Главы из повести
Дядя Коста
Даже мой папа, вообще не склонный выносить какую бы там ни было оценку мужской внешности, называл его Червонным валетом. Сережка был безупречно красив, и о такой модели мог бы мечтать любой художник.
Его внешность не претерпевала неприятных метаморфоз, он никогда не был гадким утенком, плавно и уверенно перешел он из разряда “хорошеньких мальчиков” в недосягаемую касту “красавцев”. И если не был он обвешан девчонками, как елка игрушками, то только потому, что были у него две черты характера, ставшие этому помехой, — одна проявилась сразу, а вторая со временем. Скромность, доходящая до растерянности, мгновенно выдавала себя на румяных щеках, даже в детстве не позволяя ему взять в гостях конфету из коробки. А потом оказалось, что он еще и абсолютный, бескомпромиссный однолюб.
Но это все позже. А пока мы были заняты с ним и обаятельной шпаной Олегой Родионовым по кличке Родимчик серьезнейшей конструкторской работой. Олега был старше нас года на два, но ростом не вышел, хотя в драке побаивались его и те, кто был постарше. Что бы он ни делал — бил ли кому-то морду, разыгрывал ли комбинацию на футбольном поле, учился курить или просто бездельничал — все это проделывалось с необычайной выдумкой. Если учиться курить — то там, где родаки уж точно не засекут, а именно — на верхней ветке кривого дерева. Хорошо, что расстояние до земли было не больше трех метров, да и газон — поросшая травой куча мусора — был мягким.
А футбол! Закружив всех защитников и выманив на себя вратаря, в истерическом прыжке несущегося на него, Олега делал хитрую рожу и пяточкой откидывал мяч на набегающего следом партнера, который оказывался перед абсолютно пустыми воротами. После неминуемого в такой ситуации гола Олега изображал Моргунова, танцующего твист, и приговаривал: “П...здык-тык-тык!” — заразительно смеясь.
Когда ему уже почти что прилетело от парня из автотранспортного техникума, отслужившего в армии и слегка приблатненного, Олега занял позицию перед “Жигулями” профессора Гроссмана. От взрослого удара Олега увернулся, как пружинный клоун. Здоровенный кулак агрессора разбил в крошку боковое стекло, заревела сигнализация, и обидчик загремел по хулиганке, к тому же разворотив себе руку, которую несчастный профессор сам же и лечил потом, понуждаемый к этому клятвой Гиппократа — и вряд ли чем-то более.
Сейчас Родиончик (вторая, “добрая” его кличка) был единственным из нас троих, кто еще соображал, несмотря на тридцатиградусную жару, для северян убийственную. А задача перед нами стояла нешуточная. Час назад от нас отвернулись футбольные боги. Несмотря на самую добросовестную самоотдачу, мы проиграли арбуз команде, состоявшей из второй половины обитателей двора. И не просто арбуз — десятикилограммовый, за три рубля, а наскрести удалось только рубль с мелочью. Олега поплелся домой и принес оттуда отцовскую удочку-донку, несколько проволочек — легко гнущихся, но упругих, дрель со сверлом и гирю от ходиков в виде коричневой свинцовой елочной шишки. Мы стали по очереди сверлить гирю у толстого конца, пока Родиончик, недавно посмотревший “Золотого теленка”, радостно покрикивал: “Сверлите, Шура! Она золотая!” После чего драчовым напильником конец шишки был отточен до опасной остроты, а проволочки засунуты в дырки, чтобы торчали в разные стороны. Снаряд был готов.
Мы влезли по пожарной лестнице на пункт приема утильсырья, тихо прокрались к венчавшей здание базара галерее и влезли в полутьму.
Двор нашего дома состоял из сходившихся углом двух заборов — большого и маленького. Маленький отгораживал открытую часть городского рынка, большой всегда был мрачным и серым, — и тогда казался нам очень высоким. За ним была, есть и надолго еще останется городская тюрьма. С высоты базарной галереи мы увидели, как угрюмые люди убирали тюремный двор, пилили бревна, а один красил на солнышке через трафарет лозунг-растяжку “Первый раз в первый класс!” и дорисовывал на красной ткани желтые кленовые листья. Мы тем временем оказались уже над пирамидой арбузов, вокруг которой были расставлены ящики с помидорами, огурцами и прочими дарами юга.
Родиончик буркнул:
— Щас пульну! Только “бороду” не намотай, придерживай, Серый…
Гиря полетела вниз и вонзилась в арбуз. Серега начал плавно подкручивать катушку, арбуз приподнялся над плодовым изобилием и медленно, как солнце, начал подниматься к шести жадным ручонкам. Подъем занял минуты три. Леска выдержала, проволока не подвела! Все оказалось просто и от этого даже скучно.
— Что, очко жим-жим?.. Бросаю! — шипит Родиончик и гарпунит еще один арбуз прямо в макушку с хвостиком. Начинается медленный и опасный подъем, на неведомо откуда взявшемся сквознячке арбуз-гигант начинает подкручиваться, и это самое чувство “жим-жим” охватывает нас целиком и полностью, а полосатая сфера срывается с гири и падает прямо на чашу весов, на которую только что грузин-продавец положил толстой тетке три килограмма помидоров!
В сравнении с тем, что творилось внизу, самая кровавая шекспировская сцена менее красна и текуча, любая режиссерская находка окрашена куда скуднее. А мы бежали, бежали, один сорвался с лестницы, второй прыгнул прямо со стены, третий... А третий — это Родиончик, и он застрял, потому что в руках у него донка и дрель, за которые от отца влетит еще сильнее, чем от милиции, и…
За серебристым заборчиком разрослись кусты, куда местные алкаши ходят справлять нужду. За кустами — штабели ящиков. Внутри — построенная во время игры в штурм рыцарского замка и невидимая со стороны башня. Именно в ней мы с Серегой помогали Олеге расплести обвившуюся вокруг каждой его пуговицы, каждого пальца и даже шнурка на кедах леску. При этом Олега держал в руках драгоценный трофей — арбуз! Он бы и бросил его — но запутался и не смог.
А через пару часов все футболисты двора пожирали полосатого красавца под теннисным столом и смотрели на нас, как на придурков:
— Блин! Тут такое было! Менты приходили, вас искали!
— А ты и заложил, обсос политурный! — смеется Родиончик. Он доволен. Ему противно шевелиться и даже отгонять мух и ос.
Врали друзья наши. Не было никаких ментов. Никто не гнался за нами. Крику, правда, было много…
А через день во двор пришел дядя Коста и принес в мешке четыре арбуза, а под мышкой — ящик винограда. Он грустно на нас посмотрел и сказал Сереге:
— Эй, биджо!
Серега попятился. Но дядя Коста продолжал:
— Дети! Иди сюда! Кушайте арбуз. Кушайте! Я вам принес! Сам принес! Я знаю дорогой арбуз, знаю хороший, эти — хороший! Кушайте! Только воровать не надо! Сегодня арбуз, завтра кошелек… Вам тут кажется, что идти недалеко! Тюрьма не ходят, тюрьма ездят! Тюрьма не сидят, тюрьма всегда бегают… И бьют много…
Он сам разрезал огромные арбузы на большие куски, на железном подносе помыл виноград из шланга, сел на скамеечку. Мы, осмелившись, стали угощаться, а он смотрел, не кончился ли у кого кусок, не оттирают ли в сторону маленьких.
Когда все было съедено, он сказал:
— Захотите арбуз — идите базар, спросите дядя Коста. Я дам. Воровать не надо. Это я вас так прошу не делать. Воровать — очень плохо воровать. Мой Арчил тоже теперь все бьют, бегает тут на Север с пилой за елкой. А я арбуз привез. Ему деньги надо, много деньги, чтобы раньше отпустили. Кушайте… Не ездите тюрьма…
Кушайте…
И заплакал.
Трибуна
Представьте себе трибуну. Высокую, метра четыре… или даже пять. С крутой лестницей, вернее, с двумя, — по одной нужно подниматься, а по второй спускаться. К первой в определенное время всегда выстраивается очередь. Представитель каждой проживающей в доме семьи непременно стоит в этой очереди и медленно продвигается наверх. А там — там он поднимает руку, как Ленин на памятнике, и…
Когда я был совсем маленький, то любил подниматься на эту трибуну вместе с папой. Мы делали это в компании с живущим в соседнем подъезде папиным коллегой, дядей Лёвой. В очереди никто не думал о предстоящем публичном акте — разговоры шли на отвлеченные темы. Старушки, как всегда, ворчали и сплетничали, — но, конечно, куда осторожнее, чем сейчас. Мужчины вели беседы о рыбалке, охоте, дачном сезоне и ценах на доски и навоз. Женщины помоложе жаловались на здоровье детей, постарше — на собственное. Те и другие дружно ругали врачей, оглядываясь, не стоит ли рядом кто-нибудь из семейства профессора Гроссмана, — он считался врачом хорошим, и его, понятное дело, побаивались прогневать.
Профессор Гроссман выходил из дома заранее и устремлялся к трибуне, когда замечал, что к концу очереди пристраиваемся мы втроем. Папа и дядя Лёва всегда говорили о джазе, о кино, о премьерах в театре или о спорте. Старушки посматривали на нас косо: хотя профессор Гроссман был немец, а папа — поляк, мы для них все равно были чужими. Обрывки наших разговоров их нервировали: “Итальянский неореализм… Джон Колтрейн… Роланд Матиас…” Только если папа заговаривал о том, почему крохотная ГДР всегда соперничает с Советским Союзом на Олимпийских играх, и возмущался: “Они не жалеют денег на то, чтобы в каждой школе был хотя бы маленький бассейн, а в каждом дворе — баскетбольная площадка, хоккейная коробка…” — это вызывало сочувствие.
Дяде Лёве очень не нравилось, когда кто-то знал больше, чем он или когда ему нечего было добавить к сказанному кем-то другим. Папа любил из-за этого его разыгрывать, и профессор охотно принимал участие в этих розыгрышах. Обсуждая как-то “Семейный портрет в интерьере”, папа вдруг вставил в разговор, незаметно подмигивая Гроссману:
— Но, конечно, эта картина никуда не годится по сравнению с “Седеющим медведем” Баттистини…
— О! — подхватил профессор. — Венецианский фестиваль… Да. Всеобщее признание. Просто колоссальный успех!
— Еще бы! “Золотого льва” кому попало не вручают! — оживился дядя Лёва. Баттистини — это просто новое слово в кино…
— Джакомо Баттистини… — подначивал папа.
— Нет, его зовут Джироламо! О нем прекрасно написала Алла Гербер… — “поправил” профессор.
— Аллочка? — встревал дядя Лёва. — Она просто умница. Мы сто лет с ней знакомы. Она не могла написать о глупом фильме хорошо! О, простите… Кажется, я слышу…
— Да подожди, Лёва, — вдруг озадачился профессор Гроссман. — Когда Алла на прошлой неделе приезжала к нам, она ни словом тебя не упомянула! Может быть, она просто не знает, что ты переехал сюда? Или вы, мм… как-нибудь нехорошо расстались….
— Как?! — вскрикнул дядя Лёва. — Аллочка была здесь? Где же она остановилась?
— Так она же останавливалась в нашей квартире! — ахнул Гроссман. — Надо же — через три подъезда. И вы так и не встретились. А давно не видались?
— Ну… Прямо скажем, давно. И расстались не очень. Это, собственно, была моя инициатива… Понятно, что после этого она могла и не захотеть со мной встречаться…
— Да… Тогда, может, все и к лучшему — не расстраивайся, Лёва. Но она обещала сегодня нам позвонить из Москвы. Может, передать ей привет, или как-то сказать ей, что ты ее вспоминаешь, не забываешь…
— Да не нужно, сами подумайте… Сколько таких Лёв у нее было…
— Ну да, — хитро улыбался папа, — включая венецианских…
— Так и я про что. Тем более… — грустил дядя Лёва, и глаза его устремлялись в печальную даль, ограниченную краем площадки, где мы обычно играли в футбол. — Знаешь, ты ей просто скажи, что передавал привет один из ее давних поклонников. А имени просил не называть. Зачем. Прошлого не вернуть…
К этому моменту папа мой еще мог сдерживаться, но профессор уже был близок к истерическому смеху, поэтому достал носовой платок и начал сморкаться в него, зарываясь в клетчатую ткань почти всем лицом. Если бы разговор продолжился еще пять минут… Но тут раздался рев подъехавшего грузовика с высоченными бортами, и очередь проснулась, каждый поднимался наверх, по-ленински поднимал руку и бросал в кузов мешок с мусором или опустошал туда помойное ведро. Спускались с трибуны по второй лестнице очень быстро, потому что сзади напирали другие жильцы, и внизу выяснилось, что профессор Гроссман уже куда-то исчез.
— А где наш Гиппократ? — весело спросил дядя Лёва.
— Да только что был здесь… — отвечал папа.
— Ладно. И я побегу. Сегодня “Торпедо” играет с киевлянами… Минут десять осталось. Пока. Ой, пока, Андрюха!
— До свидания, дядя Лёва, — спокойно попрощался я, не понимая всей подоплеки разговора.
Лет через пять-шесть я вспомнил этот день, когда трибуну сносили. Ее раздавили бульдозером, это место заасфальтировали и поставили туда железные контейнеры для мусора. Дома я рассказал, отчего смеюсь и не могу остановиться.
Годы спустя, познакомившись с Аллой Ефремовной, я не удержался и рассказал ей эту историю. В результате она, вдоволь насмеявшись, надписала какой-то журнал: “Моему нежно любимому и верному рыцарю Лёвушке с самыми романтическими воспоминаниями о незабываемых днях!” Журнал я отдал папе, тот посмеялся, и отдал журнал профессору Гроссману. Вечером Гроссман позвонил и позвал папу выпить коньяку. Папа вернулся поздно, и когда мама осуждающе на него посмотрела, сказал только одно слово:
— Баттистини! — и тут уже начали хохотать все трое.
Только просмеявшись, мама наставительно выдохнула:
— Бедный Лёвка! Сволочи вы! — но снова прыснула.
Если речь заходит о кино, дядя Лёва теперь всегда напоминает:
— А уж если говорить об итальянцах, не забудьте и Баттистини! Великий мастер!
Мы знаем, что это случится, и замираем заранее.
Газовая колонка дяди Эйно
И сейчас не очень-то заставишь детей мыть посуду. Посудомоечная машина требует всякой химии, тарелки необходимо очистить от остатков еды, а кастрюли и вовсе нужно драить вручную, как и пригоревшие сковородки. А тогда…
В комплект для мытья посуды входили обязательно чайник, чистая кастрюля, тазик, тряпка номер один и тряпка номер два, ершик для мытья кефирных бутылок (молока и прочего в бумажных треугольничках у нас не продавали). Греешь чайник и кастрюлю, смешиваешь в тазике воду до терпимой температуры, мылишь тряпку номер один хозяйственным мылом или мажешь пастой “Санита” — и моешь все на первый раз. Чайник на это уходит полностью. Затем все споласкиваешь холодной водой, ошпариваешь кипятком из кастрюли, чтобы отбить запах “Саниты” или того же мыла. А еще надо чистить и драить плиту, вытирать со стола… Потом очистки картофеля и овощей вместе с тем, что осталось в тарелках, несешь в пакете на лестницу и выбрасываешь в эмалированное ведро с крышкой и надписью “пищевые отходы”. Ведра благоухали между этажами, тараканы не переводились, а свиньи или кому это там предназначалось, судя по магазинным мясным отделам, так и не ели эту дрянь. И попробуй только бросить в ведро газету! Уборщица по номеру квартиры на газетном уголке вычисляла, как Шерлок Холмс, кто виноват, и устраивала скандал на весь подъезд. Так что процедура была неприятная и длинная.
