Ступени
Знали ли они, что однажды утром, когда будут катить по солнечной улице эту двухколесную тележку с перекатывающимся от одного угла к другому конопатым от ржавчины ведром… знали ли они, что этот фотограф находится в паре взволнованных березовой зеленью кварталов отсюда. Ему было всего-навсего двадцать три, он только что открыл в городе фотосалон.
Пока они катят тележку к гаражам в конце улицы, фотограф сидит на подмостках своего фотосалона. Он решил испробовать съемку в режиме ожидания — это новое достижение фототехники. Поставил фотоаппарат на парапет справа, десять секунд, девять, — фотограф отходит и садится на ступени, локти упирает в колени, клонит голову. “Будет выглядеть так, будто кто-то снял меня в профиль. Посмотрят на фото, спросят: “Кто вас снимал?” — а я отвечу: “Мой фотоаппарат самолично””, — думает фотограф; у него прекрасное настроение. Он все же сдерживает улыбку — словно она способна выдать будущему созерцателю то, как на самом деле происходила съемка.
Вспышка почти незаметна на ярко сияющей улице. Только волнующейся березовой листве на секунду добавилось голубоватого оттенка, цвет стал немного похож на тот, что обретает зелень перед грозой, но все же не такой темный.
Гроза еще нескоро.
В тот самый момент, когда срабатывает вспышка, в двух кварталах отсюда, перекатываясь из одного угла тележки в противоположный, ведро необъяснимым образом застывает на несколько секунд, несмотря на наклоненную чуть вперед тележку, застывает до тех пор, пока фотоаппарат на парапете зуммерно жужжит после вспышки. Рабочие между тем переговариваются, насвистывают, не замечая странного феномена. На всех троих гимнастерки; на щеке того, что катит тележку, родимое пятно.
— Будет дождь.
— Думаешь?
— Да. И совсем скоро. И гроза. Взгляни на небо. Видишь, вон там тучи потемнее? Такой ветрило — сейчас мигом нанесет грозу.
— Это не очень хорошо. Ключей от гаража нет — придется ждать на улице, пока машина подъедет.
— Ну, может быть, успеем не попасть под дождь.
Еще одна вспышка, и гроза станет ближе.
Фотограф поднимается со ступеней, берет с парапета замолчавший фотоаппарат и несколько секунд задумчиво рассматривает объектив, вглядывается, словно старается различить за лабиринтами линз будущую фотографию, где-то там, в глубине пластмассового глазка. Однако в глазке только неясное и перевернутое отражение фотографа.
На губах фотографа проявляется запоздалая улыбка. Отражение, оно чуть дрогнуло, когда он улыбнулся? Может, чуть прояснилось или наоборот — чуть померкло? Или дрогнул фрагмент небесной глади позади — как крошечные расходящиеся круги на водной поверхности, когда к ней прикасаешься подушечкой пальца. Они быстро затухают, но продолжаешь смотреть, как он сейчас на этот небесный фрагмент. Кажется, долго еще улавливаешь круги на воде, — не зрением, уже нет, но каким-то странным шестым чувством. Круги затухают, разглаживаются в бесконечности, их все сложнее уловить. Дрожащая небесная гладь — нет, конечно, все это только фантазия.
На небе ни единого облака. Это другое небо — не то, которое в двух кварталах отсюда. Даже ветер постепенно стихает.
Фотограф взбегает по ступеням к дверям фотосалона. Надо будет побыстрее проявить снимок — все равно сегодня, скорее всего, не будет ни одного посетителя.
Пройдёт какое-то время, надеется он, и съемка в режиме ожидания перестанет удивлять — ведь техника развивается так быстро. В журнале фототехники едва ли не в каждом номере какая-нибудь новинка.
Он не выдерживает, поднимает фотоаппарат и делает еще один снимок.
Вспышка…
Через сорок лет зеленая занавесь, скрывающая дверь в проявочную, обветшала, обрюзгла, стала мешковатой; продолговатые листья и тройные завитки на занавеси утратили сочность и, напротив, резче очертились на краях. Это нездоровые признаки старости: цвет сильно выгорел на краях рисунков, до воспаленной рыжины. Внутри же цвет побелел — как на засвеченной фотографии. Эту занавесь словно опалила фотовспышка — сверкнув еще сорок лет назад, она рассредоточилась по времени, утратив интенсивность и засветив, состарив.
