Профессор
Вскоре после войны к нам в коммуналку поселили семью профессора. Семья из трех человек заняла комнату как раз напротив нашей — ту самую, из которой один за другим исчезли все члены семьи Каяков. Последней ушла героиня лесоповала двадцатилетняя красотка Лида Каяк — не перенесла малокровия. Так это тогда называлось.
Профессор Крешков был для квартиры некоторой загадкой. Вид у него был внушительный, что подкреплялось плащом, шляпой и снисходительной полуулыбкой при встречах с соседями. И фамилия была странная: то ли слишком русская, с ударением на последнем слоге, то ли немецкая, с ударением на первом — Крешкофф. При всей своей внушительности выглядел профессор как-то простовато. И уж совсем клушей смотрелась его жена — очень важная и раздавшаяся во все стороны. Собственно от нее-то коммуналка в лице моей мамы и узнала, что Крешков — профессор и очень большой человек.
Мне все это было, впрочем, до лампочки. Я учился на третьем курсе юрфака, где было достаточно профессоров, казавшихся более настоящими, чем этот странный Крешков.
И тут подоспели выборы, всеобщие и равные при тайном голосовании, уже вторые после войны. На сей раз я должен был проголосовать. В тайну голосования я не верил, но, трясясь от страха, решил все же поставить эксперимент: украсть у самого себя избирательный бюллетень и посмотреть, что будет.
Я вообще выкидывал довольно странные номера для того времени. Мама моя тогда работала в ведомственной газетке и однажды принесла пачку номеров центральной “Правды” с огромным штампом наискосок заголовка: “Макулатура”. Мне этот юмор страшно понравился. Газета ЦК — макулатура! Я долго хранил эту пачку за нашим огромным письменным столом, до того осмелев, что добавил к ней несколько самодельных листовок с надписью: “Долой советскую власть!” Против советской власти как таковой я особо ничего не имел, но мне захотелось хоть на миг почувствовать себя смелым и свободным.
Миг свободы продолжался пару дневных часов, пока, увидев это кощунство, пришедшая вечером с работы мама чуть не упала в обморок. Разумеется, листовки и “макулатура” были тут же уничтожены.
И все же, никому не говоря ни слова, я решился на эксперимент с бюллетенем. Я хотел дома скрупулезно изучить, есть ли на нем какие-то тайные знаки, позволяющие установить личность голосующего. Иначе говоря, как на самом деле осуществляется пресловутая тайна голосования.
Образцы бюллетеней были опубликованы. Тайна голосования обеспечивалась закрытыми кабинкам и конвертами. Но я знал, что голосующие никогда в кабины для голосования не заходят, а на глазах у всех, не делая никаких пометок, бросают бюллетени прямо в урны, после чего идут в соседнее помещение выпить и закусить. Как в этих условиях незаметно украсть голубенький листочек? Выход был один: заготовить аналог и бросить его вместо бюллетеня, а оригинал незаметно сунуть в паспорт или в карман.
К этому моменту вдруг выяснилось, что наш профессор Крешков назначен председателем местной избирательной комиссии. Об этом гордо поведала соседям его супруга. Так что эксперимент приобретал еще и немного личный оттенок.
Я стал готовиться к “подвигу”. Сначала надо было раздобыть голубоватую бумагу. Я нашел ее среди старых маминых писем, связка которых хранилась в ящике нашего огромного письменного стола. Я подогнал этот листок к формату бюллетеня. Разумеется, под внимательным взглядом трюк легко мог быть разоблачен, но в детективном азарте я уже об этом не думал.
И вот роковой день наступил. Был зимний полдень. Я нарочно выбрал это время, рассчитывая затеряться в нарастающем к этому часу потоке голосующих. На ватных ногах я направился в школу на избирательный участок. Там грохотала музыка, на первом этаже работал буфет, где можно было даже купить газировку и бутерброд с чуть увядшей горбушей. Но я прошел мимо, — не до того. Хотя антураж знакомых кабинетов несколько меня успокоил.
Довольно быстро я нашел стол со списком фамилий, где была упомянута и моя. Вслед за кем-то я подошел к накрытому красным столу за бюллетенем.
