ГЕОАРХИТЕКТУРА
Землескрёб
В противовес небоскрёбу — сливаясь с землёй, но не становясь окончательно ею; стремясь постоянно куда-то вглубь земли, но никак не проникая туда основательно; ища идеально ровной и гладкой земной поверхности, но никогда не достигая её — растёт и живёт, живёт и растёт милый моему сердцу землескрёб. Не то чтобы я чрезмерно боялся бы высоты, становящейся просто бессмысленной и без-образной на верхних этажах любого осознающего свою значительность и воздушное чемпионство небоскрёба (а я действительно боюсь высоты); не то чтобы я излишне опасался глубины, становящейся просто не ощутимой для глаза чернильной пустотой, в извилинах прихотливых кротовых нор, причудливых в своей природной нездешности карстовых подземных дворцов или же обычных по виду тесных, неизобретательных и непродолжительных в своих обманчивых ходах пещер; не то чтобы я допускал ненужность и необязательность любой достаточно протяжённой земной горизонтали, не ориентированной явно ввысь или вниз. Нет, не в этом дело — просто тот поток воздуха, то пульсирование пространства, которые живут и действуют прямо над землёй, застигая её в самых неприглядных и притягательных состояниях и формах, пытаясь затронуть её в самых неожиданных местах, местностях и пейзажах — просто именно они утверждают мне и для меня несомненную важность, необходимость, насущность вроде бы утопичного внешне землескрёба.
Но как же выглядит он, как смотрится он в незамыленном, как бы впервые взирающем на мир глазу, как формирует он округлый незамутнённый, по-детски чистый взгляд? Как он вообще может быть, стоять, возвышаться или плыть над землей, или же действительно скрести её назойливо, отскребая легкий налёт небесной синевы и безмятежного бездумия? Как мыслится и воображается дом, здание, сооружение, чьей единственной ролью, может быть, является отыскание и нахождение истинного образа земного дёрна и перепутавшихся между собой корней полевой травы?
На деле, на практике каждый дом должен врасти в свою землю, прирасти к ней прочно и не отрываться от неё до конца, до полного собственного разрушения и изъятия из священного пространства домашности и плотной, тёплой, уютной пуховости. Не то землескрёб: он проверяет землю не на возможность сиюминутного здешнего уюта и тепла, но на её ответственность в построениях пространства детального, переходного и отчётливого — отчётливого в сечениях мягких балок и кудряво-ветреных косогоров. Лишь скромное различение земного рельефа, земных неровностей в органике их литосферного бытия является геоархитектурной задачей и целью землескрёба, даёт ему целостный вид и визуальную завершенность. Пусть бы это была воткнутая острием в землю пирамида, но это невозможно: землескрёб изящнее и осторожнее, он не любит наглядной и поучительной геометрии. Тут не придется говорить ни о шаре, ни о сфере, замкнутых и защёлкнутых на фундамент земного благополучия и самодовольства. Ни готические башенки, ни луковки, ни бутоны, ни пышный декор не решат, не определят очевидной простоты пространственной задумки: заполнить и очертить движущийся и вращающийся внутри ландшафт — с прекрасным и гармоничным видом на самоё себя.
В сущности, облако, самый настоящий и не придуманный небоскрёб, может быть отдалённой и не совсем отделённой от земного пространства моделью землескрёба, но как это доказать, как это увидеть и вообразить? Не проще ли ограничиться образом вездесущей сорной травы или же ветра, поскрёбывающего, прочёсывающего, прохватывающего тоскливый и захватывающий степной окоём? Или же раскрыться упомянутой уже органикой земной горизонтали, расцвеченной вспышками закатно-блистающих речных долин и слабым мерцанием затерянных в пространстве без городов — деревушек и стойбищ? Если же отказаться от навязанного, казалось бы, внешне, родства землескрёба и небоскрёба, то прояснится главное и чудесное: землю скрести, волновать её незачем — она врастает и сама в любой дом, в котором небо, облака, любовь, ветер, судьба, деревья, крыльцо, жизнь, трава, покосившийся и потемневший от дождей, стоящий отдельно старый дощатый сортир смешиваются, переплетаются, опрокидываются друг в друга, образуя и воссоздавая место земной принадлежности, присвоенности рукам, глазам, коже, пыльным и грязным босым ступням. Но это не дача — не дача пространства кому-либо, это не дача горизонта стремящемуся к нему книжному искателю приключений, это — удача протянувшегося поперёк и вдоль продуманного и воображённого расстояния, не обязательно пройденного или проплытого, но построенного и архитектурно воздвигнутого поистине земным, по-настоящему местным умом-разумом, ощущением. (Хотя ведь и обычно-прозаичная дача в землескрёбной проекции есть не что иное, как удача отстояния, отражения, отодвигания нежелательных повсеместно пространств пейзажем домашнего слабоумия и старчески-природного — в кавычках — расслабления).
