Резник Вера. Малая проза. — СПб.: Геликон Плюс, 2012.
Так и называется эта небольшая книжка, незатейливо — “Малая проза”. Не ждите, мол, каких-нибудь там эпопей, романов, трактатов и прочих глобальностей. Честно обозначен жанр. Для простодушного читателя (и для издателя тож).
Как делит простой человек жанры? Ну, роман — это большой текст, авторских листов — не менее двенадцати, страниц — до шестисот и более. Рассказ таким огромным быть не может, и даже повесть — не может. А чем повесть отличается от рассказа, не знают даже редакторы толстых журналов. Про эссе — вообще молчок. Кое-кто просто поводит правой рукой — и всё.
Короче, это совсем небольшая книжка. “Малая проза”. Но... когда вчитаешься — открывается печальный и тревожный мир русского семейного романа. Вот хотя бы это — “Ария из 114-й кантаты”. Сюжет такой: рассказчица сбегает из городской квартиры от летней жары и ремонта под благовидным предлогом срочной работы в старый родственный дом, стоящий по Николаевской железной дороге. Принадлежал некогда дом дальнему деду, начальнику участка этой самой железной дороги, почетному гражданину города Твери.
По дому бродят тени былых обитателей, смотрят со старинных портретов, не всегда одобрительно, кое-кто исподлобья, напряженным наследственным пронзительным взглядом: “значительные, исполненные необыкновенного достоинства лики”. Постепенно всё более оживают со своими историями, анекдотами, снами. Шелестят ворохом справок, писем, фотографий. Ужасно отвлекают, мешают работе.
Неожиданно автор вскрикивает: “О, Господи, зачем только взялась, это не поэт, это шею себе свернуть... И в доме сыро и надымлено: протопила печки, позабыв, что бывает, когда их долго не топишь”.
В этом месте читатель, погрузившийся было в события давних лет, в жизнь всех этих полковников и подполковников медицинской службы, выпускников Дерптского университета, ветеринаров, специалистов по металлу, известных путешественников и профессоров, слегка вздрагивает, впадает в краткую оторопь, а потом вспоминает, что работа у автора такая: перевод сонетов Хорхе Гильена, родился в 1893, умер в 1985.
По мере чтения начинаешь понимать, что в этом повествовании каждая буква и даже цифра имеет смысл. И это обрамление в виде стихов испанского поэта-долгожителя, а также небесной арии из 114-й кантаты Баха: “В долине слез, как тень, блуждая...” — тоже не напрасно.
Блуждания во времени переплетаются самым прихотливым образом, и не всегда возвратно-поступательным манером. От аудиенции у государя императора известного родственника, писателя и путешественника, Арсеньева (помните: “Дерсу Узала”?), от переписанного красивым пером “Интернационала” в украшенном розочками девичьем дневнике приближаемся вплотную к сорок восьмому году, к деревенскому господскому дому, куда “по призыву души и от греха подальше” (неужели молодые не поймут уже — от какого “греха”) переехали потомки тех стариков, сами уже старики.
Очень уж стремительный текст.
Нет ничего лишнего, проходного, случайного. Густой, насыщенный раствор памяти, из которого выпадают волшебные кристаллы ушедшей жизни. Волшебные-то они волшебные, но чтобы рассказчица благоговела, так этого нет. Один лишь пронзительный взгляд (наследственный, как было сказано, от этих же стариков доставшийся) и понимание, и сострадание.
“...Помню свои первые приезды в этот дом в конце шестидесятых, я была потрясена не столько убогостью старческого быта, сколько ритуально бессмысленными застольными разговорами, смехотворно воспроизводившими светский этикет разговорами ни о чем”.
Никаких особых загадок. Знакомый людям тех времен культ “речевой беспроблемности, всех и никого устраивающей, некогда питаемой страхом, а потом вошедшей в привычку”. У кого она только — речевая беспроблемность — ни вошла в привычку. Можете не верить, но даже у самых просвещенных, интеллигентных и благородных. Вот и у этих людей, у персонажей из “Арии...”, внуков крепостных крестьян, очень, видимо, способных, достигших определенной состоятельности к началу того века, возникла в головах охранительная привычка. Именно их, уже просвещенных, духовно независимых, взяли и отправили назад в хлев “в самый раз тогда, когда они пообвыклись с зеркалами, паркетами да умными книгами, но дело, конечно, было не в зеркалах и паркетах, а в медленном взращивании в себе достоинства...”.
