Вяткин Г. А. Собрание сочинений: В 5 т. — Омск, 2012. — Т. 5 (доп.) Поэзия. Проза. Пьесы. Публицистика и критика. Письма. Статьи о творчестве Г.А. Вяткина.
Должен ли тот, кто возьмет в руки этот аккуратный том в небесно-синей обложке, знать об “основном” пятитомном собрании сочинений Георгия Вяткина, т. е. прочесть его? Ответ не так очевиден, как кажется. Этот второй (дополнительный) 5-й том устроен так, что, знакомясь с ним, можно получить представление о творчестве писателя в сжатом виде. Просто в пятитомнике поэзия, проза, очерки и публицистика, критика, письма разделены по “своим” томам, а здесь все это присутствует в одной 530-страничной книге.
Разумеется, произведения этого тома не “избранное”, но мало отличаются от произведений пятитомника, где могли бы с успехом оказаться, но по каким-то причинам не вошли туда, оставшись “неучтенными”. Были ли это последствия саморедактуры автора, заданные объемы книг или они просто затерялись в море периодики, неясно. Известно одно, что рукописные автографы, например, поэтических сборников не сохранились, и они составлялись автором из напечатанных в газетах — “Сибирский вестник”, “Сибирская жизнь”, “Сибирские отголоски”, “Нива”, “Русская мысль”, “Журнал для всех” — стихов. Отсюда и “дополнительность” публикуемых здесь стихов: печатались они в тех же газетах и в то же время, но остались “за бортом”. Так что и по этим стихам можно составить представление о творческом пути Вяткина, только, так сказать, в ускоренном темпе, как если бы “киноленту” пятитомника прокрутить с пятикратно превышенной скоростью.
Начинает раздел поэзии (как и всю книгу) самое первое стихотворение 14-летнего поэта “Не грусти, утомленный страданием…” (1900 г.) с ярко выраженными следами ученичества у Надсона. Тут и “измученный тяжкой борьбой”, и “страдающие братья”, которых автор призывает ободрить любовью и оживить надеждой. Но здесь же, в этих подражательных опытах, видно стремление юного поэта преодолеть уныние, часто условно-поэтическое, и рвануться “к небесам”, к иным темам и мотивам. К иному исходу, чем у тяжелобольного и рано умершего Надсона, к иному пути, чем у Достоевского, чью философию страдания он также исповедовал, к обретению иного языка и стиля, чем у Бальмонта, от красивостей которого Вяткин, горячий его поклонник, долго потом освобождался.
Тут бы и прочесть читателю рецензии на ранние сборники Вяткина 1900—1910-х гг., где есть немало точного и справедливого. Например, Ада Чумаченко, рецензируя сборник “Под северным небом” (1912), сожалела “об излишней, пожалуй, красивости, которой порою грешит поэт”. Подлинный же Вяткин — это “искренность, интимность, благословляющая улыбка и светлая, осиянная внутренним светом, грусть”. Узнать это мнение соратницы Вяткина, входившей, как и он, в московскую лит. группу “Среда”, можно не тут же, а в конце книги, в разделе “Статьи о творчестве Г. Вяткина”. С одной стороны, это неудобство, проистекающее из распределения материалов книги по разделам, а не по хронологии. С другой стороны, это побудит читателя перелистать страницы, вернуться к прочитанным произведениям. А то и вообще к 1-му тому собрания сочинений со всем его аппаратом справок, ссылок, комментариев, которых так не хватает этому дополнительному тому. И там он узнает, что Вяткин был в начале ХХ века лучшим поэтом Сибири. По отзыву В. Бахметьева (будущего известного прозаика) на тот же сборник, помещенного в новониколаевской газете “Обская жизнь”, Вяткин один “как был, так и остается” “приятным исключением среди косноязычных сибирских поэтов”.
Но именно к началу 1910-х годов он достигает той поэтической зрелости, когда дерзает обращаться на равных к старшим коллегам, пародируя их. Как в пародии-шарже на П. Драверта, поэта-ученого: “В моем венце — жемчужное сияние, / И бирюзы аквамарийный цвет, / И халцедона синее молчание, / И янтаря и оникса расцвет. // Алдан, Вилюй, Кемпеделяй и Лена, / Ихтиозавр и чайка — любы мне равно…” О возросшем уровне не только мастерства (пародия предполагает усвоение чужого творчества уже не ученическое, а критическое), но и сибирского самосознания, говорит стихотворение, посвященное самому Г. Потанину: “Своей науки жрец бесстрастный / И своего народа сын, / Не знаем, кто в тебе прекрасней: / Ученый или гражданин. // Народных благ ревнитель вечный, / Во имя этих ценных благ / Над всей Сибирью бесконечной / Ты вскинул свой призывный флаг…” (“Ветерану”).