Землескрёб заправляет, управляет геоархитектурой воздуха, повёрнутого и распластанного над перпендикулярно ощерившейся, расставившейся, ощетинившейся землёй, не видимой, не слышимой, не чувствуемой где-то рядом — на запруженном автомобилями фешенебельном проспекте, на верхнем этаже помпезно-роскошного небоскрёба (всё-таки это слово опять вылезло), на аккуратно подстриженном нежном газончике-лужайке загородно-охранительного коттеджа. Землескрёб находится-размещается внутри автономного, независимого, свободного воздуха — не летающего, не плавающего, не дующего ветром земной анархии, но формирующего позиции, точки, площадки, вершинки, небесные холмики, с которых видимы-слышимы земные токи, биения, всевозможная толчея, чьи-то горячие и волнующие пульсы, «скребущие» сознание земли, берущие ее «за душу», чертящие и строящие её умиротворяющий рельеф, её геолого-гео-образные структуры. Так-то вот просыпается настоящее небо — в близи земли, в непосредственной близости к ней, нависая над травой, лощинами, свалками, оврагами, черёмухой и крапивой, щупая и касаясь лица земли, проникая слегка — лишь на её несовершенной и неровной поверхности в её плоть, в её внешне видимое тело, которое есть лишь внутреннее место раскрывающегося вовне и наружу, во все стороны горизонта пространство сокровенно-душевного бытия.
ГЕОКАЛЛИГРАФИЯ
Почерк иностранных варваров
Они вторгаются упорно и беспощадно; их почёрк угрюм, настойчив, самоуверен. Земли их вычерчены и нарисованы где-то там, далеко, а здесь они ходят по кругу однообразно — их почерк не летящий, но топорный, приземлённый, неуклюжий. Желаешь увидеть варвара в этом письме — смотри: оно слишком изощренно и искусственно, язык варварский ложится вязью рваной, неровной, дерюжной. За тканью письма — пустота заёмная, ненастоящая, ватная. И ты пытаешься писать их почерком, но он сопротивляется, не гнется, а просто ломается — как старый деревенский забор. Варвары, они не виноваты, что письмо следует одомашненной земле, а не пространству чужому, неясному, зыбкому. Вот видишь: вдруг варвар оборачивается, уходя к себе, навсегда — и почерк его приобретает внезапно — сначала осторожность, затем нежданную изящность, а потом уж и парящую лёгкость. Как отдаляется варварское письмо, так становится оно дымкой пространства желанного, зовущего, загадочного. Сей почерк поистине приобретается долготерпением заморских земель, трудом опасных путешествий, одержимостью затерянных горизонтов. Они ушли, но их почерк сосредотачивается воздухом пьянящей зимы истории вечности.
Почерк комариных лапок
Высочайшие императорские манифесты ждут тебя, о благородный почерк комариных лапок! Субтильность? — нет, а только проблеск тончайшей кисти в пустеющей белизне бумажного ландшафта. Свиток прозрачного, порой невидимого пространства проколот кое-где знаками высочайшего достоинства, обозначающими благоволение Неба — точное, точечно-тушевое, окончательное. Попробуй разверни его: ты увидишь энергию ревущих горных ущелий, застывших однако тишиной отшельнической хижины. Да, тишина господствует крошечными молниями прозрений «крылатого» письма, являющего себя столь невесомой и пронзающей субстанцией. Сколь неуловим облик, сколь обманчиво тело письменных, звуковых священнодействий-потоков! Пульсирующее, уменьшающееся, звенящее неуёмно тело каллиграфа, становящееся телом комариным, незаметным, уносящимся. Соединись с кистью как с собственной лапкой-рукой: энергия-ци застигнет тебя прямо в центре письма. Империя ждёт почерка, заставляющего здесь-и-сейчас подчеркнуть сердцевину себя.
