– В школе сказали, чтобы дома сочинение написать, – сказал Пашка. – К Победе. Два листа с заголовком.
Дед Иван Сергеевич оторвался от телевизора, поднял на него глаза.
– Ну и чего?
– Ничего, – сказал внук, настраиваясь на всякий случай обижаться. – Кто у нас ветеран-то? Вот и напиши. Сам же говоришь, что скучно. Вот тебе и занятие.
– Спасибо! – ехидно поблагодарил внука за заботу Иван Сергеевич. – Нашёл писателя. Тебе сказали – ты и пиши. Привык, понимаешь, на чужом хребте к обедне.
– Тебе чего, трудно? (А вот теперь Пашка действительно обиделся. Его, Ивана Сергеевича, характер! Один к одному! Гены, мать их…) Ведро выносить – я. Землю копать на этом т в о ё м садовом участке (он нарочно голосом выделил это «твоём». В том смысле, что, дескать, лично мне, Паше, этот твой сад-огород и задаром бы не облокотился, и вообще видел я эти земляные работы в гробу и белых тапочках!) – тоже я. В магазин сходить – у тебя вечно коленки ноют. Дед, не наглей! Имей совесть!
– Да не знаю я, чего писать! – рявкнул Иван Сергеевич. Напоминание о мусорном ведре и весенних земляных работах были, в общем-то, справедливыми: Пашка махал лопатой добросовестно, молча и без лишнего понукания. Никаких претензий предъявить ему Иван Сергеевич не мог. Да и чего ему не махать! Здоровый чёрт! Откормленный! Один, в одну свою персону, килограммовую пачку пельменей запросто усиживает! Чего бы ему с таких питательных калорий с лопатой не позабавиться.
– А я откуда знаю? Я тоже не Толстой по имени Лев! Во, дед, подсказываю первую гениальную фразу: «Никто не забыт, ничего не забыто!». И дальше в том же духе. Ну, мужество! – И Пашка для пущей доходчивости потряс в воздухе кулаками. Кулаки были здоровыми. Такими по лбу получишь – чесаться устанешь… А чего им такими не быть? С целого килограмма-то пельменей и не такие наешь…
– Героизм! Само… это… ну… пожертвование, во! «За нашу российскую Родину»! И тэ дэ. В том же духе. Ну, сам понимаешь. Не маленький.
– За советскую Родину, грамотей. Тогда ещё советская была! Не, я так не могу. – вдруг упёрся Иван Сергеевич. Был у него такой грех: иной раз становился таким капризным – просто ужас! Прямо барышня из института благородных девиц, а не бывший токарь – нынешний пенсионер – потомственный заводской пролетарий.
– «Не забыт!», «не забыто!». Это всё лозунги. Транспаранты! Это когда с трибуны выступаешь или на демонстрации идёшь. А про Победу надо чтобы от души шло. Это же, в конце концов, Победа, а не какой-нибудь там… примирения, соединения, соглашения, единства …напридумывали всякой…
– Я, что ли, придумал? – тявкнул-рявкнул Пашка. – Я-то тут при чём?
– Вы все ни при чём! – теперь уже серьёзно завёлся и сам Иван Сергеевич.
Вообще-то, у него и раньше характер был совсем не подарок, а сейчас, с возрастом, стал и совсем караул. Как говорится, чем старее – тем чуднее. Ну действительно, чего там Пашка может сочинить? Если только девке какой в уши надуть – это да, это специалист! А сочинение это не уши. Здесь серьёзность требуется. Подготовка. Это тебе не «Войну и мир» написать.
– Победа! Понимать надо. Чтоб без всякой этой канцелярщины.
– Вот видишь! – кивнул Пашка. – Всё-то ты и знаешь, всё понимаешь, – и даже подольстил ехидно, язва. – Прямо как взрослый. Тогда чего выкобениваешься?
– Да не писал я никогда этих сочинений! – Иван Сергеевич даже руки к груди прижал.
– На совете своём спроси, на ветеранском, – подсказал Пашка со всё той же заметной ехидцей. – Вы же там каждую неделю собираетесь, а завтра как раз суббота. Вот и займитесь делом. Чего водку-то просто так трескать. А здесь хоть какая польза будет.
