litbook

Проза


Машка0

 ...Это случилось ночью.
    Он пробудился от неясной внутренней дрожи и увидел прямо над собой выпучившуюся из темноты женскую грудь. Она была необъятных размеров и, ничем не выдавая своей принадлежности, зыбко и неправдоподобно колыхалась из стороны в сторону.
    - Ты кто? - испуганно спросил он.
    - Мария, - тихо шепнула грудь.
    - А-а-а… ну да, коне-е-ечно, - непонимающе протянул он едва слышным и оттого казавшимся чужим голосом. И, зарывшись лицом в горячую подушку, снова забылся.
    Второе его пробуждение было менее смутным. Произошло оно уже утром вследствие настоятельной тряски, причиняемой его неудобно согнутой - и от этого затёкшей - левой ноге.
    - М-м-мбль, - обречённо всхлипнул Чуб. И, сбросив с себя мокрую от пота простыню, нехотя сел на кровати, не преминувшей отозваться жалобным скрипом ветхих пружин.
    - Вставай, вставай, вставай, алкаш проклятый, - зло бубнил отец своим прокуренно-надреснутым голосом, не отпуская ногу. - Быстро давай, поднимайся, чучело несчастное!
    - Бать, ну чего ты, - примирительно прохрипел Чуб, облизнув пересохшие губы и мучительно пытаясь припомнить, что было с ним вчера и не наговорил ли он родителям зряшных гадостей. - Ну отпусти, бать, хватит ногу-то мою турсучить. Всё нормально.
    - Нормально? - в крик возмутился отец. - Собственную жинку за волосы по всем комнатам растрёпывать да ещё дубасить сапожищем по голове - это, значит, нормально? А родительских курей посреди двора гантелью пришибать? А тарелки из окна шпулять в огород – это, по-твоему, тоже теперь называется нормально?!
   - Ну-у-у...
    - Не ну! Сегодня же пойдёшь устраиваться на работу. Это будет моё тебе последнее родительское слово. Не то - катись на все четыре стороны, байстрюк!
    Отец в сердцах удалился, бережно  хлопнув дверью.
    Чуб несколько раз быстро закрыл и открыл глаза, стараясь проморгать застившую их липкую сонную плеву.
    Ничего не было понятно.
     С минуту он неподвижно сидел на кровати, опустив на прохладный пол босые ноги и беспамятно уставившись в муторное пространство прямо перед собой. Ни единой мысли не шевелилось в его похмельной голове. Он хотел было снова завалиться спать, но тут тихо скрипнула дверь, и в комнату украдчивым шагом вошла мать.
    Она села на постель рядом с ним и скорбно прошелестела:
    - Ох, Коленька, зачем ты себя самогонкой этой распроклятой губишь? Негоже так. Отец, вон, сердится. Я, говорит, из дома его выгоню, если не образумится.
    Она погладила сына по коротко стриженым волосам и попыталась заглянуть ему в глаза. Но Чуб в ответ отвернулся. Вроде и не стыдно было, потому что какой там, к лешему, стыд, если он, по сути, вообще ничего не помнил – а всё же неловкость ощущалась. Точнее, зябкая неуютность какая-то.   От неуютности этой он и отвернулся, поёживаясь. Только подхмыкнул неопределённо: понимай, мол, как знаешь, мать, нечего попусту объясняться.
    Может, и в самом деле, пора устраиваться на работу? Да, если честно, неохота пока, не полный же он дурень – после армии да не погулять, как положено.
    - Давай-давай, вставай побыстрее. Завтракать давно уже всей семьёй тебя дожидаемся. Машенька хлопочет, на стол накрывает. Вставай.
    - Машенька… - непонимающе пробормотал Чуб. – Не знаю никакой Машеньки. Что за ерундовина? Хары шутки шутковать, ма, у меня и без того башка раскалывается.
    - Да уж какие шутки, если бедная дивчина два часа назад встала, чтобы тебе, остолопу, завтрак сготовить, - мать, прикрыв рот ладонью, заговорщически хихикнула. – Рада, небось, что ты из армии возвернулся... Ну ладно, я пойду. А ты поторапливайся, одного тебя ждём.
    Она поднялась и направилась прочь.
    - Да погоди ты! – рассердился Чуб. - О ком ты говоришь, ёлы-метёлы? Что за Машенька? Кто такая?