В нарисованном на двери силуэте фотографа, с туловищем, походящим на каплю (под туловищем изменились часы работы — вместо трафаретного нуля наклеена теперь бумажная единица, выведенная красными чернилами; выглядит это некрасиво, почти вульгарно; неровный квадратик бумаги, вырезанный из клеточной тетради, уже пожелтел), резче обозначились неровности прессованного дерева, особенно в районе грудной клетки, — они словно продавили нарисованное тело изнутри и походят на жировые складки.
Фотограф теперь работает с одиннадцати, не с десяти.
График работы он подправил пять лет назад. Округлый подбородок силуэта и чуть приоткрытый толстогубый рот теперь уже не кажутся неестественными, они отлично гармонируют с обозначившимися “жировыми складками”, довершая впечатление обрюзглости. Невольно возникает мысль: неужели изначальная неумелость (скорее всего, сорок лет назад человек, изобразивший на двери этот силуэт, особенно и не задумывался о законах гармонии, не старался соблюсти их) явилась предвестником старости, которой проникнут теперь силуэт.
Между тем черный цвет силуэта нисколько не ослабел и не стерся, не выцвел — в отличие от занавеси, он все так же ярок, до странности.
Вывеска “Вас обслуживает фотограф И. В. Коржавин” изменила свое положение — теперь она не висит над рабочим столом, а просто стоит на нем, прислоненная к боковой стене; в углах вывески застряли изъеденные ржавчиной шурупчики. Под стеклом столешницы — невостребованные фотографии.
Одна из немногих современных вещей в фотосалоне — компьютер с цветным принтером на втором столе; стол также новый — он был куплен специально, чтобы поставить на него компьютер.
В результате все это выглядит своего рода островом современности, чем-то посторонним и чуждым остальной обстановке, которая почти не изменилась — просто вещи изменили свое положение.
Пожилой фотограф суетится с фотоаппаратом возле ламп, бросающих яркий свет на белый экран; перед экраном сидит молодой человек в голубой майке, поверх которой надета джинсовая куртка.
— Выше… — тихо произносит фотограф, словно адресуя это не молодому человеку, а фотоаппарату, закрывающему все его лицо выше мягко шевелящихся губ. Фотограф на чуть согнутых ногах делает небольшой шажок назад, тоже мягкий, осторожный (на ногах у него ветхие домашние тапочки, к которым прилипли многочисленные нитки и пыль). — Подбородок выше… — снова произносит фотограф тихо, на одном тоне, будто бы гипнотизируя.
Молодой человек чуть приподнимает подбородок.
— Хорошо… снима-аю… — интонация голоса еще понижается.
Вспышка…
— Снято, — объявляет фотограф, уже буднично, выпрямляясь в полный рост.
Молодой человек встает и подходит к стенду, висящему на стене, принимается рассматривать фотографии. Они без рам, приклеены к стенду обыкновенным скотчем, аккуратно, но совершенно безвкусно. Края на фотографиях кое-где надорвались — от времени.
— Это посерьезнее фото на паспорт? — осведомляется молодой человек с добродушной усмешкой.
У него родимое пятно на щеке. Средних размеров, но выглядит все же не очень приятно, — оно нарушает правильные черты лица.
Пожилой фотограф стоит, склонившись над принтером, но, услышав реплику, выпрямляется.
— Что?
— Я говорил об этих фотографиях. Я в этом ничего не понимаю, конечно, но, говорят, ночную съемку вести всегда тяжело. Я про эту женщину на мосту.
— А-а… — неопределенно протягивает фотограф, тоже подходя к стенду.
— Это ведь ночью сфотографировано. Но все так четко и ясно, и лицо вспышкой не затерто. Как это получается! Все настолько хорошо различимо, как если бы я сам просто стоял и смотрел на женщину. Сколько ни пробовал снимать ночью, у меня вообще ничего не было видно на фото.
— В этом нет никакого особенного секрета. Надо фотографировать на штативе.
Молодой человек оборачивается, смотрит на фотографа.
— На штативе? Да, один мой приятель мне то же самое говорил… И все?
Фотограф улыбается, качает головой.
— Нет, не все.
— Вот то-то и оно! — молодой человек задорно подмигивает, как бы отдавая должное мастерству фотографа.