– Ты поучи ещё чего нам там делать! – опять рявкнул Иван Сергеевич (да, нервы у него ни к чёрту! А ещё бывший член партии, несгибаемый большевик…). – Прямо плюнуть некуда – кругом одни учителя. «Напиши…». Нашёл, понимаешь, Льва Толстого! Да я и провоевал-то всего полгода.
Пашка, стервец, тут же навострил уши. Опаньки! Неужели сработало? Начинает помаленьку отступать, раз заикнулся про эти полгода. Теперь главное – не останавливаться. Давить на него, героя-освободителя, и давить. И без всякой пощады!
– А мне про всю и не надо. Вот про эти полгода и напиши. Сам же рассказывал, как в этой… Румынии в грязи сидели, в окопах. А немцы на вас бомбы бросали.
– Какое геройство… – фыркнул Иван Сергеевич.
– Это ты, дед, не прав! – решительно возразил Пашка и, торжественно выгнув вперёд спортивную грудь, произнёс. – В жизни всегда есть место подвигу!
– Так это в жизни. (На деда «выгнутие» должного впечатления не произвело. Зря старался, артист из погорелого театра. Это ты, Паша, перед девками выгинайся, на ваших наркоманских дискотеках. Для них это – самый смак.) А мы – в грязи. По самые по уши. И хрен обсушишься.
– Суровый быт военных будней! – опять отчеканил Пашка как по писаному. (Вот, прохиндей. Во как вывернул! Нахватался где-то красивых лозунгов.) – Тоже пойдёт. Не всё же стрелять. Когда-нибудь надо и в грязи… Ну ладно. Ты не торопись, подумай. Время ещё есть. И с этими своими… боевым братством переговори. Им ведь тоже надо, – и увидев на дедовом лице выражение непонимания, пояснил. – У Тимофеича – Васька. У Чернова – тоже. А с Полинкой Степанян я вообще в одном классе. Вот завтра в своём музее встретитесь, пузырёк возьмёте – и вперёд, на Берлин!
– Балбес, – буркнул Иван Сергеевич и отвернулся к Ванкуверу. По итогам сегодняшнего дня наша сборная занимает десятое место, фальшиво улыбаясь, сообщила-пропела симпатичная дикторша. Тоже дура. Нашла чему улыбаться… Нет, и чего ж сегодня за день-то такой поганый? Ни посидеть спокойно, ни поболеть не за кого… Ещё сочинение это… Да, вот он, пенсионерский быт. Ладно, завтра, дай Бог, разговеемся. Чайку, что ли, пока попить?
На следующий день, в ветеранской комнате заводоуправления, собралось шесть человек. Должно было прийти больше, но Лысенок лежал в больнице, Сан Саныч по каким-то срочным делам уехал к сыну на дачу, а у Прокофьевны внучка правнучку рожала. Сейчас ведь есть такие хитрые медицинские аппараты, вроде рентгена, которые пол у ребятёнка устанавливают чуть ли не в момент его зачатия. Он, ребятёнок-то, ещё и сам толком не решил, всё-таки решиться и родиться или на аборт идти, чтобы всю дальнейшую счастливую жизнь напрасно не мучиться – а пол уже установлен, и чуть ли не паспорт ему уже можно выписывать! Наука, одно слово. Великое дело. Не какой-нибудь… экстрасекс. Они, мужики, ещё на прошлой неделе скинулись по сотне, чтобы серебряную ложечку новорожденной купить, как положено, «на зубок», и сегодня, хоть и заочно, отметить теперь уже Прокофьевну как прабабку. А в следующую субботу она обещала проставиться уже сама, собственной персоной.
– Вы, мужики, сразу-то не расслабляйтесь. Сначала – дела! – решительно сказал Чернов, высокий и худющий, с мощными лохматыми бровями и характерно здоровенным, закорючкой, носом. Хотя сам он клялся и божился, что родился на Тамбовщине, и если кто у него и был в родне, так только цыгане, но его могучий шнобель однозначно и без всяких сомнений указывал на его подлинную национальность. Ага, цыган, всегда в таких случаях подначивал Борис Степанович Игнашевич, тоже высокий, но с пузцом и носом картошкой. Самый настоящий. Который в пейсах и ермолке. И с колбасой кошерной.