Понятно, что у всех вызывали черную зависть те соседи, кто ухитрился пробить себе установку газового водогрея. В нашем подъезде жил такой один — дядя Эйно.
Дядя Эйно был учителем физики, офицером, театральным актером, а еще — режиссером на телевидении, где работала моя мама. Родился он в городе Соликамске, куда попали его финские родители, приехавшие строить социализм. Они, эти финны, ехали сюда с возвышенными целями, с широко распахнутыми глазами — сначала от радости, а потом от ужаса…
Дядя Эйно был из везучих. Его родителей реабилитировали при жизни. Правда, они потом недолго прожили. Однако им успели дать жилье в нашем доме, и это было уже достижение. Для старого своего отца, очень больного и едва ходящего, дядя Эйно и вытребовал газовую колонку. Но отцу она послужила недолго. Отец умер, а колонка осталась…
Дядя Эйно чудом уволился из армии, будучи офицером. Пока родители сидели, его пожалел какой-то чин, которому понравился мальчишка, хорошо говоривший по-английски и по-фински, и умудрился запихать в Суворовское училище, откуда прямая дорога была в военное училище. Так и оказался плохо говорящий по-русски и заикающийся парень командиром взвода в пехотной части. И вдруг — чудо! Впрочем, чудо было несложное — среди его вещей была семейная Библия. Кто-то стуканул, и если прежде его рапорты с просьбой об увольнении в запас неизменно заворачивали, то после такого дела сразу вызвали в политотдел и подозрительно вежливо предложили уволиться. Когда он согласился, начальник штаба полка даже выпил с ним литр спирта, и на следующий день армия и дядя Эйно расстались — к взаимному удовольствию. А вот то, что родителей освободили, и мать послала ему несколько семейных реликвий — это уже было чудо настоящее.
О финнах есть несколько стереотипных мнений. Но главное, чем они отличаются от других — это любовь к порядку и уюту. У дяди Эйно дома росла самая настоящая береза, дверь “купе” в гостиную двигалась на роликах, свой первый телевизор он собрал и спаял по схеме сам… После театра Эйно оказался на телевидении и довел до совершенства русский язык, даже поборол заикание. Он вел телеуроки физики в костюме то Ломоносова, то Лавуазье, то в парике и с усами Эйнштейна.
Когда мне было пять лет, бабушка как-то стала читать вслух “Золотой ключик” Толстого, прилегла на минутку — и не просыпалась, как я ее ни будил. Я взял из шкафа двадцать пять рублей и попытался купить на них автобусный билет. На студии меня знали все, включая охранников, и, выслушав сбивчивый рассказ — мой и автобусной кондукторши, которая привела меня к проходной и принесла двадцать пять рублей, выдав билет просто так, — вахтер тут же позвонил маме; она прибежала прямо из павильона. Тут же через проходную вошел на студию дядя Эйно. Он посмотрел на меня, на маму и на кондукторшу — и отвел маму в сторону. Мне объяснили, что мама едет в срочную командировку, к бабушке непременно зайдет, а я сегодня переночую у дяди Эйно.
В ванной у дяди Эйно я сперва помылся под горячей водой, которая текла прямо из крана в стене — событие! — а потом он посолил воду, и мы играли в кораблекрушение: вода стала морем, мыльная пена из настоящего шампуня для ванн изображала айсберги, а мыльницы — пироги дикарей. На ночь дядя Эйно читал мне сказки. Утром он ушел на работу, а меня развлекали его сыновья — Леша и Миша. Леша учил меня клеить самолет по схеме из журнала, а Миша — решать примеры. Леша был старше меня на четырнадцать лет, а Миша — на одиннадцать. Их мама, тетя Эйла, кормила нас обедом, завтраком и ужином, и я блаженствовал пять дней, не зная, что меня отделяют от горя всего-навсего пол и потолок…
Уже потом меня отвезли на кладбище, и я увидел могилу с бабушкиным именем на красной тумбочке. Я заплакал, и только папа сумел успокоить меня, шепнув на ухо: “Об этом никто не должен знать!” Я не стал спрашивать о причинах, просто поверил.
Дядя Эйно пользовался своей газовой колонкой не так уж и безмятежно — ему часто на каких-то собраниях задавали вопрос, отчего это у него есть, а у других нет… Но человека, который повидал в жизни столько, собранием не напугаешь. Даже в самолете его однажды спросили, почему это у него в салоне с собой финский огромный нож, — и он показал закон, по которому оружие имеет право носить всякий гражданин, если оно является деталью национального костюма. И предъявил паспорт, где было черным по белому написано, что он финн. И его, и нож оставили в покое. Так что собрание — чепуха. Висел водогрей и висел себе, работал исправно, и на кухне у дяди Эйно была идеальная чистота. Как, впрочем, и везде.
Но чему не мог воспротивиться даже дядя Эйно, так это прогрессу коммунального хозяйства. В городе построили теплоцентраль, и вскоре в нашем доме по плану должна была у всех без исключения появиться горячая вода. Особенно в это никто не верил, поэтому все пришли в сильнейшее возбуждение, когда на дверях подъездов появилось объявление с требованием “обеспечить доступ для комиссии по проведению г. в.”. Ехидные старушки приговаривали, что у них и своего “гэвэ” в квартире достаточно, другие отвечали, что вот им-то и подчистят квартирки в первую очередь. Посмеялись — и все, тем более что в назначенный день никто и не вздумал прийти. Зато через неделю в дом явились тетка с тетрадью и мужчина в синей шляпе. Тетка делала пометки в таблице, нацарапанной шариковой ручкой, а мужчина командным голосом объявлял: “Так! Холодильник из коридора убрать! Книжные полки убрать! Обувь убрать! Вешалки убрать!” А на вопрос, зачем это все делать, возмущенно кричал: “А как мы вам трубы для гэвэ проводить будем? А?” Следом шли двое бугаев, которые ломали титаны — похожие на сардельку емкости с чугунной печкой внизу. Чтобы помыться, нужно было идти в подвал, там в отгороженной клетушке хранились запасы дров. Теперь у нас даже забрали ключи от подвалов.
В тот же день явились неприятно пахнущие грязные люди с инструментами и книжечками “Горгаз”. Они вынесли газовую колонку дяди Эйно и швырнули в машину. Машина уехала со двора, исчез человек в шляпе, пропала дама с тетрадкой. Дядя Эйно, вздохнув, нагрел ведро горячей воды и вымыл в своей квартире кухню, коридор, а в подъезде — лестницу. Он очень не любил беспорядка и грязи.
Банная весна
В субботу уроки заканчивались в 13:10, и в половине второго я уже был дома. К этому времени папа готовил чистое белье, полотенца, мочалки из лыка, мыло в мыльнице и несколько газет потолще. Мы собирались в баню.
Отдельно от всего остального заворачивался шампунь. Голову полагалось сначала мыть мылом, а приятно пахнущей “Флореной”, кремом для бритья с красной полосой, — только на второй раз. И уж тем более только на второй раз мыли голову шампунем “Волна” — бешеным дефицитом! Сравнить этот шампунь можно было только с иранским стиральным порошком голубого цвета. Потом, когда в Иране произошла революция, порошок исчез вместе с шахом Резой Пехлеви.
Но вот — все готово, мы выходим из дома, прогуливаемся пешочком до бани и встаем в очередь. В очереди можно было простоять от часа до двух, но очередь в баню принципиально отличалась от очереди за продуктами, промтоварами и очереди в кинотеатр. За продуктами пристроиться к знакомым было практически невозможно — армия старух поднимет восстание. Зазевавшихся детей пихали перед собой и брали на их голову полагающуюся по норме в одни руки лишнюю пачку масла, пока оно было без талонов, две бутылки сливок и пару кефира. За вещами очередь была демократичнее — ясно, что старушки стоят в очереди за джинсами не для себя. Такую очередь занимали и сразу мчались звонить из автомата домой или соседям, если у самих не было телефона…
Лучшей очередью была очередь в кино. Если увидел знакомого — сразу подходи к нему: почему-то сидеть в кинозале рядом со знакомыми считалось нормальным и вежливым, никто и не протестовал. А вот в бане… У каждого места был номер, и мы с папой нередко оказывались на разных концах холодного предбанника, но я был маленький, и мы вполне умещались на одной деревянной скамейке с двумя крючками для одежды.
Обнаружив в бане свободный каменный стол с желобками — как в покойницкой, только коротенький, — нужно было отловить освободившуюся шайку, помыть ее в горячей воде из крана, облить горячей водой свое место и застолбить его, положив мыльницу и пакет с мочалкой. Шампунь и “Флорену” следовало доставать в последний момент, чтобы не искушать никого украсть или просто помыться на халяву.
Парилка… Вот для чего шли сюда все. Вот почему в банной очереди мог оказаться и работяга с тракторного завода, и какой-нибудь замминистра — или даже секретарь райкома! Пар, лечебный, согревающий тело и душу, оставляющий на выходе из парилки приятное изнеможение, шайка холодной воды на голову — и ты еще блаженнее садишься на краешек своей скамейки и минутку молчишь… Тут нельзя было ни материться, ни скандалить. Баня — священный клуб, где все равноправны и обнажены, где не скроешь от моющихся сограждан ни следов операций на теле, ни тюремных наколок, ни чрезмерной упитанности, ни болезненной худобы… Все равны в голом виде, никого не отвезут в парилку или под душ персональная “Волга” или частные “Жигули”… Здесь не скроешь правды, но рассказанный тут анекдот про Брежнева не попадет в намыленные уши стукачей. Вернее, попадет, конечно… Но думать об этом не хочется. Даже самим стукачам.
Художник дядя Миша так часто ходил сюда и так полюбил это заведение, что даже подарил бане три картины. Они и сейчас висят там.
Приносить с собой и распивать категорически запрещается. Но кто хочет — конечно, приносит. А нет с собой — банщицы дадут. Давно привыкшие к мужским телесам, на мужиков они не реагируют, но и не злобятся, сами предложат бутылочку, выиграв на этом рублик, не больше. А в ларьке “Пиво-воды” никогда не было ни пива, ни вод. Лимонад изредка мы приносили с собой.
Бывалые банщики ходили сюда с особыми маленькими чемоданчиками, где размещалась уютно, как в футляре, каждая вещь. Лет до семи я сам мечтал иметь такой. Как-то даже выказал такую просьбу перед днем рождения — и вызвал смех у родителей.
Нет хорошему конца, а домой надо… И вот мы пропарены, побиты веником, вымыты, вытерты, — надо надеть чистое белье и отправляться уже восвояси, освободив места другим страждущим. Вот тут-то и требуется толстая газета — ее надо положить на пол, чтобы не вставать, обуваясь, в жидкую черную грязь на полу. Не забыть газету — это главное!
Однажды вышел с нами очень обидный случай. Перед баней мы с папой стояли в очереди на “трибуну” и перепутали пакеты, так что притащили в баню мусор, а чистое белье, “флорену” с полосой и два шикарных полотенца, толстых, махровых, увез на свалку грузовик…
Недавно я совершил ностальгический поход в баню — она оказалась закрытой. Отправился в другую, ожидая, что сюда проникли инновации, но застал все ту же картину. Разве что в буфете есть теперь все что угодно, от лимонада до “банана” — так называют здесь поллитровку. И тут же продаются газеты. Они по-прежнему нужны, хотя в прокат можно взять резиновые тапочки. Но редко кто берет: дорого. Да и с газетами — оно привычнее. Традицию сломать — это вам не весеннее время отменить.
Всю весну, с марта по май, мы ходили с папой в баню, пока он не сказал, что помыться можно и в бассейне (он там работал тренером), а эти газеты ему скоро начнут сниться во сне.
А крем для бритья “Флорена”, как с кукурузной полоской, так и без нее, исчез навсегда. Надеюсь.
Синяя шляпа
Без предупреждения, без объявлений на дверях подъезда, внезапно явились в дом в конце сентября тетка с тетрадью и мужик в синей шляпе. “Убрать полки! Обувь убрать! Холодильник убрать!” — гулко разносилось по подъезду. На этот раз никто ничего не стал убирать. Вслед синей шляпе старушки плевались. Приход комиссии прошел без последствий. Семь месяцев со дня их прежнего визита никаких изменений в жизнь дома не принесли — кроме уничтожения колонки дяди Эйно. Хотя, говорят, ее в тот же день установили в другом подъезде. Сам не видел, но слухи ходили упорные…
Человек в синей шляпе в тот же вечер оказался посреди нашей футбольной площадки пьяным в дым. Он встал прямо, как капитан в шторм, и рявкнул грозно, словно дом надвигался на него, как вражье войско:
— Ну ничего! Попомнишь ты у меня!
Этот человек не любил наш дом. Он, наверное, жил на окраине в ветхой “деревяшке” — с туалетом на улице, со ржавой водяной колонкой в полукилометре, без перспективы на получение новой квартиры или повышения по службе. Он стоял посреди трех сооружений — большого дома, базара и тюрьмы. Из них только тюрьма была ему по карману и возможностям, — так что дом и базар были наиболее ненавистны.
Его войска еще не были собраны, снаряды еще лежали на складах, орудия на батареях не расчехлили, и дом мирно спал. Но под синей шляпой уже созрел стратегический план, и там оттачивались самые ничтожные детали. Он был готов к битве.
Турист
В пять тридцать просыпается папа. Через пять минут мучительно просыпаюсь и плетусь в туалет я. Я мою руки и лицо холодной — а какой же еще! — водой и прихожу в себя. На кухне свистит чайник, который мама привезла из поездки в Финляндию. Папа достает пятилитровую банку клюквы, насыпает на дно больших кружек по сантиметру, добавляет сахар и толчет ягоды деревянной “толкушкой”, давно покрасневшей от этого ежедневного ритуала. Доливает кипяток, отрезает по ломтю хлеба и по куску сырокопченой грудинки, привезенной из Ленинграда. Это наш завтрак.
Мы одеваемся, я беру сумку с полотенцем, мочалкой и плавками, свой школьный портфель, и мы пешочком идем в бассейн. По дороге у папы есть любимые места — три красиво растущие березы, еще какое-то смешное дерево, странное и всегда светящееся окно… Я все время пытаюсь говорить, рассказать что-то, спросить. Мне очень не хватает разговора. Папа молчит. Иногда он сердится:
— Что ты как татарин — что увижу, о том пою? Не можешь идти спокойно?
Папу понять можно. Он вкалывает на двух работах, приходит домой в полдесятого, в половине одиннадцатого он уже спит. Меня загоняют спать в полдесятого, и я читаю по ночам книжки под одеялом с фонариком. Периодически меня ловят. Ничего хорошего из этого не выходит.