     - Вот чудило стоеросовое, - ласково обернулась от двери мать. - Совсем  уже ничего с похмелья не соображаешь... Да жинка ж твоя: Машенька, Мария. Чи забыл, кого - в отпуске - в дом привёл?  Ай-я-яй, грех с этой самогонкой проклятой, нельзя тебе много пить, сыночек!
    И ушла скрипучими шагами.
     - Н-не помню, - запоздало прошептал Чуб ей вослед. - Ты чё, ма – подкалываешь, что ли... Жена...  Надо же...
    Потом покрутил головой и, крепко потерев лоб пятернёй, вопросительно заглянул внутрь себя:
    - Брешет, наверное, карга?
    Внутри ничто не отзывалось.
    Минут пять он окаменело сидел на кровати. Потом, кряхтя, протянул руку к спинке стула, на которой висела как попало брошенная одежда; и, пошарив кончиками пальцев в кармане рубашки, достал оттуда смятую пачку «Нашей Марки» и спичечный коробок.
    - Жена… - повторил оторопело.
    В пачке оставалось всего две сигареты. Чуб слегка размял одну. И, прикурив, с наслаждением наполнил лёгкие дымом.
    Сбоку доносилось мерное постукивание. Он поднял взгляд на стену справа от себя и понял: это тикали часы. Содрать бы их с гвоздя да шарахнуть об пол, чтобы не мешали ходу мыслей. Но, во-первых, лень, а во-вторых, батя будет гавкать.
    - Жена, - снова задумчиво пожевал он непривычное слово, будто пробуя его на вкус. - Едрит твою...
    Нет, в самом деле, нельзя так, спросонья, словно обухом по голове. Что за подколы у матери, просто настоящее свинство... Ведь никакой жены у него нет, ёлы-палы...
     В голове было пусто. До звона. Ему потребовалось немало времени и усилий для того, чтобы извлечь из тошнотворного, отдававшего сивухой сумрака скомканные обрывки воспоминаний и, отделив их от вероятных галлюцинаций, кое-как слепить воедино.
     ...Едва оказавшись за облупленными зелёными воротами гарнизонного КПП, Чуб тотчас рванул в ближайший магазин. И – уже с двумя бутылками водки в размалёванном дембельском чемодане - степенно прошествовал на вокзал. Отстояв в короткой очереди, купил билет. И, дождавшись поезда, занял своё место в вагоне.
     А когда состав тронулся и набрал скорость, Чуб без сожалений швырнул свой молодой выносливый организм в тёмную пучину запоя.
    Об этом он мечтал два года своей службы.
    И теперь это свершилось.
    Вагон оказался полупустым. Единственный сосед по купе – тихий пожилой командировочный – достал из сумки скудного жареного цыплёнка, плавленые сырки, варёные яйца, хлеб и банку сардин в масле. Поначалу он старательно поддерживал компанию, но быстро спёкся, завалился на полку и захрапел. Чуб прикупил ещё бутылку водки, а затем – бутылку «Стрелецкой настойки» у проводника. В конце концов, его разобрало, и события последующих дней помнились туманно и отрывочно: он шатался по вагонам, потеряв своё купе… курил в незнакомом тамбуре, похваляясь какими-то малоубедительными подвигами перед двумя дамочками потрёпанного вида, сплёвывавшими ему под ноги… пил из железной кружки по очереди с возвращавшимся из «зоны» уголовником… разглядывал у того татуировки и показывал свои, армейские… убегал на неизвестном вокзале от патруля… на другом безымянном вокзале пробовал квашеную капусту, зачерпнув обеими руками из ведра, в ответ на что косноязычно взвизгивавшая бабка целилась ему в голову костылём, но всё промахивалась и попадала по случайным прохожим, а Чуб реготал дурным голосом и падал между прилавками и грязными торбами… а потом шумел в вагоне-ресторане, стараясь попасть гнувшейся алюминиевой вилкой в лоб возбуждённому официанту… и вместе со вновь вынырнувшим из небытия давешним уголовником (или это был другой человек; или, наоборот, не человек, а какая-то ещё баба?) изумлённо трясся в холодном товарняке, гружённом тюками грязной, вонявшей мочой макулатуры...
    По истечении то ли восьми, то ли девяти дней он добрался таки до родной станицы Динской. И, грязный, усталый, без чемодана (если верить памяти, проданного мимоходом случайным цыганам), с лицом, заросшим жидкой от недоедания рыжеватой щетиной, поднялся на знакомое крыльцо родительской хаты, что по улице Ленина, всё более проясняя затаённую в подсознании мысль о том, что теперь-то, наконец, можно будет по-человечески выпить.