— А, молодой человек… В первый раз голосуете? — приветствовал меня мужчина в черном пиджаке, белой рубашке и галстуке, полистав мой паспорт.
— Да, — с неестественной радостью ответил я, оглянувшись. Не хватало еще появиться здесь какому-нибудь фотографу и запечатлеть меня в торжественный момент.
— Вот ваш бюллетень. Поздравляю! — и он протянул мне листок.
Я взял листик, на секунду задержавшись у стола комиссии.
— Урна вон там, — жестом показал мне направление человек в пиджаке, даже не подумав напомнить о кабинах для тайного голосования.
Я вспомнил, что там должны быть спасительные для моего плана конверты. Но идти туда под пристальными взглядами милиционеров и еще каких-то личностей в застывших позах было слишком опасно. Задерживаться дольше у стола комиссии было тоже нельзя. И я покорно примкнул к потоку, неторопливо двигавшемуся к урне в живом коридоре людей с голубыми повязками на рукавах. “Шаг вправо, шаг влево — расстрел!” — мелькнула мысль. Но никакого оружия у этих людей не было. Напротив, они очень дружелюбно улыбались и настойчиво направляли нас к урне. Задуманный мной комплот неумолимо приближался к финалу, и я видел, что он безнадежно проваливается. Возле урны стояли два милиционера в шинелях и двое штатских с голубыми повязкам и, почему-то, в пальто. Что же делать? Неужели просто и покорно, как баран в стаде, бросить этот вожделенный голубой листочек в общую урну и пойти успокоить нервы газировкой?
Мой ряд был уже совсем близко от урны. Впереди со странными остановками и тяжело дыша двигался грузный человек в расстегнутом пальто. Может, быстро сунуть бюллетень ему в карман пальто, вытащить свой запасной листочек, бросить в урну, а по дороге в буфет тайком вынуть бюллетень из его расстегнутого пальто?..
Мужчина в пальто был уже перед самой урной. Я следующий. Он наклонился вперед, чтобы бросить в прорезь голубой листочек, и вдруг бюллетень выпал из его пальцев, будто он почувствовал мой заговор. Мужчина попытался поднять листочек. Оба дежурных бросились ему на помощь. Вокруг группы возникла маленькая пробка, и это было спасение. Быстро обогнув пробку, я незаметно сунул бюллетень в свой карман и, энергично махнув рукой в направлении прорези в урне, вышел в буфет. О тщательно заготовленной элегантной голубой бумажке из пахнувших старыми духами маминых архивов я в этот момент просто забыл. И хорошо! Что, если бы по этому запаху пустили бы розыскную собаку?!..
Итак, первая часть заговора осуществилась — я вынес сакральный документ за пределы избирательного участка. Я, можно сказать, совершил подвиг разведчика. Нет, я совершил партизанский подвиг, я похитил врага! И уж не сам ли творец небесный помог мне из ревности к своему земному конкуренту, лучшему другу всех детей и избирателей?..
С этой мыслью я отправился домой, то и дело пугливо оглядываясь: не следует ли кто за мной, нет ли погони, не схватят ли героического “партизана”?! Или доведут до подъезда, а там… Не выбросить ли мне листочек незаметно в ближайшую урну? Или лучше добежать до метро, чтобы не у дома?..
Дома никого не оказалось — родители ушли голосовать. Я разложил голубой бюллетень на столе поближе к окну и тщательно его исследовал. Ничего подозрительного я не заметил. Никаких особых знаков, никакой тайнописи, никаких пометок, никаких царапин. Я приложил бюллетень к окну, дабы изучить его на просвет, но тоже ничего не обнаружил. Я приблизил его к лампе, надеясь, что под воздействием тепла все же проявятся какие-то знаки. Ничего не проявилось. Делать с ним было больше нечего, оставалось только спрятать. Может быть, моя подружка с химфака как-то обработает его в факультетской лаборатории. Ведь должны же органы как-то раскрывать тайны голосования? Смущенный и обескураженный, я спрятал добытый трофей.