Эти и другие стихи по конкретным адресам и поводам имеют не только эстетическую — как пример преодоления бальмонтизмов при сохранении символистской музыкальности, — но и историко-литературную значимость. О том, что Вяткин чтил уже сложившуюся традицию сибирской поэзии, говорит стихотворение “Дорогой памяти первого сибирского поэта И. В. Омулевского (26 декабря 1883 г. — 26 декабря 1908 г.)”. А вот факт, отмеченный самим автором в заголовке его стиха: “На открытие высших женских курсов в Сибири (стихотворение, прочитанное автором на сибирском вечере 26 октября 1910 г.)”. Отметим и другой “факт” — стойкий интерес писателя к “женской теме” в литературе. Женщина для Вяткина не только частая героиня его произведений, “объект” (а иногда и “субъект”) его лит. рефлексий. Это и “женская” точка зрения, на которую Вяткин часто встает, создавая произведения о несправедливостях, насилии, поругании красоты, разрушении культуры, царившие как до, так и после революции. В этом можно убедиться, знакомясь не только с прозой, но и публицистикой и лит. критикой писателя.
Поэтический же раздел этого тома демонстрирует вехи эволюции, вернее, революции Вяткина-поэта. В 1918—1919 гг. его муза резко меняется вместе с самим поэтом: не приняв победу большевиков, он переезжает из Москвы в Сибирь, на службу к А. Колчаку, в Управление Совета министров, на работу в должности зав. бюро обзоров печати. И по должности, и по убеждениям Вяткин призывал разрушить “красный Вавилон” большевистской власти, ибо “...А Красный дьявол пыток хочет, / А Красный дьявол зло хохочет, / Ступив на грудь ее (родины. — В. Я.) пятой!” В полном соответствии с колчаковско-белогвардейской пропагандой, он писал: “Там один многоликий Иуда / Полонил миллионы людей”. А через год, в 1920-м — поворот на 180 градусов, и в стихе “Гимн армии труда” читаем: “Выше голову, товарищ, / Нам великий жребий дан: / Свет и волю / Несть на долю / Пролетариям всех стран”. И это буквально встык с “колчаковскими” стихами: составители тома не захотели пожалеть читателя. Таковы издержки построения дополнительных томов с их резкими сближениями произведений разных периодов творчества писателя. Без каких-либо “отбивок”, пробелов, комментариев, слишком уж скупых в этом издании. Из которых читатель узнал бы, что Вяткин, “принудительно эвакуированный” вместе с колчаковцами в Иркутск, был там арестован в мае 1920 г., “чистосердечно раскаялся в своей литературной агитации против большевиков” и после трехмесячного ареста был освобожден. Это цитаты из вступительной статьи к 1-му тому М. Штерн, Е. Петровой и Ю. Зародовой о жизни и творчестве Вяткина. Том дополнительный, без хотя бы кратких сведений о биографии и творчестве, выглядит сиротливо. Все-таки семь лет прошло с момента выхода в свет собрания сочинений, и не всегда сразу найдешь его.
А поэтический раздел завершают стихи о детях, вольно или невольно служившие отдушиной для писателей-“попутчиков”, каким Вяткин стал в 20-е гг., и дореволюционные переводы Г. Гейне, Ф. Рюккерта, Т. Готье, Дж. Леопарди, Сюлли-Прюдома, Р. Тагора, возвращающие в “нежный” период его творчества. За ними — архисоветские сатирические, 1920-м годом датированные, заставляющие читателя резко вздрагивать от таких перепадов поэтики: “Нам мундиры не нужны, / Мы горды собою / Да единственной звездой: / Красною звездою” (“Буржуазная птичка”); “Буря деревцо примнет, / Солнышко приправит, / Делегатка все поймет, / Бабью жизнь направит” (“Частушки про делегаток”).