    Денег у него, разумеется, не осталось, потому как никогда в достаточном количестве и не было. Но друзья на то и друзья, чтобы выручить, когда потребность обрисуется в нечастый свой полный рост – и он пил ещё примерно около недели. Вокруг мелькали знакомые, полузнакомые и окончательно уже неизвестные лица раскрасневшихся от самогона девок и парней. И не надо было ничего делать. И размышлять ни о чём не требовалось. Хорошо.
    Но жена?
    Нет, такого он даже вспоминать не собирался. Отродясь был человеком холостым и никакого матримониала в своей обозримой личной жизни не предполагал...
    Нет, в самом деле, память абсолютно ничего не подсказывала. Мелькали, правда, по пьяни неопределённые женские лица с раззявленными от смеха косо напомаженными  ртами. Но и только.  И никаких больше образов из коловерти минувшего не выковыривалось.
    ...Чуб затушил об пол окурок, поднялся на ноги и, как был в одних заношенных солдатских трусах, прошёл в большую комнату. Там хлопотала, накрывая на стол, какая-то девка с длинными, чуть полноватыми ногами, округлой попкой и выдающимся во все стороны бюстом. Нечто смутно знакомое было в её  лице.
    - Ты кто? - быстро спросил он, охрипнув от кажущегося недостатка воздуха.
    - Маша, - стыдливо ответила девка и, всколыхнув плечами, неожиданно легко упорхнула в кухню, нервно загремела там посудой, о чём-то переговариваясь с матерью.
    - Маша, - задумчиво повторил Чуб.
    Он потёр ладонями лицо и, подойдя к столу, взял с тарелки запотевший солёный огурец.  Решительно откусил большой кусок и захрустел упругой, напитанной живительным рассолом мякотью спасительного овоща. Тошнота немного отпустила.
    Вскоре девка снова появилась в комнате с кастрюлей дымящейся варёной картошки в руках.
    - Ты кто? - торопливо поперхнувшись недожёванным огурцом, снова спросил он.
    - Мария, - еле слышно повторила она.
    - Да знаю, - Чуб шагнул к ней. - Кто ты такая?
    - Как это – кто такая? - удивилась девка. - Ты что же, совсем ничего не помнишь, Коленька? Да мы с тобой вроде как… ну, живём теперь. Вместе.
    Она сделала было новое движение исчезнуть в сторону кухни, но Чуб строго приказал:
- Сядь!
    Она покорно опустилась на краешек стула.
    - Значит, Мария, говоришь? - он раздражённо подтянул сползавшие трусы. - А ну, быстро рассказывай всё по порядку, падла. Что тут было? Как это всё вышло?
    - Да чего ты, в самом деле... Не сердись, Коля, - потупилась девка. - Ты же в отпуск два месяца назад приезжал? Приезжал. Пили у меня вместе с дружками твоими – помнишь, после дискотеки? А потом ещё у тебя пили, помнишь?
    - Ну… - неопределённо склонив голову набок, Чуб почесал живот. - Дальше-то что?
    - Да как же, - оживилась собеседница. - Пили у тебя. Ночевали тут с тобой, - она помедлила, - вместе... Вот.
    - Ну?
    - Да что ты заладил: ну да ну! - рассердилась она. - Прямо совсем будто память отшибло. Я ведь рассказываю... Когда твоя... наша мама утром ругаться стала - помнишь? - что нечего, мол, водить к ней в дом разных потаскух, ты разозлился и сказал, что я не потаскуха вовсе, а как раз наоборот, девушка очень даже приличная, и ты, может быть, завтра жениться на мне собираешься.
    - Ну?
    - А потом мы с тобой снова пили - и днём, и вечером, и на следующий день после ночи.
    - Ну?
    - Да ты и уехал тогда же в армию дослуживать. А я тут была. А мама... Мама мне сказала, чтобы я оставалась, раз уж такое между нами получилось.
    - Выходит, ты все два месяца так тут и жила?
    - Ага, - довольно улыбнулась Мария. – Иногда только мы с твоими родителями в гости к моей маме, теще твоей, значит, ходили. А так - все время здесь. Да ты не бойся, мы хорошо ладим.
Чуб долго смотрел сквозь нее изумлённым взглядом. После чего скривился:
    - Беременная, что ль?