Поздно вечером мама сказала: “Крешков приехал, уже подсчитали наши голоса”, — и усмехнулась. Папа молча кивнул: завтра, мол, объявят девяносто девять и восемь десятых. Я отвернулся к столу, где лежал не очень надежно спрятанный свидетель фальсификации подсчета — голубой избирательный бюллетень, выданный впервые голосующему избирателю, но так и не попавший в урну. А вдруг его пропажу все-таки заметят?..
В этот момент раздался настойчивый звонок. За мной? Сердце мое забилось. Я вытащил из ящика голубой листок, сунул его в карман брюк и выскочил из комнаты так, словно мне срочно понадобилось в коммунальную уборную. Навстречу шли два милиционера и человек в штатском. В груди похолодело: улика при мне, деваться некуда!
Человек в штатском скользнул по мне взглядом, и мы разминулись. На моем пути в уборную оставались милиционеры. В этот момент дверь из комнаты напротив открылась, в ней показался профессор Крешков в пижаме.
— Ты куда? — спросил меня милиционер.
— В уборную, — ответил я, придерживая рукой живот.
— Валяй, — усмехнулся милиционер, освободив мне дорогу.
Почти бегом я рванул вперед по нашему длинному коридору. За спиной слышались негромкие голоса, но оглянуться я не посмел. Скорее в спасительную уборную! Дверь захлопнута, крючок наброшен, слышно успокоительное журчанье вечно текущей из бачка воды. Каким же приветливым убежищем показался мне этот ненавистный, вонючий, вечно занятый уголок под тусклой лампочкой.
Я стал свирепо рвать бюллетень на мелкие клочки, щипать, как корпию; пальцы не слушались, я остервенел. Наконец, последний клочок оказался в унитазе. Я осмотрел уборную: не попал ли маленький голубой обрывок на пол, в какую-нибудь щель. Ничего подозрительного нигде не было. Но и великой исторической улики уже тоже не было. Органы моими же руками разрубили сплетенный мною гордиев узел. Осталось спустить воду и убедиться в том, что зверски расчлененный на мелкие части кусочек истории без остатка ушел в трубу.
Я проделал эту операцию несколько раз, дожидаясь, пока наполнится висевший как топор гильотины над моей головой ржавый бачок. И переживал: не слишком ли долго я здесь сижу? Вдруг кто-то из соседей начнет колотить в дверь, привлекая внимание?
Закончив заметать свой несостоявшийся вклад в историю, я побрел по коридору. Навстречу мне милиционер нес ящик с бумагами. Дверь в комнату Крешковых была открыта; я увидел, что человек в штатском вынимает из ящиков какие-то папки, а рядом стоит сам профессор, уже одетый и даже в шляпе. Я понял, что у профессора идет обыск. Не мой ли бюллетень, уплывший в канализационную трубу, там ищут. Не найдут! А впрочем, кто их знает, вдруг осушат трубу, соберут клочки мозаики…
Утром жена Крешкова улыбалась соседям так, словно ничего не случилось. Вечером появился сам профессор в своем пальто и шляпе. И тоже улыбаясь. Вскоре торжествующая жена профессора объявила о получении квартиры, и семья Крешковых действительно покинула наш дом, а в свободную комнату вселили семью маляра. Так что я так и не узнал тайну обыска у профессора Крешкова, как не узнал и тайну бюллетеня для тайного, прямого и равного голосования за блок коммунистов и беспартийных.
А может, и не было никакой тайны, кроме магии веры во всемогущество вождя и его всепроникающих органов. Воображаю, как посмеялся бы вождь, прочитав этот рассказ. А потом ткнул бы в мое имя прокуренным ногтем — в расход!
Зять генсека
— У тебя плохой характер! — так всегда говорила моя первая жена.
И до сих пор так говорит, хотя спустя сорок лет после развода мы с ней лучшие друзья. Однако признаю — характер у меня и впрямь неважнецкий. С раннего детства не мог я терпеть ущемление свободы. Особенно если было оно связано с унижением, все равно — меня или кого другого. Я не любитель всяких драк, и не очень для них приспособлен. Но любое издевательство могло привести меня в бешенство.