Почерк ветра
Почерк ветра — его отсутствие, непостоянство, шаловливое убегание. Занавеска в пустоту отодвинута, а там: дух захватывает от распахнутости пространства небу. Моление ли льющейся дали; лианы ли, вьющиеся к луне; лоно ли глубокое утробного собачьего лая — всё это альянс лазури, бирюзы, молока. Волнительность, волнение, кружение, порывистость, незримость, наконец. Почерк ускользающий, затрагивающий, чиркающий. Между ветром самим и почерком стоит найти пространство спрятанное, скрытое, тайное. Не ветер ли почерк рискующей пустоты? А, может быть, любой почерк есть письменный ветер конкретного, живого места? Изгиб буквы, иероглифа, слова, тающий местом – небесным мостом. Мастер почерка ветра живёт жадной подвижностью крадущихся взрывов туши, отчаянной круговертью киноварных путей. Пикирующее Небо застаёт Дао почерка ветра в округлой ласке мгновенья пригнутой травинки.
Почерк деловых корреспонденций
Торопливость, забвение, очарование — вот красота делового письма, тайна канцелярской усидчивости. Почерк, не требующий, казалось бы, метафизических оснований. Но вот завитушка, вторая, пышный росчерк, кудрявая дуга настойчивой росписи. Где-то тут пространство, затёртое невозможностью рассказать линию любви, денег, отчаяния, власти и смерти. Но здесь зато место, чьё дело — передать дар воздушного сообщения пустоты. Прозрачный укол стрекозьего зрения всё длит и длит время решительной туши, точного пера, зависшей кисти. Брошенная кость велеречивого обращения не должна скрывать киноварный рывок просьб, угроз, обещаний — обещаний жаркой бумаги полуденного ландшафта. Может быть, южность всего происходящего, фантастика тончайшего слоя уходящего лета бытия движет этим дёрганым, но и плавным одновременно почерком. Почерком нескончаемого сна темнеющих гроз, одиноких олив, слабеющих холмов энергичной старости смысла. Иногда — скромные маленькие пятнышки случайно пролитого чая разнообразят увалы, валы, литургии дождевых горизонтов приказов, отчётов и чистых симуляций утраченных млечных туманов утренних гор. Река, рогоносец, паром, роса, цветущая вишня — это лишь за пределами строгости и нажима все охватывающего письма, не требующего перемен, взыскующего только шанс и надежду ждущей саму себя невидимой горизонтали.
Почерк летящего белого
Жадность непрошеного и нежданного бытия владеет почерком, чьё имя — ночь, слава и сладость. Дождись желанного взрыва, зова, трещины паникующей пустоты — учти же вдруг вздрагивающую, падающую радугу проникающей за бытие белизны. Нет же здесь, однако, восторга суеверной быстроты и торопливости рыси лесной. Жизнь — как она есть в чаще булькающей пены дней водяных, водопадных, отпадающих. Отпасть ли полётом аиста, или голубем снежным прыснуть? Размерить лист так, что частокол текста, попавшегося под руку, размётан будет белым иль бледным огнём. Дом, заваленный снегом морозных образов; зал, залитый литой и легчайшей поступью глаза нирваны. Веруя ветвью ли ясеня, крушины ли вспугнутой — вспомни мнящую воздух недальний листву. Иль уворуй ты у тьмы оболочку весны — живородящей, щенячьей, пчелиной. Пожури жгучий укус распахнутой тени птицы. Империя Белая Цинь оказалась ленью струящейся шёлка.
Почерк драконовых когтей
Некоторая резкость, вспышка, выжигающее глаза повседневности пламя судорожного письма — неумелого, царапающего, взрывающего суть бегущих событий. Возможно, это страх перед вероятнейшей гибелью лощёной, дорогой, мелованной бумаги шикующей где-то здесь жизни. Но не более того. Займёмся лучше подсчётом прибыли бытия, бывшего местом схватки, сражения, побоища рваных линий и ликующих клякс. Лад суматошного дела и полёта неприкаянной жути змеиного сквожения — вот почерк драконовых когтей. И с этим ничего не поделаешь. Уход очередного потрясателя мироустройства становится лишь белым пятном будущего взрыва. Может быть, ненужная потрёпанная желтизна распадающихся свитков желания пустоты обретёт точки добычи чань — чистой и частой частью честности Дао. Дай же и мне попытаться сбросить одеяло неба — невзначай лишь, на время лишь чуткой чудесницы ночи, чуланом боящейся теми заснувшей. Рывок, окружение, исчезновение, озарение, кивок хватающей хищно зазевавшийся замысел кисти.
