Трудно было вообразить, глядя на эту высокую худую нескладную фигуру, завернутую в длинную юбку, кофту и платок, какие у нее, болезной, могут быть грехи? Она не ходила, а шмыгала по лестнице в трапезную, накладывала себе на тарелку со щербинкой гору квашеной капусты, и ела так же, как и шагала – мелкими движениями, опустив глаза. Была она великая постница. Батюшка сам уговаривал ее подкрепить свои силы под конец поста, но Марфа, бледная, с кругами под глазами, выслушивала молча, все так же опустив взгляд – и продолжала питаться одной картошкой без маслица да капусточкой. За твердыми стенами монастыря бушевала Москва – автомобильная, неоновая, сверхскоростная. Марфа словно и не замечала ее – она могла бы жить два века назад, и ничего в ее укладе от этого не поменялось.
Была она девой, и девичье лицо ее было некрасиво, продолговато. Крупные черты, глубокие морщины на лбу, бесцетные волосы на пробор, рассыпающиеся тонкими прядями и вечно, как ни убирала она их, спадающие на глаза. Полупрозрачные, словно из парафина, и всегда очень чистые пальчики перебирали веревочные четки, и, хоть немонашествующим нельзя носить четки открыто, не полагается – Марфа носила их не из тщеславия, они помогали ей занимать ум молитвой. Не раз думала розовощекая прихожанка, забыв слова акафиста, с оттенком досады глядя на Марфу: «Ну, о чем ей молиться, в каких еще грехах каяться?» Но у Марфы к каждой исповеди бывал красен от слез кончик носа. Матушка Ксения говорила: «Уж такая смиренная Марфа, такая послушная» – и та делала всё, что ни скажут. Скажут ей цветы полоть – полет, скажут келарю помогать – она тут как тут, велят посуду мыть – и это сделает, и никто за весь день не услышит от нее и двух слов, только: «Хорошо» и «Спаси, Господи», да не как-нибудь, а с самым ласковым выражением.
Зимой на Сретение пришел в монастырь послушник, собой ладен, высок, лицом чист и с такими крупными глазами, как у совы. Определили его сперва на черные работы, и он приуныл. Не хотелось ему в котельной целый день проводить, не так представлял себе монастырское послушание – хотел он запрещать бесам невидимой брани, поклонов, богосозерцания, беседы с ангелами и умной молитвы, успехов в которой, он думал, определенных уже достиг. Правда, и службу церковную очень любил, в храме его и увидела Мафра.
Увидела и обмерла, никак не могла опомниться, кто перед ней – не святой ли Георгий-воитель сошел с иконы? Не ангел ли облекся в одежды черные, трепещущие?
То ли глянулись ей его светлые редкие усики, блестевшие потом волнения, когда он держал плат перед чашей причастия, то ли кудри его запали ей в душу, но с тех пор стала Марфа сама не своя, и ходила еще быстрее обычного маленькими шажками. С ним она словом не перекинулась, только вспыхивала всякий раз бешено, до слез, встречая его случайно во дворе или на лестнице по пути в трапезную. В церкви она стояла за колонной так, чтобы видеть его, а он её не видел.
Но все же однажды Марфа, тайно сама от себя, уверяя кого-то, что заходит просто так, по делу, переступила порог котельной.
Он обернулся на скрип двери, открытой без молитвы, из своего сумрачного угла, в руке у него синим мерцал сотовый телефон, словно волшебный кристалл, а сам он опять показался Марфе небесным воином, у самой щеки которого реет небесный стяг – это телефон давал странный неверный отсвет.
– Что тебе? – спросил он.
Марфа хотела ответить, что ничего ей не надо, но кто-то морозильным холодом прокалил ей язык, так, что занемело в груди – она обернулась, и опрометью бросилась с крыльца.
Вечером она ужаснулась тому, что сделала, и засела за лист бумаги, где тщательной гелевой ручкой, мелкими, как ее шажки, буквами, стала низать слова – перечислять свои грехи. Поплакав и представляя явственно, что ждет душу в вечности, Марфа сложила исписанную бумагу.
Когда она покончила с перечислением, стояла глубокая ночь, будильник недвусмысленно топорщил черные усы стрелок: два – пятнадцать. Прочитав на сон грядущий молитвенное правило, Марфа легла.
На исповеди на Страстной седмице, утром, было ей весело весельем гибельным – солнечные лучи струились из окон, и она помнила, под каким углом они здесь ложатся в середине дня и на излете – Марфа открылась исповеднику, и опечалила его сердце, так как он очень любил свое чадо – не эту оболочку уже старушечью, хоть Марфе и тридцати пяти не исполнилось, а ту Марфу, светлую, смиренную, и вместе с тем победительную, какой давно уже она себя содержала, утверждаясь в чистоте. Была она проста и прозрачна, как стеклышко. Лютые страсти стяжания, тщеславия, гордости она побивала стрелами, секла секирой молитвы – и тут такая напасть. Батюшка разорвал исчерканный листок и отдал ей половинки, велел читать покаянный канон и строго-настрого приказал выбросить эту дурь из головы, сказал, бес ее искушает, ведь нет бесу большей радости, чем погибель души чистой – грешника душа для него добыча легкая, о ней он не так веселится.
Марфа стала читать покаянный канон, и, как ни была борима, но больше в котельную к послушнику не ходила.
А послушник вскоре и сам ушел – видно, не сыскалось в нем смирения для тяжелой работы, а может, время его не настало, и путь его был иной.