    - Упаси бог, Николай, ты и не думай.  Я же не какая-нибудь подлая... Если хочешь знать, доктор мне ещё год назад сказал, что детей могу теперь не бояться: когда много абортов у человека было, то всегда так получается. И это даже хорошо. Потому что маме твоей никакого беспокойства не доставим. Она добрая.
    Как бы в подтверждение этих её слов из кухни донесся обеспокоенный голос матери:
    - Машенька, иди сюда!
    - Сейчас, - с готовностью отозвалась девка и, улыбнувшись Чубу, зашуршала тапочками на кухню.
    - Так-так… - задумчиво протянул он. И медленно направился в свою комнату.
    Достал из пачки последнюю сигарету. Сломав дрожащими пальцами несколько спичек, прикурил.   Потом коротко покружил по дому – безо всякой цели, пытаясь совладать с  бесцветным сумбуром в голове. И, наконец, выйдя на крыльцо, уселся на прохладную, еще не успевшую нагреться под не по-утреннему горячим солнцем каменную ступеньку. Курил неспешно, не жадно, но основательно, глубоко вдыхая и надолго задерживая в легких дым: старательно смаковал каждую затяжку, прекрасно зная, что курева в доме больше нет, а бежать в киоск через три квартала он не ощущал никакого расположения.
    Мало-помалу припомнилось, что эту Марию он, и в самом деле, знал раньше: она жила на соседней улице и была известна всей станице своим неукротимо распутным нравом ещё со школьной поры.  По мере взросления её доступность нисколько не уменьшилась – напротив, Чуб помнил давний рассказ соседа, мужика семейного, степенного, но компанейского по «газу», о том, как они с товарищами из бригады в одну из рабочих суббот, неизменно свертывавшихся в нечленораздельную колхозную пьянку, на камышовом клину у реки пускали Машку по кругу. То ли шестеро их было, то ли семеро, не в этом суть. Сосед – дядька не из брехливых, попусту мазать бабу дёгтем не станет.
    Вспомнил Чуб и то, как, приехав в отпуск, зацепил девку на дискотеке: он уже изрядно поддал, и ему было всё равно с кем, лишь бы поскорей и без мороки. Подвернулась Мария – и ладно. Тем более, не уродина. Во время танцев орали всякое заигрывающе-похабное друг другу, поскольку сквозь музыку всё равно ничего невозможно было расслышать. Целовались в тесноте и ощупывали друг дружку... Потом в разнообразных местах выпивали с друзьями и ещё с какими-то неожиданными бабами, это уже помнилось смутно.
    И ещё всплывало и вовсе едва различимое, то ли во сне, то ли наяву: Чуб вышел в уличный сортир, ёжась спросонья от ночной прохлады, а во дворе, за сараем Маша, постанывая и пьяненько подхихикивая, елозилась с кем-то - кажется, с Андрюхой Фисенко.
    Через время в напряжённом мозгу обрисовалась слабо озвученная картинка - о том,  как в сумраке потных простыней Мария, влажно и горячо нависая сверху, ритмично покачивалась из стороны в сторону. А между всем пробивался ее голос:
    - Миленький, дорогой, любименький, я же теперь - всё. Вот честно-пречестно: я теперь - никогда, ни с кем больше! - она, склонившись, налегала на него всем телом, а её голос продолжал возбуждённо и просительно высверливать ухо:
    - Ни с единым больше мужиком не стану! Ты лучше всех, мне ни с кем так не было! Знаешь, какой я женой буду? Нет, ты веришь? Скажи, веришь? Ну скажи-и-и...
    Упомянутого Марией разговора с матерью он не помнил. Было что-то такое: она кричала на него, размахивая веником, и он в ответ матюгался и даже, кажется, плакал. А может, блевал. Черт его знает, о чём шла речь – теперь разве разберешься...
    Но жениться?!
    Нет, жениться он не хотел, это абсолютно точно. Даже если и ляпнул сдуру матери.
    Сигарета обожгла пальцы. Вздрогнув, он выронил её, но тотчас поднял, бережно зажал между двух сложенных наподобие пинцета спичек и сделал еще несколько аккуратных затяжек. Потом стало печь губы, и он с сожалением выбросил крохотный окурок.
    «Надо ее выгнать сию минуту», - подумал Чуб. Но моментально отринул эту притягательную по своей простоте мысль. Отец скорей его самого попрёт со двора – вон он как раздраконился, на работу взашей гонит, козел, – а чего ему скажешь...