Почерк бессмертных
Цивилизация невидимых, неслышимых иероглифов, прозрачная вода незначащих ничего знаков, топящих всякое прошлое бытия громоздящихся символов и пиктограмм неумелых. Лемма далёких расплывающихся линий, горизонтальных любому образу боли, болезненной тяжести лиственной жалости осени. В сенях столь открытого дома письма без рельефных нажимов и пророческих прочерков лета скользящего, проходящего, шатающегося. Ни небо, ни нёбо не берут на себя гладкую лёгкость костяных сумерек шелковых мреющих рек. Никто не пишет на этом месте, участке ничто, чья участь — чураться радений покинувших древность письмен. Обмен лишь, обмер, уничтоженье теней иль полутонов, льнущих к жирному свету тягучих красот живописного глянца, поможет понять жадность и нежность почти что отсутствия туши.
Почерк подвешенных игл
Кажется, что падать некуда. Куда бы ни нацелить иглу, она продолжает висеть, виснуть, остриться, округляться, как иглу — лишь бы не тронуть поверхность предстоящего письма. Каллиграфия тончайшая, но и взыскующая внутренней глубины точки точёной, отточенной, колющей не пространство, но свет. Может быть, это ордалия дамокловых мечей — весьма условных, но от этого не менее страшных, не менее тоскливых. Если успеть заметить место между только что подвешенной иглой и уже свершившимся письменным знаком, то воздух и небо одобрят рассеянное в своей точности подвешенное, легчайшее, невесомое, светящееся игольное письмо, описывающее опыт расцвеченного ничто-бытия. Именно так: не или — или, но совместно пребывают ничто и бытие в потоке невидимых хладных лесенок-песенок счастья, лествиц узорочных вдруг возникающих.
Быть может, жизнь любая так и становится ниточкой иероглифического ничто, часом шарообразным, зависшим мгновением места. Постой же, зависни еще, почерк подвешенных игл — ты не остановишь само мгновение, но ты — мастером кисти владеющий — осветишь пейзаж бесшумной, беззвучной справедливости туши.
Почерк единой черты
Не примитив, но единство кисти, туши, бумаги, пути. Путешествие плоскости внезапного сна, разорванного порывом вращаемых сфер книг-перемен. Обращаясь к речи живой и плавучей, вылавливаешь ты черты, много черт — горных, речных и морских, равнинных. Блаженное одиночество расхватанных на амулеты-смыслы заброшенных графем и морфем, пребывающих вне читаемых почерков древности. В пустоте разбросанных черт чьих-то птичьих прав и велеречивых условий рисуется абрис, область, омут письма — незавершенного, двуединого, междуместного. И между местами конкретных письмен пустоты взрастает черта чередующихся взмахов и опусканий единого — в кисти- туши, бумаги-пути. Но ты не завидуй письму бесконечных пространств — почерк уходит, летит и трепещет, растворяясь небеснодревесным единством, — и оставив лишь свиток земной, приземлённый, тяжёлый и плотный.
Почерк чёрного квадрата
Припечатав вечность абсолютным ничто, пишешь чёрным квадратом. Он растёт и множится, оставаясь всё тем же самым, блюдя пространство, где нет места месту. Искусные вензели жизни оставлены там, в суете блудящих росчерков писарского ухарства. А здесь — нет здесь, лишь неутомимое расширение чего-то, что с большой натяжкой можно назвать отсутствием катарсиса письма, его трагедийной мощи и повсеместного раскаяния в тотальном топографическом давлении. Мантра одного и того же желания уйти за пределы действительного понимания Неба как прощения заземлённого времени. И так — ты постоянно и неизменно видишь расширение каллиграфически однообразных тревог, прорывающихся вне времени ничего не решающим жестом атопии небытия. Отмена всех и всяческих утопий всевозможных почерков является надеждой негативной каллиграфии, чья диалектика — в пангеометрии строго одной фигуры, покрывающей и закрывающей все изгибы и контуры не начинающейся здесь-и-сейчас письменности. Чёрное удостоверяет лишь чёрную тушь бессознательного, проникающего бесформенным пятном квадрата в оловянные лужи вселенной.