И вот с таким скверным характером свободолюбца попал я летом 1950 года в военный лагерь на сборы студентов.
На нашей военной кафедре преподаватели относились к студентам доброжелательно, иногда даже панибратски. Особенно симпатичным казался подполковник Пуговкин, любитель шахмат и, как говаривали, не враг водочки, которой угощался вместе со своими студентами. Дружил со студентами и молодой, подтянутый и кокетливый майор Бицоев.
Но все это — в городе, в университете. Иное дело — военный лагерь, заменявший нормальный армейский призыв. Надевай пропотевшую чужим потом и не по мерке отобранную солдатскую форму; наворачивай использованные уже кем-то портянки, натягивай на них кирзовые сапоги двумя размерами больше твоих интеллигентных ступней. И поступай в полное распоряжение молодого курносого сержанта, который вправе по его собственному разумению делать с тобой что хочешь. Я слышал об этом командирском всевластии в армии, которую генералиссимус с середины войны упорно перестраивал по образцам царской. Оставалось посмотреть, как это выглядит на практике.
Учения на воздухе, несмотря ни дикую жару того лета, мне, к собственному удивлению, понравились. Я охотно маршировал в строю и даже выступал запевалой, так как знал довольно много маршевых песен: “Артиллеристы, Сталин дал приказ, артиллеристы, зовет отчизна нас...” или “Гремя огнем, сверкая блеском стали, пойдут машины в яростный поход, когда нас в бой пошлет товарищ Сталин, и первый маршал в бой нас поведет”. Песни эти мне нравились своим ритмом и своей невероятной глупостью. Где это и когда это, на какой войне шли в бой танки, сверкая блеском стали?! Да и кто он, этот “первый маршал”, которым до войны был Ворошилов, а после войны не стал Жуков?.. Однако наш отделенный бывал вполне доволен, когда я радостным сопрано затягивал: “Броня крепка и танки наши быстры...” Сержант меня явно заметил и стал даже публично хвалить перед строем, когда я выполнял экзерсисы с винтовкой — “наперевес” или даже “длинным коли”. В общем, я вполне мог бы стать образцовым солдатом или офицером, если бы не проблемы с печенью и дурным, свободолюбивым характером. И вскоре это дало о себе знать.
Боевая жизнь в лагере начиналась с команды “Подъем”. Фокус был в том, что новоиспеченные солдатики должны были в течение трех минут вскочить, одеться и построиться в линейку у палатки. Построиться большой проблемы не составляло. Но вот правильно намотать портянки и натянуть кирзачи было все-таки большой проблемой, никто из нас этого не умел. Между тем, ошибка грозила кровавыми мозолями. Впрочем, форму натянуть в считанные секунды тоже могли не все.
Кто это придумал, не помню, но решили мы всей палаткой подняться до подъема, заранее одеться, лечь на свои нары одетыми или почти одетыми, чтобы перехитрить сержанта. Так и сделали. И через три минуты после команды “Подъем” все были на линейке у палатки. Сержант посмотрел на нас, улыбнулся и скомандовал:
— В палатку марш! Ра-аздевайсь! Всем лечь!
И тут я вспылил: не буду, это издевательство! И не стал будущий лейтенант ни раздеваться, ни ложиться обратно на наши импровизированные нары. Сержант опешил. Серые глаза его побелели.
— Вы что, команды не слышали?
Я слышал команду. Нас еще на военной кафедре предупредили, что на нас распространяются воинские уставы, воинская ответственность. Мне было страшно: ведь попаду под трибунал. Но пересилить себя я не мог. Сержант вправе отругать нас, дать наряды, но не заставлять делать эту унизительную бессмыслицу.
Был ли я прав? Ведь солдаты и офицеры должны всегда быть в боевой готовности, а значит, уметь быстро встать и одеться. Понятное дело, мы этого не умели, да и не могли уметь. Наверное, сержанту стоило бы спокойно объяснить новичкам, как это важно, назначив специальное занятие на тему быстрых сборов, но он этого не сделал. И вот я стоял перед сержантом, содрогаясь от ужаса, но подчиниться повторным командам не мог, и все тут. Так и не стал раздеваться. Не добившись своего, сержант повел нас на ротное построение.
