МУЗЕЙ РОМАНТИЧЕСКОЙ ЖИЗНИ
Тьмы низких истин мне дороже
Нас возвышающий обман...
Пушкин
Незаведенные часы и недописанный роман,
как жемчуг бархатной горжетки, как чьи-то
завитки в хрустальных медальонах, клочок
обоев млечно-голубых, где тучный ангел
с факелом дымящим, пейзаж руки великой
Малибран и слепок шопеновских тающих
пальцев под толстенным музейным стеклом,
за коим облака и темные огни дрейфуют
в оливковом взоре Жорж Санд, по
адресу 16, рю Шапталь.
За арками из возлетающих крон курчавый
затылок королевы Гортензии в савойском
Экс-ле-Бене, глядящей с мертвым пуделем
в амфитеатр синих грез и отболевших далей,
за раму в раме преданного сада, где крупы
идиллических коров и дамы, подобные
мраморным музам, и, может быть, закатный
променад в розарии влюбленной Жозефины,
в элизии всех статуй и колонн, по
адресу, что ветер нашептал.
Тут бюст усопшего младенца под стражей
кипарисов и мать, что сетует, вживаясь
в замершую жизнь и сладости печали: “мы
свидимся”, и ей кивает бюст, кипят немые
небеса под байронической луной, а лестница
сужается и ввинчивает нас, как в первую любовь,
в непревзойденные часы и недопрожитый
роман, в пейзаж руки великой Малибран,
в святые сны старинного обмана, по
адресу 16, рю Шапталь.
PASSAGE DU DESIR[1]
Ты ушло из моих молитв,
откружившее вьюжное имя,
ты порвало прозрачную нить,
ту, что денно миры сопрягала,
ты задуло ветвистые свечи
по приютным зеркальным
скитам над рекою, которая
мимо океана, который не внял.
Ты ушло по кремнистому краю
в край никем не досмотренных
снов, и слетело с тебя покрывало
из шуршавших порошей шелков.
Поднимается ветер видений
над долиной возвратных ключей,
ты ушло переулком Желаний
под аркадами срезанных роз.
Знаю, солнца мои не затмились
над опалом духмяных лугов,
ветер туг, и терновник вцепился
за обрыв у руинных твердынь,
где летит по утрам альборада
из груди неземных пастухов.
Ты ушло, отлученное имя,
из моих откруживших молитв.
ПРОМЕНАД ПО ПЕР-ЛАШЕЗ
По узкой улице Покоя, мимо тех
циферблатов, на которых ноль-ноль
без пяти, отплывая в закаты недвижных
гаваней Лоррена, ко всем, кто спит
послушно во Христе, ты наблюдаешь
стеганые тучи, и гуд безмолвия сквозь
небо зяблых, гиблых снов ты слушаешь,
не слыша, и смотришь в никогда две
вечности, улыбаясь рассеянно ангелам,
ты видишь – розы покраснели в долине[2]
Йемена от песней соловья, пока лениво
зацветает вашингтония нитевидная и
шелестит на том, что было ветром,
клонясь к тому, что было тенью, тот
дланевидный синий клен из влажной
памяти Батуми и каменеющего сна,
а в здешнем солнце оловянном все
так разгаданно, так ясно, что аж
темно, темно.
ПОЛДЕНЬ
Со мной случилась пустота, со мной
случилась просинь, и вислый занавес
дождей скрывает сцены осени глубокой,
где мчится поезд красно-голубой сквозь
сонные воскресные предместья и ловит
в полдень смерч развоплощений, где в серой
клетчатой рубахе, бренча забывчиво на
сморщенной гитаре, уже почти никто
кому-то никому неслышно напевает
в летящем в пустоту, залапанном вагоне
чужую песню нежности и скуки: “Жё
тэм а ля фоли, жё тэм а ля фоли…»[3] Даю
зажатую монету. Он вежлив и учтив, как
книжная судьба прочитанного в юности
романа. Я выхожу на пепельный перрон и
умываюсь зажурчавшим светом. Со мной
случилась пустота, со мной случилась осень.
МОРОЖЕНОЕ НА МОНМАРТРЕ
Грин
С мороженым, с фисташковым,
они по миру шли, цвела весна
январская, как капелька зеленая
на драповом пальто, и ангелы-
хранители поддакивали всласть.
Война давно отквакала, Беко
гремел в “Олимпии”, а Каллас
славословила луну в Гранд-опера,
де Голль бурчал и старился,
а Фернандель все скалился,
и мило косолапил
в ночном кино
Бурвиль.
С мороженым, с малиновым,
они над миром шли, обнявшись,
словно англелы на фресках, стертых
в прах, в глазах ромашки плакали
от бережной любви. Анник и
Пьер, улыбчиво они сошли,
истаяли, ковры асфальта скатаны,
и смыты земляничные, беспечные
следы, и этот мрамор серенький
на кладбище Монмартра и фото
черно-белое, с мороженым,
с нетающим, конечно,
не про них.
PASSAGE COURTOIS
В Куртуазном узком переулке немо
плещутся года, в вальсе снег слепой,
по-бутафорски, Ленский, речка,
прорисованные ветви и дымящий
пистолет, юрко ласточки дырявят
судьбоносный небосвод и нисходят
атлантиды в сон, на суженое дно,
здесь в удушия Вивальди, не стуча,
впадает Бах, тени, вспуганные тени
млечным током безночий невских,
и глоток неосторожный
позапрошлого вина.
После жизни, которой не было,
мы еще успеваем придумать, ту,
которой уже не будет, чтоб в адажио
ламентозо чьи-то скрипки разливные
робко принялись рыдать. Так давно
уже не греет голубое солнце снов, и
развязаны узлы, и заметаны дорожки,
но кружат финальные снега и шатает
от жажды верблюдов, отходящих
в миражи в Куртуазном узком
переулке, где ютятся облачные
души и глазами брошенной собаки
до утра в окно глядят.
СПАСИБО, ПАРИЖ
Спасибо, Париж, за масонские
игры, за орды туристов, зевающих
хором на раннем Монмартре,
в сиреневом солнце, за пальцы
карманников в ласке проворной,
за волны любви, убывающей
в млечность под грешным мостом
Мирабо, спасибо за кладбищ
чугунные склоны в завешенных
окнах шик-блеск ресторанов,
за блики ликов помидорных
у старых пьяниц на скамье,
за слезы Пиаф и ухмылку
Джоконды, пустыни храмов,
торжищ толчею, за тени друзей
в непогашенных окнах и поезда
в почивший Ленинград, за
взгляды любимых в отчалившем
взгляде и ласточек над
поднебесной мансардой, за узкую
тропу взаимных одиночеств и
музыку разыгранных разлук,
за вздохи двойника, стареющего
кротко, бредущего мимо
меня, в улыбке видений, во снах
недожитых, где больно от
вольностей кафешантанных и
сладко от шквалов бульварной
тоски, где кажется то, что не нам
отказалось в глядящих в себя
зеркалах, спасибо, судьба,
за судьбину, за сказку
спасибо, Париж.
Александр Радашкевич – поэт, эссеист, переводчик. Вырос в Уфе, несколько лет прожил в Ленинграде. Эмигрировал в США в 1978 году, в 1983 году перебрался в Париж. Стихи публиковались в журналах “Знамя”, “Новый мир”, “Дружба народов”, “Зарубежные записки”, “Новый Берег” и др.
[1]Переулок Желанья в Париже. [2] Курсивом – из К. Батюшкова. [3] «Я люблю тебя до безумия…» (фр.).