Почерк водораздела
Текущее различение букв, иероглифов, пиктограмм, геограмм, смыслов — растекающееся по обе стороны любой как будто реальности. И вот водораздел — сей почерк вдохновенный, сухой, но внутри благодатно смоченный влагой подземного внутреннего письма, чьи артезианские источники не иссякают энергетикой самодвижущегося потока бытия. Возможно, плато или даже плоскогорье убаюкают караван путешествующего письма-одиночки, письма-авантюры, письма-подвига. Но не это главное: на гребнях событийствующих мест, как нельзя лучше, видны очертания полуземных-полунебесных пульсаций невидимых образов, творящих горизонт как отодвигание сокровенной близи бумаги, кисти, туши, пространства. Искусство пространства, в конце концов, есть не что иное, как неустанное подчеркивание движущих самих себя границ, рождающих ландшафты, пейзажи, низины, котловины, балки, сопки в ходе заканчивающейся и начинающейся вновь — каждый миг — водораздельной, землераздельной, небораздельной каллиграфии, не отделяющей себя от тока «рельефствующего» бытия, бытия-в-рельефе как органики алмазных зон Бога. Так вот, сим почерком утверждается нераздельность геоморфологического письма, наблюдаемого приближающейся к самой себе далью.
Почерк перекатывающихся волн
Набегая невзначай, оставляя знаки немолкнущих безутешных равнин мягкости необычайной, чей шум ластится рисунком быстротечной пены, исчезающей смыслами волнительного, волнующегося, перекатывающегося письма, растекающегося шёлком шевелящихся глубин туши. Не звуки и рокот гигантских морских чудищ, будто бы обозначающих себя соответствующими символами, словами, буквами, иероглифами, но устойчивое и монотонное движение морской влаги, бесформенной незаметности вкрадчивой кисти, распахивающей творящий шорох безмерного хаоса всемирной упорядоченности. Чей бы то ни был поток тихой и будто бы слабой мощи, железного желания осторожного и скрытного покоя шторма — забудь ровность и постоянство земного устава, открой скоропись сиюминутных валов вездесущего смутного гула ликующего мокрым песком, трусливыми устрицами, паникующими крабами пространства. Но, может быть, резкость, внезапное вздрагивание, спонтанный спазм каллиграфической воли к открытию онтологических источников неутихающей течи бытия, его неостановимого истечения вовне — во внутреннее тело мира, неутомимо меняющего здесь- и-сейчас конфигурации очередной ожидаемой вечности. Мимо утлых росчерков случайных угловатых скал, к повсеместному возвращению прозрачной толщи колыхающейся махины колыбельной времени, в точку набегающего мига, казалось бы, распавшейся жизни выброшенного пучка гниющих водорослей, сливающихся, наконец, с отсутствующим небом смерти.
Почерк яшмовых узоров
Мне не нужно воображать какой-то камень, его узоры, тяжеловесную попытку обнаружить очертания чего-то, что станет, возможно, оправданием столь диковинного почерка. Нет, лишь лёгкая разминка дугообразных линий, следующих в фарватерах друг друга, сквозное легкотение непредсказуемых завихрений мимолётного цвета, дающего не листья травы, но воздуха, ветвящегося попутно гроздочками скользких виноградинок. Стоит увидеть обрамление тянущихся необработанных тушевых выбросов, чтобы понять: дело яшмовых узоров состоит в невесомых акцентах тающих разводов кисти, блюдущей чёткую дистанцию чисто земной сосредоточенности. Читай даже — подземной, ибо бегущая роспись застывших письменных смерчей есть не что иное, как карта образных интрузий, карстовых провалов полузабытых императорских династий и геосинклиналей разбитых мостов справедливости. Уйти от изящества манерных неосторожных мазков, прийти к проявленной туманности геологической силы внутреннего полёта глубинных пластов богатого утончённой скупостью письма.