Куда что подевалось, унесенное холодным ветром. Что это за штука такая, духовная независимость? А достоинство — вредная вещь, его надо давить в первую очередь. Они засомневались: “...оказалось, что умственные интересы — дурной тон, воспитанность — это вина, которую надо избывать, да и всё то, чем они гордились, заслуживает осуждения”. Беспощадна рассказчица к своим старикам, хоть и слезы на глазах: “И как всегда бывает, когда расправишься с тем, что некогда ценил, преисполняешься к изгнанному окончательной неприязнью”. И вздохнув, добавляет: “на самом деле, я думаю, они чувствовали себя растерявшимися сиротами”. Как тут не растеряться, попав в скверные времена и прожив их совсем неблагополучной, а позже даже катастрофической жизнью. Да, вот так — умудрялись обходиться без общих выводов, приняв “от безвыходности вполне определенную позицию: ну раз не с кем разговаривать, надо о том, о чем им по силам, а об остальном, своём — молчать, вон, сколько народу так обходится”. Им, т. н. народу, по силам: птички, ягоды, количество белых в нынешнем году по сравнению с предыдущим... Надо не выделяться из этого слоя, оставленного уже их родителями, разумеется, “отдельные индивидуумы дрянь и воры, но вообще народ свят”. И никаких общих выводов.
Все эти короткие тексты — “Люди, собаки и внешняя природа”, “Из жизни Петрова”, “Дагерротипы” (разветвляющиеся на “Марфушу” и “Захватывающую радость”), “Добродушная Глаша” — по сути дела продолжение всё того же романа (который “Ария из 114 кантаты”). Все они соединены сюжетом, общей мыслью, голосом и чувством. И каждый из них волнует (как прекрасная поэзия; мне нравится такое определение настоящей поэзии: хорошие стихи волнуют, а плохие — нет). Причем, чувство не называется, оно возникает, ну, возможно, не совсем так, как удар кинжалом в темном переулке, совсем наоборот — накатывает медленно, как теплая волна неизъяснимой печали. Объемлет. Но это — читателя. А герои “Захватывающей радости” как раз при первой встрече обморочно бледнеют, столкнувшись взглядами, и прилагают “все силы к тому, чтобы, как того требовал общий знаменатель приличий, стереть с лица потрясенное выражение и восстановить себя в предшествующем виде”.
Ну, вы понимаете, что произошло. Хорошо было Мастеру с его избранницей — их никто не видел. Здесь же на виду у всех представили дальнюю родственницу молодому доктору. И с ними случилось “вневременное мгновение такой глубочайшей интимности, какую Петру Петровичу и Марье Гавриловне никогда больше не выпало переживать”. И тут же автор снижает пафос и комментирует: “Хотя, спрашивается, что такое из ряду вон можно взять да и увидать в глазах?” Ну, нет же этому названия, и автор прекрасно знает, и вы тоже подозреваете, даже если и не пришлось пережить вам небесный покой семейного чаепития длиною в вечность на дачной веранде, а дом утопает в можжевельниках, дубах и сиренях, в яблонях и шатровых ивах.
А среди гостей дома можно встретить (и обомлеть) кого-нибудь из давних знакомцев. Вот, например, Кирилла Владимировича Таганцева (он физик был, физик, и на той же кафедре, на нашей кафедре, у академика Теренина — Л. A.). Так и вижу его сутулую фигуру в институтских коридорах, извиняющуюся улыбку, слышу забытую интеллигентскую речь. Батюшки святы! В двух шагах были дневники его деда сенатора Николая Таганцева, создателя первого русского уголовного кодекса и противника смертной казни, которые “Кирюша” тщательно хранил и прятал. А мы были лишь переносчиками слухов о “таганцевском деле”, и кем был его отец Владимир Таганцев. Это уж потом, чуть ли не в 90-е стало известно, что в августе 1921 года были расстреляны 107 человек (и поэт Николай Гумилев среди них, впрочем, про поэта мы знали со школьных лет).
“Нет, ни персидская сирень, ни ивы с можжевельниками никого ни от чего не спасли”. Но нельзя позволить уйти людям бесследно, удержим их, спасем. Собственно этим и занимается автор (и вы вместе с ним), разбирая груду старых бумаг никому не нужного архива, тот самый невостребованный запас, и пытаясь понять прошедшие скверные времена. Там мелькают родные тени. И отчего-то щемит сердце.
Ну а то, что на этих страницах расцветает прекрасная русская словесность и слова расставлены в высшей степени правильно, вы и без меня поймете.
Вот такая “Малая проза”. Мал золотник, да дорог.