По тем же законам смены эпох и стилей развивалась и проза Вяткина, в которой он, однако, не был столь успешен. И хотя в 1911 г. он входил в “молодой кружок” лит. группы “Среда” вместе с И. Буниным, В. Вересаевым, И. Шмелевым, был знаком с А. Серафимовичем и Б. Зайцевым, а в 1912 г. получил премию Всероссийского лит. конкурса им. Гоголя за лучший рассказ, популярности в прозе он не приобретает. Сам Вяткин чувствует, что достиг бы большего, если бы ушел из газет, прежде всего томских, где сотрудничал до революции, если бы “вырвался из газетного племени”, как писал Вересаеву в 1912 г. Но сделать это ему так и не удалось. И на рассказах писателя так и осталась печать эскизности, словно недовоплощенности, а влияния Чехова, Бунина и Зайцева оказались непреодоленными (или непреодолимыми?). Если ко всему этому добавить лирическую туманность и обрывочность символистской и социальные мотивы “народнической” прозы, ее романтико-революционный пафос, то цельное впечатление от рассказов и “эскизов” (которых в томе едва ли не больше “обычных” рассказов) Вяткина вряд ли можно составить. Такую — “малую” — прозу можно лишь почувствовать на слух, как музыку, ощутить ее мотив, настроение, особое сочетание минора и мажора, глубокой грусти и столь же сильной любви, вернее, желания любить.
С этой точки зрения и можно говорить, что суть прозы, как и стихов Вяткина — женская. Ибо только женщина может жить настроениями, “сердцем”. Мужчины у писателя тоже женственны, не отличаясь силой, характером, волей. Это интеллигенты, часто художники, молодые люди из дворянской или университетской среды (студенты, ученые, политики). Рассказы 1900-х гг., в основном “эскизы”, именно такие, “настроенческие”: “Асины слезы”, “Чего не понимала Дарья”, “Интимная беседа”. В последнем вернувшаяся из ссылки революционерка Наташа убеждает свою младшую сестру Аню, не отказываясь от революционной борьбы (“ты пойдешь и будешь работать”), “любить себя в высшем значении этого слова”, т. е. любить “всех других”. Эмоциональность, трудно совмещающаяся с долгом, рассудочностью, преобладает и в рассказах 1910-х гг. “Как же можно без счастья?” — с такой мыслью умирает заключенный в тюрьме революционер, не выдержав разлуки со своей девушкой. Остальное в тексте — бодрая риторика о строительстве царства свободы и справедливости — лишь дань идеалам, стремлению “осерьезнить” святую тему, уравновесить полюса души и духа.
Как и в “основном” собрании сочинений, особенно мрачны рассказы-очерки о тяжелой жизни семей из социальных “низов”. Так, в “Начале одной жизни” (1912) вечно пьяный отец ежедневно избивает своих детей. Больно щемит сердце, когда читаешь, как трехлетняя Адя, выйдя из дома, “протянула к солнцу ручонки и, жмурясь, засмеялась”, а отец ударил ее со словами: “Ишь ты, тварь! Тоже… смеется!” Словно на весах иногда взвешиваешь, сколько сурового реализма и очеркизма, сколько лирики и риторики в ином рассказе Вяткина. В “Холодном дне” (1913), где есть отголоски Л. Андреева и И. Бунина, высокого ранга чиновник Данило-Барский получает в день своего юбилея письмо от сына, полностью развенчивающее прожитую отцом жизнь. “А что ты вкусил от тех радостей (мысли, культуры, искусства и поэзии. — В. Я.), от этой красоты (“творчества и борьбы”, “богатств природы”. — В. Я.)?.. Жизнь твоя — холодный, бесцветный день”.