Почерк времён года
Последовательность — так, как она видится, живёт, движется, двигая и неощутимо толкая, подталкивая, что-то вроде протекающих сквозь пальцы событий — именно она условно длит и членит время, обозначаемое годом, который, в свою очередь, оказывается сменой и переменой времён, долженствующих ублажить каллиграфию небоземных вращений и циркуляций. Обмен строго расчерченными прописями сменяющихся месяцев, снегов, зелени, промозглой сырости, бешеных ливней, раскалённых песков пишется как закон плавных и всё же нежданных сезонных поворотов, оборачивающихся потоками посменных, вытесняющих друг друга природных цветов — да и свет пропитывается тушью бесконечной неодолимости книги перемен. Авторитетные печати зим и вёсен, лет и осеней штампуют поверхность рисовой бумаги, уснащённой частыми значками влажных — сухих, тёплых — холодных, стойких — расслабленных иероглифов. Вся красота их заключается в прочерках, разрывах, зияниях письма, нацеленного на поиск, поимку, заключение пограничного белого фона межсезонья, межвременья, всеобъемлющего никогда, дающего право жить вне времён, в длящейся никакое время точке каллиграфического перехода к какому-то следующему неизвестному никому бытию. И тогда — если сам почерк пойман великим каллиграфом времени — пространство пишется максимально изменчивым, калейдоскопичным, кинематографическим образом расширяющегося донельзя места, вмещающего все времена года — как сливающиеся в единый диск быстро вращающиеся спицы велосипедного колеса.
Почерк сошного письма
О, добрые земли нервного, но уверенного тяжеловесного почерка, движущегося прямо в сердцевину ментальной пахоты места — места, оставляющего отливающие сизым пласты плодородных подчёркиваний, отчёркиваний, почвенных включений! Вся тяжесть скудных десятин уравновешивается счётом письменно-пахотных прикосновений, заверением в родовой чести присутствующего поля власти единовременных тушевых межей, меток, мер самодостаточных прописей чьих-то владений. Столько-то саженей пустоши, а здесь, неожиданно — сплошная чересполосица, дальше же — сохи давно не видавший луг. Впрочем, четверть сохи, да полсохи еще, в ту сторону добавим уже полторы — и вот, множится сошное письмо, колется пожелтевшей стернёй писцовых завитушек, ложится невидимой птичьей сетью поместного процветания. Кажется, ты становишься сам письмом-сохой-плугом, медленно, неотвратимо взрывающим-описывающим своё собственное тело посредством чужого — и так всегда – становясь землёй земляных-земных знаков, чья ранящая или восстанавливающая одинокое благополучие природа зиждится лишь на объективной пустоте-пустоши самовластного почерка. И не скажи: некоторый полубезнадёжный буддизм как бы куриных царапок, окантовывающих земли бесплодные, зарастающие сорной травой и подлеском, служит достойной опорой очередной прибавляющейся сохе распарывающего тело пространства — прибывающего земляным бытиём густого, сгущающегося, выпирающего места.
Почерк царского указа
И невидимая властность перекорёженных буквиц вдруг выстраивается в ряд, рядовище, рядно грубых и прямых указаний, и посему она же повелевает быть лишь шаловливой небрежностью, небрежением комнатного, горничного письма. Напороться на такой почерк не сахар — однако, можно понять, вообразить его как резкие, быстрые, деловые, внешне ничуть не понятные траектории бильярдного кия в руках очевидного мастера-игрока. И не поймёшь: шьют ли тебе острог, каторгу, ссылку-опалу, а то новые имения выдают ни за что в Новороссии-Малороссии. Впечатать чернилами иль тушью что-то великое всем строем и наклоном башковитых слов, дарящих словосочетаний, наказующих тут же предложений. Внезапный жар, вдруг постигаемая красота корявого самодержавного синтаксиса и холод накрывающих тебя придворной спесью неумелых завершающих завитушек. Ластиться прямо в сам указ, ложиться меж букв полупьяных да успеть ухватить монаршие милости в промежутках межрёберных тела сырого, письма по-царски спонтанного. А то подумаешь о непредвзятом отдалении, забывании подобной, прости Господи, каллиграфии, но нет, не забывается, а близится и зыблется пространство близости необычайной, чарующей, очумляющей. Вчинить бы иск такому почерку, черкнуть цидульку встречную и ошеломляющую анархией самовлюбленных литер и нарочитых курсивов — да нет еще Даля нового со словарём противоцарской каллиграфии, неуказные, неуставные отношения лишь слабо бередят готовую к железно-влажной оглушающей дисциплине тушь. И этот почерк всё же может быть тихим, и звон в ушах будет стоять от немыслимой тишины местных письменных прогалов-провалов — куда еще можно пока что забиться, да так и сидеть не высовываясь — до окончания срока действия очередного царского указа, мечтая о растерянной державе дали.