– Зато не бандеровец! – тут же уже привычно парировал Чернов. – По бандитским схронам не прятался! И фамилия наша самая что ни на есть русская.
– Ага, – опять не сдавался Игнашевич (сам он был родом из-под Ковеля, это западная Белоруссия, рядом с западной же Украиной. Самые бандеровские края. Хотя там и кроме бандеровцев всякой послевоенной швали хватало). – А как же! Конечно. Чернов. Он же Шварцман. Самая русская. Русее только Ивановы.
Вообще-то, разговоры на националистические темы в их ветеранском кругу не приветствовались – не поощрялись, но дружеская пикировка допускалась. У них, фронтовиков, к этому самому национальному вопросу отношение вообще было очень своеобразное: для них существовали только две нации – наши, то есть советские, и не наши, то есть враги. А к какому исторически сложившемуся народообразованию ты принадлежишь – это уже вопрос сто двадцать четвёртый. Войне, как известно, было без разницы – из-под Тамбова ты, из Якутии, мордвин, или еврей вперемешку с татарином. Бери винтовку, наматывай портянки, пилотку на остриженный затылок – и вперёд, за горячо любимую Родину, за любимого товарища Сталина.
Впрочем, если идёшь в атаку, то преданность интернациональному учению марксизма-ленинизма можешь не демонстрировать. Потому что никто в должной мере не оценит. Времени нету, когда кругом пули свистят, а ты сам, как голый в бане, во всей своей красноармейской красе. Так что можешь орать хоть матом. Это уже, по большому счёту, всем в атаке до фонаря, чего ты там орёшь. Главное в том ореве – страх заглушить. Свой, персональный. А фашисту и совсем без разницы, каких ты кровей, наций, народностей и национальностей. Ты для него – один сплошной руссиш зольдатен. Ему тебя надо убить побыстрее, вот и все дела. Всё очень просто и понятно. Проще не бывает. А кровь, она у всех – и у наших, и не совсем у наших, и совсем не у наших – одного цвета. Перемешается – и не разберёшь, где и чья…
– Профком денег на коляску для Сурова даст, но нужно письменное заявление, – продолжал Сергей Петрович. Он любил и, главное, умел выступать, и за то, что в этих выступлениях не опускался до пустопорожнего словоблудия, ему эта слабость прощалась. Остальные выступать не любили, не умели, не отличались этим даже по пьянке, и это было тоже простительно. Не всем же быть цицеронами и позьнерами! Кто-то должен и слушать. Это, между прочим, тоже надо немалое терпение иметь. Это тоже своего рода искусство.
– Так что сегодня надо нам эту бумагу составить и написать. Обязательно! – уточнил он, заметив, как поморщился сидящий рядом «товарищ Ениватов».
– Дальше. Городской Совет ветеранов просит принести для выставки в краеведческом музее военные фотографии. Обещали сохранить в целости и сохранности, а после выставки, естественно, вернуть. И третье. Давайте, наконец, составим график выступлений по школам. Ведь прямо как малые дети, ей Богу! Второй месяц валандаемся, никак не договоримся кому, где и когда. Делов-то на пять минут.
– Да чего говорить-то… – пробурчал по привычке Ениватыч. – Каждый год одно и то же. Ну не умеем мы говорить, не умеем! Бог, как говорится, не дал. Хоть бы какие учебные пособия, что ли, там, в Москве, сочинили. А то выступаешь прямо как раньше на партсобрании. Ни одного живого слова. Тыдно же перед людями.
– Ну и чего ты предлагаешь? – тут же накинулся на него Чернов. – Не выступать? А кто тогда?
– Да я ничего… – виновато сморщился Ениватыч. – Только всё одно и то же… Я же вижу: им неинтересно. Просто отсиживают время, как на тех же партсобраниях. Кому она нужна, такая память?
– Так вспомни новое чего-нибудь! Ты же все четыре года, от звонка до звонка – и чего же, вспомнить нечего?