Фотограф с тоской думает, как глупо все это выглядит. Как банально. Будь он молод, ему бы это здорово польстило, а теперь похвала вызывает у него только раздражение.
Между тем он продолжает удерживать улыбку на лице и возвращается к компьютеру.
— Когда будут готовы фотографии?
— Через пять минут.
— Через пять минут! Так быстро! Два года назад я приходил за заказом только на следующий день.
Фотограф прекращает щелкать мышью, редактируя фотографию на мониторе; делает короткий и пренебрежительный взмах рукой.
— Теперь всех нас заставляют перейти на современный метод. Перекачиваешь изображение в компьютер и просто распечатываешь на принтере с глянцевой бумагой. Больше никаких негативов, никакой проявки! Все быстро: щелк, щелк и готово.
Фотограф снова принялся щелкать мышью, на сей раз с ожесточением, — как бы иллюстрируя свое отрицательное отношение.
— Я понимаю, о чем вы. Я хочу сказать… я понимаю, почему вы плохо к этому относитесь, да, прекрасно понимаю.
— Я был едва ли не последним, кто поддался, — почти с гордостью заявил фотограф, а потом нахмурился. — Но мне уже просто ультиматум поставили: либо, мол, ставь компьютер и печатай мгновенное фото, либо сворачивай дело.
— Ну, свернуть дело — этого вы, понятно, никак не могли допустить. Вашему салону уже столько лет!
— Да, и поэтому тоже, конечно, — согласился фотограф.
— Моя мать фотографировалась у вас, еще будучи в моем возрасте. А сейчас ей под пятьдесят.
— Салону сорок лет. И за это время, кажется, я сделал фото на паспорт каждому человеку, живущему в городе.
— Не удивлюсь, если это так. Кстати, пожалуй, могу назвать хотя бы одного, кто у вас никогда не бывал.
Фотограф кивнул:
— Ясное дело. Я же не в прямом смысле.
Молодой человек уже собирался озвучить, о ком именно идет речь, однако вдруг испытал какую-то странную нерешительность — не из-за равнодушной усмешки фотографа, даже не из-за ощущения, что он понял фотографа буквально, и это вызвало неловкость, — нет-нет, у него вдруг просто-напросто до странности отяжелел язык. И все же он нашел в себе силы произнести:
— Мой отец… Он никогда не бывал в вашем салоне.
Лицо фотографа осталось непроницаемым.
— А этой фотографии, — молодой человек, снова обернувшись к стенду, показал на снимок, где фотограф сидел на ступеньках, — примерно столько же, сколько и вашему салону? Я обратил на нее внимание. На самом деле, даже больше, чем на эту женщину. Вы здесь так молоды…
— Ровно столько же, — произнес фотограф.
— Что?
— Не “примерно”, а ровно столько же. Этому снимку столько же, сколько и фотосалону. День в день.
— Не может быть!
— Именно так.
— Выходит, недаром я заметил это фото. Мне какое-то чутье подсказало: в нем есть нечто особенное. И вот, пожалуйста, я не ошибся.
Все же этот парень сначала спросил о снимке с женщиной, — почему? Потому что хотел дешево польстить? Абсолютное большинство тех, кто подходит к стенду, говорят именно о нем. А снимок, где он на ступеньках салона? “Особенный” — это ему чутье подсказало? Знал бы он, чем на самом деле вызвано это “чутье”. Почему почти каждый, кто подходит к стенду, сначала обращает внимание на какой-то другой снимок, а потом спрашивает об этом, на котором фотограф сидит на ступеньках, каждый заявляет, что в нем есть нечто особенное? Да, да, почти всегда одними и теми же словами. Почему?
Фотограф испытывал странное возбуждение. Много раз возле стенда повторялось одно и то же, однако теперь ему казалось, что ответ где-то поблизости; в то же время у него крепло и другое ощущение — что он и на сей раз не сумеет получить ответ.
Фотограф качнул головой — будто бы стряхивая сон.
— Фотографии готовы.
Молодой человек оживился, бросил короткий взгляд через плечо, на стенд.
— Да…
Он расплатился за фотографии, но так почему-то и не уходил, вернулся к стенду.
Фотограф стоял и смотрел на него. И вдруг поймал себя на подспудном раздражении, очень легком, зародившемся не пойми откуда. Ему было неприятно, что молодой человек не уходит.