Почерк укреплённой линии
Излишняя изворотливость, вёрткость, увёртливость, а в то же время сплошное следование мельчайшим контурам рельефа, стремление укрыться за естественными преградами ландшафтных смыслов, наглядными речными излучинами — почерк укреплённой линии неприхотлив, вынослив, понятен, стоек. Тем и силен он, что силены и нимфы барочных почерков не преследуют его, не путают, просто отстают — обнажая жесть и жёсткость органичных конструкций примитивного желания пространственных расширений. Прямота антиномадических намерений иногда вынуждает воспринимать столь чёткий почерк как торжество каллиграфии консервативной, крепостной, малоподвижной. Но из-за укрытий заглавных букв, иероглифов могут единым рывком появляться конные казачьи отряды скорописи или регулярная пехота хорошо обученного устава, неустанно грозящие маячащим горизонтам глубокой и неизвестной пустоты. Возможно, Великая Китайская Стена являет нам буквальный почерк тотального ландшафта истинной границы любого письма, но это не избавляет нас от необходимости обороняться — всё новыми и новыми почерками — от всесильной изменчивости окружающего каллиграфию места незаписанного, неописанного, негеографического, некаллиграфического. Ты записал очередное место, и оно укрепилось твоим собственным почерком. И возникает дыра другого места за тем уже укреплённым местом, а граница всё ширится, всё укрепляется сама собой движется куда-то за новыми местами и пропасть всё же не хочет. Граница-место, письмо-место, письмо-граница: как бы ты ни строил, одну за одной, укреплённые линии, они не дают последней смачной уверенности в написании победных реляций об окончании бегства пространства. Пугачёв или Чингис-хан — всё равно — становятся образами, охватывающими линии бесконечных разделов каллиграфических ухищрений в поисках смысловых округлостей земного, почти горизонтального низкого неба.
Почерк Ми Фу
Почерк неоглядный, рисковый, изменчивый, нервно-неровный, гениальный своим выпирающим отовсюду местом. Место как почерк домашний, семейный, если хотите, слегка конфуцианский, но более, наверное, чань-буддийский. Дотошно описываемый извне по тысячам признаков, он неуловим изнутри – как юркий зверёк, как сестра моя жизнь, как внутренняя дорога счастливого пространства неба. Всё же это река иль поток и одновременно бесшумно скользящая джонка, может быть, волжский струг, сплавляющийся незаметно в Каспий на разбой – не споря с этим, заметим, коллекция земных поверхностей, облачная дизъюнкция старого очага, брошенной хижины, вертикальной хуанхэ.
Надоумить набросать побольше гор, экзотических растений, таёжного валежника и бурелома – и не увидеть за сим ясности и прозрачности набоковского отчаяния, льющегося письмом белеющим, парусным и одиноким до невозможности. Ропот скользящей пытки гигантской тропической бабочки, хлопающей, раскрывающей иероглифы травянисто-тенистых полотнищ степного воздуха половецкой мысли полынных хунну.
Почерк Хлебникова
Желтеющая конторско-бухгалтерская книга судьбоносных иероглифов, раскиданных, пахнущих свежей стружкой досок. В конце концов, имперский свиток предсказаний и указаний в сторону слабеющей постоянно памяти пространства, заезженного человеческой, слишком человеческой типографикой снов и шизофрений. Число встаёт как чань-пифагорейство заволжского старца, бдеющего реющим лениво зороастрийским стервятником мертвеющего письменного ритуала. Записать как можно больше, как можно более коряво, расширяя безместность времени до пространства выцветающих дешёвых чернил дао. Сумасшедший дервиш расшатывающегося синтаксиса звёздного языка, мешками хватающий и заглатывающий рукописи чужих каллиграфий и медитаций. Кто не увидел Азии, тот забыл плагиат ночного неба разумного пантеизма. А, впрочем, земной шар-мозг обращает месяцы и годы вспять, творя белеющие провалы дымящейся пармы-спермы дэ.