– С этими воспоминаниями так влететь можно… – упёрся Ениватыч. – Мне зять рассказывал. Он после училища в Белоруссии служил, и вот у них в части, как и положено, на День Победы решили собрание организовать. А что за собрание без ветерана? Ну, нашли одного. Кузнецом в ближайшем колхозе работал. Может, в кузне-то он и мастер, а говорить – двух слов связать не может, всё только матом… Да.. Ну, всё-таки уговорили, в часть привезли – а он опять разнылся: да не умею я выступать! Вот если кобылу подковать или чего выковать по железной части… Замполит у них башковитый был, сразу понял, как деда умаслить. Накатывает ему стакан… Этот чёрт, конечно, принял с удовольствием, захорошел и говорит: ладно. Уломали. Но только уж не обессудьте, если что… Не обессудим, отвечают. Ты скажи пару слов и с трибуны выметайся. А мы тебя прямо до дому на машине. И ещё пузырь дадим.
Ну, вылез этот кузнец на трибуну, начал вспоминать. Вот, говорит, был интересный случай уже в самом конце войны. Мы на самой Эльбе стояли – и поступает приказ: захватить мост, на который немцы должны выйти. Ну, мост так мост, нам-то какая разница? Бежим, значит, – а навстречу, как и положено, фрицы. Впереди один здоровенный такой, башка чёрная, прям угольная. Бежит, ручищами размахивает и орёт чего-то. Ну я, понятно, автомат навскидку – и по нему очередью… Этот чёрный – брык, и аллес капут… Отвоевался за своего Гитлера… Да… Оказалось, негр… Союзник… Они, как уже потом выяснилось, тех немцев побили и к нам шли, на соединение…
– И чего же дальше? – оживились собравшиеся.
– А чего… – вздохнул Ениватыч. – Кузнеца этого побыстрее с трибуны стащили, в машину – и до кузни. Бутылку, правда, дали, не обманули… Васька, зять-то, рассказывал, что замполит неделю белый ходил, как снег. Переживал, как бы ему холку не намылили и куда-нибудь на Таймыр не сослали за этого старого дурака. Ничего, вроде обошлось. Я это вам к чему всё рассказал-то? Чтобы поосторожней со своими воспоминаниями.
– А я помню! – неожиданно влез в разговор Тимофеич. Фамилия у него была звучная – Ворошилов, поэтому помимо Тимофеича (это по отчеству) приятели дали ему, в общем-то, необидную кличку – Первая Конная. Тимофеич не возражал – Конная так Конная. Он вообще был мужиком покладистым. За это и ценили.
– Лошадь у нас была. Блядкой звали. Полевую кухню возила с самого сорок второго, со Сталинграда. Смирная такая кобыла, обычная рабочая, из какого-то колхоза, там же, с Волги. В общем, посмотреть – ничего особенного. А глаза у неё –почему я сейчас и вспомнил-то! – спокойные такие были, добрые и всегда грустные. Как у девки недоцелованной.
– Да ты, Тимофеич, прямо поэт! – то ли в насмешку, то ли серьёзно сказал Иван Сергеевич. – «Недоцелованной». Надо же такое придумать! И я вспомнил. У нас тоже лошадь была. Тяжеловоз, пушку возила. Затвором звали. Жеребец. Магабеков, ездовой, помню, лупил его почём зря. У него всю семью немцы под Нальчиком расстреляли и аул сожгли, вот он и злился, а на коняге зло срывал. Так у Затвора глаза тоже всегда были грустные. Хотя, честно говоря, туповатый был конь. Так что Магабеков ему правильно подсыпал.
– Не, нашу Блядку не лупили. Хотя нет, вру. Семёнов ей поддавал. Но только он недолго с ней пробыл, месяца три. Его ещё в Сталинграде миной накрыло. А после него ещё четверо сменилось. Нет – пятеро, правильно! Последним, это уже в Польше, Кулиев был, калмык. Так вот те четверо, которые перед ним, Блядку уже не лупили. Так, наорут только – и всё. А Кулиев, так даже гриву расчёсывал. Они, калмыки, вообще лошадей любят. У них же степи кругом, а в степи лошадь – первый товарищ и друг.