Вдруг у него промелькнула неожиданная догадка, и он похолодел, испугался ей. И сам не мог понять причины своего испуга. Где он мог видеть этого парня? Ну да, действительно видел, когда тот приходил два года назад. Но видел его и раньше, в молодости, — как это возможно? Он что-то говорил о своем отце — быть может, видел его отца? Но тот не посещал фотосалона — парень сам это сказал. Но не это важно — мало ли где он мог видеть похожего человека, — важно другое: почему в первый раз, когда парень пришел в фотосалон, он не испытал того же самого ощущения дежавю? Почему оно возникло только теперь?
— …Женщина?
— Что? — очнулся фотограф.
— Что с вами? Вы задумались?
— Да, немного. Извините. Вы что-то спросили?
— Нет. Я просто сказал, что мне пора уходить.
— Нет-нет, вы что-то спросили о… женщине?
— На первом снимке? Нет, я ничего не спрашивал.
— Извините.
Молодой человек помедлил немного, потом все же отправился к двери, но у выхода задержался и обернулся.
— Вы чем-то опечалены?
— С чего вы взяли?
— Мне так показалось.
— Ну… та женщина на фотографии. На ночном мосту. Она умерла. Это моя сестра… — фотограф помедлил, а потом добавил: — Моя сестра умерла несколько лет назад.
— Мне очень жаль. Я не хотел вызвать у вас неприятные…
— Ничего.
Они попрощались; фотограф затворил дверь, затем, помедлив некоторое время, запер ее на замок. Час дня, рабочий день в самом разгаре, однако…
Сел за стол, откинулся и закрыл глаза.
Выдохнул.
Зачем он сказал это, — что женщина на мосту была его сестрой. Это была ложь. Более того, они вообще не состояли ни в какой родственной связи — случайная знакомая из путешествия десятилетней давности. После возвращения домой между ними продолжалась переписка, пока женщина не умерла. Но ее смерть не была неожиданностью — она серьезно болела уже во время путешествия.
Но это все в прошлом. Эта женщина не очень много значила для фотографа, и он, когда узнал о ее смерти, опечалился, однако это довольно быстро перестало занимать его. И все же он повесил на стенд эту фотографию — не как память, нет, а как хорошо удавшийся снимок (собственно, молодой человек и обратил на это внимание). А сегодня фотограф даже испытал боль, когда сказал молодому человеку, что женщина умерла, — эту боль будто бы вернуло воспоминание об утрате близкого человека. Все они становились ему близкими, когда он снимал их. Но откуда же взялась боль — настоящая, искренняя? Может, из-за чего-то, что находится по ту сторону фото. Ведь где-то же остается весь остальной мир, не вошедший в объектив.
Фотограф резко встал, подошел к стенду и принялся разглядывать другую фотографию — ту, на которой он сидел на ступеньках, перед дверями фотосалона. Сколько раз уже он смотрел на нее за эти десятилетия? Не так уж и часто. Все то, что кажется нам давно знакомым, виденным тысячу раз, мы, как правило, не знаем в деталях, — ведь чем больше мы смотрим, тем меньше вглядываемся, каждый раз все с меньшим вниманием, придавая все меньше значения мелким деталям. Фотограф прекрасно знал этот снимок, но ведь не мог, к примеру, ответить на вопрос, сколько лестничных ступеней захватил кадр, а сколько их осталось по другую сторону. А березовые листья на снимке, сумел бы он описать их в точности: в каком положении каждый из них? Конечно, нет.
Фотограф стоял и напряженно вглядывался в снимок, в каждую его деталь, в каждый крошечный фрагмент глянца. Потом отвернулся, подошел к столу, снова сел, закрыл глаза, но продолжал вглядываться в темноту перед глазами, как только что вглядывался в фотографию.
А рабочие в это время, докатив тележку до конца улицы, свернули за гаражи. Уже никакого солнца — все затянуло влажными сине-свинцовыми облаками, и только ветер по-прежнему рвет березы клочьями зелени. Вдоль гаражей — лохмотья сухой пыли и веток, по дороге катится сверкающая жестяная банка, тоже подгоняемая ветром; в ее блеске — голубая искра.
