровел, а?
– Ты что-о-о? Разве так бывает? Я тебе ещё операцию не делала! Сама в кино видела – там всегда оперируют, а потом спрашивают: «Ну что, больной, вам уже легче?»
Колька тяжело вздыхает. Я достаю из-под топчана облезлую дерматиновую сумочку с намалёванным на ней синей пастой крестом и начинаю вытаскивать «инструменты»: скакалку, разноцветные стёклышки, ножички из кукольного набора, пузырьки из-под лекарств, оранжевую индивидуальную аптечку с пластмассовыми колбочками и маленьким шприцем, вату и бинт. Колька недоверчиво наблюдает за моими действиями. Из сумочки появляются дедушкины долото и молоток. Ободряюще улыбаюсь:
– А сейчас, пациент, мы сделаем вам трепанацию черепа.
Мне ужасно нравится это выражение. Бабушка часто говорит, что многие проблемы в стране можно решить, если сделать некоторым руководителям трепанацию черепа. Почему ж тогда не делают? Странно.
Колька дёргается и пытается соскочить с топчана. Я хватаю его за локти, валю на шершавые доски.
– Успокойтесь, больной. Современная наука творит чудеса!
Скакалка вовремя оказывается под рукой. Колька отчаянно сопротивляется, пыхтит и лягается. Глупый Колька. Я всегда побеждаю, когда мы дерёмся – хоть и хожу потом с разбитой губой или ободранными коленками.
Наша возня длится долго. В конце концов мне удаётся прижать приятеля к топчану и связать ему руки.
– Какой же ты партизан, – говорю, – если боишься операции? А вдруг фашисты станут пытать?
Колька, красный как помидор, пытается вырваться, затем не выдерживает и издаёт душераздирающий вопль: «Ма-а-а-а-м-м-м-м-а-а-а-а-а!» Его громкий плач разносится далеко по саду.
Я поспешно развязываю ему руки и отпускаю. Колька бросается в сторону дома.
Вздыхаю: эх, а говорил, что партизаны своих не бросают…
ПО ШПАЛАМ
– Вот тогда Зойка меня и выгнала. Иди, говорит, своих ртов хватает…
Бабушка сидит на низеньком диванчике, штопает на банке носок. Пальцы у неё хоть и похожи на распухшие сардельки, но шустрые – иголка так и мелькает. В комнате стоит пряный запах зверобоя и мяты – сушатся, подвешенные у окна, пучки трав. Ровно, дремотно цокают часы на стене.
– Она тогда работала обходчицей, далеко от города жила. Собрала я свои вещички и потопала по шпалам до Выборга. Ночь, темнотища страшная, а я иду. Иду и думаю: какая жизнь гадская – в блокаду нас выжило всего трое, старшие братья на войне погибли, младшие с голоду на тот свет отправились – а вот, не нужны друг дружке. Лизка вечно беременная, пашет, как ломовая, – и днем и ночью, Зойка всегда сама по себе, с характером. Да и Колька её пьет. А мне-то куда? Ни квартиры, ни денег. Кому я нужна – соплячка четырнадцатилетняя?
Ну вот, шагаю, пар изо рта, ноги в летних ботиночках коченеют. Думаю, встретить бы кого, в попутчицы набиться. Хорошо, месяц из-за туч вышел, развиднелось. И тут подхожу я к кладбищу – оно вдоль железной дороги тянулось – смотрю, впереди человек. Высокий такой, сутулый, весь в чёрном…
Бабушка широко открывает глаза и понижает голос. Я, ойкнув, замираю. Она, довольная произведённым эффектом, улыбается, поправляет сползшие на нос очки. Продолжает.
– Я за ним. «Подождите, – кричу – подождите!» А он идёт и не оборачивается. И тут я замечаю, что хоть и бегу, а расстояние между нами не уменьшается…
Бабушка делает паузу. Я начинаю беспокойно елозить, слышно, как скрипит подо мной старенькая, рассохшаяся скамеечка.
– Вдруг это убийца какой-нибудь был, ба?
Бабушка перестаёт шить, смотрит куда-то, в незаметно вползающие в окно летние сумерки, потом переводит взгляд на меня.