– Вообще, если разобраться, то несчастливая она, Блядка, была, – ударился в воспоминания «первый красный офицер». – То есть она-то как раз и счастливая, – тут же поправился он. – И под обстрелы попадала, и под бомбёжки, и однажды, это уже в Белоруссии, во время «Багратиона», в болоте под Бобруйском тонула. Одни уже уши из жижи торчали, даже морды не видно. Ну, думали, всё, отвоевалась! Нет, один хрен выкарабкалась, живой осталась. Прямо заговорённая! А зато ездовые около неё не задерживались – то убьют, то ранят тяжело. Прямо роковая какая-то была кобыла.
А дура какая! Запросто могла и к немцам завезти. Помню, Егор Прокопов, кашевар наш – да, это под Брянском было, летом сорок третьего, городок мы тамошний брали, как сейчас помню – Хатунец название – привозит нам кашу, а сам бледный весь как смерть и трясётся мелкой дрожью. А мы голодные, злые, нам нет дела до его трясучки. Накинулись на него: ты чего, падлюка? Мы тут кровью целый день умываемся, всю речку трупами завалили, где наши, где немецкие, не поймёшь. Шесть раз то мы её переходили, то немцы. И чего они за тот городишко так цеплялись? Там же ни одного целого дома не оставалось, одни трубы печные, и все дороги в стороне… Да! Ну вот, орём на него, а он, Прокопыч-то, прямо чуть не плачет: эта шалава, говорит, меня чуть прямо к фрицам не привезла. Прикорнул малость, а она идёт и идёт… Хорошо, очнулся вовремя – мать моя, нейтралка! Прямо посередь между нами и немцами! Хорошо там лощинка была, ни мы, ни они его не заметили, а то бы точно накрыли! Прямо с двух сторон! Он потом и к комбату специально сходил: дескать, заберите меня, Христа ради, от этой кобылы! Угробит она меня к едреней матери!
– Забрал? – спросил Степанян.
– Ага… – иронично хмыкнул Тимофеич. – Таких … навешал! Любому ездовому поучиться! Матерщинник был наш комбат, чего и говорить, отменный. А ещё из бывших московских студентов. Мы сначала тоже думали – интеллигент…
– Ну и правильно сделал! – сказал Чернов. – Какого ты спишь-то, когда едешь? Лошадь в чём виновата?
– Это конечно… – согласился тот. – Но пар-то надо выпустить… Да она вообще-то смирная была. И какая-то безответная. На неё, бывало, орут, или по хребту треснут – а она только голову так покорно опустит, и не поймешь – то ли винится перед тобой, то ли просто так, по привычке. Дескать, чего уж тут, лупите, вам не привыкать… Была бы верблюдом, плюнула бы от души в ваши орущие хари, а так чего ж… А то, наоборот, голову поднимет, поглядит на тебя – ну чего, дескать, потешился? Отвёл душу?
– Живая осталась? – задал Степанян новый вопрос. Он был человеком последовательным и любознательным. Как и всякий уважающий себя армянин.
– Не… Мы под Лодзью стояли, в немецком фольварке. Это хутор такой. Богатый, как будто и войны не было. Мы там, на фольварке этом, на отдыхе стояли, ждали наступления. И помню денёк был – сказка! Солнце вовсю, тишина, только птички чирикают. Отпустили её попастись. И ведь, главное, она никогда и никуда от расположения далеко не отходила. То ли боялась, то ли так уже приучилась, что может понадобиться в любой момент. А здесь на поле попёрлась! Ну, понятно, там и трава пожирнее, и клеверок кое-где. А поле-то оказалось заминированным. Немцы при отступлении мин наставили. Вот и… Жалко. Хорошая была кобыла.
– Тебя, Ваньк, не поймёшь, – хмыкнул Иван Сергеевич. – То дура, то счастливая, то несчастливая, то хорошая, прям хоть плачь. Как это недавно по телевизору говорили... Клубок противоречий, во!
– А он такой и была – всякой. Сегодня одна, завтра – другая. Кормилица наша. Сколько километров за войну она кухню за нами протаскала! Жалко лошадям медалей не давали, а то Блядка была бы первая достойна! Да… – и Тимофеич вздохнул. – Хоть клеверу перед смертью намолотилась. Для лошади клевер – самая сладость.