Рабочие останавливаются возле одного из гаражей. Слепые, коричневые ворота с рыжими потеками ржавчины. Над висячим замком виднеется странный бетонный нанос; серый, старый, с салатовыми разводами, они едва видны. Рабочий с родимым пятном на щеке снимает ведро с тележки и ставит его наземь.
Нестерпимо пахнет озоном, но пыль гасит этот запах. С неба падают первые крупные капли дождя. Слева от гаражных ворот водосток из измятого алюминия. Над отверстием, к которому заворачивается труба, виднеется еще одно — дыра с острыми, закругленными краями. Чем сильнее будет идти дождь и распаляться молниями гроза, тем больше эта дыра будет походить на рваную рану. Вода хлещет из отверстия ниже, а из раны вылетают лишь мелкие звонкие капельки; в ее черноте — шипучие, невидимые струи стекающей воды.
Бетонный нанос над висячим замком скоро потемнеет, а салатовые потеки на наносе станут более различимыми.
Рабочие стоят под дождем. Перед ними тележка и ведро. Они не переговариваются, но в безмолвии ждут; их телодвижения, поначалу заметные, с каждой новой вспышкой и каждым новым раскатом становятся все менее различимыми.
Виселица
Сережа подбросил в руке острый камушек, проворно вывел на земле восемь пунктирных черточек, посмотрел на Мишу — с хитрецой и оживлением, предвкушая будущую игру.
— Ну что, начинаем?
— Ага. А что за слово? Из какой области?
— Разве я должен говорить?
— Конечно.
— Нет, не буду. Это не по правилам.
— Скажи!
— А я говорю — не положено! В “виселице” не положено такого. Просто называй буквы — и всё.
— Так нечестно!
— Неужели? Трус — боишься быть “повешенным”!
В спор вмешался третий мальчик, Антон, до этого наблюдавший за происходящим, мерно постукивая указательным пальцем по деревянным доскам разной длины, разложенным перед ним в ряд.
— Ты должен сказать. Нечестно, если он будет угадывать слово, ничего о нем не зная.
— Хорошо. Это слово… орудие казни.
— Орудие казни? — переспросил Миша.
— Можешь не волноваться. Если оно и сработает, у тебя будет шанс остаться в живых. И не один, я думаю, — успокоил Антон, опять стукнув пальцем по доске.
— Теперь буква, — тихо и серьезно попросил Сережа.
— Ладно… “о”.
— Нет такой буквы!
Чувствовалось, Сергей старается сказать это не только с ехидным оживлением, как прежде, но и как можно более весомо. И утверждающе.
У Михаила екнуло сердце: как только он допустил промах, Антон, мигом выудив откуда-то из-под досок лопату и молоток, встал, вышел на середину дороги и сильными, уверенными движениями выкопал небольшую яму в земле, забив в нее первую балку виселицы. Без единой толики сомнения, с брутальной опытностью. На мясистых руках Антона вздувались вены.
— Следующая.
Михаил, на секунду потеряв самообладание, не стал медлить; в нем вдруг проснулась самоуверенность, тотчас его взбодрившая.
— “И”!
На сей раз успех, внушительная победа — Сергей уныло и напевно протянул: “Е-есть”, — и стер не одну черточку, а две разом, вторую и шестую.
Однако следующими двумя буквами, — “к” и “м”, — Михаил допустил два промаха.
“Орудие казни”… Что же это может быть?..
Экзекутор продолжал стучать молотком: тук-тук, тук-тук-тук, тук-тук.
Только теперь, после долгого созерцания того, как делается виселица, Михаил расправил плечи и осмотрелся. Где они были теперь? Куда исчез тот солнечный поселок с гомоном с утра до ночи и закатными кострами? Где оно — то место, с которого началась их игра?
Поселок был все еще здесь, но казался чем-то иным, унылым и безрадостным, опустевшим. Желтая трава, изорванная и прожженная, посеревшие дома; на дороге появились камни.
— Пожалуй, вернусь, — объявил Михаил. — Вернусь к гласным.
— Давай, — Сергей покосился на экзекутора, который снова сел возле досок; он знал, что испытает облегчение, если Михаил угадает букву.
— “Е”!
— Угадал! — Сергей стер четвертую черточку.
— Теперь… теперь — “а”!
И снова Михаил угадал — Сергей стер самую крайнюю справа.
На дороге теперь обозначилось следующее: пробел, “и”, пробел, “е”, пробел, “и”, ещё пробел, “а”.