Меньше хочется “взвешивать”, если героями рассказа являются художник, юная девушка и их любовь (не всегда, правда, взаимная). И только повторяемость схемы — художник присутствует в рассказах “Интимный разговор”, “Семь минут восьмого”, “Божья свеча” — снижает их художественный эффект. Впрочем, может, это еще одна особенность “дополнительных” томов в собраниях сочинений, где соседствуют произведения по принципу их “неучтенности”? Наверное, Вяткин бы вышел, в конце концов, к своей оригинальной теме и манере даже и в кругу этого жизненного “материала”, как уже выходил в “Рассыпанных лепестках” (1916), где от лица легкомысленно влюбленной героини очень живо рассказывается о ее декадентской (“блаженное безумие”) любви к одному “человеку творческой мысли”, если бы не роковые годы. На сломе эпох и манер Вяткина-прозаика выручают дети (рассказ “Митькин ренессанс”, 1918 г., о судьбе мальчика, чуть не ставшего игрушкой в руках избалованной барышни) и “делегатки” (рассказ “Пелагеин огород”, 1926 г., о предприимчивых народных избранницах, заработавших на общественные сепаратор и маслобойку плодами коллективного огорода). Здесь вспоминается и рассказ-агитка “Пашка и другие” (1931) о вреде мечтаний про “вечный двигатель” и пользе умелой организации колхозных бригад в борьбе за урожай. Собственно, теперь это принадлежит уже не литературе, а ее истории.
И не перестаешь сожалеть, что уверенно развивавшийся талант поэта и прозаика сломала революция и гражданская война. Ибо талант Вяткина особый — тонкий, хрупкий, “женский”, которому противопоказаны катаклизмы внешние, тем более смена строя и всего уклада жизни. Внутренние же только стимулировали его творчество. Очевидно, что встреча и первый брак в 1915 г. с Капитолиной Юргановой отразились в пьесе “Вечный канун”. По крайней мере там в числе главных героев фигурирует Капелька, уменьшительно-ласкательное от “Капитолина”. Именно так называл свою жену Вяткин (см., например, письмо к Вересаеву). В 1922 г. она, расставшись с мужем, уехала в Петроград, но сохранила эту пьесу в личном архиве, переданном затем в Пушкинский дом. Таким образом, пьесу, действие в которой происходит летом 1917 г., мы можем датировать концом 1910-х гг. (в комментариях не попытались указать дату хотя бы приблизительно).
Грядущая революция не сулит героям “Вечного кануна” ничего хорошего: “Революция в России не может быть не страшной”, — говорит эмигрант Буравчик. Другой эмигрант Кравцов, неискренний революционер, слабохарактерный, даже порочный, крадучись, убегает с родины, прикрываясь “двойственностью как трагедией”. Другой слабый мужчина пьесы — молодой контуженый подпоручик Дима стреляется и от мучительных кошмаров, и от неразделенной любви к Татьяне Николаевне, брошенной жене Кравцова. В финале — подлинно вяткинском! — две женщины, Капелька и Кравцова мечтают о светлом будущем, как в рассказах писателя. Но именно Капелька произносит заглавные слова о “вечном кануне”, который есть у каждого поколения борцов за это будущее. Она же произносит монолог в народническом духе кануна 20 века: “Пробьет час, и человек преодолеет зверя, и чьи-нибудь светлые руки навсегда водрузят на земле белое знамя молодости, чистоты, радости непорочной”. А пока — тоска, ожидание, надежда — “вечные кануны”.
Пьеса получилась хоть и большой, форматной — в 4-х действиях, но весьма статичной, движимой одним “сюжетом” — любви/нелюбви. Димы к Татьяне Николаевне, Татьяны Николаевны к мужу, Капельки — к эфемерному будущему. Среди других персонажей интереснее брат Кравцовой Басаргин, врач госпиталя для раненых; но лишь по контрасту, как тип трезвого реалиста среди неисправимых романтиков. Видимо, Вяткин серьезно готовил пьесу к постановке, так как в ее тексте есть “Указания для актеров”, и только Октябрьская революция и гражданская война нарушили планы. Из раздела статей о творчестве Вяткина мы узнаем, что писать пьесы он начал, когда ему не было и двадцати. Первая пьеса “Бескрылые” даже была поставлена в Томске в 1904 г. и признана анонимным рецензентом “слабой”. Тем не менее он пересказал ее содержание и упомянул, что “театр был полон” и “г. Вяткина вызывали несколько раз, из чего можно заключить, что его пьеса так или иначе заслуживает внимания”. Есть тут отклик “М. Г.” и на другую пьесу Вяткина “Жертва утренняя (Memento vivere)” (1912). Согласно краткому пересказу рецензента, она весьма похожа на публикуемую в книге пьесу “Порванные струны” (1908), а также на уже упомянутый нами рассказ “Интимная беседа” (1906) о возвращении больной ссыльной Наташи. Коллизия у всех трех произведений одна — благословление умирающей революционеркой ее молодой сестры на “личную жизнь”: “В погоне за светлыми идеалами жизни не надо забывать свое личное “Я”…”, — цитирует “Жертву…” М. Г. В комментариях говорится, что “текст пьесы утрачен”. И не говорится, однако, что можно с уверенностью утверждать, что “Порванные струны” — ранний вариант “Жертвы утренней”. Очевидно, этот сюжет, ситуации, героини были особенно дороги Вяткину, если он неоднократно возвращался к нему.