День потянулся обычной рутиной, а я, нарушитель воинской дисциплины, солдат, не исполнивший приказа командира, все ждал вызова, марша под конвоем, ареста, трибунала. Но сержант молчал. И конвоя никто за мной не присылал. Тем день и закончился.
На следующий день в перерыве занятий я все же не выдержал и сам подошел к сержанту.
— Что теперь будет? — спросил я его.
Он молча посмотрел на меня так, словно не понял вопроса.
— Рисовать умеешь? — спросил он вдруг, помолчав.
Чего-чего, а такого вопроса я не ожидал.
— Могу немного.
— Вот и будешь делать “боевой листок” — вот тебе наряд.
Через некоторое время он принес карандаши, бумагу, и я стал выпускать “боевой листок”, упражняясь в рисунках и карикатурах, постепенно входя во вкус этого дела. Тем более что не раз получал освобождение от строевой подготовки, на которой потели мои товарищи.
Среди большинства моих тощих сверстников мелькали в лагере и более солидные фигуры. Студентов-фронтовиков, имевших офицерские звания, на эти сборы не посылали. А вот рядовым фронтовикам их было положено проходить, сколько бы они ни провоевали и какие бы заслуги ни имели. Среди них выделялась корпулентная фигура еще молодого, но явно зрелого, умного и красивого мужичка казацкого типа. Я знал, что это был студент филфака Аджубей. Было странно видеть, как этот опытный фронтовик с медалями вышагивает среди моих сверстников. Но он спокойно проделывал все то же, что и мы.
Между тем в лагере все чаще стали появляться наши наставники с военной кафедры МГУ. Привлекало ли их лагерное питание, какие-то подъемные или они обязаны были какое-то время жить с нами в лагере, я не знал. Но увидел, как мгновенно преображались эти вроде бы нормальные люди, едва шагнув на нашу территорию. Особо впечатляла трансформация подполковника Пуговкина. Куда делись добродушие, заискивающие улыбки? “Почему не так честь отдаешь? Кру-у-гом, шагом марш!” Это происходило даже при случайных встречах на лагерных дорожках. Я представил себе, как вели они себя в армии. Лакеи перед теми, кто выше, сатрапы по отношению к низшим.
И вот невыносимо жарким воскресным днем в отведенное нам свободное время я шел по дорожке, бегущей между редких сосен, и увидел сцену: на небольшой площадке щеголеватый майор Бицоев, поигрывая чем-то вроде стека, развлекает трех молодых женщин. До меня долетали обрывки острот майора, хихиканье дам. А мимо веселой группы, устало переваливаясь с ноги на ногу, ковылял рядовой Аджубей. Дамы с интересом посмотрели на импозантного рядового. И тут раздался украшенный легким акцентом визгливый окрик.
— Рядовой, крэ-э-гом, пэчему чэсть не отдаете?!
Аджубей ошалело оглянулся.
— Ря-а-довой, ка мнэ! — майор Бицоев вполоборота победно глянул на дам.
Студент Аджубей, еще не вполне осознав, что происходит с тем, кого он еще неделю назад считал едва ли не товарищем — сверстники все же, да и армейские оба, — ответил майору что-то игривое.
— Рядовой, смирно! — скомандовал майор Бицоев, и усики его дернулись над губой. Стек майора бешено застегал по сапогам, начищенным до зеркального блеска. — Рядовой, я вас научу, как офицерам честь отдавать, будешь выполнять упражнение “отжимание”! Слушай мою команду. Лечь!
Грузный Аджубей на глазах опешивших женщин ткнулся носом в песок.
— Встать! — тут же скомандовал Бицоев, с победной улыбкой обернувшись к слегка побледневшим дамам.
Студент Аджубей встал, вытянувшись, и тут же последовала команда “Лечь”. Команда повторялась раз за разом. Грузный Аджубей вскакивал и ложился. Вскакивал и ложился. Вскакивал и ложился. Пот градом катился по его круглому лицу. Гимнастерка почернела. Дамы все более чувствовали себя неуютно. Одна даже пыталась что-то шепнуть майору, но тот отмахнулся, сильно хлестнув стеком по сапогам. При этом он едва не задел лицо лежавшего у его ног Аджубея. Мне даже показалось, что задел, и сделал это нарочно.