Орудие казни, орудие казни… что же это может быть?..
— Гласные я угадал, а с согласными мне не очень везет… — он вдруг почувствовал зыбкую неуверенность.
И тотчас экзекутор, тоже, видимо, почувствовав его неуверенность, достал откуда-то из-за спины толстенную канатную веревку. Веревка, мертвенно отливавшая голубым в сгустившемся полумраке, — ее не было в самом начале игры. Вообще не было.
А теперь она появилась.
Морщась, Михаил вглядывался в чернеющие балки виселицы — ровный прямоугольник на фоне вечернего неба. Вглядывался, стараясь разгадать загадку: “орудие казни”. Одним словом.
— Кажется, она и так хорошо стоит. Думаю, обойдемся без подпорок, — раздался голос экзекутора.
— Нет-нет, подожди-ка, это не по правилам, — Сергей старался теперь защитить своего противника. — Подпорки должны быть!
— Только если она плохо стоит, Сережа, — отозвался экзекутор.
— Не называй меня так!
— А она стоит очень даже ничего, крепко, — экзекутор закурил.
Михаил молчал, лихорадочно соображая.
— Хорошо. Называй следующую букву.
— Следующая… “П”!
— Какая? — Сергей не расслышал.
— Буква “пэ”… я же сказал, “пэ”!
Сергей ничего не ответил, только пошевелился на корточках, но уже совсем вяло. Изо рта у него вырвалось: “Ох-х-п-п!”
Экзекутор неторопливо и с усилием встал, отряхнул штаны от налипшей земли; отряхивал долго, тщательно, потом, шаркая, прошел к виселице, перекинул веревку через верхнюю балку, долго завязывал ее и обматывал — делал кольцо.
Наконец, экзекутор закончил виселицу, сипя от одышки после долгой работы.
— Еще один промах — и все! — экзекутор грозно выставил вперед указательный палец, который под светом новой сигареты походил на деревянную гусеницу, потом добавил почти нравоучительно: — Слышал меня? — и закашлялся. Огонек, теряя пепел, лихорадочно заметался в темноте.
Экзекутор сел на место.
Михаил тоже устало опустился на землю.
— “В”.
Он угадал первую букву. А следующими двумя попытками — две буквы из оставшихся трех: “л” и “ц”.
Было уже совсем темно, — даже виселица едва виднелась на фоне иссиня-черного неба, без звезд, — и он не видел слова, выведенного на дороге. Ему была видна только верхняя балка и верхняя половина канатной петли с отходящей вверх, к балке, веревкой. Скоро померкло и это.
Он так и не мог угадать слово. Каждую букву до этого он называл просто случайно, угадав три буквы подряд только потому, что должен был прийти к этому рубежу — одной оставшейся попытке.
— Слово? Где слово? Я не вижу. Ничего не видно. Нечестно! — он уже полулежал на немощных локтях, вглядываясь, как слепой, в темноту, но тщетно.
— Решил пенять на обстоятельства? — осведомился экзекутор. — Правильно назовешь ты или нет, все равно получишь одно и то же… где спички?.. Вот они! — коробок дрожаще защелкал, у экзекутора тряслись руки. — Совсем позабыл, куда запихнул… Помнишь, Сережа?
— Что — помню?
Экзекутор как-то похабно рассмеялся.
— Помнишь, ты когда-то сказал, что хотел бы увидеть повешение — с ярким костром, с полным ритуалом? Но интересно тебе не то, как кого-то вздергивают, не хруст ломающейся шеи, не воздушная дробь ног, не горящий труп, не запах паленого человеческого мяса — такой терпкий…
— Прекрати…
— …Нет, интереснее всего другая вещь, всего одна деталь: как сгорает борода. Ты сказал, тебе интересно: вспыхивает борода или нет.
— Думаю, вспыхивает.
— Думаю, тоже. Как солома. Помнишь, как вспыхивает солома?
— Помнить — этого достаточно.
— В конце всегда получаешь одно и то же, — повторил экзекутор. — Миша, ты там живой? Назови правильную букву, отгадай слово. И получишь то же самое. Назови букву — я даже подскажу. Ты слышишь меня?
— Да…
— Я подскажу. Это буква — она стягивает шею. Почти как удавка. Опять все то же самое. В конце получаешь одно и то же.