Мама тоже приходит поздно. А я в семье один. И дома весь день тоже один. У нас много книг — и все они мной перечитаны, включая полное собрание Толстого и Золя. С Толстым и с Золя отношения пока не складываются. Мои любимые книги — сказки Оскара Уайльда и пятитомник Ильфа и Петрова. И Жюль Верн.
Каюсь — я так и не прочитал “Три мушкетера”. Мне скучно их читать! “Граф Монте-Кристо” действует на меня… как снотворное. Хуже алгебры. Уж если выбирать, то Толстой куда интереснее: “Севастопольские рассказы”, “Война и мир”. Госпожа Бонасье — дура, то ли дело Анна Михайловна, особенно в сцене с портфелем!
Мы идем в тишине мимо папиных любимых мест. Спускаемся вниз, к бесконечному озеру. Но до берега не доходим. Рядом с Публичной библиотекой — бассейн.
Двести метров ногами, двести — руками, двести — с доской торцом вперед, четыреста — комплексное плавание, четыреста — на количество гребков, двести на спине… Три тысячи метров за тренировку к концу моей спортивной карьеры едва набиралось. Папа не может понять, почему я настолько равнодушен к спорту. Мои одногодки хвастаются разрядами. Я же стараюсь — но не выходит. Я не о том думаю.
Без пятнадцати восемь я вылезаю из воды и, быстро одевшись, лечу в кафе “Молочное”. Каша, какао и блины. Оттуда — в школу. Глаза у меня красные, как у кролика — я ненавижу очки для плавания. У меня самая короткая в классе стрижка. И туристические ботинки на рифленой сантиметровой подошве, кожаные, с красными шнурками. На втором уроке я периодически задремываю. Мне попадает.
Я — двоечник. Точнее… троечник. Мама и папа пугают меня словом “ПТУ”. ПТУ пугает и меня самого — там будут учиться многие из тех, с кем я занимаюсь спортом.
Чтобы я не болтался, папа устроил меня три раза в неделю заниматься еще и баскетболом. Папа, прости меня! Ты ни в чем не виноват. Я и до этого считал, что баскетбол — идиотизм, что пробежать, проплыть быстрее или что-то метнуть дальше — невеликое достоинство. Апофеозом стали мои занятия боксом. Через месяц моих занятий мама встретила тренера, и тот выдавил из себя, долго выбирая слова:
— С тех пор как Андрей появился в нашем коллективе… интеллектуальный уровень ребят значительно вырос.
Я как раз попал на сборы. Народ скучал и по ночам маялся дурью, — чтобы не приставали, я пересказал им “Мастера и Маргариту”, наизусть. В городе нашли у кого-то редкую по тем временам книгу, проверили. Все оказалось точно. После чего за мной надолго утвердилась репутация придурка и кличка — Турист.
Уроки труда
Мало мне было “туриста”. Я таскал учебники в стандартном школьном портфеле, и ребята, учившиеся годом старше, прозвали меня Инженер. Меня стали бить. Не то чтобы сильно — но унизительно и подолгу, большими компаниями. С одноклассниками дружба не сложилась, рассчитывать на их помощь не приходилось.
Перейти из кабинета в кабинет стало проблемой. Всюду раздавалось радостное: “Инженер!” Мой портфель отнимали, пинали ногами, бросали в окно, а на улице — в лужу. Я вечно получал замечания за внешний вид и грязь в тетрадях и учебниках. Следом за старшими меня начали дразнить младшие. С отчаяния влепил одному, тут же оказался еще и хулиганом, хор учительниц и завучей завывал: “Языком как хошь, а кулаком не трожь!” Папа обдал презрением — с нормальными не справился, на пацане отыгрался? Молодец среди овец. Назревало…
А тут еще, здрасьте вам, несчастная любовь, да в собственном классе. Девчонка, которую я любил, стала звать меня Дрюней.
План убийства одного из обидчиков зрел, как помидор в оранжерее, наливаясь красным цветом. Но вышло просто и бескровно, хоть и не совсем, конечно…
Я что-то неправильно сделал на уроке труда — не так отпилил или прострогал. Меня оставили после шестого урока переделывать. Все ушли, конечно, посмеиваясь надо мной.
Я ковырял проклятую деревяшку, и тут зашел мой самый главный обидчик, на три года старше меня, самый здоровый и тупой из всех. Под рукой был целый набор мирных и полезных инструментов. Но я нашел им другое применение. Широко улыбаясь, подошел я к своему врагу и без разговоров влепил ему в лоб киянкой. Вот уж чего он точно не ждал — и сразу отключился, а я как раз вошел во вкус. Разбив ему нос и надавав по морде, я взял табуретку и размахнулся, чтобы довершить задуманное. Табуретка почему-то не хотела опускаться. Ее схватил с другого конца Валерьяныч, учитель физики, зашедший в кабинет труда по какой-то своей надобности.
— Поставь табуреточку. Лучше сядь-ка на нее. А я на другую. Поговорим.
Мой недруг на полу что-то замычал, но тут же получил ногой в пах… от Валерьяныча! И тот произнес вдруг совсем непедагогичные слова:
— Ну что, может, мне выйти и в коридоре подождать? А потом я тебя на улочку снесу. Скажу, что ты упал, неудачно так. Он ведь у вас раз в неделю с лестницы падает, верно? Что же ты разок навернуться не можешь? В виде исключения…
Валерьяныч закурил сигарету “Памир” (“нищий в горах”) прямо в кабинете труда и задушевно произнес:
— Ладно… С этим, — ткнул он в мою сторону пальцем, — я поговорю. Сегодня. Но ведь это сегодня. Не тронет он тебя и завтра… А насчет послезавтра — ты как? Готов в больничку? В калеки? Или прямо на кладбище, в цветочки-веночки? Мама плакать будет… Или не будет? А что, на венок дам рубль с удовольствием, потому что всех ты уже достал, а без тебя будет хорошо. И не жди, что я тебе врача звать буду. И мамочке жаловаться не рекомендую. Уж кого-кого, а тебя прикончить полгорода мечтает.
Мы вышли из кабинета труда. Я ожидал чего угодно, но Валерьяныч вдруг улыбнулся и сказал:
— Ну что с тобой делать, а? Даже киянкой с первого раза убить не можешь… Ну и слава богу. В следующий раз, когда захочешь что-нибудь сделать — сосчитай до десяти, ладно? Просто сосчитай. Вдруг придет в голову мысль какая-нибудь? О тюрьме, о маме. Или о том, стоит ли свою жизнь из-за такого ублюдка псу под хвост пускать… Иди домой.
Только теперь мне стало страшно — до меня дошло, чем все могло обернуться.
Я еще не раз потом дрался, но в школе так и не научился — нашлось для этого другое время. Но все-таки уже на следующий день, потеряв страх, влепил другому “доброжелателю” в туалете, когда тот был один. И меня как-то все разом перестали допекать.
Папа постепенно оставил мысль сделать из меня спортсмена, даже перестал заставлять заниматься плаванием. Для папы, тренера и пловца, это было большим разочарованием. Но что тут поделаешь…
Несколько лет назад ко мне в блог постучался один из тех давних обидчиков, попросившись в интернетовские “друзья”. Ничего против него я давно не имею. И уж точно нет никаких обид. Может, он и человек теперь неплохой… Но смутил меня оборот — “в друзья”.
Это уж как-то слишком.
Плейшнер
В июньский четверг футбол идет во дворе с особым азартом. Пятницы все ждут, как приговора. В пятницу после обеда большинство ребят отправляется на дачные участки, ишачить на огородах. Любовь к сельскому хозяйству наши родители привили нам прочно. У моего соседа по даче есть только один сельскохозяйственный инструмент — газонокосилка. Жена иногда пытается робко попросить его вскопать маленькую клумбочку, но кончается это одинаково — он достает из кошелька купюру, говорит: “На лопату и на рассаду тебе хватит!” — и отправляется на рыбалку. Ищи его там, — озера у нас большие.
Дача — это детская каторга. Счастливчики, у которых дач нет, играют в футбол, ходят по воскресеньям в кино, едят там мороженое из вафельных стаканчиков, играют в “Морской бой” и “Меткий стрелок”. Все это счастье можно купить за шестьдесят копеек. Остальные — заложники выходных. Они копают грядки, окучивают, культивируют, мешают землю с ароматным свиным навозом… Когда к концу июля вырастает клубника, дети едят ее с видом узников концлагерей перед казнью.
Четверг в июне — это футбол с утра и до ночи, темнеет у нас поздно. Хотя иногда родители не дают разгуляться, на детей у всех планы — книжки не читаны, в комнате не прибрано, да мало ли... Детство — время абсолютного бесправия. Когда кто-то начинает ностальгировать по детству, я хочу его туда отправить. К навозу и рассаде, к огурцам и настурциям, урокам и занятиям на виолончели. Очень быстро такой мечтатель начнет любовно гладить свою лысину…
В воскресенье вечером семейство возвращается: мама кривится на один бок, папа держится за плечо, оба несут дедушку; бабушка изнывает под котомкой с какой-то гадостью и букетиком цветов, внучок тащит рюкзак невероятного веса и размера… Финальная сцена пасторали: “Хорошо отдохнули!”
Но четверг!.. Футбол!
Несмотря на то что двор у нас довольно большой, места в нем мало. В футбол мы играли по-особому — на одни ворота. Тянули жребий: кто оказывался вратарем — обязан был стоять на совесть, вне зависимости от личных симпатий. Все было построено на совести и спортивной чести.
Чтобы перейти в атаку, обороняющейся команде нужно было вернуться от ворот назад, до черты, обозначенной не только на земле, но и двумя палками. Потом стали, чтобы меньше спорить, непременно обегать вокруг палки, иначе — “овес” (офсайд, или “вне игры”), и начинали штурм ворот. Сразу за футбольным полем начинались кусты и тюремный забор.
Однажды профессор Гроссман стал на некоторое время всеобщим врагом. Он первым во дворе приобрел “Жигули”. Красные. Агрессивные. И тут же поставил их на тот футбольный пятачок, согнав нас с законного места. Ни просьбы, ни увещевания, ни даже обращения через родителей не могли сломить железную немецкую волю завоевателя. Естественно, несмотря на немецкое происхождение, Гроссмана все начали звать жидом проклятым, хапугой, взяточником и помощником смерти. Только Олега Родиончик, глядя на наши потуги вернуть законное футбольное поле, посмеивался.
Чего только мы не делали! Однажды даже откатили машину профессора на пять метров в сторону. Он вызвал милицию и обвинил нас в угоне, тыча пальцем в уголовный кодекс. Когда Гроссман ушел, участковый сочувственно посмотрел на нас и чуть слышно произнес:
— Вот ведь жмодяра, а…
То, чего не смогли сделать родители и милиция, сделал Родиончик. Сперва он засунул в выхлопную трубу “Жигулей” кусок турнепса. Самый мощный из нас, Коля Васильев, пал духом:
— Теперь эта сука вообще никогда отсюда не уедет. Поставит тут табличку:
“Не дышать, не пердеть, вытирайте ноги!”
— Уедет, — весело хихикал Родиончик. — Обязательно уедет. Деньги есть?
— А много надо?
— Много, мало… Двадцать копеек. Но сорок — лучше.
Сосчитали медь из карманов футбольных штанов: тридцать семь копеек. И у Кольки — железный рубль. Олимпийский… Его было очень жалко. Но Родиончик был неумолим:
— Такими рублями на Олимпиаде расплачиваться будешь, когда в сборную возьмут! Давай деньги!
Колька был человеком нежадным — и отдал олимпийский рубль, как священную жертву во имя родного, а не далекого телевизионного футбола. На этом поле мы сами могли быть Сократесами, Гаринчами, Руммениге и даже Круиффами… иногда.
Родиончик повел нас всех в гастроном и купил в бакалейном отделе килограмм крупы “Артек”. Продавщица одобрительно закивала:
— Правильно — сначала, что мама велела, а уж потом мороженое! И делитесь честно.
Но за мороженым никто не пошел.
— И что? — спросили Родиончика.
Тот ответил с ухмылкой людоеда:
— Погодяй малясь!
Было светло, но двор опустел, мы оставались в дальней его части и даже не слишком шумели. Когда ждать надоело, мы вспомнили про крупу. Родиончик достал кулек из-под куртки, скорчил рожу почище Савелия Крамарова, артистически поклонился, подошел к красным “Жигулям” и покачал головой, узрев, видимо, что в его плане есть недочеты. После чего открыл поливочный кран и окатил машину водой.
— Ага. Ты ему скаты еще подкачай! — крикнул кто-то из нас.
Родиончик, не обращая внимания и порхая, как танцор из балета “Спартак”, настукивая зубами и одновременно насвистывая “Танец с саблями”, начал осыпать мокрую машину крупой. Крупа прилипала, не соскальзывая и не сваливаясь.
— И что стоим? Ждем, пока выбежит дяденька профессор и яйца скальпелем отрежет? Без наркоза, не мечтайте! По домам! — полушепотом скомандовал Родиончик, и мы благоразумно его послушали.
Идеально почищенные от всей краски утренними птицами “Жигули” сверкали оцинкованным ведром и привели профессора Гроссмана в полубессознательное состояние. Он поплелся звонить домой. Мы сидели в башне из ящиков и наблюдали. Родиончик резюмировал:
— Плейшнера опьянил воздух свободы. Он забыл про красный цветок…
Завести машину с турнепсом в заднице тоже не получилось. Ее увозили со двора на буксире. При этом никто не старался даже из вежливости сдержать смех. Профессор был близок к помешательству.
Профессора Гроссмана Плейшнером за глаза зовут и сейчас. Все его машины с тех пор какого угодно, но не красного цвета.
Чай
“Rain, rain, la-la-la-la-la-la-la…” — печально завывает магнитофон “Весна” на окне у Таньки Лобановой. Она нашего возраста, но мы для нее — никто. Справедливости ради — она для нас тоже никто.
Мелодия вполне соответствует обстановке. В четверг с утра зарядил дождь. Мелкий, но теплый. Но разве такая мелочь нас остановит! Мы на футбольном поле, я в воротах. Третий матч до десяти голов подходит к концу, счет 9:9. На меня смотрят убийственно.
Родиончик замыслил очередной финт, но поскользнулся, и Колька Васильев нанес с пяти метров пушечный удар в середину ворот. Я прыгнул на мяч без всякой надежды и выставил вперед кулаки без перчаток. Придя в себя, я обнаружил, что все смотрят вверх. Мяч был тяжелый и грязный, он скользнул по рукам — и теперь медленно, как кирпич, летел за тюремный забор.
Такое случалось регулярно. Дальше все должно было идти по обычному сценарию: крики жалобными голосами “дяденьки, киньте мячик”, беготня к воротам тюрьмы и звонок в окошко караульных, а там — выкинут или покуражатся часок. Но — чудо! Мяч вылетел из-за забора и шлепнулся на землю, даже не подпрыгнув, так он размок.
Я отразил пенальти. Родиончик зачмокал губами и жизнерадостно крикнул мне:
— Люблю тебя, сучара! — но в это время Колька снова пробил… и матч закончился.