Но этого светлого будущего ни в литературе, ни в жизни дождаться было никому не суждено. В советское время Вяткин вернулся к газетно-журнальной работе: писал в газетах “Советская Сибирь” и “Рабочий путь”, журналах “Красная сибирячка” и “Товарищ”, журнал “Сибирь” (1925—26) даже редактировал, а в “Сибирских огнях” был сначала (после переезда в Новосибирск из Омска в 1925 г.) техническим редактором, а затем лит. консультантом. Здесь же печатал поэзию (например, поэму “Сказ о Ермаковом походе”), прозу (рассказы, роман “Открытыми глазами”), выпустил книгу рассказов “Вчера” (1933). Но основную массу написанного составили журналистские публикации — очерки, репортажи, заметки о библиотеках, кинотеатрах и театрах, о печати и книгоиздательстве, детских домах, науке и о просвещении в целом. Как пишут авторы предисловия к собранию сочинений, “новая власть укреплялась. И писатель все более и более понимал, что это — неизбежность, которую следует принять. Принять, потому что единственная возможность включиться в преодоление хаоса и разрухи — способствовать социалистическому строительству”.
Пример — публикация в доп. томе обзора печати “Литература и наука в Омске” (1924): “Вот и вся омская литература…” — с грустью подытоживает Вяткин, не насчитав и десятка имен писателей и ученых. Да и то некоторые из них, “попутчики”, замкнуты “в рамки своей корпорации”, а то и своих кабинетов (например, П. Драверт). В заметке “Искусство без “хозяина”” (1927) Вяткин ужасается “беспардонной халтуре”, царящей не только в деревне, но даже в городе. Например, сообщает о “профессоре несуществующего московского театрального университета Николае Луганском”, выступающем с докладами на тему о “смысловом ядре женского тела”, причем “доклад сопровождается сильным балетом несравненной Клио Луганской, после которого состоятся прения”, цитирует он афишу.
Вяткин мог возмущаться, негодовать, призывать бороться с подобными вопиющими фактами. Но он не был борцом по своему “смысловому ядру”. Ибо еще в 1902 году написал: “Я не смелый боец, страстно рвущийся в бой, / Не безумец великий, не вещий пророк; / Я измученный бурей орел молодой, / Я печальный осенний листок”. Его эпоха, питавшая его лирическую, “женственную” натуру, миновала в 1918 году. Сформировавшись как поэт и прозаик в начале 20 века, он уже не мог значительно эволюционировать, разве что ломать себя. Оставались “смежные” жанры, и среди них лит. критика, где можно было во всей своей полноте показать самозабвенную любовь к литературе и искусству, и особенно к театру: не зря в юности он даже готовился стать актером. И без того солидный объем его наследия в этом жанре — почти 400-страничный 4-й том собрания сочинений — дополняют более чем 100 страниц 5-го дополнительного тома.
Главное из этого массива, конечно, дореволюционные статьи и рецензии, где Вяткин обнаруживает немалую чуткость к рецензируемому писателю, проникновение в суть его творчества, дает глубокие, точные оценки. Особенно близким по духу писателям. Например, о писателе И. Новикове (статья 1911 г.) пишет, что он “чужд всякой остроты, он спокоен, тих, над ним хорошо отдыхать… после Вербицкой и Нагродской… ужасов и проклятий Л. Андреева… небылиц Сологуба, мертвечины Арцыбашева, после безнадежно изломанного Винниченки…” Немало страниц его критики посвящено в 5-м томе сибирякам. При этом Вяткин не склонен, как можно было бы судить исходя из его “мягкого” творчества, затушевывать недостатки и безудержно хвалить. Так, в А. Сорокине Вяткин отмечает “умственную риторику и огромную претенциозность” (1912), о Н. Наумове: “Он, строго говоря, не художник, а только бытописатель” (1913), в любовной лирике П. Драверта “много фальши, позировки, вычурности, много дешевой красивости и очень мало красоты” (1913). И только в творчестве А. Новоселова (1918), признанного вскоре классиком сибирской литературы, Вяткин увидел глубину, сложность и ту многогранность, когда недостатки можно трактовать и как достоинства: “Зачастую в нем спорили поэт, публицист и этнограф, чаще всего первый и последний”. Но все искупала “воля к жизни, любовь к земле, солнцу, свободе, радости”, его “здоровая натура… откликалась прежде всего на эти зовы живой жизни”.
В этой достаточно объемной для “миниатюриста” Вяткина статье можно увидеть подспудные мысли и о себе, о своем творчестве. Но после перелома 1920-го писать приходилось о чужом. Замечает он, главным образом, женщин — первую книгу Л. Сейфуллиной (“литературное событие, большая радость”, статья 1923 г.), А. Караваеву и ее первый исторический роман (“первый социально-исторический роман Сибири, созданный подлинным художником слова”, 1925). Пишет две большие статьи, словно в контраст друг другу, об И. Тачалове (1930), для которого жуткая, черная сторона жизни стала не только биографией, но и основой творчества, и 33-страничная статья-исследование “Женщина и ребенок в поэзии” (1935), на обширном материале, от Ф. Энгельса, Гомера и Назона до О. Берггольц, С. Обрадовича и Б. Брехта. Поразительная эрудиция Вяткина, цитирующего таких редких поэтов, как “примыкавшая к модернистам М. Моравская” или М. Шагинян, “тепло и целомудренно” изображающая “картину родов, едва ли не единственную в лирике”, могла бы придать статье больше глубины, побудить к более тонким формулировкам и выводам. Но для середины 30-х гг. сгодился и такой: “…Мы не сомневаемся, что, может быть, в ближайшее время страна счастливых матерей и детей отразится в нашей литературе ярко и многогранно”.
Для самого Вяткина советская литература так и осталась terra incognita, как ни пытался он к ней принадлежать. Особенно в романе “Открытыми глазами” (1936). Не поверил ему и НКВД, скоропостижно его арестовавший, обвинивший в “участии в контрреволюционной организации “Трудовая крестьянская партия” и контрреволюционной деятельности” (“связь с Болдыревым; осведомленность о готовящемся восстании…; обработка и вербовка кулаков; сбор информации о политическом настроении в деревне”) и расстрелявший 8 января 1938 г. И, может быть, правильно, что 5-й доп. том заканчивается счастливо — восторженными отзывами крестьян алтайской коммуны “Майское утро” о “Сказе о Ермаковом походе” и примечанием к стенограмме обсуждения его инициатора А. Топорова: ““Сказ о Ермаковом походе” я читал коммунарам три раза, и они готовы были слушать еще тридцать раз!” Ему же принадлежит краткий словесный портрет Вяткина, ценный свежестью впечатления: “Встретившись с Георгием Андреевичем в Сибкрайиздате и поговорив с ним, я невольно вспомнил каллиграфию его писем. Она точно отражала внутренний и внешний облик поэта. Во всей его фигуре, костюме, чертах лица и интонации голоса виделась и чувствовалась интеллигентность и неотразимая приятность…”
Таким, человеком из другой эпохи, по ошибке занесенным в эпоху чуждую, враждебную, но в которой он смог жить и творить еще семнадцать лет, нам запомнится Вяткин, существенные черты к лит. портрету которого и добавляет нам этот 5-й доп. том. Материалы в нем даны, может быть, недостаточно систематично, в чем-то пестро — такова специфика всех дополняющих собрания сочинений томов. Но в этом есть и своя прелесть, ибо сказано современником Вяткина Пастернаком: “И чем случайней, тем вернее…” Но мы говорим спасибо этой действительно новой книге Вяткина за глоток экологически чистого воздуха, иной литературы и языка, которые мы, снисходительно улыбаясь, могли бы назвать милыми наивностями, а то и скучными банальностями. Но такие, например, строки: “Пусть сиянье луны, как небесная ласка струится…” — не старомодная архаика, а потерянный поэтический рай.
И еще эта книга — немалый труд энтузиастов и знатоков творчества Георгия Андреевича Вяткина, в числе которых и его внук А. Зубарев — несомненно, является важным вкладом в изучение наследия писателя и всей сибирианы в целом.