Хлюста Бицоева я, человек с плохим характером, понимал очень хорошо. Что тут было понимать: злобная, низкая тварь. И стек-то у него не настоящий, — так, веточка. Но Аджубей — он же фронтовик, интеллектуал, как может он участвовать в этой гнусной сцене! Я бы точно не подчинился такому самодуру. Не подчинился же я похожему требованию моего курносого сержанта, которое, впрочем, было во сто раз законней и понятней. Кровь стучала у меня в голове. Хотелось исхлестать майора его же стеком, но…
Впрочем, судьба, казалось, отомстила и за меня, и за Алексея. Всего несколько лет спустя выпускник МГУ, младший лейтенант Алексей Аджубей оказался зятем самого генсека КПСС Хрущева. Затем главным редактором “Известий”. Все мы, тоже выпускники, не без злорадства ждали, что будет теперь с майором Бицоевым. Застрелится? Сопьется? Хотя в мусульманской культуре пить вроде бы не положено… Сбежит? Рассказывали, что он таскается по городу в полной прострации.
И тут стало известно, что дошли эти рассказы о бедном майоре до Аджубея. Говорят, он сам предложил майору встретиться. Еще говорят, узнав о приглашении, смуглый майор побелел. Коллеги по службе его уже заранее похоронили.
Вернулся майор к вечеру сильно навеселе и, поглаживая франтовские усики, сказал:
— Хорошо посидели!
У зятя генсека, мне на зависть, оказался покладистый характер.
Лошадь и прокурор
Летом 1948 года нас, студентов второго курса МГУ, послали на работу в голодные послевоенные колхозы. Я с несколькими однокашниками отправился в Зарайский район. Дело для всех нас, горожан, прямо скажем, было новое. Хотя физической работы я не боялся, но от сельского хозяйства был очень далек, как и мои товарищи.
Посадили нас в кузов грузовичка, да и потрясли по проселочным дорогам. Лето было жаркое, пыли больше, чем солнца. Остановился грузовичок у какой-то деревеньки, и когда пыль осела, я увидел лица. Вернее, глаза — глаза женщин и подростков, с жестоким любопытством рассматривающие нас. Так смотрят иногда дети на страшноватых насекомых, зверьков, червячков, птичек, которых им неудержимо хочется раздавить. Уставшие от тряски и пыли, мы стали просить воды. Никто не шевельнулся. Так и стояли мы друг против друга, две разные России, пока машина не тронулась, увозя нас из племенного прошлого неизвестно куда.
В колхозе студентов встречал председатель. Большинство студентов определили с утра на уборку кормовой свеклы. Дело не очень сложное, хоть и утомительное. Впрочем, кое-кого повыше и посильнее отправили на сенокос. А два Александра, — мой лучший друг Сашка Певзнер, до мозга костей потомственный юрист-цивилист, и мужик постарше, Саша Массарский, большой артист-анекдотчик, — неожиданно вызвались служить при лошади, отвозить-привозить. Лошадь была худющая, смирная.
— Запрягать умеете? — спросил председатель.
— Справимся, — сказали ребята, с сомнением посмотрев друг на друга.
— Вроде я когда-то подходил к лошадям в армии, — промямлил Массарский.
Ну а Певзнер вообще считал себя чуть ли не римским аграрием, поскольку знал римское право, хотя с лошадьми дела не имел никогда. С женщинами у него выходило удачнее.
Накормив на рассвете водянистым кулешом, погнали нас на предусмотренные работы. Парней — на сено, девочек — на свеклу. А водителей кобылы — готовить транспорт: воду и еду в поле подавать, урожай отвозить.
