Ольгин остров
Кот просунул морду между прутьями веранды и угрюмо смотрел на Ольгу сверху вниз. Персидский. Невероятно паскудный и грязный; Ольга даже представила колтуны, свалявшиеся на горячей шерсти пуза. И козюльки в уголках глаз. И ниточки слюны на морде. И еще: эта сволочь — черного цвета! Это, знаете ли, просто смешно! Кот венчал собой две последние выморочные недели: развод, Хыкина истерика в ЗАГСе и Викина сломанная лодыжка, из-за которой ехать на турбазу Ольге пришлось в одиночестве. Лохматая черная вишенка на ядовитом ведьмином торте с поганочными цукатами. Что-то такое тварь прочла в Ольгином лице, — хрипло мявкнув, кот исчез. Ольга подняла сумку и двинулась по лестнице в свой номер. Худощавая, волосы русые, сорок лет, преподаватель культурологии, детей нет, разведена. И — улыбайся! — счастлива.
* * *
Турбаза “Чайка” популярна среди любителей рыбалки, грибов, велосипедов и выпивки на природе. Простых смертных селят в деревянные домики с двумя спальнями и кухонькой, на которой стоит холодильник, знававший времена Брежнева. Под окнами кухни врыт стол, так что летние щи и запотевшие водочные бутылки подают прямо в окно. Неподалеку стоит мангал, за ним — детские качели и гамак; а дальше на фоне ерика белеют деревянные будки: домики, увы, без удобств. Но если потянуть за тайные нити, пучок которых держит в руках Ольгина подруга Вика по прозвищу Верста Коломенская, то вам достанется один из трех номеров в большом кирпичном доме. Там будет кухня, две комнаты с диванами и гулкий санузел, облицованный метлахской плиткой.
Ольга выгрузила в холодильник пельмени и сосиски, — не кухарить приехала! На столе воцарилась бутылка семилетнего армянского коньяка, но потом отбыла в шкафчик — глупо пить с обеда. Ольга застелила рассохшийся диван и приняла душ. Для начала взять велосипед, думала она, расчесывая волосы перед зеркалом, и — через лес, мимо заброшенного пионерлагеря в деревню. Там купить хлеба, горячего, помидоров и зеленого лука. И яиц деревенских! Желточек оранжевый, вкусный до остервенения…
— А де Серега? — спросил из реальности голос.
Ольга взвизгнула и закрылась полотенцем — на веранде стоял юноша в кепке и футболке с надписью “Тренер по сексу”. Юноша держал на плече пятилитровую “сиську” с пивом. На ребре ладони синело — “За ВДВ”. Ольга не смогла ничего сказать, с ней приключился речевой паралич — бывшего мужа звали Серегой, и она точно знала, где он — с Хыкой в Италии… Но зачем это нужно сексуальному тренеру?
— Ой, бля, мы же на третьем живем, — вдруг понял юноша, прошел по веранде дальше, и по лестнице вверх забухали его шаги.
— А-а-а! Лысый! — заорали там хором нестройные юные голоса. Славные соседи.
Ольга быстро оделась в велосипедное, вышла на веранду и заперла дверь. Наверху булькало — долго, невозможно так глотать, задохнешься, — словно пиво сливали в унитаз. Но вот булькать перестало, и девичий голос произнес: “Уф-ф… Как в сухой ручей!”
Ольга торопливо ткнула плеер, и малахольный Павел Кашин запел о том, как он построил на песке безумно-дивно-чудный город. Она легко сбежала по ступенькам, взяла в гараже велосипед и вырулила на лесную дорогу. “Надо было коньяк спрятать”, — подумала вдруг. Тренер по сексу, опять промахнувшись этажом, лезет в свой, а на самом деле — в ее шкафчик за стаканом… и натыкается на бутылку. Крепкими зубами вытаскивает пробку из горлышка и высаживает одним длинным глотком, словно это не коньяк, а разбодяженный медицинский спирт из фляжки на сборах... Бред какой-то.
* * *
Верста Коломенская была замужем в четвертый раз за каким-то промышленным альпинистом — есть, оказывается, такая специальность. Вика притягивала к себе людей, будто колдовской камень из “Волшебника Изумрудного города”. Только вокруг того камня валялись иссушенные белые кости, а вокруг Вики шумел музыкой и журчал фонтанами пестрый оазис, чье нехитрое богатство было особенно ценно на фоне окружающей пустыни. Они познакомились, когда Ольга продавала по объявлению дубленку. Вика приехала к ним домой, на ней было что-то невероятное — цыганская юбка и какие-то попугайские перья. Она мигом влезла в дубленку и встала перед зеркалом, — дубленка была ей непоправимо мала.
— Маловата она вам, — сказала Ольга.
— Разве?
— Конечно. Смотрите на рукава.
— А по мне — в самый раз. Уступаете?
— Ну что же… Пятьсот рублей могу уступить.
— А впрочем… не надо.
— Разглядели? И в плечах она вам узковата.
— Я говорю — уступать не надо. Возьму за вашу цену.
Сергей хрюкнул из-за газеты, которой прикрывался, сидя в кресле.
— Только я не при деньгах. Едемте ко мне, там рассчитаемся…
Сергей подскочил, ухватил Ольгу за руку и увел на кухню.
— Не вздумай к ней ехать!
— Почему?
— Стукнут молотком по башке — и привет!