Родиончик сразу изменился в лице.
— Только похвали тебя… Чтоб ты на воротах повесился, гад!
Колька тем временем осматривал мяч. С удивлением он извлек из-под шнуровки бумажку, в которую были завернуты двадцать пять рублей и записка: “Пацаны, будьте людьми! Киньте чаю с угла!”
Мы не знали того, что четвертак — цена одной пачки грузинского чая за этим забором. Вшестером мы минут десять делили: сколько чаю за тридцать шесть копеек можно купить на двадцать пять рублей. Слегка недоставало до семидесяти пачек. Мы добавили своей мелочи и отправились в гастроном.
Продавщица удивилась, куда нам столько, но Родиончик немедленно ответил:
— В поход идем. Двумя классами, на неделю!
Пришлось добавить еще восемь копеек — на два бумажных пакета, в один пачки точно не влезали.
Вернувшись во двор, Родиончик попробовал кинут пакет, как и просили, с угла, — но тот был слишком легким и не взлетал высоко, возвращаясь бумерангом. Родиончик тут же сбегал за бечевкой, привязал к ручкам обоих пакетов полкирпича и начал раскручивать конструкцию, как австралийский абориген сигнальную трещотку. Пакеты взмыли вверх и закрутились над забором, на грани между “там” и “тут”. Ветер усилился, он снес наш “вертолет” за забор, и тут пакеты, размокшие от дождевой влаги, порвались, и над тюрьмой пролился новый, чайный дождь.
Такого “ура” не слышал даже Брежнев на демонстрации у кремлевской стены! Гагарин не был так оглушен встречей восхищенных землян! “Битлз” получали аплодисменты потише на самых отчаянных стадионах! Никакие окрики “стоять” и “стреляю без предупреждения” уже не могли испортить праздника по ту сторону забора…
Мы благоразумно смылись со двора.
Недели через две во время футбола к теннисному столу подошли двое мужчин строгого вида. Они смотрели на нашу игру, словно чего-то ожидая. Тут Родиончик завопил очередному вратарю: “Люблю тебя, сучара!” — мужчины кивнули друг другу и ушли со двора. А через полчаса они вернулись, поставили на теннисный стол десять тортов и два ящика лимонада, развернулись и ушли. Торты были связаны по пять, коробка на коробке. На верхнем торте лежала пачка грузинского чая за тридцать шесть копеек.
Уходя, один из мужчин обернулся и крикнул:
— Спасибо, пацаны! Там тоже люди живут!
Мне рассказали потом, что цирикам не удалось отобрать ни одной пачки, и тюрьма чифирила целый месяц.
Потом мы узнали, что люди там живут, но очень разные. Кое-кто это узнал даже на практике.
Триумф синей шляпы
Сначала во двор притащили компрессор. В сентябре. Притащили и оставили. И было всем плевать — стоит себе и стоит.
Но однажды октябрьским субботним утром в квартиры дома стали поочередно вламываться тетка с тетрадью и человек в синей шляпе.
— Почему полки не убраны? Почему обувь в коридоре? Я сказал — убрать холодильник! Куда — не знаю!
Засуетились домовые людишки. Забегали дяди Володи, тети Зоси, дяди Лёвы, дяди Миши, Плейшнеры… Папа убрал обувь под подставку и сказал:
— Вот только мне тут сломайте что-нибудь!
— А что, в суд подашь, — самодовольно поерничал Синяя Шляпа.
— Зачем же так сразу… — неодобрительно протянул папа, вставая из своего любимого кресла, и визитеры скуксились.
— Вы холодильничек-то тряпкой закройте. И тряпочку постелите на пол, а то сейчас придут…
— Кто? — спросила мама, предчувствуя недоброе.
Человек в шляпе высунулся на лестницу и заорал:
— Эй! Долбежники!
Это были именно они. В серых ватных штанах и куртках, в подшлемниках: один нес отбойный молоток, второй тащил за ним шланги.
— Простите, но как же нижняя квартира! — запричитала мама. — Станислава Витальевича дома нет, я точно знаю, он в командировке…
— Так ему же и лучше! — успел сказать один долбежник. Тут же раздался грохот — и кусок нашего пола (и, соответственно, потолка в туалете Станислава Витальевича) рухнул вниз.
Через четверть часа к нам рухнул кусок потолка от дяди Эйно. За неделю во всем доме по стоякам были проделаны огромные дыры. Долбежники врывались в квартиры со своим синешляпным вождем, начиналась стрельба отбойного молотка, подымалась пыль, рушились потолки и возникали все новые и новые дыры. На местных обитателей эти трое смотрели завоевателями.
Потом они ушли. И компрессор уехал. Пыль улеглась. Полы были вымыты. Испорченные вещи пришлось выбросить. Полки вернули потихоньку на место. Долбежники исчезли навсегда, а дыры — те остались. Вождь в синей шляпе победил. Этот был день его полного и безоговорочного триумфа.
Единение
Мне всегда внушал уважение дядя Эйно. Применительно к нему взрослые всегда произносили загадочное слово, которого я не знал. По звучанию оно ассоциировалось у меня с космическими полетами, освоением далеких планет солнечной системы и караванами ракет. Это было слово “метеоризм”.
Дядя Эйно был мужчиной с неплохой фигурой, но все дело портил круглый животик, из-за которого размер брюк не совпадал с размером пиджака. Он уже давно пытался бороться с этим смешным подвижным “бампером” при помощи квашеной капусты, которую усиленно заготавливал в сентябре и которой питался почти всю зиму. Она-то его и подводила… Но я не знал, что означает это слово, и часто хотел спросить дядю Эйно, что оно означает… и не готовится ли он в космонавты. Но так и не спросил.
Через несколько дней после визита долбежников морозоустойчивые старушки начали активно обсуждать медицинские темы. Странного в этом нет ничего, но если раньше сфера их интересов была необъятна и касалась всего — от давления до ревматизма, то теперь сузилась до профилактики и разнообразных методов лечения болезней желудочно-кишечного тракта. Скамеечные активистки без стеснения подходили к соседям обоих полов и давали советы, как побороть запор, как излечиться от поноса, как унять буйные газы в животе…
Вскоре все смекнули, что интимные процессы расставания человека с переработанной едой более не являются тайной — спасибо сквозным дырам в туалетах. Мужчины сначала пользовались “вертикальным сквознячком” попросту — стреляли друг у друга сигареты, пересылали друг другу с утра в маленьких бутылочках глоточек на опохмелку, тайком от жен. Иногда “маленькая” и даже полбутылки “слезы Мичурина” преодолевали по два-три пустых этажа, чтобы достичь нужного адреса. И все это — бесшумно и быстро.
Владельцы котов страдали больше других. Во-первых, были зафиксированы случаи падения животных в отверстия прямо на спины людям. Некоторые несознательные жильцы не входили в положение бедных зверей и безжалостно их били. Это вызывало целые войны между этажами.
Но еще хуже было то, что там, где живет кот, двери в туалет не закроешь. И у таких людей практически не оставалось семейных тайн. Слышны были их ссоры, разговоры в отсутствие одного из членов семьи… Так было разоблачено несколько супружеских измен и возбуждено несколько дел о разводе, не говоря о банальном мордобое.
Школьники освоили методику списывания домашних заданий с передачей таковых через те же отверстия. Там же старшеклассники давали малышне учебные консультации.
Но самой страшной проблемой стало то, что работавший в нашем дворе дворником оперный певец Гулыгин (он нарочно пошел на эту работу, потому что ему требовался свежий воздух и режим, а также — много движения, чтобы не располнеть) назвал “Великий тараканий шлях”. Рыжие подонки захватили власть в доме целиком и полностью. Для того чтобы хоть как-то бороться с их засильем, в доме целыми подъездами устраивали великую химическую войну. Дихлофос изводили коробками. Несколько жильцов даже померли от этих войн раньше срока.
Братья-хулиганы из второго подъезда кинули в соседский туалет через дырку живую крысу. Тут не обошлось без милиции, но вещественное доказательство не стало дожидаться вмешательства властей и сигануло в подвал через такую же дыру.
Первые три месяца дом был на грани восстания. Бумаги писались всем, вплоть до Брежнева. Но даже у Брежнева не было возможности найти средства для завершения великого проекта — проведения горячей воды в дом номер пятьдесят по проспекту Ленина.
Зима выдалась морозной, в квартирах стали обивать войлоком двери в туалеты. Появилась даже шутка: “Благоустроенный дом со встроенными уличными удобствами”.
А потом… Потом как-то привыкли. Ведь удобно переговорить с соседом (соседкой), будучи уверенным, что уж тут-то никто не помешает. Если не было некурящих соседей, то всегда можно было покурить, даже если магазин уже закрылся. Или договориться о выезде на зимнюю рыбалку. Даже поделиться через отверстие коробком мотыля или банкой с опарышами. Сообщить счет в хоккейном матче…
Профессор Гроссман давал через отверстие консультации соседям, даже не отходя… не вставая… в общем, тут же записывая к себе на прием. История с “Жигулями” была его единственным проколом. Оказалось, что в остальном он совсем неплохой человек, а врач — прекрасный…
Нет, человек в синей шляпе! Ты не победил. Ты вторгся в самые потаенные сферы, ты разрушил важнейшие границы и перешел все рамки дозволенного. Но тем сокрушительнее и позорнее твое поражение. Ты еще попытаешься взять реванш, ты еще доставишь всем массу неудобств, тебя еще матернут не раз и не десять. Но ты уже тогда проиграл. Ты попытался разрушить наш дом изнутри, но мы тебе этого не позволили. Позор тебе, вместе с твоими долбежниками и дурой с тетрадкой в клеточку!
Яичница
В середине семидесятых мы уже жили втроем, без бабушки. Я начал ходить в детский сад, где впервые попробовал курить и даже научился материться.
В то день над городом собиралась страшная гроза. Был конец месяца, потому у нас закончились деньги; на последние мама купила в магазине десяток яиц и пучок зеленого лука. На хлеб уже не хватило.
Мама всю жизнь страдает гипертонией, но боится шаровой молнии, про которую однажды рассказали в передаче “Очевидное-невероятное”. Поэтому все окна были плотно закрыты и зашторены. Душно стало даже мне.
Пришел с работы папа. Он был расстроенным и, почему-то, мокрым.
— Что, дождь? — спросила мама.
— Нет, — ответил папа, но тему развивать не стал, разделся, лег на диван и закрыл глаза.
— Да что с тобой! — крикнула мама. — И так воздуха не хватает, а тут явился, как пьянь из лужи!
— Да перестань ты! И дай, наконец, что-нибудь поесть!
Папа встал и распахнул все окна.
— Дышать же нечем!
— А шаровая молния? Ты что…
— Да хоть артобстрел! И дай мне поесть немедленно!
Такого папу я еще никогда не видел. Мне стало страшно, я спрятался в кухне под стол.
Мама тоже испугалась и стала готовить яичницу с луком. И тут постное масло со сковороды попало ей на единственные капроновые колготки.
Это случается в каждой семье. Пропустим несколько минут крика, несправедливых обвинений, разбитое блюдо и прочее в этом духе. Все это кончилось, когда в крике возникла секундная пауза — и мама с папой услышали, что я плачу под столом.
— До чего ребенка довел… — начала было мама, но вдруг осеклась.
Мы сидели втроем на двух табуретках; я — на одном колене у мамы, на другом — у папы. И мы, успокоившиеся, ели втроем подгоревшую яичницу с луком.
Тут папа вдруг сказал совсем не к месту то, что, наверное, можно было сказать и в другой раз:
— Давай купим машину?..
Яйца, лук, нет хлеба, последние два рубля, последние колготки, давление и гроза должны были взорваться осколочной гранатой. Но я сидел рядом — как маленький живой предохранитель. Запал прогорел, но взрыва не последовало.
Меня хотели отправить спать, но тут за окном заревел дождь и загрохотало. Окна пришлось закрыть, потому что в комнату захлестывало дождевую воду.
— Ну ладно, хотя бы вымыли пол, — сказала мама.
— И то хорошо… — сказал грустный папа.
Гроза кончилась, но я был уложен в родительскую кровать, потому что боялся грома и грохота. Успокоившись между ними, я уснул. И сквозь сон услышал:
— Понимаешь… Я шел мимо пирса из спортшколы. А там на сваях сидят дети — мальчишка и девчонка, и плачут. Я их спрашиваю — что случилось? А они и говорят: Саша утонул… Как утонул?.. Утонул… нырял тут, нырял — и утонул. Я прыгнул в воду — и минут через десять его нашел.
— И что? — ужаснулась мама.
— Что… А что еще могло быть… Милиция и скорая. Прямо скажем, могли и не торопиться. Я сделал все, что можно было. Но уже и делать-то было нечего… Понимаешь…
Всю жизнь папа учил детей плавать. Всю жизнь ходил по разным начальникам с проектами школьных бассейнов в подвалах школьных зданий. Добивался, настаивал, пробовал писать диссертацию, чтобы прибавить своим доводам веса. Организовал спортивный класс в школе, где наличие отца в семье ученика было редкостью. Все эти ребята получили высшее образование. Только один попал в тюрьму — за превышение необходимой обороны… Папа не вырастил олимпийского чемпиона, как мечтал. Я редко видел его. Но по имени-отчеству его знает весь город…
А через месяц папа придумал схему, как купить машину: встать в очередь на “Жигули”, жить на мамину зарплату, а свою получку класть на книжку. Занять у родственников. Составить график погашения долгов.
Через два года у нас была машина. Темно-синего цвета.
Везучий дядя ЛЁва
Десять часов, а папы нет дома. Телефон молчит. Мама обзванивает знакомых. Выясняется, что дома нет и дяди Левы. После сверки данных оказывается, что они собирались вдвоем куда-то поехать.
Осталось только набрать единственный номер. Мама не хочет этого делать, ведь я сижу рядом. И боюсь так же, как и она. Я не такой маленький, как ей кажется. Я соображаю уже быстро и много. Меня только учительница в школе считает тупым, и это неприятие друг друга у нас с ней взаимно.
Но просто так сидеть нельзя. Ждать уже нечего. Мама берется за телефон, но тут в дверях щелкает замок. Мама меняется в лице.
— Где машина?!
— На станции техобслуживания…
Потом был суд, — признали, что виноват водитель грузовика, что он нам даже должен что-то выплатить. Начались таскания по судам и визиты противной женщины, которая доказывала, что сын ее простой шофер, получает всего двести сорок, а у него ребенок. Папа объяснял, что на двух ставках получает сто семьдесят, что ему еще за эту машину нужно долги отдавать, что у него тоже ребенок. На это следовал аргумент:
— Но это же ваш ребенок! Понятно, что до нашего вам дела нет… Бесчувственные вы люди! И ваш-то жив-здоров, а у нашего отец попал в аварию. Остался без прав, где ему теперь работать?..
— Но он же работает!
— Да, но вы же сами понимаете, до первого штрафа!
Станция техобслуживания расположена по дороге на кладбище. Само по себе символично. Машину нам ремонтировали полтора года. Папа даже хотел писать письмо в “Литературную газету”.