–Ты вот, Вань, сейчас сказал про Польшу, и я тоже вспомнил, – оживился Ениватов. – Это мы когда Бреслау брали, на железной дороге цистерну нашли. У танкистов с бензином как раз туго было, вот нас, хозобеспечение, и послали туда, на пути, пошарить. Дескать, может чего из горючки и найдём. Там эшелонов от немцев полно оставалось, было в чём пошустрить. Ну, мы и нашли. Целую цистерну. Нет, не с бензином. Со спиртом! – и Ениватыч даже глаза прикрыл и даже причмокнул от такого вспомнившегося удовольствия.
– Ну и вы её, конечно… – оживился народ.
– Чего «конечно»? Было бы потише, тогда бы конечно! Уж втихаря отогнали бы куда-нибудь в тупик, подальше от командования. А тут вокруг хрен пойми чего творится: где немец, где наши, то впереди стреляют, то сзади. Всё вперемешку. Ну, по котелочку, конечно на дорожку набрали. Это само собой.
– И там, у цистерны, наверняка отметились… – подсказал всё тот же проницательный Степанян.
– Ашот Иваныч, ну что ты говоришь! – театрально развел руки в стороны Ениватыч. Иногда он любил порисоваться. – Как же мы от неё, от родимой, да просто так уйдём! Или мы не русские? Да… – и он даже причмокнул от огорчения. – Уходили и плакали. Как чувствовали, что больше с ней, с любезной, не свидимся. А когда до вокзала два шага оставалось, на засаду-то и нарвались. Там, помню, между пакгаузами, узкий такой проход был, и длинный, прям кишка. А как их пройдёшь, ближе к водокачке – площадочка с клумбочкой такою аккуратненькой. Что ты, цивилизация! Вот там, за клумбочкой, нас архангелы рогатые и поджидали. И не простая пехота – эсэсовцы! Здоровые, черти. Специально, что ли, их, бугаёв, Гитлер откармливал? Я с одним сцепился, за кадык его ухватил, а он – меня. Вцепился, как клещ! Уже, помню, круги у меня в глазах такие оранжевые плавать начинают, хриплю, у него у самого глазищи на лоб лезут – а всё не отпускает, шкура, и не отпускает! И чего бы дальше было, но тут меня кто-то сзади по башке – хресь! И дух из меня вон. Сознания лишился. Подумал: ну вот и всё. Откукарекался гвардии сержант, товарищ Ениватов.
– Это как же ты мог подумать, если был без сознания? – ехидно спросил Чернов. – Ну и врать ты, Никодим, здоров! Вы, пехота, все такие! Одним отделением армии в плен брали, одним батальоном фронт держали! И главное, посмотришь такому в глаза – а они честные-пречестные, прямо как на иконе. Кто не знает – на самом деле поверит.
– Вы, летуны, тоже не промазывали! Ну не подумал, не подумал, каюсь, – рассмеялся Ениватыч. –Уж и соврать нельзя! Сам-то иной раз травишь – глазом не моргнёшь, как по писаному. А другим чего – по званию не положено?
– Значит, попили спиртику… – задумчиво сказал Степанян.
– Да! Очнулся уже в госпитале. Оглядываюсь, а на соседней койке – Угрюмов! Наш, снайпер из отделения. Тоже с башкой забинтованной, и ещё рука на перевязи. Он тоже как меня увидел, что я его тоже увидел, обрадовался! Здоровой клешней в воздухе замахал: мы-мы да мы-мы!
– Понятно, – кивнул Ашот. – Контузия. Противное дело. Я после неё полгода нормально говорить не мог. Тоже мымыкал.
– Да нет! Он немой был от рождения! Я, значит, ему на руках показываю, на пальцах: объясни, как дело закончилось? Хотя понятно, как закончилось… Если живы остались, то значит хорошо. Значит, завалили тех эсэс. А он в ответ: мы-мы да мы-мы. И рукой здоровой в воздухе ещё шибче крутит. Того гляди, и она у него оторвётся… Тогда ему опять на пальцах показываю: кто-нибудь из наших ещё здесь есть? А он то ли и на самом деле не понимает, то ли ко всему и действительно мозги отшиб. Башка-то перевязанная… Опять только щерится да мычит. Радуется, значит, что вместе, в одной палате оказались.
– Написал бы… – подсказал «Первая Конная». – Я, например, когда контузия была, писать приноровился. Получалось! Сначала, правда, пальцы дрожали, а потом ничего, привык… Ребята даже быстрее самого меня разбирали, чего я там накарябал.