— За старую дубленку?
— Это же аферистка, не видишь? — сипел он ей в ухо, а сам поглядывал в коридорное зеркало, опасаясь, что Вика, она же Цыганка, она же Зузя, пользуясь беспечностью хозяев, шарит по ящикам в поисках денег, сберкнижек и документов на недвижимость.
— Едем с нами.
— Ага, а ее дружки в это время обчистят квартиру? Приедешь, а тут только голая лампочка на проводе висит. И та — перегоревшая.
— Что же мне делать?
— Гони ее в шею!
Ольга вернулась в комнату. Вика стояла перед зеркалом, застегнувшись на все пуговицы, и красила губы белой помадой. В окно дул горячий август. Таинственные флюиды Изумрудной страны достигли Ольгиной души. Что-то там взвихрилось и выстроилось вдоль силовых линий.
— Поехали, — удивив саму себя, сказала Ольга. Так и подружились.
* * *
В лесу было душно. Ехать по тропинке стало невозможно из-за вспучившихся корней, Ольга слезла с велосипеда и покатила его. Надо было по дороге, но там в сантиметре от бровки носились самосвалы, Ольгу с ее везучестью непременно бы сбили. Зато теперь можно заблудиться в лесу. Деревья шумели где-то высоко, ветер выворачивал листья серебряной изнанкой. Ольга остановилась у зарослей ежевики и съела пригоршню кислой, распадающейся бусинами ягоды. Она станет жить в лесу. Питаться малиной и сыроежками, а по ночам выть на Луну, как мечтал Саша Черный. Тропинка, впрочем, не обманула и вскоре вывела к лугу, а за ним виднелась деревня.
* * *
Рядом с велосипедом стояла грязная белая курица. Она внимательно осмотрела Ольгу левым глазом, а потом, вывернув шею, правым. Наглядевшись, курица клюнула Ольгу в кроссовок и, юркнув в щель между штакетинами, взбалмошно побежала через бурьян. Из дома вышла баба с тазиком в руках и тоже уставилась.
— Здравствуйте! Яйца продаете?
— Митрич! — надрывно крикнула баба, после чего ловко поймала курицу и задом исчезла в доме.
Из сарая появился Митрич в майке, с торчащей из бороды папиросой. В руке у Митрича был топор.
— Че? — выдохнул он.
— Здравствуйте! Яйца есть?
— А как же.
— Почем продадите?
— Самому нужны, — съюморил Митрич и гулко заржал. — Машка, вона не за первачом, слышь!
Из дома снова вышла баба, подошла к штакетнику и улыбнулась Ольге никелированными зубами.
— Ой, звиняйте. Я думала — за самогонкой. Вы же с турбазы? Кажный день по три раза ездют.
— Нет, мне яиц бы купить. И помидоров.
— Помидоров? Рази ж ими торгуют?
— В городе торгуют.
— Надо же, — сочувственно удивилась баба. — А яички у меня хорошие, сколько вам?
— Десяточек, если можно.
— А че не можно-то? Три червончика всего. А помидоры собирай — вон грядка.
Ольга протянула бабе полтинник, та отворила калитку. На грядке росли не помидоры, а помимонстры, покрытые страшными язвами и ороговевшими ранами. С большим трудом она набрала пяток кособоких уродцев. Из сарая раздался крик Митрича:
— Да не секутись же ты, курва! — сразу тупой удар топором в дерево и короткий писк. Тут же появилась баба с пакетиком яиц.
— Что это там? — спросила Ольга, кивнув на сарай.
— А мой курям бошки рубит… Свеженькую хотите? За две соточки уступлю.
— Нет, спасибо! — передернуло Ольгу.
— Молочка? Сметанки?
— Тоже не надо.
— Как скажете.
Ольга положила помидоры и яйца в рюкзак, оседлала велосипед, вопросительно посмотрела на бабу.
— Че? — спросила та.
— Сдачу можно с полтинника? Двадцать рублей.
— За помидорки? По четыре рубли у меня помидор, — ответила баба и улыбнулась, как шарикоподшипник показала.
* * *
Подлость. Природная, черноземная, ситцевая подлость. Как? Как они все понимают, что можно безнаказанно взять и плюнуть? Харкнуть. На лице у меня это написано? На лбу вытатуировано? Или Вика права — это моя виктимность?! У Вики, значит, никакой виктимности нет, а у Ольги она цветет пышным цветом, как плесень на батоне, который забыли в хлебнице, уезжая в отпуск. А может, надо просто поменять отношение? Расплатитесь — и посмеемся вместе…
Переднее колесо влетело в неприметную ямку, ее оторвало от сиденья, рыжее, голубое и зеленое вздыбилось — и она кувыркнулась через руль. Воздух выскочил из легких, когда она грянулась оземь всем телом. Даже не больно, только не вдохнуть. Ольга лежала на рюкзаке с яйцами и помидорами, а сверху, в полной гармонии с реальностью, давил велосипед. Она с ненавистью отпихнула его от себя. Какая-то лесная птаха села на ветку и посмотрела на нее.
— Давай! Чего ждешь? Какни мне на голову! Ну?!