– Включи-ка свет, детка.
Я тянусь к выключателю.
– Ну, ба, а если бы это был какой-нибудь бандит?!
– Да мне тогда всё равно было, очень уж я мертвецов боялась. Вроде столько перемёрло на моих глазах, а поди ж ты.
– И что, догнала ты того, чёрного?
– Нет, не догнала. Он, как кладбище заканчиваться стало, словно под землю провалился. Только что был – и нате – нет его!
– Ого! А вдруг это живой труп был?
Бабушка смеётся, прижимает меня к себе. От неё едва уловимо пахнет укропом и чесноком.
– Живой, не живой – какая теперь разница? Давай, беги дедушку встречать, половина шестого.
Хватаю жёлтую, крупной вязки, кофту, сую ноги в стоптанные сандалии и выскакиваю во двор – к калитке. Я всегда встречаю дедушку с работы.
Мы идём с ним между огромных кустов сирени, что растут вдоль дорожки, а потом все вместе садимся ужинать, и бабушка рассказывает о том, что соседский слепондырый Игорёк опять что-то паял и вырубил электричество во всём доме. А дедушка говорит, что начальник цеха опять дал ему трудный заказ, и он, дедушка, давил его, давил, пока у него не начали болеть ноги. В ногах у дедушки осколки, врачи после войны их так и не вытащили.
А мне рассказать нечего. Потому, что я весь день провела дома. У соседского Кольки, моего друга, были гости – Аллочка и Миша. Когда они приходят, его мама меня не пускает, ругается: «Дай Коле поиграть с хорошими детьми».
Бабушка говорит, что это всё потому, что они евреи, – только со своими дружить хотят. Я удивляюсь: в школе нам рассказывали, что в нашей стране все народы равны, мы даже в прописях писали: «мир, дружба, братство», а на утреннике, посвящённом Первому мая, я играла девочку Киргизии… Нет, Колька хороший, это его мама давно училась, всё забыла.
Бабушка смотрит на меня, гладит по голове.
– Не грусти, Викуля-не оттуля, завтра мы с тобой поставим тесто, пирогов напечём.
Ночью мне снится сон: я иду по шпалам, темно, холодно, впереди – чёрный человек. Только совсем не страшный, худой. Кричу ему: «Подожди!» А он оборачивается, и я вижу Кольку. Моего приятеля Кольку – нескладного, неловкого, в очках – одно стекло залеплено лейкопластырем. Он машет мне рукой и, развернувшись, уходит. А я остаюсь.
ЛЕБЕДИ ЛЕТЯТ
А по небу летят лебеди…
– Бабушка, почему они так грустно кричат?
– Наверное, им жалко что-то терять. Они же прощаются с домом.
– Так они плачут, бабушка? Как я плачу, когда уезжаю от тебя?
– Да, моя хорошая.
– А разве нельзя быть всегда вместе? Почему люди расстаются?
– Потому, что они не принадлежат себе, потому, что их всегда кто-то где-то ждёт. Вот вырастешь и поймёшь это.
– Я не хочу вырастать!
Господи, какая же ты стала маленькая. Эти узкие, беспомощные плечи, эти острые, какие-то беззащитные, лопатки под моей ладонью, это осунувшееся, воскового оттенка лицо. И взгляд – в себя, почти безжизненный, почти отсутствующий. Почти…
– Как твои дела, деточка?
– Ничего, бабуль. Всё в делах.
Тёплые дрожащие руки накрывают мою ладонь. Когда-то кожа на них была слегка шершавой от постоянной работы по дому. Теперь же она стала мягкой и тонкой.
– Скорее бы уже умереть.
– Ну что ты, бабуль? О чём ты говоришь? Тебе ещё жить и жить.
– Зачем?
– Как зачем? Просто жить и всё.
– Нет, не интересно уже. Да и умирать не страшно – раз, и улетел. И не мучаешься.
– А как же мы? Как мы без тебя?
– Вы не останетесь одни. Забыла? Нас всегда кто-то где-то ждёт.
– Бабушка!
А по небу снова летят лебеди. В этот раз они возвращаются. И тоже с плачем. Почему?