    Чуб нехотя вернулся в дом. Продолжительное время слонялся вокруг стола, натыкаясь на обшарпанные стулья. Потом взял с тарелки ещё один солёный огурец и съел его, размышляя о неясной пока дальнейшей своей жизни. Радостей в ней - сквозь объектив текущего момента, по крайней мере, - не обозревалось. Поскольку скудные деньги (остававшиеся из отобранного у салабонов в части) закончились. Даже на курево, и то придётся стрелять у родителей.
    На работу-то он устроится, не сегодня, так через несколько дней. Или через неделю. Пойдет, вон, в бригаду к куму Фёдору, тот звал его ещё перед армией. Но эта падла Мария... Ишь, втёрлась в дом... Хотя чего там втерлась – сам ведь её привел. И про женитьбу тоже обещал, никуда не денешься, раз все так говорят. Эх, самогонка-самогонка, всё ты виновата, вон каких делов настрогала!
    С кухни доносились оживленные хлопотливые голоса, слышалось какое-то движение и звонкий перестук посуды.
    Хотелось опохмелиться.
    А ещё хотелось курить.
    Башка трещала. Все тело ныло так, словно вчера по нему крепко потоптались. А может, досталось по роже где-нибудь мимоходом, он-то о вчерашнем дне ничего не помнил.
Тут новая мысль пришла ему в голову. Подчиняясь ей, Чуб вернулся в спальню и принялся старательно шарить по полу. Через минуту его старания увенчались успехом:  он нашел «бычок»  от своей – первой с утра – сигареты.
    «Бычок» оказался не так мал, как этого можно было ожидать. Довольный, Чуб закурил.
    «А что теперь поделаешь, - подумал он, вспомнив о Машке, - поживу пока. А там видно будет».
    Не хотелось думать. Никогда это занятие не помогало ему в борьбе с внешними обстоятельствами. В жизни всё равно заранее хватало ясности: встал на рельсы – и дуй вперед. А куда ей не надо, чтобы ты попал - она всё равно не пустит. Или её не пустят, чтоб она тебя пустила.  Вот как сейчас, с Марией, получается... Однако ловкая, сучара. С матерью – гляди, как лихо поладила.  И к нему, вон, без мыла в зад старается влезть: всё Коленька да Коленька, ласковая, аж дальше некуда.
    Охренеть можно.
    Кому расскажешь - не поверят.
    Чуб бросил на пол «бычок», сплюнул на него, прицеливаясь затушить, не попал, снова, склонившись пониже, сплюнул - и снова промахнулся. «Бычок» медленно потух сам по себе, а Чуб поднялся и, пройдя в соседнюю комнату, приостановился возле стола. Взмахнул над ним рукой, чтобы согнать со скатерти жирную зелёную муху, которая, сердито зажужжав, перелетела на край кастрюли.  Отодвинул стул и сел.
    «А может, так оно и лучше будет, - подумал с усталым безразличием. – Всё равно, наверное, пришлось бы. Рано или поздно». И, устроившись на стуле поудобнее,  пробормотал:
    - Пусть живёт, чёрт с ней...
    С этим решением он обрёл предчувствие готового вернуться покоя. И потому нарочито громко крикнул, обратившись в сторону кухни:
    - Завтракать-то мы будем сегодня или нет?!
    И положил локти на стол в нетерпеливом ожидании.
    А потом, поколебавшись, с затихающим раздражением взял с тарелки ещё один солёный огурец.


    ТОРМОЗ - ТРИ  ГОЛОВЫ

    У ведьмы Капронихи взорвался самогонный аппарат. И пока старуха боролась с пожаром в чулане среди барабашей и пауков, её внук Тормоз счёл для себя понятнее сбежать на улицу. Где провёл остаток ночи, ковыряя в носу и пугая бродячих животных.
    Рассветное время он любил. Не из-за тепла - в декабре во вьетнамках на босу ногу даже в полдень не упаришься, - а по причине нарастающей зрительной видимости. Потому как питательные вещества на помойках уже заметны глазу, а драться из-за раннего часа ещё не с кем, кроме жадных на витамины ветеранов труда.