Птаха цвиркнула и улетела. Ольга осторожно перевернулась и на четвереньках доползла до пенька. Еще не хватало ногу сломать… Нет, просто ссадина на колене, набухающая кровью. Сорвала лист подорожника, отерла пыль, приклеила к ноге. Как в детстве... Перевернулася планета и в небе лампочки зажглись, и снова снится детство, лето, и мама шепчет мне: “Пись-пись…” Откуда бы это? Ах да, Викина подружка, поэтесса малых форм, декламирует, дымя папиросиной.
Сквозь деревья виднелась река. Прихрамывая, Ольга прошла сквозь прозрачную рощицу и оказалась на берегу. Недалеко, рукой подать, лежал небольшой остров, заросший тополями. Река толкалась в белый песок на том берегу. То что надо. Раздеться и доплыть, купальника только нет. И велосипед грибники сопрут.
* * *
На ступеньках дома сидел сторож Толик и вязал носок. Ольга прислонила велосипед к стенке гаража.
— Кувыркнулась?
— Ага.
— Главное — шею не сломала… остальное — фигня. У нас в прошлом году мужик один кувыркнулся, толстый такой, так скорую со слободы вызывали — шейный позвонок повредил.
— Колесо теперь восьмерит.
— А как же! Непременно будет восьмерить.
С третьего этажа высунулась голова сексуального тренера:
— Толян! Баньку организуешь?
— Ты еще тот раз не оплатил, умник!
— Не ссы, заплачу!
— Вот как заплатишь, так и организую! Взяли моду — бесплатно в бане париться. А электричество я сам вырабатывать буду?
— Ну ты и нудный! — сказала голова сексуального тренера и скрылась за краем веранды.
— Я — нудный… — бубнил Толик. — Оно понятно, племянник тутошнего хозяина, вроде как блатной, вроде как и не пошлешь. Вот ты — ты стала бы посылать племяша своего шефа?
Ольге стало неприятно Толиково “тыканье”. Она попрощалась и поднялась к себе. С третьего этажа радиоголос выкашливал строчки: “Старый вор был мудрый, справедливый, не терпел, в натуре, беспредела. Но по зоне рыскали блатные, и на этот раз не углядел он”. Ольга открыла дверь, достала из шкафчика бутылку, откупорила ее ножом, плеснула коньяка на донышко стакана. Сверху раздался топот и хлопанье в такт хоровому припеву: “А над лагерем вьюга стонала и пела, и бросалась на вышки, пугая солдат. А над лагерем солнце давно уж не грело, да и птицы давно уж сюда не летят!” Ольга залпом выпила и немедленно налила еще.
* * *
Вечерело. Над турбазой поднимались сизые шашлычные дымы: неумелые поддатые горожане жгли на мангалах мясо. Ласточки, свистя, кружили в небе. Она достала со дна сумки сигареты, содрала целлофан, оторвала клапан. Внутри нее словно появился маятник, как в Исаакии, она не могла сразу завершить движение — голова дает команду “стоп”, а ноги все идут, идут… Напилась!.. Уселась на стул, закурила сигарету фильтром, вдохнула кислый дым. Пять лет не курила… и вот — начала. Она ткнула дымящую сигарету в тарелку с разлохмаченными пельменями и тополиным пухом.
Молодежь дрыгалась на пирсе — три парня и три девицы. Над гладкой водой разносилось: “Ковыляй потихонечку, про меня ты забудь! Отрастут твои ноженьки, проживешь как-нибудь!” Травмированная Ольгина нога начала притоптывать под музыку. Что за глупость — пить в одиночку… Да еще и под пельмени. Будь тут Вика, на веранде собралась бы компания. Болезненно-красный толстяк, раздувающий угли в мангале у соседнего домика, оказался бы вдруг известным театральным режиссером. И жена его в пестром парео, художница, рисовала бы Викин портрет карандашом для губ. Ах, Вичка, где же ты со своим магнетизмом?! Чтоб они провалились, эти твои латиноамериканские танцы, на которых вот так запросто ломаются лодыжки!..
Из рюкзака раздалась телефонная трель. Ольга вскинулась, косой дугой добежала до дивана, — но звонила другая подруга, Машенька, поставщица свежих сплетен.
— Привет! — крикнула Ольга в трубку.
— Привет. Оттопыриваешься? — ответила Машенька, и Ольга вообразила ее себе всю: сидит на крышке унитаза в крошечном совмещенном санузле, с ноги съехал носок, угол зеркала отражает белый глаз и крупноватые передние зубы.
— Тут супер! — начала врать Ольга. — Гоняла в деревню на велосипеде за яйцами, а помидоры мне бабка подарила. Назад ехала, кувыркнулась, расскажу потом — обхохочешься!
— Вички-то нет?
— Ой, Маш, она ногу сломала. С гипсом валяется.
— Видела я… Для гипса он смугловат.
— Ты о чем?
— У нее — новый! — шепотом прокричала Машенька.
— Новый — что?..
— Новый “кто”! Танцор испанский! Ну… тренер этот ее.
— Погоди… А Пашка?
— А что Пашка? Пашка уехал в свою Уганду, жирафов снимать. А Вичка подцепила мулата на ихней выставке. Будут у Пашки жирафьи рожки.
Ольга села мимо дивана на пол. Машенька что-то болтала в трубку, потом умолкла. Ольга снова поднесла трубку к уху.
— Олька! Слышишь меня? Чего молчишь?
— Я скажу… У меня там… это… шашлык убегает, ты извини, — и разорвала связь.