Забрав машину со станции, папа ее продал и встал в новую очередь на машину, продолжая выплачивать долги, теперь уже неизвестно за что. Выплаты от виновника аварии так и не поступали, зато папе на работу пришла анонимка, что он вымогает деньги и спекулирует машинами. Но все кончается. Даже долги и дрязги. Так и не заплатив ничего, исчезли виновник аварии и его семейство. И снова папина зарплата стала оседать на сберкнижке, но очередь на новые “Жигули” вытянулась на несколько лет вперед.
Везучим в этой ситуации был только дядя Лёва. Он вылетел из машины через стекло, потому что не был пристегнут. Милиционер, осматривавший место аварии, удивленно сказал, что если бы тот пристегнулся, не было бы сейчас с нами дяди Лёвы — его место секунду спустя занял двигатель нашей же машины. Но должно же было в этой истории хоть кому-нибудь повезти?..
Кубок и ананас
Когда мне было лет пять, дядя Эйно как-то позвонил в нашу дверь и спросил меня строгим голосом, вымыл ли я посуду. Я удивился, но сказал, что через десять минут уже вымою.
— Вот когда вымоешь, тогда и позвони мне! — строго сказал дядя Эйно.
Я закончил процесс споласкивания холодной водой и набрал соседский телефон.
— Ну, — сказал дядя Эйно, — бери самое красивое и большое блюдце и поднимайся к нам.
Ничего не понимая, я взял блюдце и поплелся наверх. У дяди Эйно два звонка на дверях. Один высоко — для взрослых, второй он сделал, когда Леша и Миша были маленькими. Этот звонок очень меня выручил: Леша уже учился на инженера-строителя, а Миша оканчивал школу, так что им звонок был точно не нужен, а мне оказался в самый раз.
Дядя Эйно торжественно проводил меня на кухню, и я увидел на столе какое-то чудище. Оно было колючим, с острыми зелеными хвостами, покрытым чешуей… и выглядело зловеще.
— Это что, алоэ от кашля? — спросил я тоскливо.
Дядя Эйно рассмеялся и ловко разрезал подозрительную вещь поперек. Отрезав несколько колец, он положил три штуки мне на тарелку.
— Иди, поделись с мамой и папой! Передай им от меня привет!
Так я впервые попробовал ананас.
Вкус ананаса поразил меня. Это ощущение было непередаваемым. Фрукты у нас были в диковинку и только в сезон, а зимой — апельсины, мандарины и лимоны. Гранаты я попробовал только в третьем классе — они были дороги. Ананас затмил все.
Мама часто ездила в командировки. Она всегда привозила мне что-нибудь оттуда, мелочь или что-то ценное — фонарик, работавший без батареек, или альбом с образцами целлюлозы, выпускаемой на Сегежском комбинате. Я все принимал с благодарностью и интересом — слово “командировка” обозначало для меня что-то таинственное и торжественное. Сам я просил маму привезти из командировки ананас. Это была неизменная и совершенно бесполезная просьба. Ананас я так и не пробовал, но командировки мамины не прекращались. А однажды мама уже собрала сумку и собиралась уезжать, но тут в дверь позвонили, и старик в ленинской кепке-восьмиклинке и в круглых очках на сморщенном носу вручил папе повестку с приказом явиться на военные сборы.
Так впервые я на три дня остался дома один. Мамина подруга приходила по пути с работы проверить, сделал ли я уроки, поел ли и вымыл ли посуду, прибрал ли за кошкой и пропылесосил ли в комнате. Потом я должен был ей звонить перед сном, а она звонила в любое время, интересуясь, чем я занят. Заходил и дядя Эйно, проглядывал тетрадки и помогал мне с задачками.
В один из вечеров и мамина подруга, и дядя Эйно могли быть совершенно спокойны на мой счет: начинался Кубок Вызова, звезды НХЛ против сборной СССР, три дня, по матчу в день!
Первый матч показывали поздно, и я, пользуясь отсутствием родителей в доме, спокойно его посмотрел. Но как же я был удручен… Наши проиграли со счетом 4:2 и выглядели вяло и тоскливо, а соперники — наоборот. Дерзко и мощно, на высоченных скоростях носились они, взметая на разворотах маленькие бураны, победно играл электрический орган во время остановок игры, “Мэдисон сквер гарден” неистовствовал, публика на трибунах орала, перекрикивая даже самого Озерова. В слезах я рухнул в постель и наутро заметил у своих одноклассников такие же распухшие и красные глаза. Даже Владимир Валерианович, встретившийся мне в коридоре, открыл дверцу лабораторного шкафа, хлопнул рюмку и печально произнес:
— Эх… Хоть не смотри завтра!
К следующему матчу я готовился, ждал вечера. Родители должны были приехать только на следующий день. Я уже наскоро прорешал гнусную математику, обозначил в упражнениях по русскому языку суффиксы и приставки, выучил даже текст про Трафальгарскую площадь в Лондоне для урока английского языка. Чего не сделаешь от такого волнения!..
Я уже включил телевизор и уселся в кресло, как вдруг щелкнул замок, заскрипела дверь — и в квартиру вошел папа с тремя другими мужчинами. Одного из них я знал — он был маминым сослуживцем. В его руках была сеточка, а в сеточке — бутылки с коньяком, лимонад для меня и какой-то серый кулек. Следующий гость нес два бумажных пакета, а еще каждый тащил на спине по рюкзаку.
Военные сборы закончились сами собой после поражения сборной СССР в первом матче. Какой-то генерал, командовавший этими сборами, понял, что если он не хочет массовых самовольных отлучек, надо вовремя остановиться. А то, что четыре “партизана”, освободившись от воинского долга на день раньше, пришли к нам, объяснялось еще проще: мама в командировке, а это значит, что можно спокойно посмотреть хоккей, выпить коньячку… И просто пообщаться мужской компанией, объединенной недавним рытьем окопов или идиотскими разборами штабных карт. Кто-то тут же похвастал, что умыкнул из штаба пару карт. Карты местности тогда были в цене.
Мгновенно я был мобилизован на кухню чистить картошку, а дядя Валера, мамин сослуживец, нажарил на большой сковородке невероятное количество магазинных котлет. Почистив картошку, я нарезал ее соломкой и довел на сковороде до хруста ореховой скорлупы, так любит папа.
Когда я вернулся в комнату, на раздвижном журнальном столике раскинулся великолепный холостяцкий пир! Шпроты, финики, тонко нарезанный лимон, сало, зеленый горошек в глубокой тарелке, лук кружевами под уксусом, поднос с яблоками, хлеб, белый и черный, сыр, нарезанный в толщину фанеры, маринованные помидоры и огурцы в банке с надписью “Глобус”… Один из “партизан” работал не то в магазине, не то на складе. Когда внесли котлеты и картошку, телевизор уже показывал арену, разминались игроки и надрывался орган.
Первый и второй периоды оказались мрачными. Уровень коньяка в бутылках почти не понижался. Наши проигрывали — снова 4:2. И вдруг… всего за одну минуту Михайлов и Капустин сравняли счет. А потом Владимир Голиков вывел наших вперед, и в течение всего периода канадцы пытались забить, но…
Сирена совпала со всесоюзным криком “Ура!” и всесоюзным же звоном рюмок. Теперь можно было расслабиться. Пошли разговоры — обычные мужские разговоры о хоккее, о машинах, о возможных в будущем поездках за грибами. Я тихонько сидел за столом, боясь, что меня выгонят спать, но не выгоняли, наоборот — за что-то даже хвалили, хотя ничего особенного я не сделал.
И тут все замерли: в комнату, не сняв пальто, вошла мама…
Но защитников родины уже нельзя было взять на пушку! Маме сообщили о победе нашей сборной, налили рюмку, приобщили к беседе. А мама вдруг вскочила, с торжественным видом вызвала меня в коридор и достала из сумки два ананаса!
Огорчению моему не было предела: ананасы оказались совершенно зелеными. Меня утешали, говорили, что они дозреют, надо только держать их в темноте, что совсем скоро, недели через две или три…
Уж не знаю, что это был за сорт ананасов, но один мы все-таки съели, не дождавшись полного созревания, а второй дошел до кондиции только ко дню моего рождения — в конце июля. И сморщился при этом до размеров груши. И теперь, когда это чудо уже не чудо, я предпочитаю ананасы в банках: так проще — не надо чистить чешую.
Тайна Юрия Львовича
Я пришел домой. Позвонила мама.
— Андрюшка, ты не скучаешь?
— Да нет вроде…
— Ой, а дома же совершенно нечего есть. Слушай, а ты до студии добежишь? У нас тепло, да и в буфете есть хоть что-то… Надя говорила, будет борщ и бифштексы рубленые.
Через полчаса езды в теплом автобусе я был в буфете, заняв очередь на всю художественную редакцию. За получкой и в буфет очереди занимали корпоративно — операторы, киногруппа, гараж, звуковики, видеозапись, редакции…
Поддержать меня пришел Юрий Львович Хорош, мой самый любимый режиссер, человек удивительный. Кругленький, в клетчатом пиджаке и очках он выглядел как иностранец.
Я частенько торчал у мамы на студии, знал все кнопки на режиссерском пульте, умел крутить “рога” у всех павильонных камер. Юрий Львович разрешал мне все трогать на “трактах” — репетициях. Когда я был совсем маленьким, то звал его Юрий Львовович, — и он очень радовался.
Он родился в Харбине, после школы некоторое время работал в советском представительстве счетоводом. Частенько он уличал повара представительской столовки в мошенничестве — валютный курс все время колебался, и этот повар проявлял отнюдь не советскую оборотистость при покупке продуктов на рынке. Когда Юрий Львович приходил с очередной жалобой, тот серьезно смотрел на него, качал головой, затем вынимал из плиты противень с горячей выпечкой, сворачивал бумажный кулек, клал туда пирожок с мясом и говорил:
— Юрочка! Вот тебе пирожок, милый мой. Вот тебе пирожок. Что, мало? Вот два. И иди отсюда!
Юрий Львович играл в Харбинском русском театре. Он видел живого Шаляпина, Вертинского… и кого только еще не встречал.
Когда русский Харбин кончился, Юрий Львович украл себе жену. Невесту, точнее говоря. Тетя Лия вместе с родственниками собиралась в Америку. Юрий Львович разубеждал ее: “Лиечка! Единственная страна, где ты сможешь чего-то добиться, если у тебя нет денег, это Россия!” Родителей и саму Лиечку довод не убеждал. Ее решили увозить поездом до какого-то города, откуда шел пароход в Америку…
Маленький Юрий Львович, тогда еще и худенький, попросил двух приятелей приподнять его, чтобы в последний раз обнять любимую через окно трогающегося вагона… — и вытянул ее наружу. Почему-то мне кажется, что она не слишком сопротивлялась.
В России он стал режиссером. Сначала поработал в театре в Минусинске (дальше не пускали), потом — на телевидении в Мурманске, а оттуда уже перебрался в Петрозаводск. Он знал несколько языков, переводил книги с английского и французского. Его телеспектакли дважды шли на весь Союз в прямом эфире. И такое ведь было тогда!
На телевидении тогда были строгие правила — приходить надо было в девять, а уходить в шесть. Плевать, что нужные книги все под рукой дома, а думать лучше в привычном уютном кресле. Вам предоставлены столы и стулья! И даже авторучки!
Иногда, формально подчиненный моей маме, Юрий Львович подходил к ней и говорил:
— Анечка! Тут рядом, в “Строителе”, идет фильм с интересной операторской работой, который мне надо бы посмотреть… Нельзя ли мне часа в три уйти? Я и Андрюшку с собой возьму, ему интересно будет!
Отпустить режиссера посмотреть нужный для работы фильм — это производственная необходимость. Мама и так бы отпустила, но тут у нее была еще и железная отмазка для начальства повыше.
Он брал меня с собой, и мы шли в кино. И смотрели всегда один и тот же фильм…
Мы уже сидели за столом и ели борщ; ждали своей очереди рубленые бифштексы. Юрий Львович хитро посмотрел на меня.
— Андрюшка, что ты так нервничаешь?
— Так хоккей…
— Скажи, ты сторонник неожиданных сюжетных ходов… или предпочитаешь произведения с открытыми финалами?
— Ну как… Если кино, то с неожиданными. А вот хоккей…
— Да… это слишком сильная страсть. Все взволнованы (на нас уже искоса поглядывали, не знает ли чего Юрий Львович).
Мы доели бифштексы, допили чай и вышли в пустой коридор. Вдруг Юрий Львович сурово на меня посмотрел и сделал руками несколько таинственных пассов, что-то пошептал, закатил глаза и с совершенно закрытым ртом застыл, а рядом зазвучал странного тембра голос:
— С самого начала всех ждет удивительное происшествие! Появится тот, кого не ждали! Он сделает чудо! А счет…
Голос стих.
Юрий Львович осмотрелся, не идет ли кто, и взмолился, чуть не со слезами на глазах:
— Но, всемогущий джинн, вы же видите, как мальчик волнуется! Нельзя же так, в самом деле!
Он закрыл рот, а голос снова заговорил:
— Ну если мальчик волнуется… Да успокойся, милый, сборная СССР победит: шесть — ноль!
Я обиделся. Во-первых, судя по игре в двух первых матчах, такой счет казался невозможным. Во-вторых, я понимал, что Юрий Львович с этим голосом показал какой-то фокус, он просто смеется надо мной. Так я в первый и в последний раз на него обиделся. Но он неожиданно обиделся тоже:
— Андрюшка, верить или не верить джинну — хотя он и всемогущий — это дело твое. Но не поверить мне… Это не по-дружески… и просто нехорошо.
Тут его позвали на тракт, и на несколько часов я затаил обиду.
Кстати, о кино… Как-то мама спросила меня, какой фильм мы смотрели на этот раз с Юрием Львовичем, и я ответил с гордостью:
— “Великолепную семерку!”
— А в прошлый раз?
— Тоже! Мы всегда ее смотрим, если где-то идет…
Тут вошел Юрий Львович, который, видимо, опять договорился пойти посмотреть “нужный” фильм и взять с собой меня, и получил от мамы удивленный вопрос:
— Юрий Львович! Но почему вы смотрите все время какую-то “Семерку”? Что это за фильм… и зачем вы все время берете с собой Андрея?
— Ах, Анечка… Это классический вестерн, снятый по мотивам старого фильма Акиро Куросавы. Там действительно прекрасная операторская работа… И фильм замечательный. Он нравится нам обоим. Но дело, конечно, не только в этом. Там в главной роли Юл Бриннер, понимаете?
— Нет… Юл Бриннер? А что, он такой хороший актер?
— Гениальный! Это же Юлька Бриннер! Мы с ним учились в одном классе…
Мама в больнице
Когда маму забрали в больницу, дома стало уныло, да еще и денег осталось всего ничего — три рубля: бумажка с водовзводной башней Кремля, я эту башню до сих пор зову “трехрублевой”. Денежных поступлений не ожидалось ниоткуда.
А еще, раз мама в больнице, то на родительское собрание пошел папа, а хуже этого и придумать нечего. Хвалить меня там не будут точно. Не за что меня хвалить. Я троечник в мятых штанах и с вечно забытой тетрадкой или дневником.