– Да какой из него писатель… – махнул рукой Ениватов. – Он же из Сибири. Из какой-то самой глуши! Охотник – это да, первостатейный. Немца снимал за двести с лишним метров, как белку в глаз. Его даже в снайперскую школу не взяли. Чему его там учить, немтыря? А писать – это не стрелять. Это ему не в подъём было.
Да! А через два дня ребята пришли. Навестить. Они и рассказали, чего дальше было. Как эсэсовцев подолбили всех до единого, чтобы в плен их не возиться тащить. А того, который мне сзади по башке прикладом наварил, так Угрюмов и заколол. Вовремя успел, а то бы добил, гад. Я же говорю: они все как кабаны! А потом и сам он, Угрюмыч-то, под раздачу попал. И ещё руку… Не, нормально всё! Только нас с ним до госпиталя довезли, а лейтенанта не успели. Кровью истёк. Жалко, хоть и крикливый был. И за спирт трибуналом грозился. Чудак! Чего он спирт-то, его, что ли, был, персональный? Трофейный, немецкий! Святое дело причаститься.
А мужики нам целую фляжку принесли. Они ведь туда ещё раз наведались, на пути-то. А как же! Такое добро без дела стоит, и без всякой охраны. Разве кто выдержит такие нервы? Вот и пошли. Только, когда нашли её, цистерну, то от неё уже мало чего осталось. Так, на донышке. Ясно как божий пень, что кто-то уже и без нас присасывался. Вот люди! Ничего от них не спрячешь. В землю закапывай – всё равно найдут! Одно слово – русский солдат. И ещё сыру принесли, целых полкруга. Сказали, что на немецкий продсклад нарвались. И пока тыловики не реквизировали, затарились под завязку. Ну, мы вечером, после обхода ту фляжку всей палатой и приговорили. Хорошо!
– А я помню, как мы в Румынии, у города Плоешти, чуть ли не две недели в грязи по уши сидели, – сказал Иван Сергеевич. Это воспоминание было для него не новым, но «до кучи» тоже захотелось отметиться.
– Знатная там была грязь! Жирная, чёрная, прямо антрацит! Скоблишь сапоги и гимнастёрку, скоблишь, весь потом изойдешь, а все одно, хрен отчистишь! Там же рядом нефтяные помыслы, и нефть прямо у самой земли. Вот и говорили, что она такая из-за нефти нефтью и пропитанная. Немцы почему так и сопротивлялись. Из-за тех промыслов. Нет, хорошая грязь! Я вот в Минеральных Водах был, там грязевые ванны на весь мир известные, но ихней грязи до той румынской далеко.
– Да, богатые у вас, мужики, фронтовые воспоминания! – ядовито хмыкнул Чернов. – И, главное, очень поучительные и содержательные. Один – про грязь, другой – про кобылу, третий – про цистерну. Настоящие герои-освободители! Об этом и школьникам будете рассказывать? Воспитывать подрастающее поколение на личных примерах?
– А ты, Петрович, если такой умный, взял бы и подсказал чего говорить! – обиделся Степанян. – А то нашёлся… критикун. Вы, между прочим, по Балтике как по курорту шли, а мы, шестьдесят пятая, Данциг брали, а потом с померанских болот оборону держали, чтобы ихние «панцеры» вам в тыл не зашли. Вот об этом и надо рассказать! Как вы на чужом горбе к лавашу.
– На чужом хрену к обедне! – поправил его Чернов. – Ну, опять началось. Мы гуляли – вы держали. Обгулялись все! Под Кольбергом три экипажа за один день потеряли. Хорошая прогулка! И вообще, я тебе чего, Рокоссовский, что ли? И может, на этом закончим с нашими волнительными воспоминаниями? Нам, между прочим, ещё заявление надо написать и с графиком разобраться.
– Мужики, идея! – вдруг сказал Степанян и даже указательный палец вверх вытянул. – Чего мы с этими выступлениями головы себе ломаем. Надо взять школьные учебники по истории и по ним шпарить. А?
– Не, некрасиво, – поморщился Ениватыч. – И вообще, несерьёзно. Как это – по бумажкам? Лекцию, что ли, придём читать?
– Так не читать, а выучить надо перед выступлением, – подсказал Степанян. Ему и самому очень понравилась собственная неожиданная идея. Действительно, чего проще? И выдумывать ничего не надо.
– Ашот дело говорит, – оживились остальные. – Оказывается, вы, армяне, не только на рынке мозги пудрить умеете. В школе тоже!
– Не обманешь – не проживёшь, – важно согласился «изобретатель» идеи. – Сами так говорите.
– Не, мужики, с учебниками нельзя, – вдруг запротестовал «Первая Конная». – Там такая… – и он произнёс простое русское слово, – *** написана! Я как-то взял у Вовки, думаю, – дай почитаю из интереса. Прочитал – волосы дыбом! Про Сталинград – всего полторы страницы, зато про эти… горы-то… ну, в Бельгии которые…
– Арденны, – подсказал Чернов. Он был всё-таки начитанным человеком. Зря, что ли, когда работал, пять лет в парткоме заседал?
– Во! Арденны. Про них – целых пять. И написано хитро так, как будто не немцы там союзников чесали в хвост и гриву, а сами американцы с Англией, преодолевая яростное сопротивление… И что на Эльбе немецкая пацанва, курсантики необстрелянные, ихние передовые батальоны обратно в речку скинули и добили бы, если бы наши не подоспели – ни единого слова. Во какие шелкопёры эти самые учебные сочинители! Я и остальное всё прочитал, до конца. Просто из принципа. В общем, вывод этого поганого учебника такой: если бы не они, союзники, был бы всем нам полный кирдык ещё в сорок первом, подМосквой. Не, вы поняли, чего этим нашим ученикам эти ихние учебники в головы вдалбливают?
– А так оно в жизни и есть, – сказал Ениватыч. – Один всю войну в тылу ошивался, на каком–нибудь продскладе, – а рассказывать начнёт, расписывать: мать моя! Прямо Герой Советского Союза. И цацек полная грудь! Где только наворовал… А другой от звонка до звонка на «передке», в таких переплётах побывал, что в страшном сне не позавидуешь, и весь израненный-исконтуженный – а на пиджаке у него всего пара медалек, а если рот раскроет, то как Угрюмов: мы-мы да мы-мы. Двух слов связать не может. Эх, неграмотность наша, неучёность… А потом вот такие учебники и получаются…
– Так ты нормальные книжки читай, а не учебники! – резонно возразил Степанян. – В газетах что пишут? «Пересмотр истории!». «Идёт идеологическая обработка молодёжи!». Чтобы, значит, не знали ничего. То есть, знали, но не так как надо. То есть, как им надо, на Западе, – и вдруг рукой махнул.– Да ну вас совсем! Запутали меня всего своей политикой.
– Вот так и надо выступить, – предложил Чернов (вот ведь упрямый! Как занозы у него в заднем месте сидят эти выступления). – Про эту самую идеологическую обработку. Кто же ещё скажет, если не мы, неграмотные?
– А это… – засомневался вдруг Степанян (армяне – они люди осторожные. Им в прошлые века турки расслабляться не давали). – Нам холку-то не это самое?.. За такие речи? Мы же сейчас вроде дружим со всеми этими капиталистами…
– Испугался… – презрительно фыркнул «Первая Конная». – Чего нам бояться? Отбоялись своё. Уж помирать скоро! Так что не очкуй, Ашот. На фронте страшнее было. А сейчас парткомов нету, и вообще – свобода слова. Говори чего угодно. Главное – врать поубедительней, – и хохотнул. – Как в учебниках! И вообще, давайте с этой торжественной частью заканчивать. Будем мы сегодня прокофьевной внучке ножки обмывать или совсем трезвыми, как дураки, разойдёмся?
Вернувшись домой, Иван Сергеевич тихонько открыл книжный шкаф, достал с полки «Воспоминания и размышления» Жукова. Вот сейчас и сочиним, подумал довольно. Передерём у маршала про мужество и героизм. Ничего, Георгий Константинович не обидится. Не про грязь же румынскую писать на самом деле! Кому она интересна, грязь-то? Надо чтобы красиво было, складно! И обязательно мужественно. Как в учебниках.