Набрала Вику, но ее телефон был отключен. Что же ты за сука, Машенька?!. Едва настроение нормальное вернулось, а тут твои наблюдения. Ольга стянула с дивана подушку и легла на полу. Зубы почистить, посуду помыть, душ принять, — но сонная бездна чавкнула и втянула ее прямо такой — немытой, нечищеной и на полу. Проснулась она в кромешной темноте, ощупью выбралась на веранду. Звезды тлели в небе и отражались в реке. Верхушки тополей на давешнем острове чернели на фоне звезд. Молодежь пила на пирсе, поминутно раздавался оттуда визгливый бабский смех да неясно светились чьи-то бледные ягодицы. “Чтоб у вас утром головы полопались”, — зло пожелала Ольга, вернулась в комнату и улеглась на диван. Пусть оно все катится к чертям кошачьим: гопники, хыки, сереги всех сортов, бабки, жирафы и мулаты, предательница Вика и, отдельно, верхом на унитазе, сука Машенька. Пошли вон! Брысь! Ольга встанет утром пораньше, позавтракает, захватит рюкзак с пледом, водой и бутербродами, возьмет водный велосипед — старенький катамаранчик — и закатится на остров. И выключит голову.
Жесткое ватное мясо старого дивана впитало в себя сотни сновидений и теперь излучало их вокруг. Ольге снилась какая-то ерунда из никогда не виденного, а когда стало светать, вдруг приснился остров на реке, только необычный, с адлеровскими пальмами и кипарисами, с деревянным лежаком и беленой стеной дома, в котором давным-давно прошел ее медовый месяц.
* * *
Утро встретило ее улыбкой — два яйца в рюкзаке чудом уцелели. Она поставила на огонь чугунную сковороду и, пока та набирала жар, порезала крупными кольцами лук и помидоры. На отдельной сковородочке пожарила гренки и сосиски, забросила все это в шкворчащее масло, сверху разбила яйца. Чайник бурлил на соседней конфорке, и она заварила крепкий чай с мятой. Тут и яичница подоспела — чуть сопливенькая, как Ольге нравится, и есть ее надо непременно со сковороды, а потом все подобрать корочкой, потому что вкуснее еды нет на белом свете. На верхней веранде позевывала и слабенько материлась молодежь, но Ольга вообразила вокруг себя толстый стеклянный колпак, на который сверху льет чистейшая вода с горного ледника, водрузила на стол разделочную доску, поверх нее поставила сковороду с яичницей и стакан чая с лимоном, вооружилась вилкой, вдохнула укропный пар… Яичница смотрела надменно, пробулькивала маслом с горячего дна. Ольга подцепила вилкой полупрозрачное колечко лука и стала осторо-о-ожненько подводить вилку под желток, чтоб не растекся… На верхней веранде скрипнул стул — и дымящий, смрадный окурок упал в самый центр Ольгиной сковороды, табачный уголек коротко шипнул в желтке.
— Да нехер на речке делать, — раздался сверху измученный голос сексуального тренера, — я и тут пивком разомнусь.
* * *
Водный велосипед она привязала к коряге. Вышла на берег, в пятнистой тени тополя расстелила плед, бросила сверху рюкзак, стянула футболку и шорты. Легкий ветер тронул воду, прыгнула рыбешка. Сначала искупаться, а остров — на потом. Она зашла по пояс и поплыла, ощущая ногами жесткие придонные водоросли. Заплыв подальше, нырнула и достала руками сморщенное песчаное дно. Вверху сияло расплесканное солнце. Ольга выдохнула воздух, юркие стеклянные пузыри скользнули по лицу. Испуганное тело само оттолкнулось ногами и… давай-давай-давай, на поверхность!
На острове было замечательно пусто, она обошла его кругом за пять минут. Два мостка для рыбалки, несколько заметенных песком кострищ. С дальнего берега доносились обрывки музыки с турбазы и плеск лопастей. Она легла на плед, напилась чаю из термоса, ощущая родной, из детства, привкус речной воды, попавшей в нос. По небу бежали прозрачные облака — день будет нежаркий. Долгий, одинокий, только еёшный. Три бутерброда с помидорами и сыром. Томик Рекса Стаута. Очень хорошо, что она выбралась сюда с утра. Завтра, по неумолимым законам подлости, остров займет какой-нибудь местный Митрич с браконьерской сетью и жирными ситцевыми бабами. А сегодня остров только ее.