Но с собрания папа пришел на удивление довольным. Во-первых (бывает же!), меня трижды похвалили: учительница литературы — за сочинение, учительница английского — за хорошее усвоение текстов. И учитель физкультуры — неизвестно за что.
А главное — большую часть собрания заняло истерическое выступление одной учительницы, которая поймала двух моих одноклассников в туалете за игрой в “дурака”. Они мирно резались на щелбаны в карты, ей кто-то стуканул, эта дура притащила их к директору школы, который вынужден был делать строгое лицо, а училка надрывалась: “Азартные игры!.. Дети из так называемых хороших семей!.. Позор родителям!.. Позор для всей школы!” Арии в кабинете директора ей показалось мало, поэтому она бисировала на родительском собрании. Папа затосковал. Потом выступил с не менее проникновенным и столь же мудрым текстом один из членов родительского комитета. Когда собрание закончилось на волне всеобщего раздражения, папа ушел из школы примерно с теми же чувствами, что и я.
Есть папиному презрению к этой дури и еще одна причина. Что касается педагогики, то он сам мог там многих поучить. На сборах, куда он поехал со своим спортивным классом, трое пацанов тоже попались за игрой в карты. Папа поступил так. Он с интересом, не выдавая своего присутствия, понаблюдал за играющими, и вдруг сказал, негромко, как бы интересуясь:
— И во что сражаетесь? В “Акулину”?
Поняв, что крика почему-то не будет, игроки сознались:
— Не-е… в дурачка… В подкидного…
— На переводного ума не хватает?
— Ну…
— Так. Сели все сюда. Лист бумаги, ручку… и уши шире.
Весь вечер папа учил лоботрясов играть в преферанс. Чрез две недели они уже постигли разницу между “сочинкой” и “ленинградкой” на хорошем практическом уровне. Играли не на деньги, но на интерес — на молочные коктейли, сто вистов коктейль. Стоил коктейль одиннадцать копеек. Один бедолага все же умудрился проиграть пятьдесят коктейлей. Все деньги, которые дала ему с собой мама, и еще не хватило.
Когда проигравший вынес два подноса жадным любимчикам счастья, все ждали, что папа, который, конечно, был среди выигравших, первым возьмет свой коктейль, но он не торопился.
— Ну что, — сказал один, — долг чести — карточный долг! Здоровье победителей!
— Чести? — спросил спокойно папа. — У нашего товарища забрать все деньги и заставить его всех поить этой бурдой с мороженым? Велика честь, что и говорить…
Он достал свои пять рублей, последние, и отдал бедолаге с подносом.
— Я детей не обманываю. Халяву не люблю, последние деньги ни у кого ни разу не взял. Тем более — вот так, кодлой. А начет чести — чтобы я больше упоминания этого слова всуе не слышал. Еще доказать надо, что она у тебя есть. Вот у него — есть. Бери Коля, купи маме сувенир какой-нибудь. А вы — не будьте свиньями!
И ушел из столовой.
Вечером проигравший Коля принес ему пять рублей.
— Это что? — спросил папа грозно.
— Да ребята собрали все, мне отдали мелочью. Я маме альбом для фоток купил. Как вы и сказали… За четыре сорок.
— А остальные?
Коля вздохнул и покаялся:
— Проиграл…
— То есть?
— Ну… опять пулю расписали…
— Ох, Коля… Не любят тебя карты. Никогда не играй. Послушай совета. Если все так начинается — это на всю жизнь.
По-крупному никто играть из пацанов так и не стал. Никогда. Умеет убеждать папа. Хотя ничего особенного не сказал. Важно ведь как сказать, а не только что именно.
Так что родительское собрание было для папы смехотворным.
Вечером он взял последние три рубля и ушел, сказав, чтобы я вовремя лег спать, потому что он вернется поздно.
На следующий день я отнес маме в больницу апельсины, лимоны и конфеты к чаю.
— Откуда? — поразилась мама.
— Папа вчера выиграл в преферанс сорок рублей! — гордо объявил я на всю палату.
Мама очень покраснела, но потом прыснула со смеху, следом за всей палатой. В этой палате всем хотелось хоть над чем-нибудь посмеяться.
Папа дарит авторучку А. С. Пушкину
Весной все начинают болеть. Диагноз зависит от даты, когда именно ты заболел. Если в городе объявлена эпидемия гриппа, то ты болеешь гриппом. А если заболел на день раньше или позже — у тебя ОРЗ. Я успел попасть под ОРЗ.
Протемпературил я четыре дня, не хотел и не мог ничего есть. Это был самый злой грипп за несколько лет. Им даже папа заболел.
Когда я уже начал потихоньку шастать на кухню и что-то жевать, папа вошел в квартиру с двумя хозяйственными сумками продуктов — это были полуфабрикаты из кулинарии — вкусные, но дорогие. Папа разгрузил в холодильник бифштексы, салат в литровой банке, вареную картошку и еще что-то, поставил на кухонный стол чай и сахар; трехлитровую банку молока сразу вылил в кастрюлю и велел вскипятить, достал мед, коробку с лекарствами, а потом вынул из шкафа все майки, тельняшки и футболки, надел толстые шерстяные носки, лег под одеяло и прокашлял:
— Теперь я могу спокойно умереть.
Мне стало не по себе. Так шутить, когда мама в больнице — это перебор. Но папа открыл глаза и велел принести градусник. Температура оказалась под сорок, как у меня три дня назад.
Целые сутки — с перерывами на короткий и отвратительный сон — мы были заняты. Я грел чайники, толок клюкву с медом, кипятил молоко (дядя Эйно нам принес еще три литра), а папа — потел.
На всех батареях сохли майки, тельники и даже старые рубашки, но их не хватало. Мы оба потели быстрее, чем они сохли. У обоих болела голова. Участковый врач, женщина добрая и старательная, прописала все необходимое и побежала по следующему адресу, кашляя на ходу. Ей тоже было плохо, но подменить ее было некому.
Когда от аспирина нам лучше не стало, папа позвонил своему знакомому — доктору Давыдову. Доктор Давыдов ответил, что зайдет через час двадцать, и ровно через час двадцать зашел. Он был в маске, перед тем как войти в комнату (и потом, перед уходом) долго мыл руки. Осмотрев нас обоих, он достал из кармана халата две коробки. На них было слово из нескольких слогов, которое мы с папой прочесть не смогли, но доктор Давыдов сказал:
— И не надо. Это не вам.
Следом он достал стетоскоп и стал нас слушать. Потом дал еще каких-то лекарств, а про лечение сказал, что ведется оно правильно.
Сутки спустя мы, умаявшись кипятить, сушить, потеть и переодеваться, включили телевизор. По телевизору шел спектакль “Мертвые души”. У нас не было сил смеяться или комментировать увиденное, но хоть чем-то занять мозги было нужно. Папа молчал еще и потому, что было еще что-то, что свалило его, обычно совершенно нечувствительного к простудам. Это “что-то” тяжестью лежало у него на сердце и не давало покоя.
Потом позвонил доктор Давыдов и сказал что-то, чего я не слышал. Но папа поднялся с дивана и спросил слабым голосом:
— Ты уверен? Это уже точно?..
Из трубки раздался успокаивающий, почти беззаботный смех. Папа лег и стал досматривать спектакль. В антракте он сказал:
— Надо бы поскорее в квартире прибрать. Маму через неделю выписывают, обследование закончилось, — и улыбнулся.
Он стал комментировать игру актеров и смеяться, только коротко, потому что сразу начинал кашлять. Мне тоже стало легче. Мы заварили еще питья, выпили порошки и забылись.
Утром папа рассказал, что ему приснился сон, будто бы при помощи машины времени его послали в девятнадцатый век посетить Пушкина, он подарил ему авторучку с кнопкой и даже с ним побеседовал.
Все это он рассказывал, пока мы уплетали то, что он два дня назад накупил, — слава богу, ничего не успело испортиться. Мы выздоровели.
График № 2
В надежде купить машину хотя бы на полгода пораньше, папа послал письмо в спорткомитет. Он очень много ездил по районам, когда занимался профориентацией от пединститута, где преподавал, на спортивные сборы и на соревнования, так что машина ему была необходима. К нам обращались с предложениями разные жулики, предлагавшие купить машину на свое имя и на папины деньги, а папе выдать доверенность. Папа отказывал.
Но очередь на “Жигули” — это почище очереди на прием к генсеку ООН: тот-то примет рано или поздно, а вот с “Жигулями” бывало по-разному. А тогдашние чиновники, как и во все времена, любили поиздеваться над человеком… Вечером нам позвонили из автомагазина: распоряжением какого-то важного комитета по спорту папе разрешили купить без очереди… “Волгу”! Незадолго до этого цены на машины повысили, и она стала стоить пятнадцать тысяч рублей.
Даже нынешний владелец представительского автомобиля не в состоянии понять, что означало в те времена иметь “Волгу”… На таких машинах ездили самые большие начальники. Человек на “Волге” был особенным человеком, не таким как все.
Но пятнадцать тысяч… Эта сумма была чудовищна! Для покупки “Волги” многое пришлось продать, включая проигрыватель. На стенке опять занял свое место график погашения долгов.
Среди наших знакомых появился дядя Коля, у которого во время съемок фильма “Отпуск в сентябре” регулярно бывали в гостях артисты Даль и Леонов. Олег Даль был вечно небрит; все говорили, что он пил, хотя теперь я знаю, что нет. Выпил он в марте — в последний раз, чтобы использовать страшный подарок Высоцкого, ампулу тетурама, вшитую в бедро на кухне, в квартире на Грузинской улице…
Дядя Коля был таксистом, который возил артистов, и прекрасным автомехаником. Он знал о машинах то, чего не знали их конструкторы и сборщики. В его таксопарке ездили на “Волгах”, поэтому потертый, но рабочий коленвал взамен сломавшегося дядя Коля поставил на нашу машину задолго до того, как с завода прислали новый.
А еще дядя Коля занялся подготовкой нашей машины к эксплуатации. Первое в этом деле — поставить машину на яму и перетянуть все гайки, отрегулировать все, что может двигаться, крутиться, шевелиться и отваливаться. В общем, сделать все, что в других странах делают на заводе.
Для борьбы со ржавчиной была приобретена где-то у военных летчиков краска “антикор”, которую дядя Коля называл “суриком”. Еще купили столько коробок пластилина, что хватило бы на уроки труда всем младшим классам района. Пластилин плавили и разбрызгивали по дну машины из краскопульта. Что там еще де-
лали с машиной — я не знаю, но это заняло неделю. А нужно было еще получить номера!
Когда все было готово, мы на новенькой машине забрали маму из больницы. Надо сказать, что тетки из палаты очень за маму переживали. Есть такие места, где люди быстро учатся радоваться за других, где эта радость очень высоко ценится.
Конечно, покупка машины вызвала не только добрые чувства у знакомых. Про папу и маму за глаза говорили, что загордились, мол. Но маме было гордиться нечем, потому что на машине ездил папа, а папе гордиться было некогда, потому что автомобиль все время ломался, и число знакомых в таксопарке у папы росло. Там уж точно никто ему не завидовал, сказав прямо:
— Эх, Анатолич, надел ты себе хомут на шею… Я со своей неделями не расстаюсь, так и утопил бы ее с моста, гадюку!
Дядя Эйно не скрывал, что слегка завидует, но прокомментировал свои чувства так:
— Юра, не каждый так может: не потратить, не пустить на ерунду, жене не дать на глупости…
Хорошо, что его жена этого не слышала.
А мне до слез было жалко проигрывателя. Если бы не эта “Волга”, то успели бы купить колонки и усилитель… Но что теперь переживать.
“Георгин”
Говорят, что игра в “наперстки” известна со времен древнего Шумера. Тысячелетиями человечество добровольно делится на тех, кто катает горошину, и тех, кто добровольно становится в ряды дураков. Кто-то, конечно, не реагирует на призывы “Кручу-верчу — обмануть хочу!”, но не льстите себе: свой колпачник найдется и на вас, будь он хитрован с рынка, поездной катала, описанный Анатолием Барбакару, некогда промышлявшим этим ремеслом, Мавроди с его МММ, строительная компания или лохотронщик у вокзала.
Удивительно, но в те времена была одна относительно честная лотерея. Билетики были красные, синие, коричневые или зеленоватые. Их продавали в книжных магазинах, чтобы поддержать у населения интерес к чтению. Отдав двадцать пять копеек, нужно было оторвать корешки — и билетик превращался в квадратную книжку-гармошку. Ее надо было развернуть — и прочесть на последней страничке… Нет, не “билет без выигрыша”, хотя такое тоже бывало, конечно. Но чаще встречалось “25 копеек” — и вы оставались при своих, “50 копеек” — и два десятка тетрадок было вам обеспечено. Или семь тетрадок и авторучка. Или пара детских книжек с картинками. А если выходил “1 рубль”, то в придачу к детской книжке можно было купить книгу посолиднее. Дважды я выигрывал три рубля, несколько раз — по рублю, а однажды — целых пять рублей! Но в “Спортлото” не угадал ни разу. И в денежно-вещевую лотерею — никогда и ничего…
Но это так… А история, собственно, про носки. В те годы их штопали. Однажды достав из шкафа пару носков и оценив площадь штопки, папа не выдержал:
— Я не могу это носить! Я не нищий, черт возьми! Неужели нельзя купить пару нормальных носков! Андрюха, покажи, что у тебя за носки на ногах?
Мои напоминали носки Карлсона. Наружу торчали два больших пальца, сзади сверкали пятки.
Как папа воспитывает меня, я уже насмотрелся за годы детства. Но ка-а-ак воспитывают маму… с интересом наблюдал впервые.
Мамины контрдоводы, что купить в нашем городе носки — дело совсем не простое, приняты не были. Взяв последнюю десятку, мама пошла на базар и не обнаружила там носков, подходящих по качеству и цене. Выбор между носками и обедом на три дня был очевиден. А две пары этих самых носков перекрывали таковые обеды. Купив продуктов, мама уже выходила с базара, как вдруг ее внимание привлек человек с шестигранным лототроном и билетиками новой олимпийской лотереи — “Спринт”. Билетики стоили 50 копеек. Неизвестно, что творилось в маминой душе, но она купила билет и принесла его домой. Поставив продукты на кухне, мама вручила папе бумажку размером с пластинку жевательной резинки и сказала как можно язвительнее:
— Я, в отличие от некоторых, в карты играть не умею и не признаю азартных игр. Но вот тебе лотерейный билет. Или сыграй со своими приятелями в преферанс на носки! Только попроси, чтобы их постирали!
— Какая у нас остроумная мама! — мрачно отреагировал папа и брезгливо взял билетик. Он повертел его перед глазами, зачем-то понюхал и бросил обратно на стол. — Это ты у нас переводишь деньги, я с государством в азартные игры играть не намерен. Сама и открывай.
— А почему это я? — обиделась мама. — Тебе нужны носки, ты и открывай!
Пока родители готовили воскресный завтрак и слегка препирались, я потихоньку взял билет и стал пилить корешок ножиком. Картон был твердый, оторвать его я не смог. А потом мы втроем с удивлением уставились на надпись “Выигрыш 5 рублей”.