     Сегодня на первый случай он имел много хлеба, а на второй - пропитавшиеся супом колбасные очистки, апельсиновую кожуру и ещё живого голубя. Употреблять птицу он не стал, а привязал пока суровой ниткой за лапку, чтобы та подышала воздухом до обеда. Кроме всего, случилась в мусорном бачке подле посудохозяйственного магазина шоколадная конфета. В которую было трудно поверить, поскольку она оказалась первой в жизни Тормоза и чудилась ему злокозненной ловушкой параллельного мира. Всё же, преодолев ужас, он быстро сунул конфету в карман и, не оглядываясь, убежал. А потом долго, до самых утренних троллейбусов, носился по улицам, ломая тонкий девический ледок на лужах и повизгивая от избытка чувств. Он призывно тарабанил растопыренными пальцами в окна девятиэтажек, показывал заспанным гражданам радостную находку, пускал носом пузыри, придумывал новые слова и рассказывал свою жизнь.
      Как всякий человек, которого привыкли обижать, Тормоз отличался практическим умом и теперь собирался поделить сласть между двумя своими невестами Катькой и Машенькой, ученицами 9-го класса. Он любил девочек за то, что при каждой встрече они подолгу страстно пускали ему дым в лицо и смеялись, и позволяли докуривать свои папиросы… А иногда ходили в подвал и давали трогать себя под одеждой, после чего били, били, били его в темноте молодыми своими красивыми ногами, и Тормозу становилось хорошо и безумно. До такой степени, что он дрожал, слабел всеми внутренними членами и терял сознание.
    Невесты скоро должны были идти в школу. Они обе жили в одном подъезде, и Тормоз терпеливо ждал их на скамейке возле дома, когда навстречу появился участковый - лейтенант Скрыбочкин, старавшийся держаться под углом к горизонту градусов хотя бы в сорок. Участкового сопровождал добровольный дружинник Григорий Шмоналов. Блюстители с вечера вели борьбу с холодом на городских улицах, пока у Шмоналова не закончились деньги, и теперь оба собирались разойтись по домам.
    При виде Скрыбочкина Тормоз вскочил со скамейки. И принялся выворачивать карманы, рисуя ногами почтительные знаки на асфальте.
    - А-а-а, слабоумный, - устало сказал участковый. - Ну-у-у, как она, жистъ?
    - Або-бо!.. Абибо-во! - радостно закивал Тормоз и, достав из штанины начавшую подтаивать конфету, замотал ею перед носом у Скрыбочкина..- Ас-са-атри... Фохвета, бляха!
    -  Вишь, брат, тока придурки теперя нас и уважают, - печально заморгал лейтенант своему спутнику. - Больше нихто. Обидно, да?
    - А энто шо у него в руке? - удивился в ответ Шмоналов, всегда голодный из-за недавно наложенных на него неимоверных алиментов. - Закусь, нет?
    - Счас поглядим, - Скрыбочкин властно оперся рукой о скамейку и поманил Тормоза головой:
    - Давай-ка, предъяви кондитерску изделию.
    -  А ние-е-ет, - замотал Тормоз всем телом, но покорно шагнул поближе. - М-мой-т-гох-хета, бляха!
    - Ах ты ж! Значит, не подчиняться офицеру? - участковый возмущённо выкатил глазные яблоки и, протянув руку, забрал конфету у оборванца. - Конфискую твою вещь как незаконное изделие. Иди, пока самого у тюрягу не засадил!
    - Чи, может, там у него бомба замаскироватая. А он поглядеть мешает, сволочонок,- расстроился Шмоналов.
    У него болел желудок. Недавно Шмоналов поспорил со Скрыбочкиным на ящик водки, что за один присест съест его списанные ботинки вместе со шнурками. И съел, конечно, чтобы выиграть. В ту же ночь его доставили в больницу и еле спасли от нечеловеческого отравления алкоголем. С тех пор он страдал желудком… Участковый, хоть и держал сердце за то, что из всего ящика ему досталось лишь полторы бутылки, но все же сочувствовал товарищу.
    -  Подавись, - он отдал конфету Шмоналову и пошел дальше.
    Тормоз стоял с вывороченной вниз челюстью и молча смотрел вслед удалявшимся. Откуда им было знать, что с этой минуты мир для него утратил внутренний рисунок…
    Тормозу было двадцать восемь лет, и он отродясь не представлял о конфетах, а теперь его обманули. Он стоял, стараясь отыскать смысл самого себя, и ничего не находил.
    И тогда он пошёл по городу.
    Он шёл, и слезы его, собирая пыль ветра, делали на асфальте пятна. И огромный язык его, никогда не помещавшийся во рту, мешал смотреть вперёд и пугал редких прохожих.