* * *
Ветер налетел быстро и страшно. Рябь на воде превратилась в короткие злые волны. Ветер выдул с острова всю дремоту, взвихрил песок, бросил его в глаза, засолил вещи — рюкзак в секунду оказался наполовину занесен. Черная туча распустилась над головой, расплылась в небе гематомой, дождевые монетки щедро посыпались на песок. Неумелый узел, которым Ольга привязала к коряге шнур, распался под первым крепким порывом ветра. Катамаран стал резво пятиться от острова. Ольга забежала в воду, едва поймала кончик шнура левой рукой, притянула поближе, с трудом втащила его на отмель и выбралась на берег собрать вещи. Ветер бушевал, дул зло, порывисто, гремел в небе, словно бил в огромный и невидимый парус. Ей вспомнились отчаянные капитаны чайных клиперов, не спускающие паруса в бурю. Дескать, одной рукой они держали штурвал, а другой — револьвер, чтобы выстрелить в парус, если корабль начнет заваливаться в воду. Тут над ее головой грохнуло, как из пушки, и небесный парус действительно лопнул. Она глянула вверх и обомлела — с тяжким скрежетом на нее падала мокрая зеленая туча, — не туча, тополь, переломленный пополам шквальным ветром! Ольга, даже не она, а ее тело, недавно толкавшее ногами дно, повернулась спиной и успела сделать шаг в сторону, когда он ее настиг, хлестнул через спину по левому плечу, сбил с ног, накрыл и подмял под себя…
* * *
Наверное, на какое-то время она потеряла сознание. Вода в реке кипела дождем, ничего нельзя было рассмотреть и в десяти шагах. Ольга попробовала встать, но искрящей костной болью просекло плечо и ногу. Дождь снова привел ее в чувство, она приподняла голову и глянула назад. Правая пятка торчала из листвы упавшего тополя как не родная, под неестественным углом, а нога набухала и пульсировала кипятком. Ольга бессильно прижалась к песку щекой. Апофеоз достигнут: дождь хлестал по ее разбросанным вещам, она лежала в двух шагах от поднявшейся воды, прибившей к острову мусор — разнокалиберные окурки, мутные пакеты, пластиковые бутылки и надутый сиреневый презерватив. Весь этот натюрморт орал ей в лицо: “Получи! Кушай! Жри полной ложкой! На! На! На тебе! Мало? Да у меня целое помойное ведро добавки! Все получишь, все отведаешь! Ты неудачница! Ты унылая, старая, негодная дура с тупыми амбициями и тошнотными привычками!” Дальше пошел отборный мат, выплетающий вензеля и узоры, красивый даже, если не принимать его на свой счет. Потом Ольга поняла, что мат звучит в реальности. Перед лицом появилась рука с надписью “За ВДВ”, рука эта потрепала ее по щеке, а голос сексуального тренера крикнул, чтобы она орала громче, потому что сейчас будет больно. И Ольга орала, ведь действительно стало больно, а сексуальный тренер на пару с Толиком упаковали ее ногу в самодельный лубок.
Они втащили ее в лодку; сексуальный тренер поддерживал за плечи, пока Толик выбрасывал на песок неопрятный ком сетей.
— Толян, сядь на весла, а то нанырялся — рук не чую.
— Ага.
Лодка тронулась и пошла, толкаемая широкими, умелыми гребками. Вокруг Ольги натекла дождевая лужа, сексуальный тренер растянул над ее головой целлофановый дождевик.
— Вон ейный катамаран куда прибило.
— Вижу.
— Надо потом вернуться.
— Я сам вернусь. Заодно часы поищу на дне.
Ольга тронула сексуального тренера за ногу:
— Почему вы за мной приплыли?
— Катамаран ваш сам собой по речке плыл. Я думал, вы утонули.
— Это вы за мной ныряли?
— Ну да.
— Спасибо. И часы утопили?
— Утопил.
— Дорогие?
— Не-е… говно китайское. Но наградные.
* * *
Остальное она помнила фрагментами — как лежит на боку в лодке, дождь хлещет в зеленый целлофан над ее головой, нога сексуального тренера задвигает под скамеечку, на которой лежит ее голова, жестянку с красными червями, а та опять выезжает наружу, — и это безумно смешно, до икоты, до истерики… А еще она помнила, что именно тогда, впервые за несколько лет, почувствовала себя по-настоящему счастливой.
Умляуты
Умляутов придумала Софочка, старшая дочка Мкртчянов, наших соседей по дому на Гороховой улице, номер восемь. Это были не видимые никому, кроме нее, медузы, плавающие над головами и высасывающие из нас счастье. У Софочки был врожденный вывих плеча, она держала голову немного набок, будто внимательно прислушивалась левым ухом к чему-то такому, чего больше никто не видит.
В нашем доме было шестнадцать квартир, а сам дом был построен на манер римской инсулы — квадрат с большим внутренним двором выходил на улицу одной аркой с чугунными воротами. В черные завитушки было вплетено “1884”, и Софочка рассказывала, что раньше ворота запирали на ночь, пока в сороковом не забрали ее дедушку. Тогда запирать их стало некому, да и незачем: черные воронки выкосили дом наполовину. Дедушка вернулся в пятьдесят четвертом, без иллюзий и зубов. Умер он, когда Софочке исполнилось четыре, и она совершенно не помнила его при жизни. В шесть лет она заболела краснухой, и бессонной ночью, когда подушка моментально степливалась, а тело плавилось воском, к ней зашел покашливающий старик. Он положил ей на лоб мокрое полотенце и легко погладил по слипшимся волосам. Утром мама с ужасом опознала в Софочкиной истории своего покойного свекра.
Дом смотрел на улицу узенькими недоверчивыми оконцами, в нем легко можно было держать осаду от фрицев, которые частенько высаживались в наших фантазиях на правый берег Кужмы, сжигали деревянный дебаркадер, захватывали небольшую гостиницу, методично перевешав на доске почета весь персонал, и ставили на ее крыше крупнокалиберный пулемет. Их броневики разъезжали по городу, всюду слышалась лающая речь, но захватить наш дом они не могли, о нет. У нас с Марком были два автомата, ящик прошлогодних патронов и стеклянная граната-бутылка “777” — на тот случай, если попадем в котел.
В центре двора из чаши высохшего фонтана росло корявое абрикосовое дерево. На него тянуло всех мальчишек — и все до единого получили от дерева отлуп: Алик разодрал брюки от паха до низа штанины, Марк угваздался в смоле, непонятно как оказавшейся на чистой ветке, Дато расцарапал щеку. Мне повезло меньше всех — я упал и сломал руку. Плодоносило дерево мелкими сухими абрикосинами, отведав которые, мы гарантировано получали расстройство желудка. Софочка расписалась на моем гипсе и рассказала, что под корнями абрикоса лежат кости дворового кота Мурзика, до смерти замученного мальчишками на соседней помойке. Вот поэтому нас дерево и не любит, зато к девочкам оно равнодушно.
В то время мы тоже были равнодушны к девочкам, нас тянуло, смотря по сезону, играть в шарики, бегать с брызгалками или гонять на санках с крутого берега Кужмы.
Софочкин папа, носатый и волосатый Гагик Мкртчян, врыл неподалеку от дерева стол и две скамейки. Мужики сидели там вечерами, играли в шахматы или в домино. На лавочке стояла потеющая трехлитровая банка с разливным пивом и лежал ворох астраханской воблы, которую привозил мешками из командировок мой отец. Вечером над столом струился ароматный табачный дым, и дядя Леша, потерявший в Афгане ногу, ловко вырывал у воблы спинку, разделял ее на янтарные полоски и угощал малышню. Сам он предпочитал разбирать ребрышки. Солнце быстро покидало двор, окна квартир наливались светом, и скоро тетя Роза, мама Марка, позовет его ужинать, а следом позовут и всех нас, ведь наш дом — это единый организм, даже борщи на всех кухнях довариваются одновременно…
Я помню ванную в Софочкиной квартире. Мы собрались там однажды под Новый год, когда жизнь сильно приперла: я, Софочка, Марк и Дато. Софочка знала верный способ, как получить в подарок именно то, что хочется. Она поставила на пол ведро дном вверх, зажгла церковную свечку и прикрепила ее в центре дна. Потом достала из кармана пиковую даму и прислонила ее к рубчику на дне ведра так, что на стене образовалась дрожащая прямоугольная тень. Капнув на карту одеколоном, мы взялись за руки и тихо пропели хором: “Пиковая Дама, появись!” Я смотрел на зеленую тень… и вдруг понял, что тень начинает приглядываться ко мне, а в трещинах на стене мне почудился силуэт худой и уродливой женщины.
— Фигня какая-то, — сказал Дато. — Мы в лагере не так вызывали.
— Тихо ты, — шикнула Софочка.
— Айда во двор, ребзя, — пугливо прошептал Марк. И мы пошли во двор.
Я тогда сильно прогадал. Софочка дождалась Пиковой Дамы — та услышала призыв и рванулась из тени на свет. Софочка выкрикивала свои желания до самого конца, и когда Пиковая Дама высунула свои ледяные руки из теневой двери, Софочка задула свечу и разорвала карту пополам, спасшись, таким образом, от неминуемого удушения. Мне в том году вручили новые ботинки и шоколадку, а Софочке подарили розовое платье в блестках, туфли в тон, настоящую золотую корону с маленькими рубинами, новые ботинки и, опять же, шоколадку. Платье и туфли мама убрала в шкаф, до Софочкиной свадьбы, корону папа отвез в сейф на работе, а вот ботинки она нам показала. И шоколадкой поделилась.
Почему-то я не помню, чтобы мы наряжали во дворе елку, даже снеговиков не лепили — снег быстро сгребали лопатами. Зато дни рождения, приходящиеся на теплое время года, частенько отмечали за дворовым столом. Одним июньским вечером Гагик привез из роддома свою жену и маленький сверток, перевязанный долгожданной голубой ленточкой. Через двадцать минут три дочки Гагика таскали во двор миски и рюмки, старенькая бабушка в пушистом козьем платке рубила на столе салат, а дядя Леша прицепил протез, закинул за спину рюкзак и отправился за водкой. Тетя Роза наварила огромную кастрюлю пельменей, а детям выставили на стол длинную самаркандскую дыню, словно покрытую змеиной кожей. Папа вспорол ей пузо и развалил пополам. Дыня показала интимное розовое нутро с аккуратно выложенными семечками. Я получил свою дольку и сел на облупившийся бок фонтана рядом с Софочкой.
— Димка, посмотри на небо…
Я посмотрел, — там висели взлохмаченные крахмальные облака.
— Смотри, сколько там умляутов. Сегодня попируют.
— Поздравляю с братиком.
— Ага. Типа… спасибо.
— Придумала, как назовете?
— А то. Я буду звать его Жопой. Нормальное имечко, да, — Жопа Гагикович Мкртчян?
Я засмеялся так, что чуть не подавился сладкой дынной плотью.
— Прыгают вокруг него… Вокруг меня никто не прыгал. Отравлюсь. Скраду у бабки цианид — и отравлюсь!
Я вообразил себе пузырек с мерцающими фиолетовыми кристаллами цианида, лежащий в аптечке у Софочкиной бабушки между упаковками пирамидона. Вот она запирается с пузырьком в совмещенном санузле, глотает яд и падает замертво в чугунную ванну, а завывающая газовая колонка освещает весь этот кошмар синим светом.
Софочка доела дыню, бросила шкурку в фонтан и подошла к братику. Жопа лежал на руках изможденной счастьем мамы и спал, посапывая фирменным носом. Софочка погладила плотный красный кулачок и сказала:
— Я его люблю, мамочка.
— И я его люблю, Софочка.
— А он скоро умрет?
Легко вообразить, что случилось потом. Софочку выдрали ремнем и неделю не пускали из дома. Она действительно полюбила брата и помогала матери с ним, но та запомнила ее слова и никогда не оставляла мальчика наедине с Софочкой. Вообще никогда.
Новый, 1984 год отмечали в квартире Мкртчянов всем домом. Праздника было сразу два — Новый год и столетие дома. В зале сдвинули столы, пахло елкой и мандаринами; на кухне накурили, мама открыла окно, и в зале прямо из воздуха вдруг пошел мелкий снег. В полночь ребятня побежала во двор с бенгальскими огнями, а Софочка хлопнула “взрывпакет” — бумажную трубочку со смесью марганцовки и железных опилок, принесенных мною с уроков труда. Бабахнуло славно; в обычное время нам бы поотвинчивали головы, но взрослые уже пили водку, — и все обошлось.
Мороз кусался. Дети побежали в дом, а Софочка подошла ко мне и вдруг поцеловала в губы. Потом мы целовались с ней, запершись в ванной, в той самой, где она отравилась цианидом в моей фантазии.
— Смотри, — сказала Софочка, расстегнув рубашку и быстро задрав майку.— Нравится?
— Ага, — сказал я, хотя в адском освещении разглядел только два темных пятна.
— Все, теперь мы будем жених и невеста. А когда вырастем, ты на мне поженишься и заберешь отсюда. Да?
— Да, — ответил я, и мы вновь принялись целоваться. Наутро болели губы…
Мы часто обжимались с ней на чердаке. Тискались и целовались, ничего такого. Иногда я ощущал себя большой свиньей: я совершенно не любил ее, но искал с ней новых ощущений, которые негде было получить.
В один из августов, когда мои родители вместе с родителями Марка уехали на дачу, мы с Марком раздобыли бутылку портвейна, пачку “Родопи” и поднялись на тот самый чердак. После первого стакана Марк закурил и сказал, что в институт он поступать не станет, пойдет в армию, а когда вернется, то они с Софочкой поженятся, — и вот тогда он ее отсюда увезет.
В феврале мне исполнилось четырнадцать, накануне этого дня папе дали новую квартиру. Мы переехали через месяц, и я никогда больше не видел Софочку.
Она была замужем дважды. Первый раз — не за Марком, потом за французом, который все-таки ее отсюда увез, и они счастливо прожили два года в Марселе.
Двадцатого марта Софочка готовила луковый суп. За распахнутым окном сиял расплавленный солнцем Лионский залив, на подоконнике стоял стакан белого вина. Софочка курила, выпуская дым через ноздри, и возила по терке кусок “Грюера”. Ее муж сидел напротив, ел яблоко и подпевал Сюзанне Вега из радиоприемника. Когда песня кончилась и началась реклама, Софочкин муж открыл ящик стола, вынул из него пистолет и отправил жену, а потом и себя в теплое марсельское небо. Удивительно, но соседи не услышали выстрелов. Они стали стучать, когда выкипел куриный бульон, и лук стал чадить.
Я понятия не имею, что между ними случилось. О ее смерти я узнал от своего аспиранта Сергея Мкртчяна. Через три месяца ему из Марселя пришло письмо, отправленное Софочкой за несколько часов до смерти. Конверт был весь испятнан лиловыми печатями — полиция изъяла письмо, пытаясь найти причины поступка Софочкиного мужа. В марсельском отделении криминальной полиции под недоуменным взглядом переводчика лежал тетрадный листок со словами: “А еще, Жопка, передавай привет своему историку, я его знаю. Напомни ему, как мы целовались в ванной”.
Если честно, я выдумал и луковый суп, и Сюзанну Вега, — у меня нет друзей в марсельской полиции, откуда бы мне знать подробности…
Я приехал на побережье Кужмы двадцатого марта, ровно через год. Нашего дома давно не было, на его месте стояла заброшенная стройка. Ветер гонял пустые пивные банки, они катались по земле с каким-то мистическим стуком. Накрапывал дождь, было холодно, отчаянно хотелось курить, но сигареты я забыл в машине. Над моей головой парили умляуты. Они пьют счастье, это правда. И когда кажется, что они высосали тебя до дна, стоит помнить — умляуты умеют переломить нас таким образом, чтобы выпить еще две-три капли, задержавшиеся в складках души.
В палате
“Ночь. Ночь. Ночь. Ночь”.
Т. Толстая
Ровно в половине восьмого утра в палату заходит Грымза. Она говорит громким голосом, полным торжества человека, который встал час назад, совершил пробежку, выхлестался контрастным душем, съел стакан варенца с горсткой красной смородины — и вот теперь дарит счастье пробуждения размякшим человечьим личинкам. Она стягивает с мальчишек одеяла, — потому и Грымза. Все отправляются в санузел, разлепляют глаза, чистят зубы и спускают воду в унитазе. Никто утром не может противостоять Грымзе, даже Берендей, наблатыкавшийся рассуждать о “правах ребенка”.