Снова возникла ситуация. Мама говорила, что билет она отдала папе, но тот отказался, так что она заберет выигрыш себе; но папа задавил ее авторитетом. Когда мы позавтракали, то отправились с ним вдвоем на базар, нашли продавца олимпийского счастья и незамедлительно получили сумму в пять рублей. И тут у папы что-то сверкнуло в глазах.
— Дайте-ка нам еще один! — сказал папа решительно.
Он легко разорвал корешок билета и выиграл… еще один билетик. На сей раз обиделся я.
— Моя очередь! — сердито сказал я, и папа уступил мне право вытащить новый прямоугольничек с заклепкой на конце.
Папа, вспомнив мои старания вскрыть эти “консервы удачи” ножом, хотел было мне помочь, но я уже впился в билет зубами и начал крутить его вокруг оси. Когда мы развернули бумажку, то прочли на ней: “Выигрыш 50 рублей”.
Мне ужасно хотелось сыграть еще. Или получить часть денег, чтобы пустить их на те же билеты. Жажда мгновенного обогащения охватила меня. Но папа умел вовремя останавливаться и останавливать других. Когда мы отошли от этого шестигранного вертепа, продавец, кажется, вздохнул с облегчением.
На неожиданный доход мы с папой купили клетчатые носки — по две пары на каждого, зашли в лавку уцененных товаров и там наткнулись на венгерские мужские туфли большого и маленького размера, накупили каких-то фруктов и пирожных, а десятку папа превратил в магазине “Спорт-товары” в талоны на бензин.
А еще мы купили маме огромный, высокий и красный, с рыжиной, цветок. Я в цветах не разбираюсь. Кажется, это был георгин. Но я не уверен. Он высокий, и цветки торчат из одного стебля, сразу несколько штук. Так мы и шли домой — с пакетами и “георгином”. Цветком папа размахивал, изображая шталмейстера, дирижирующего оркестром.
Кроме этого случая, я выигрывал в “Спринт” несколько раз по рублю, и все. А в книжную лотерею выигрывал всегда — до того, как она исчезла. Жаль. Может быть, из-за меня ее и закрыли…
Как называются эти цветы, я так и не запомнил. А ведь мама выращивает их на даче.
Ля минор
Гитару мне подарили на день рождения. Год она простояла без движения. Были на это свои причины.
Перед вторым классом меня заставили выучить какую-то дурацкую песню и повели в музыкальную школу. Принимать меня, не выговаривавшего шесть букв, поначалу не хотели. Но все же сдались.
Слух-то у меня есть, это правда. А вот с дисциплиной и другими требованиями было похуже. Испортили меня папины пластинки. С самого рождения я слушал в сознательном и бессознательном возрасте джаз. Я знал, кто такой Бах, но слышал его в исполнении трио Жака Люсье. На уроках физкультуры в первом классе я исполнял движение не по команде “раз”, а “раз — точка”. Преподавательница физкультуры говорила: “У него совершенно нет чувства ритма”. Что обо мне говорили преподаватели сольфеджио, лучше не вспоминать.
Возле здания этой окаянной школы был парк Пионеров. Зимой там устроили самую большую ледяную горку. Туда я вместо занятий и ходил. И однажды выкатился прямо под ноги раскрывшей обман маме, после чего папа резонно решил, что при таком отношении к занятиям и абсолютной взаимности с преподавателями незачем переводить деньги.
Гитара поначалу напоминала мне о музыкальной школе. Но потом папа дал мне послушать вместо бобины с Окуджавой пленку Высоцкого, по ошибке. Записи начинались с “Чести шахматной короны”. Я посмеялся и над шахматной короной, и над “Ой, Вань”, но на другой стороне бобины первая же песня, “Тот, который не стрелял”, выбила из меня все веселье. А потом — “Банька по-белому”.
Именно он, Высоцкий, объяснил мне, почему красавица и умница мамина тетка вышла замуж за животное в фуражке по имени Прокофий. После этой свадебной фотографии семья перестала уменьшаться на остальных фотоснимках из тридцатых годов. И только одного Высоцкий не мог мне объяснить — кто рядом с дедом на фотографии, спрятанной под корешок альбома, красивый, в шляпе и галстуке, с милой девушкой под руку, и что значит на фотографии надпись “Рика и Катя”…
Про надпись и фото я выяснил сам, уже потом, когда купил книгу “Голос Рамзая”. На том снимке были Рихард Зорге и двоюродная сестра деда — Катя Максимова. Мама это подтвердила. Врал автор книги — была она актрисой, а не рабочей ткацкой фабрики на Трехгорке, и сначала учила Зорге говорить по-русски без акцента, а потом стала его женой.
Дедушка Виктор. Легенда семьи… Летчик, герой, затем — комбриг и большой армейский начальник, погиб на вторую неделю войны. Следом за похоронкой пришли трое — за ним. Не верили. Думали — прячется. Не знали они деда…
Бабушку с грудной мамой забрали в мрачное здание, а тетку Иринку, которой было пять лет, оставили ждать на крыльце. Отпустили задержанных через пять дней. За это время ушла та баржа, на которой их должны были эвакуировать. Вторая баржа была набита до последнего предела. Первую финский летчик, наверное, молодой и счастливый, чувствовавший себя героем, потопил, прекрасно видя, что на палубе женщины и дети, половина из которых были такими же финнами, только маленькими…
У мамы поднялась температура; кто-то выкрикнул слово “тиф”. Родная сестра стала уговаривать бабушку бросить маму за борт. Толпа начала звереть… Тогда капитан пальнул несколько раз над безумными головами из пистолета и высадил бабушку с двумя сестрами на берег. Мама мало что помнит об этом — только то, что там была деревня и неграмотная старушка, которая поливала ее из медного ковша. Никакой это был не тиф. Корь это была.
Когда война кончилась, и бабушка с мамой и Иринкой вернулись из эвакуации, оказалось, что негде работать и нечего есть. Остался только дом, где жил когда-то дед, и семья его брата. И брат деда — живой.
Бабушка была в отчаянии. Но на улице ее увидел из окна автомобиля знакомый деда — Юра. Юра был в наших краях большим начальником, он устроил бабушку работать в комиссию по приему возвращавшихся из эвакуации. И даже как-то, получив американскую посылку к Новому году — две детские шубки, консервы, яичный порошок и бутылку виски, — забрал виски себе, а остальное отдал бабушке. Шубки продали — на эти деньги перезимовали.
Бабушка очень радовалась, когда “Юрочку” показывали по телевизору. Фамилия у Юры была Андропов. Потом я где-то прочитал, что он всем напиткам предпочитал виски — и я знаю, с каких именно пор.
Высоцкий об этом не пел, конечно. Но именно после его песен я повзрослел на несколько лет — как раз в тот день, когда папа перепутал бобины.
25 июля, в день моего рождения, папа купил приемник “Океан-202”, и мы стали крутить его настройки, в надежде услышать “голоса”. Так я узнал, что Высоцкого больше нет. Это был самый худший день рождения в моей жизни.
А через неделю я достал из шкафа гитару и стал играть. Первые аккорды я нашел сам, шесть штук. Потом мне кое-что объяснил Леша, сын дяди Эйно. Первый год я пел исключительно Высоцкого, потом уже появились “Машина времени”, “Воскресение”, “Аквариум”. Потом — Джо Пасс, Августин Барриос и Наполеон Кост. Потом книжки по музыкальной теории, свои песни, концерты и даже небольшие гастроли…
Гитара дома есть до сих пор, — но я все реже к ней прикасаюсь.
Бабушка поддерживала отношения с сестрами — со всеми, кроме одной, той самой, с баржи. А моего двоюродного брата Иринка назвала Виктором — в честь деда.
Буйство трех стихий
Их привезли морозным вечером и сбросили возле нашей футбольной площадки. Сперва они падали сами — борт машины был открыт, и часть из них просто соскользнула вниз. Они бились о землю и друг о друга, они не гудели, а кричали, и у каждой был свой голос. Те, что примерзли или просто лежали на дне, выковыривал с помощью лома человек с медвежьей осанкой и медвежьей же силой. Казалось, что посреди двора безумный великан играет на огромном расстроенном металлофоне. Тогда никто не понял, что этот кошмарный набат может предвещать.
А потом они начали петь. Стоило подуть ветерку — и казалось, особенно темным зимним вечером, что двор оккупирован призраками. Этот пронизывающий вой привел в бешенство всех дворовых собак. Они присоединились к адскому пению…
В Финляндии есть памятник композитору Сибелиусу. Его автор — скульптор Эйла Хилтунен. Она собрала из нескольких десятков медных трубок подобие органа, на котором играет ветер. У того ветра тоже не всегда складно получается, но валяющиеся в нашем дворе трубы превзошли самые смелые акустические проекты. Вот по ним-то и должна была наконец-то прийти в наши квартиры горячая вода.
Потом появился сварной, из уголков, верстак с двумя колесами и рычагом. Возле него замер человек в грязном тулупе и в неизменной синей шляпе. Он трагически смотрел на изделие с колесами, прибывшее во двор после первого грузовика. Сняв шляпу, как на панихиде, он повторял:
— Ну что за люди! Ну что за люди…
За время, пока везли тот самый верстак, на котором предполагалось гнуть трубы, половину труб растащили со двора. Подозревали дачников, проводили проверки, даже ходил милиционер по квартирам. Все было тщетно — трубы исчезли.
Реакция жильцов дома на эти события была неожиданной: никто не возмущался. Во-первых, никто уже не помнил, для чего в санузлах проделали дырки. Во-вторых, когда трубы сперли, грудные дети стали спать спокойно, а собаки перестали давать ежевечерние концерты.
Верстак стоял до весны, когда человек в шляпе появился снова. Теперь трубы привозили небольшими партиями. Человек в шляпе снова ходил, как лихой капитан пиратского корабля, по всему дому и орал:
— Убрать полки! Сказано же, никаких холодильников в коридорах! Обувь вон! Начинается монтаж!
В подъезде, который первым подвергся этой операции, сразу же выбили окно вместе с рамой на лестнице, пытаясь завести трубу изнутри. Потом решили действовать с чердака, обвалив в одной квартире потолок в туалете и в ванной. Приволокли подъемник. Одна из труб с него, как и положено, слетела и расколотила лобовое стекло машины Плейшнера. Двор содрогнулся, услышав из уст почтенного профессора вместо привычно-равнодушного “Ну-с-с, как мы себя сегодня ощущаем?” родное и задушевное про мать и других родственников уронившего, после чего машины стали немедленно убирать из опасной зоны.
Потом один из монтажников решил прокатиться на подъемнике, заглянул в комнату, где миловалась с мужем истеричная дамочка, и получил горшком с кактусом по голове. Его счастье — этаж был второй. Его несчастье — проживавший с хозяйкой эрдельтерьер был об этом осведомлен и прыгнул следом, но любитель аттракционов вовремя нажал кнопку и вознесся под самую крышу. Потом, при проведении монтажа в этой квартире, человек в синей шляпе попытался рявкнуть на собаку, но ушел оттуда, лаская спиной стенку и бормоча:
— Еще бы крокодилов поназаводили, сволочи!
Дядя Эйно был суров и мрачен. Монтажники разворотили его уголок с инструментами и сломали маленький домашний верстак. Следом за монтажниками пришли сварщики. Эти, как водится, чуть не сожгли чердак и устроили небольшие пожары в двух квартирах.
Буйство монтажников и сварщиков продолжалось три месяца. За это время жильцы стали агрессивны и опасны. Они вздрагивали при слове “здравствуйте”, а если кто-то говорил, что собрался варить, многие кричали: “Нет!” — хотя речь шла о магазинных пельменях.
Трубы были готовы. К ним присоединили тонкие трубки-отводы, установили смесители. Но, как и раньше, мыть затоптанные коридоры приходилось, нагревая воду на газовой плите в ведрах. Ну и дыры, конечно, тоже никто не заделал.
Синяя Шляпа ушел с благодушным лицом, крикнув во дворе всем и никому:
— Подождите! Будет вам и белка, будет и свисток! А то все им сразу подай! Тут и так с ума сойдешь…
Дядя Эйно посмотрел ему вслед и вздохнул:
— Да. Это точно.
Дом озверел. Но чего-то еще недоставало для полного самовыражения, буйства трех стихий было недостаточно. Четвертая была только на дальних подступах к месту событий…
“Tango”
Каждый во дворе знал, как называется лучший футбольный мяч. Его можно было увидеть. Он был совсем рядом, с надписью “Super Cup”, читавшейся во дворе как “суперкуп”, синего цвета, с короткой шнуровкой, и продавался он в “Спорттоварах”, а стоил одиннадцать рублей. Это было слишком дорого, чтобы сброситься на него всем двором, а накопить не получалось. Зимой у одного из наших не было клюшки — он жил без отца, на пенсию больной матери, и даже летом ходил в суконных зимних ботинках на молниях. Молнии все время расстегивались, так что он, как и все, пришил ниточку слева, пропускал ее через ушко замка и застегивал на пуговицу. Клюшку ему покупали всем двором, не искали особого повода, чтобы вручить, просто сунули в руки и крикнули: “Играй!” А кто-то отдал еще и свои старые валенки.
Но клюшка стоила пятерку. Одиннадцать — это в два с лишним раза больше. А хитрый “суперкуп” еще и подорожал до восемнадцати рублей. Задача усложнилась.
Но и мы росли вместе с ценами. Наш Родиончик получил в своем ПТУ загадочную бумагу, удостоверявшую, что он “прослушал курс и прошел производственную практику”. Уже через неделю он пасся возле кооперативных гаражей и мог все починить и достать. А уж если человек обладал такими талантами, с деньгами у него было все в порядке. Колька Васильев получал стипендию в машиностроительном техникуме. У других тоже случались поступления средств: Валет, например, еще не зарабатывал, но увлекся биатлоном и стал ездить на соревнования, где получал талоны на питание и командировочные. Даже давние приятели, Костолом и Казбич, имели стабильный доход: Казбич, несмотря на юный возраст, уже отпустил под носом полоску пуха и играл в кабаке на ударных, а Костолом занимался вольной борьбой и, кажется, фарцевал по мелочи. Так что покупка “суперкупа” была вопросом времени.
Никто не сомневался, что хранителем “суперкупа” будет Колька Васильев. К тому времени уже подрос, окреп и начал играть с нами его младший брат Леха, вдвоем они стали непобедимым игровым звеном. Но в мае и июне нам мешали экзамены, потом всех гнали в колхозы убирать турнепс или культивировать картошку, так что выбраться на игру удавалось все реже, — потому еще больше хотелось играть приличным мячом.
В середине июня вопрос о покупке “суперкупа” решился сам собой. Наш старый мячик погиб смертью достойных. Он неоднократно бывал и на базаре, и в тюрьме, и в окне парикмахерской во время бритья клиента, едва не оставшегося без уха, и даже в салоне машины у Плейшнера. Он разбил десятки стекол и испачкал сотни платьев, плащей и костюмов. Его грозились отобрать, сжечь, пытались украсть… Такой мяч мог умереть только на нашем поле. После розыгрыша стандартного положения и чудовищного удара Костолома пыром бедняга взлетел на полметра — и пал, разорвавшись от старости пополам.
Родиончик не мог оставить такое событие без комментария:
— Тебе еще надо кирпич на головку подать с углового! Расколотишь ведь его своей тупой башкой, рыжим станешь, как Цунич! Кто ж пыром-то бьет, ты что, убить кого-то собрался?! Щечкой надо, пяточкой... Нет ведь, жахнул же… как по Рейхстагу… Поиграли…
Решили не валять дурака и купить “суперкуп” немедленно, на что Родиончик тут же выдал:
— Деньги на стол прямо щас, а у кого нету, тот гондурас! — и обрадовался: — Блин, стихи! Скоро буду в газете тискать, к праздникам.
Скинулись, сбегав по домам. Вышло больше двадцати рублей. Торжественно купили и принесли “суперкуп” во двор. Полчаса искали иглу для насоса: “суперкуп” был новомодный, без шнуровки. Накачали до звона и стали играть… И тут я сделал страшное.
По новому мячу можно было лупить пыром без всяких сомнений. Так и сделал Костолом; и мяч был бы в наших воротах, если бы я не подставил ногу. От моей ноги по заковыристой траектории мяч взметнулся над крышей базара, угодил прямо в трубу и там, наверху, исчез. Достать его оттуда было невозможно.
Красноречие Родиончика иссякло. Он только покрутил пальцем у виска и сказал:
— Что и требовалось доказать… Дурдом на выезде!
Дома я рассказал о случившемся папе. Он высказался так:
— Ну что? Не удивляюсь... Все, в общем, в порядке вещей.
А поздно вечером папа принес мяч из натуральной кожи… с надписью “Tango Durlast 1978” — официальный мяч чемпионата мира по футболу 1978 года!
Три дня во двор никто не выходил, как назло! На четвертый день не смог выйти я… Наконец, когда Олег зашил проволокой убитого Костоломом ветерана, хотя тот уже не летал, а ползал, и все собрались, я вынес во двор это чудо…
Замолкло все. Даже машины на улице. Кто-то прошептал:
— А как по нему — ногами? А?..
— А вот так! — Родиончик деловито установил “Танго” на угловую точку, потребовал, чтобы Казбич встал в ворота, и, приложив все мастерство, положил в верхнюю “девятку” идеальный “сухой лист”, после чего не смог сдержать чувств, простонав: — Это кайф! Это же… как с бабой!
Мы в тот вечер толком и не играли, мы просто разыгрывали стандарты, пасовались, накидывали на голову... Это было действительно танго, но такое, для которого нужны не двое, а двадцать два — и футбольный газон. Нас было меньше, газона не было, но кайф был неописуемый.
Мы сыграли этим мячом раза четыре и разъехались на каникулы. “Tango” унес с собой Колька. А мы не знали еще, что на вопросы времени чаще всего получаешь ответы судьбы…
Колька
Когда я вернулся из Астрахани, куда ездил к тетке и брату, первая, кого я встретил, была Танька Лобанова. И сразу захотел притвориться, что я ее не вижу… или тороплюсь. Ноги не несли в ее сторону. И не в Таньке самой было дело…
Обычно она только торчала из окна с магнитофоном, издававшим медляки, и любовалась на Валета, но в кино предпочитала ходить с Колькой Васильевым. Таньку слегка раздвинуло в ширину, она уже носила лифчик третьего номера и с Колькой выглядела гармоничнее, да и Валет в ее сторону даже не смотрел — ему по-прежнему были интересны только книжки про мушкетеров и лыжи со стрельбой.
Она сидела теперь не на своем окне, а на земле у теннисного стола. Я еще ничего не успел сказать, как услышал от нее:
— Коля Васильев умер…
Помню, что еще дошколенком я определял с одного взгляда, кто добрый, а кто злой, от кого ждать плохого, а от кого — хорошего. Наверное, каждому сначала дается интуиция — чтобы защитить беззащитных, предупредить незнающих. А потом постепенно заменяет ее, совершенную и безошибочную, неказистый, примитивный, грубый и неточный опыт. Интуиция до самого конца, даже сквозь толщу опыта, нарастающего как сало по бокам мозгов, что-то кричит нам, — а мы не слышим. Или не слушаем…
На производственной практике Коле достался самый худший станок. Не повезло и с мастером — тот с утра посылал ученика за портвейном, а сам валился спать. Станок, еще с гитлеровской свастикой, купленный у Германии в тридцатые годы, сохранил верность фюреру и выстрелил в Кольку лопнувшим на шкиве ремнем. И Кольку еще можно было спасти, но был обеденный перерыв, наставник во дворе резался в козла за штабелем старых шпал от заводской узкоколейки.
На похоронах мы были всем двором, держась одной компанией вместе с Колькиным братом Лехой, которого невозможно было заставить сесть на скамейку рядом с гробом. Со щек Кольки так и не сбрили пух, который через пару месяцев мог стать бородой.
Прошло несколько дней. Мы по привычке выползали во двор, но больше сидели на теннисном столе и болтали. Кто-то уже курил в открытую. Казбич и Родиончик поднимали себе настроение “слезой Мичурина”.
Постепенно забылись похороны. Мы стали травить анекдоты, к нам присоединились доселе никогда не искавшие нашей компании дворовые девчонки. Приходила и Танька. Уже скоро она снова стала смеяться.
Потом настала осень. Умер Брежнев. На фоне смерти Кольки Васильева это событие прошло почти незамеченным.
Больше мы не играли во дворе в футбол, и он опустел. Мы — ровесники демографической ямы. Следующих за нами не было еще долго.
Isolation
Итак, наши квартиры получили полный комплект оборудования для доставки горячей воды, но без самой воды, и по здоровенной дыре в самом, можно сказать, потаенном уголке. Некоторое время, пока дом был гигантской коммуналкой, эти отверстия хотя и мешали, но не слишком. Но все меняется... Кто-то из дома уехал, перебрался в другой город, разменял квартиру, умер. Кто-то поселился в их квартирах, кто-то народился… Оставшиеся ссорились, мирились, заводили новых друзей, менялся состав традиционных компаний. После Кубка Канады никто уже не собирал соседей у единственного на весь подъезд цветного телевизора — телевизоры стали цветными почти у всех.
Во всех квартирах установили домашние телефоны. Проигрыватели и магнитофоны тоже приобрели почти все, каждая квартира потребовала акустической независимости. Ждать милостей от жилконторы уже не собирались, стали заделывать дыры самостоятельно, забивать фанерой, цементировать.
Леша, сын дяди Эйно, приезжал из Полярных Зорь и рассказывал о своей новой работе. Он уже не строитель, он “эксплуататор” им же построенной атомной станции. У него от восхищения горели глаза:
— Вы не представляете себе, как это интересно!
Год назад он подарил мне кассету с Ленноном…
Я помогал отцу подставлять дюймовую доску под фанерный щит. Сверху дядя Эйно уже положил арматуру, сетку, собирался лить цементный раствор…
Чернобыль будет потом. А тогда была какая-то другая авария, совсем небольшая. Леша умер от лучевой болезни. Он весил меньше сорока килограммов.
Мне уже не так горько. Ком в горле стоит, но у меня уже есть опыт. Умерла одноклассница от заражения крови, а одноклассник — от рака. Погиб на заводе Коля Васильев. Умер Юрий Львович. Мертвый, он был совершенно не похож на себя. А на его рабочем столе нашли фотографию, на которой он, доверяя своей по-детски безукоризненной интуиции, написал сверху: “Вспоминайте меня веселым!” Через несколько дней, прорыдавшись, я вдруг понял, что вспоминаю его и улыбаюсь. Мне уже не надо помогать папе держать доску — она встала как надо, но я все равно стоял рядом, рядом с папой мне спокойнее. Нам обоим не по себе порознь. Я снова вспомнил сначала Лешу, а потом Юрия Львовича. И почему-то вообразил его скачущим на коне рядом с Юлом Бриннером.
Дядя Эйно не плакал при нас. А еще — он не любил беспорядка. Он давно мечтал заделать эту дыру.
Джон Леннон поет из магнитофона:
— People say we got it made,
Don’t they know we’re so afraid
Isolation,
We’re afraid to be alone.
Everybody got to have a home.
Isolation…
Мы слышали, как сосед аккуратно шлепает мастерком раствор на нашу фанерку, на сетку, выравнивает ровный пол сверху шпателем. Шуршание стихло. Дядя Эйно всегда считал, что горе должно быть отделено от счастья — стеной, полом, потолком… Отверстие исчезло. Дядя Эйно запечатал дыру, которую бесстыдно устроенный уклад проделал в его доме.
Еще мы разобрали никому не нужную старую антресоль и выкинули весь хлам из дома, даже сдали в пункт приема вторсырья старые газеты и тряпье. За это нас одарили правом купить три блока жевательной резинки и книги на выбор: исторические романы писателя Балашова, “Проклятых королей” Мориса Дрюона или роман неизбежного Дюма — “Асканио”, который приемщица называла “Асканио Ново”. Вместо книг мы взяли еще два блока жвачки. Поделились по честному: папе тоже нужна жевательная резинка — ему предстоит поездка по дальним районам, агитировать жителей деревень поступать в институт, где он работает. Дорога дальняя, а жвачка помогает не задремать за рулем…
Люди, которые въехали в квартиру Беленьких, поставили первыми в подъезде железную дверь с сигнализацией. Эти соседи не только зажиточные, но и прозорливые люди: миру, в котором мы жили, оставалось не так много. Скоро он станет совсем другим…
Когда исчезли в доме почти все дыры, снова явился он, Синяя Шляпа! Как злой дух, как сын неизбежного противоречия между каменным центром и деревянной окраиной без всяких удобств. Самостоятельно заделанные дыры он объявлял заделанными с нарушением технологий, и снова явились долбежники. В одном подъезде их даже взяли в заложники разъяренные пенсионеры. В наш подъезд их не пустили. У нас поселился крупный строительный чиновник, он заверил Синюю Шляпу, что здесь все сделано с точным соблюдением технологий — и тот ушел.
А горячей воды так и не было.
Эмульсионка
В квартирах стало уютнее и теплее. На пол мы купили серое покрытие, а еще — пылесос. Постельное белье относили в прачечную, оттуда его выдавали сухим и поглаженным. С прочим справлялась стиральная машина “Малютка” — “тазик с вентилятором”. У нас появился большой холодильник, и папа раз в пару месяцев ездил в Питер за продуктами, иногда даже брал меня с собой. Быт налаживался.
Но вот с посудой все оставалось по-прежнему. Грели чайник и кастрюлю, смешивали в тазике воду до терпимой температуры, мылили тряпку номер один хозяйственным мылом, драили все на первый раз; чайник на это уходил полностью. Затем все споласкивали холодной водой, ошпаривали кипятком из кастрюли, чтобы отбить запах мыла. А еще надо было выдраить плиту, вытереть со стола…
Теперь и в ванной, которая стала просторнее, и над раковиной было два крана, а не один. Во время последнего визита Синей Шляпы его приспешница с тетрадкой явилась с кучей бумажек с синими штампами и проинструктировала всех устно, повесив внизу объявление:
“Ув. тов. квартиросъемщики!
О начале подачи горячей воды будет сообщено ко времени готовности централи. До особого распоряжения краны ГВ опечатываются. Крутить краны ГВ, снимать или менять смесители категорически запрещается! К нарушителям данного распоряжения будут применяться самые строгие меры (до выселения)”.
Подписи, естественно, не было.
Это средоточие глупостей забавляло весь дом.
Во-первых, как это не покрутить то, что крутить запрещается? Не в ГДР живем какой-нибудь… Во-вторых, как проверить, крутил я или нет? И высели меня потом. А я скажу, что так и было!.. В-третьих — мой кран! Мой! Что хочу, то и делаю!..
Несколько лет ничего не было слышно. Никаких централей и горячих вод. И все привычно шли по субботам в баню с газеткой и кремом для бритья с красной полосой…
У меня всегда играла музыка, я нередко притаскивал домой все новые и новые кассеты с неизвестными группами, вот и в этот раз засунул кассету в магнитофон, не успев прочесть названия. Пока разматывался ракорд, решил поставить чайник, вышел в коридор.
Что-то насторожило меня… Этот звук напоминал скрип двери и свист паровоза одновременно. Затем свист превратился в рев атакующего слона, мрачный и угрожающий звук труб Иерихона пронесся над домом, отовсюду раздался пулеметный треск и отдельные гаубичные выстрелы, вой привидений и стоны убитых при падении стен иерихонцев…
Я, дрожа от ужаса, зашел в ванную. Из смесителя шипело и рокотало, он трясся и шевелился. Заглянув на кухню, я увидел, что тамошний смеситель повернулся хоботом вверх, и принялся крутить его обратно. Справившись, я бросился в ванную. Там из крана и из душевого рожка трубы плюнуло коричневым порошком, затем на кране надулся пузырь и лопнул тысячей брызг, обдав меня коричневым месивом с ног до головы.
Не помню, как справился с краном и вернулся в комнату, чтобы переодеться, помню только, что магнитофон в это время орал голосом Петра Мамонова:
— Миллион кубометров горячей воды!
Я войду незаметно, пока дрыхнешь ты!
Кипяток! Кипяток не оставит следов.
Я приду незаметно, будь готов!
В подъезде уже орали люди, по двору бегали старухи, дети, интеллигентные и неинтеллигентные мужчины, выбивало чопики из еще вчера молчавших труб. Потоки кипящей ржавчины били, как гейзеры, в стены и потолки, текло, текло по всей Земле, во все пределы!
“Ты думаешь я согреваю тебя? Не надейся, не жди! Я теку до тех пор, пока длится труба! Я теку до конца, погоди!” — надрывался Мамонов, но рев труб его перекрывал.
Жилконторские бабы орали, что “всех же предупредили и всем все опечатали”. Их посылали на редкость далеко. Где-то рухнул потолок: пьяница-сосед сверху продал смесители, ушел принимать амброзию во двор — и исчез. В первом подъезде орала в окно Танька Лобанова — у нее в квартире случилось короткое замыкание. Навозного цвета мерзость хлестала в три ручья, а на улице уже было темно…
К дому устремились аварийные бригады; люк во дворе замерз, его отогревали паяльной лампой, чтобы повернуть вентиль.
“Миллион кубометров горячей воды!..”
Один из аварийщиков спустился в люк. Тут же раздался дикий вопль, рабочий вылетел наружу ошпаренным. Фонтана не было, но лужа выросла мгновенно, над ней поднялся не пропускающий света пар…
“Я теку до конца, погоди!..”
А у нас в подъезде было тихо, все были на работе.
Когда вечером пришла мама, у нее чуть не прихватило сердце:
— Я думала, что ты уже взрослый! Что ты натворил?.. Ну сколько можно… Что это было? Что ты сделал, говори быстро?!.
Я сел на стул и посмотрел маме в глаза.
— Мама… Все хорошо… Нам дали горячую воду.
Тут пришел папа. Он все понял еще во дворе. Осмотрел ванну и кухню и вдруг как-то легко и радостно выдохнул:
— Бывает же! Я только что оторвал в хозяйственном пять банок эмульсионки. Без очереди! Ничего, закрасим…
Кипяток продолжал заполнять дворы и улицы.
Нам все-таки дали горячую воду.