    Он лихорадочно думал о себе и своей жизни. И пытался представить собственное неясное место посреди несовершенного мира, где есть голод и несправедливость, и где гораздо легче отсутствовать, чем присутствовать - всё равно ведь: если его, Тормоза, здесь не будет, то Катька и Машенъка  спрячутся в подвале с кем-нибудь другим, чтобы есть мороженое и делать всякое-разное, чему Тормоз не знает названия, а по телевизору станут вручать новые награды чужим людям и стрелять друг в друга ракетами, бляха, чтобы говорить «народ» и кричать «ура!» вместо того, чтобы по-честному надувать гондоны, большие, белые, в какие они с Витьком Парахиным наливали, почитай, по ведру холодной воды из-под крана и бросали в новогоднюю ночь с балкона кому-нибудь на голову, а Скрыбочкин гонялся за ними с пистолетной кобурой, в которой прятал малосольный огурец, ничего же ему не сделаешь, такая ряха здоровенная, но это ещё не значит, что ему теперь всё дозволено, даже конфеты у чужих людей пожирать, подумаешь, ну и что из того, что недавно на митинге куском забора демократов разгонял, и теперь считает, что всё можно, хотя, конечно, вот так живот ему разрезать и понемногу кишки оттуда доставать, чтоб он видел, когда ты употребляешь их в пищу, потому что не только ему всё можно, а ещё лучше печёночку-то свежую, а из мочевого пузыря справить шарик со свистулькой, какую дед (на телеге раньше ездил) за металлолом обменивал, пока ему для грабежа пацаны «лимонку» за шиворот не бросили, чтобы не жил, и тогда, может, мир имел смысл, которого не становилось больше, чем никогда не было, а лишь пропадали продукты питания, и Вселенная раскачивалась вокруг своей темноты, только чтобы не упасть до времени в разные стороны, и глупая случайность её устройства постепенно становилась окончательной, и никакая милиция не была способна этому помешать, потому что на самом деле всем всё можно, и вопрос, присутствовать или отсутствовать в окружающем мире, человек не умеет решить самостоятельно, хотя и пытается, но от этого только беда, только зряшное членовредительство, в конечном счёте за человека всегда решают другие, а, значит, никому больше не надо ничего бояться, и всем всё можно, всем всё можно, всем всё можно... Так, размышляя, ходил он по городу до самого вечера, плача и смеясь, обрывая клочья волос, крича последние слова сквозь пену окружающей атмосферы, и от него шарахались трамваи.
А потом вдруг непоправимое спокойствие опустилось на него.
    Тормоз вернулся домой, где, кроме Капронихи, давно никого не существовало. Потому как его мать, по словам Витъка Парахина, была Секретным Космонавтом и не могла до времени объявить своё имя, а отец пятнадцатый год трудился на ударной стройке за изнасилование и оттуда не писал…
    Старая ведьма спала с чёрным лицом, сидя на стуле. Тормоз опасался, что она станет мешать. Поэтому тихо взял её за горло и принялся душить. Видимо, Капрониха даже не успела проснуться: лишь дёрнулась два раза, стряхнув со щёк похожие на траурных бабочек хлопья сажи - и, обмочившись, возвратилась в тишину. Тормоз засмеялся счастливым смехом. Затем побродил по комнате; полистал телефонный справочник; собрал всё, что счёл необходимым, в большую хозяйственную сумку и, надев потёртый пиджак, вышел за дверь.
    Он шагал по улице обеими ногами, обутыми в резиновые вьетнамки, и, широко улыбаясь, говорил встречным девушкам:
    - Гы-ы-ы! Оби-бятельна-а! Бу-у-и-им! Ы-ыпац-ца-а!
    Он пришёл к одиннадцатиэтажному дому, сверил его номер с тем, который был указан в телефонном справочнике и, поднявшись на лифте, позвонил в нужную квартиру.
    Дверь открыла молодая женщина с бледными волосами и большими, широко расставленными глазницами:
    - Вам кого? - удивилась она и, отступив на шаг, позвала: - Грыша! Это, должно, до тебя прыйшлы!
    - Агы-гы-ы-у, - закивал Тормоз, брызгая слюной. - Сиса дедаем бо-бо!
    - Ему теперь всё можно, - неслышным голосом прошептала из-за его спины тень старой ведьмы, расплываясь по стене.
    Тормоз вынул из хозяйственной сумки большой кухонный нож с давно тупой от рубки курятины режущей кромкой и деловито полоснул женщину под кадыком. Она ничего не успела. Только вытолкнула наружу быстрые струи крови и рухнула на клетчатый коридорный половик. После чего сделала усталое лицо равнодушного ко всему человека и вяло закачала жилистыми ногами, расхристав полы своего короткого шёлкового халата с рисунком из крупноглазых зайчат им медвежат.