В начале десятого в палату войдет Лев Иосифович Бенеменсон, которого за глаза зовут Беней Криком. Он осмотрит Берендеева, едва не сгоревшего вместе с родителями на собственном дне рождения в ресторане “Ля Перфексьон”. И покачает головой над Лысым, во дворе которого взорвался газовый гриль. Он все помнит про Дрона, Толяна и Белого, необдуманно поигравших с китайской пиротехникой. Все они идут на поправку. Тревогу вызывает лишь Петя Волков, лежащий у самого окна — самый мелкий мальчик в палате, сущее недоразумение, деревенский дичок среди упитанных городских сыночков. Его отец работает золотарем — ездит по деревням на говновозке. Труд этот почетен и высокооплачиваем, а супруга его, Петина мама, все едино двенадцать лет назад лишилась обоняния, случайно нанюхавшись хлорной извести.
Петя попал в ожоговое отделение после того, как помогал отцу латать крышу сарая. Отец с почтальоном дядей Колей сидели наверху, а Петя был внизу на подхвате. Он как раз рассматривал красную стрекозу, присевшую на перекладину лестницы, когда дядя Коля, надувшийся с утра ледяного “жигулевского”, столкнул коленом вниз ведро расплавленного гудрона. Следующие десять часов Петиной жизни были наполнены болью высочайшего накала. В ее сиянии, как в свете фотографического магния, запечатлелась поездка в город на почтовом уазике, аккордеон дяди Коли, без которого он никуда, цветом перекликавшийся с давешней стрекозой на лестнице, белый пантенол, желтый гипозоль и пятеро мальчишек в палате, уткнувшихся в игровые приставки.
Сначала было очень плохо, потом стало очень хорошо; в столовой кормили от пуза, хоть городские и кривлялись, и Петя съедал за обедом по три тщательно проваренных куриных ножки. Берендей, Лысый, Дрон, Толян и даже Белый смотрели на Волкова так, будто он то, что является источником дохода Петиного отца; ну и он смотрел на них не лучше. После перевязки Петя глотал свои таблетки и дул на крышу, где можно было сидеть в тени кирпичной будки, в которой легко мог бы жить Карлсон; но Петя проверял — не жил, лишь стояли пустые бутылки от водки и вина “Черный лекарь”.
Ветер гонял высушенные до пороха окурки по чертовому гудрону, они скуривались моментально, и надо было опять лезть обожженной рукой в карман за спичками. А во внутреннем дворе ремонтники выворотили асфальт от забора до фонарного столба. На лавочках возле земляной раны сидели разные люди. На север от фонарного столба — сплошные сантехники, а на юг — одни только интерны. Вероятно, они обсуждали обнаженную трубу, покрытую коростой стекловаты, изъязвленную сварочными швами, как с сантехнической, так и с медицинской точки зрения.
Зато после отбоя, когда опускалась тишина и лишь изредка шуршали по линолеуму резиновые тапочки ночных курильщиков, Петя Волков становился самым большим в своей палате, раздуваясь на манер стратостата. Тихим шепотом он рассказывал истории, которые навыдумывал днем. И предметы отращивали новые тени, извивающиеся, когтистые, демонстрирующие испуганному взгляду мохнатые педипальпы. Берендей, Лысый, Дрон, Толян и даже Белый прекрасно знали, что деревенский навозник все врет. Но даже если смеялись над ним, то все равно боялись идти ночью в туалет, — ведь там, напротив трубы, была дурацкая узенькая дверка, через которую приходила в мир людей Смерть. Днем Смерть мыла полы на третьем этаже — скрюченная зеленоватая старушка со стеклянным глазом. Если спрятаться в ординаторской, как это сделал Петя Волков, то можно было увидеть, как эта старушка, воровато оглянувшись, юркает в свою узенькую дверцу — и нет ее. Даже если заглянуть потом в дверцу, то там увидишь только трубы, лохматые от паутины.
Какую же силу берут над детьми сумерки и шепоток записного враля! Верили не мозгами, но середкой души, что Грымза живет в морге, в специальном холодильнике. А утром по больнице ходят не только настоящие медсестры, но и медсестры поддельные. Узнать их можно по черной ниточке, будто случайно лежащей на воротнике. Если выпить таблетки, которые принесли такие медсестры, то быть беде. И уж конечно, нельзя идти за ними на процедуры, потому что пойдешь, и сначала все будет обычное — коридоры, лестницы, люди, — а потом коридоры станут кривыми и незнакомыми, откроется дверь, а за ней — Черный Доктор. И никому неведомо, что он сделает с беспечным мальчишкой, но вряд ли что-то хорошее, коль горлом у него идет густой дым и сыплется уголь. А потом ты вдруг очнешься в палате, думая, что это просто был страшный сон…
В палату заглядывает дежурная медсестра и говорит:
— А ну тише! Болтуны сейчас возле стола будут стоять!
И палата смолкает, дети вмерзают в подушки, тихо… тихо… спать… Берендей шепчет:
— Брехло деревенское… — но следит, чтобы ноги не высовывались из-под одеяла.
И тогда уже окончательно наступает ночь. Где-то далеко, в своей квартире, Грымза ложится в постель, а муж толкает ее в бок, говоря:
— Ну чего ты балкон расхлебенила? Холодно… как в морге!
И Смерть заводит черный будильник — завтра столько работы! Потом кладет в стакан свой стеклянный глаз, недолго ворочается — и тоже засыпает.