Сарай наш спальный, с сортиром без дверей, — видно, чтобы равноправие полов не нарушать, — поставлен был по одну сторону веселенькой речушки; поля находились по другую. Соединялись два берега бревнышками с перильцами — мостиком, так это называлось. Коновязь и телега с прикладом были возле сарая. Что там происходило с нашими извозными, видеть мы не могли. Знали только, что вручил им председатель что-то похожее на длиннющие вожжи, кнут, постромки и даже, кажется, по оглобле или дышлу в руки. Сгибаясь под тяжестью непривычной ноши, ребята гордо пронесли ее мимо нас. Больше мы их не видели.
Полдень, жара. Ждем воду. Ждем еду. Никого нет. Колхозная бригадирша матерится.
— Эй, студент, валяй на разведку, — говорит она мне.
Бегу к речке и вижу четыре черных силуэта на мосту, как бы сплетенных в одну общую картину, похожую на “Гернику”: лошадь, ремни, телега, костлявый Сашка Певзнер, толстенький полуголый Саша Массарский, у которого с брюшка спадают штаны. И все это колышется, колышется… И вдруг, бац, лошадь падает на передние ноги и начинает хрипеть.
— Рассупонивай, рассупонивай, — машет руками бледный Певзнер.
Лошадь дергается. Под нее подлезает неожиданно самоотверженный Массарский, стараясь ее поднять и одновременно не потерять штаны. И я вижу, как глаз у кобылы белеет, пена падает с губ.
Ничего я в лощадях не понимал. Разве что Маяковского помнил: “Все мы немного лошади, каждый из нас по-своему лошадь”. Вот и ощутил себя на месте несчастной этой лошадки, будто меня душат.
—Да бросьте вы ее, задушите ж ведь! — закричал я ребятам.
Помочь я им не мог, но знал, что в таких случаях делают, заорав что есть мочи:
— Эй, люди, на помощь!
И прибежала бригадирша, и прихромал председатель, выпутали лошадь, оставалось только друзей моих выпутать. Времена-то суровые, один колосок — лагерь. А тут — лошадь! Да еще и прокурор с дружеским визитом в колхоз приехал. Ребята ходят сами не свои, бледные. Толстый Саша похудел даже, на девчонок не смотрит и что-то часто в сортир забегает, штаны у всех на виду поправляя.
Тут нужно сделать музыкальное отступление. “Хороши весной в саду цветочки. Еще лучше девушки весной”, — вдохновенно выпевал, косясь на колхозных девиц, студент Вася Чеботарев. С Васей мы приятельствовали, поскольку он пел, а я ему аккомпанировал на аккордеоне. Мы с ним в порядке общественной нагрузки были еще и культбригадой: развлекали по вечерам колхозниц и просвещали их в духе музыкального соцреализма. И вот тут прибывает в колхоз прокурор, да еще с двумя милицейскими. “За нашими Сашками!” — решаем мы. Но на коневодов правоохранители не смотрят. Проходит час, видим, ведут мундирные председателя. Прокурор прекращает нашу музыку и говорит короткую речь: украл, говорит, ваш председатель сено у колхоза. Попросту говоря, незаконно выдал голодным колхозницам аванс сена в счет трудодней — скот подкормить. Тюрьма преступнику.
И тут, оборвав песню, выходит вперед Вася, решив, как мы думаем, за председателя вступиться, — ведь спас председатель и лошадь, и ребят наших. А сено, по пучку за трудодень, — ущерб народной экономике невеликий. И выступает наш скальд Вася, не гася сладкой улыбки, адресованной юным колхозницам:
— Замечательный у вас колхоз, товарищи женщины. Только председатель ваш… — запнулся Вася, вдохнул воздух, надулись щеки, налилось краской лицо, и выдохнул Вася во весь свой похожий на большой розоватый пятак рот: — …Свинья! — самым верхним визгливым сопрано прозвучал прежний баритончик Васи. — Свинья! — повторил он. — Верно сказал товарищ прокурор. Как юрист — присоединяюсь!
Вздрогнул прокурор, поморщился, что-то буркнул, поперхнувшись. Председателя увели.
Больше я Васе не аккомпанировал. Как парень с плохим характером наигрывал я себе на аккордеоне соло. Или подыгрывал Саше Массарскому, гениально отчебучивавшему какие-то речитативы и анекдоты.
А Вася, ходили слухи, стал-таки потом прокурором.