    - Гы-а-а, - шевельнул горлом убийца. И, взяв её за волосы, в несколько движений отделил ножом голову от бывшего тела.
    В это время в коридор выглянул Шмоналов. Который не то, чтобы не умел приводить в активное движение своё мозговое вещество, а просто старался не злоупотреблять данным излишеством, поскольку не любил напрасного напряжения. Оттого с возрастом, когда жизнь таки заставляла переступать через свои принципы, делать это становилось всё труднее.
    - Шо там такое, а? - потревожил он душный воздух квартиры непонятливым горлом. - Ш-шо т-та-а-ако-о-о… - и  осёкся,  не  веря  подлому  пространству своего зрения.
    - Ахфету зъив! - угрожающе двинулся на него Тормоз. - Мая-тох... гогухпета була, бляха, дах ты ше зъив!
    -  Шо-шо? - пробормотал хозяин квартиры, попятившись. - Н-нед-доп-понял я, шо в-вам т-тута н-надоть г-граж-жданин?
    Несколько шагов он отступал перед неясным гостем, пока не упёрся ягодицами в финскую стенку.
    - Побучи, фука! - не медля более ни секунды, прошептал Тормоз. И одним движением широкого лезвия распахнул живот своему обидчику. После чего взял выпучившийся наружу кишечник Шмоналова и потянул его по комнате. Мимо стола, над креслом, вокруг телевизора…
    - Боже, - удивился хозяин квартиры, - куда ж ты их… - и, противясь изъятию, схватился со своей стороны за похожую на змею красновато-перламутровую ленту, выползавшую из его чрева. - Отдай, говорю, назад!
    Оба потянули в разные стороны. Скользкие кишки вырвались из рук Тормоза и ударили Шмоналова по лицу.
    - А-а-ахль, - задышал кровью добровольный дружинник. Потом взглянул на часы и, встав на четвереньки, заторопился к двери, будто давно опаздывал на работу. Животный ужас вытекал из него на пол, расползался горячей лужей и тянулся следом за его ногами, быстро меняя оттенки - от лимонного к чёрному…
    Тормоз догнал Шмоналова в прихожей.
    И привычными уже движениями отрезал вскрикивавшую и не скупившуюся на слёзы голову дружинника.
    После этого он вздохнул и громко улыбнулся. Огляделся по сторонам и сходил вытереть о занавеску лицо и руки… Помедлил немного… Тут взгляд Тормоза упал на стоявшую в стенке, на стеклянной полочке, хрустальную вазу.
    Она была доверху наполнена конфетами.
    Тормоз хлопнул себя ладонями по коленям и рассмеялся. Не прекращая смеха, схватил вазу, бросился в коридор, где лежали отрезанные головы, и долго забивал их неживые, как железо, рты «Белочкой» и «Южной звездой». До тех пор, пока не наполнил их до отказа - так, что конфеты торчали между зубов и вываливались наружу. Затем удовлетворенно отёр пот со лба и, взяв бывшего Шмоналова и его жену за волосы, пошёл на улицу.
    Вечер заканчивался, и небо теперь казалось совсем близким - только не хватало стремянки, чтобы подняться и почувствовать его теплый мрак, где, наверное, нет ещё перенаселения, и квартиры могут продаваться не только беженцам из горячих точек. Звезды светили наверху, не требуя ничего взамен, и Тормоз, пользуясь возможностью, усваивал энергию Вселенной своим,  в сущности,  слабым  и незащищённым телом…
    А потом он ехал домой в троллейбусе, сидя на месте для инвалидов и положив обе головы себе на колени. Люди вокруг старались не приближаться вплотную, чтобы не испачкать одежду кровью. Но была обычная теснота, поэтому нет-нет да и прижимался кто-нибудь плащом или юбкой, неодобрительно ворча и пихаясь локтями по сторонам.
    - Откуль конфеты, сынок? - поинтересовалась свисавшая сверху старушка где-то между Ленина и Мира.
    - С поминок, - буркнул Тормоз. И, удивившись собственной внятности, отвернулся к окну.
    Улицы неторопливо двигались мимо. А он ехал, вздрагивая вместе с сиденьем для детей и инвалидов, и размышлял о необычайной существительности мира. Тихий и усталый человек нового века...

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1132 автора
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru