Крепка, как смерть любовь, жестока как смерть,
Ревность: стрелы ее - стрелы огненные
Песнь Песней
Юность не имеет нужды в at home[1],
зрелый возраст ужасается своего
уединения. Блажен, кто находит подругу -
тогда удались он домой.
А.С. Пушкин
Последней дуэли и гибели А.С. Пушкина посвящены десятки работ. Начало было положено П. Е. Щеголевым, написавшим еще в начале века капитальный том “Дуэль и смерть Пушкина”. Позже многое прояснили труды С. Л. Абрамович, Н. Я. Эйдельмана, И. Л. Андроникова и других наших исследователей. Весь уходящий век пушкинисты разгадывали тайну гибели величайшего русского гения. И вот в самом конце нашего столетия было сделано важное открытие. Настолько важное, что, кажется, подводят черту под этой темой.
В воспоминаниях В. А. Соллогуба есть любопытная фраза. Так и хочется вырвать ее из контекста. Соллогуб пишет: “Итак, документы, поясняющие смерть Пушкина, целы и находятся, в Париже”. Соллогуб был прав, хотя имел в виду совсем другое. Речь шла о пакете с документами, который фельдъегерь вручил Жоржу Дантесу на границе при его высылке из России. Несколько лет назад в парижском архива Дантеса, у его правнука барона Клода, нашлись другие документы. Их изучила и опубликовала в своей книге “Пуговица Пушкина” итальянская исследовательница Серена Витале. Это двадцать пять писем Жоржа Дантеса, которые он писал барону Геккерну в течение двенадцати месяцев, начиная с весны 1835 года. Голландский посланник на год уехал в отпуск за пределы России. Этим отпуском он хотел воспользоваться, чтобы усыновить Жоржа Дантеса. Целый год будущие отец и сын переписывались. В своих письмах Дантес делился петербургскими новостями. Мы узнаем о пушкинском Петербурге, увиденном глазами Дантеса. И, конечно, в центре всех новостей - его роман с Натальей Николаевной Пушкиной.
События, о которых пишет Дантес, необычайно важны для понимания душевного состояния поэта в этот страшный для него год. Говоря словами Соллогуба, речь идет о “документах, поясняющих смерть Пушкина”.
До самого последнего времени были известны только два коротких отрывка из этих писем Дантеса. Они были получены Анри Труайя от внука Жоржа Дантеса и опубликованы вскоре после войны. Затем М.А. Цявловский напечатал в “Звеньях” их русский перевод. Эта публикация вызвала настоящую сенсацию. Сам М. А. Цявловский писал в комментарии: “Ответное чувство Натальи Николаевны к Дантесу теперь... не может подвергаться никакому, сомнению”. Большое значение этим двум фрагментам писем придавала С. Л. Абрамович. Она писала: “Они могли бы многое прояснить, если бы не были вырваны из контекста всей переписки. Взятые вне этого контекста и без учета особенностей эпистолярного стиля я бытовой культуры эпохи, они подают повод для крайне субъективных суждений”. Теперь благодаря публикации Серены Витале все письма известны и, говоря словами С. Л. Абрамович, “многое проясняют”.
Еще раньше, будучи в Париже в 1982 году, автор этих строк встретился с Клодом Дантесом в надежде получить доступ к архиву. Тогда надежда не оправдалась. Думаю, что семья не доверила бы архив ни одному советскому исследователю.
В советское время тема дуэли и гибели Пушкина находилась под мощным идеологическим прессом. В двадцатые-тридцатые годы принято было считать, что Пушкин пал жертвой царя и третьего отделения, а жена поэта была пустой и легкомысленной, “типичной представительницей” великосветского Петербурга. В послевоенные годы Пушкин становится жертвой иностранцев-космополитов, а Наталья Николаевна - идеальная мать и жена. Разве могла она полюбить другого, тем более француза? В общем, власть хотела заставить Пушкина служить себе. А Пушкин, как известно, служил не власти, а русской литературе.
Последняя роковая дуэль Пушкина произошла в Санкт-Петербурге, у Черной речки. Во времена Пушкина это было дачное место. А теперь почти что центр огромного города. На месте дуэли стоит обелиск, а вокруг - новостройки. Нынче девять километров от дома Пушкина на Мойке до этого места машина преодолеет за несколько минут. А Пушкин с Данзасом добирались в санях от кондитерской Вольфа до Черной речки более получаса. Последние девять километров пути. Последняя дорога...
***
Когда началась эта дорога? На каком расстоянии от “погибельной речки”? Может быть, 18 февраля 1831 года, когда в церкви Вознесения, что в Москве у Никитских ворот, протоирей Иосиф Михайлов, соединив руки Пушкина и Гончаровой и обведя их вокруг аналоя, пропел “Исайя ликуй”?
Вскоре после приезда молодых из Москвы в Петербург Дарья Федоровна Фикельмон делает запись в дневнике: “1831.21 мая. Пушкин приехал из Москвы и привез свою жену, но не хочет еще ее показывать. Я видела ее у маменьки - это очень молодая и очень красивая особа, тонкая, стройная, высокая, - лицо Мадонны, чрезвычайно бледное, с кротким, застенчивым и меланхолическим выражением, - глаза зеленовато-карие, светлые и прозрачные, - взгляд не то чтобы косящий, но неопределенный, тонкие черты, красивые черные волосы. Он очень в нее влюблен, рядом с ней его уродливость еще более поразительна, но когда он говорит, забываешь о том, чего ему недостает, чтобы быть красивым, его разговор так интересен, сверкающий умом, без всякого педантства”.
А может быть дорога началась 11 октября 1833 года, когда французский роялист Жорж Дантес, молодой красавец, ровесник Натальи Николаевны (он старше ее на 6 месяцев и 22 дня) прибыл в Россию вместе со своим опекуном бароном Луи Геккерном де Беверваард? Газета “Сант-Петербургские ведомости” писала в тот день:
“Пароход Николай I, совершив свое путешествие в 78 часов, 8-го сего октября прибыл в Кронштадт с 42 пассажирами, в том числе королевский нидерландский посланник барон Геккерен.”
Но пути Пушкина и Жоржа Дантеса могли бы и разойтись летом 1835 года.
В письме графу Бенкендорфу Пушкин пишет 1 июня 1835 года: “Ныне я поставлен в необходимость покончить с расходами, которые вовлекают меня в долги и готовят мне в будущем только беспокойство и хлопоты, а может быть нищету и отчаяние. Три или четыре года уединенной жизни в деревне снова дадут мне возможность по возвращении в Петербург возобновить занятия, которыми я пока еще обязан милости его величества...” Тогда же, через две недели, Пушкин пишет В. А. Дурову из Петербурга в Елабугу “...деньги дело наживное. Главное, были бы мы живы.” Сейчас бы сказали: он как в воду глядел. Но уехать из “свинского Петербурга” в деревню не удалось. И уже 4 июля Пушкин отступает: “Государю угодно было отметить на письме моем к Вашему сиятельству, что нельзя мне будет отправиться на несколько лет в деревню, иначе как взяв отставку”. А отставка - это запрет на вход в архивы. Так может быть, дорога к Черной речке и началась тем летом?
Или все-таки позже... Например, четвертого ноября 1836 года, когда утром городская почта доставила Пушкину и его ближайшим друзьям анонимное письмо-пасквиль, в котором Пушкин объявлялся рогоносцем. И в тот же день произошло еще одно роковое событие, о котором мы узнали совсем недавно из писем Жоржа Дантеса.
А может быть, это судьба, и версты по этой дороге надо отсчитывать с самого первого дня, с четверга 26 мая 1799 года, со дня Вознесения, когда Пушкин родился? П. И. Бартенев писал о Пушкине, что “важнейшие события его жизни все совпадали с днем Вознесения”.
В этой небольшой хронике мы хотели бы еще раз пройти с Пушкиным по этой дороге. И не для того только, чтобы отметить двухсотлетний юбилей начала этого пути. Это заставляет сделать открытый совсем недавно парижский архив Дантеса.
Там, на Черной речке, у Комендантской дачи секунданты Данзас и д'Аршиак, сбросив на снег свои шинели, отметили ими барьеры на расстоянии десяти шагов. За шинелью Данзаса, в пяти шагах от нее, стал Пушкин. За шинелью д'Аршиака - Дантес. Барьеры эти разделяли не только кавалергарда и поэта, смертельно раненого Пушкина и его убийцу. Они как бы разделяли историческую правду о последней дуэли и гибели Пушкина. Факты и версии, собранные друзьями Пушкина, его секундантом и современниками мы знаем. Но правда неделима и двух “правд” не бывает. По другую сторону барьера стоял Жорж Дантес. Он тоже многое знал и многое пережил. И сейчас, когда его доверительные письма и признания Геккерну стали, наконец, известны, дорогу к Черной речке нужно пройти снова. И пройти ее нужно не только с Пушкиным, но и с Дантесом. Ничего не поделаешь... Когда-то Пушкин мудро заметил: “Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман”. Да, такова природа человека. Но когда идет речь о Пушкине, возвышает не обман, а истина. Сейчас появилась возможность подойти к ней ближе.
***
Итак, начнем наш путь. Перечитаем документы, как старые, уже хорошо известные и исследованные, так и новые, ставшие доступными меньше трех лет назад. Перечитаем и сопоставим. И еще порассуждаем. Применим метод исследования, который Н. Я. Эйдельман называл “медленным чтением”.
С чего начнем? Итак, эльзасский дворянин, выпускник военной Сен-Сирской школы, убежденный роялист и неудачливый “паж” герцогини Беррийской прибыл в Санкт-Петербург 11 октября 1833 года в надежде “славы и чинов”. Так и хочется сравнить его с д'Артаньяном (хотя это сравнение не в пользу героя Дюма). Подобно знаменитому мушкетеру, Дантес уповал на две вещи: острую шпагу и рекомендательное письмо. Письмо было подписано адъютантом прусского принца Вильгельма, женатого на племяннице русского царя, и адресовано к генерал-майору Владимиру Федоровичу Адлербергу, директору канцелярии русского военного министра. И еще Жорж Дантес очень надеялся на помощь нидерландского посланника в Петербурге барона Луи Геккерна. Барон познакомился со статным красивым юношей на его пути в Россию, где-то в Германии. Познакомился, полюбил всей душой и решил принять в его судьбе самое сердечное отцовское участие. Вы скажете, - так не бывает? Почему? Бывает... Сейчас, в свободной России, об этом можно говорить открыто. Впрочем, об этом позже... Сначала Дантес поселился в Английском трактире на Галерной улице во втором этаже. Адлерберг сообщает ему по этому адресу, что сразу после Крещения генерал Сухозанет подвергнет его экзамену. Это позже он переедет жить к Луи Геккерну в Голландское посольство на Невском проспекте 48, в двухэтажный дом, второй этаж которого Геккерн арендовал у графа Влодека. Сюда же после 10 января 1837 года переедет молодая жена Жоржа, Екатерина Николаевна Гончарова, свояченица Пушкина. Впрочем и об этом позже...
В этот день, 11 октября 1833 года Александр Сергеевич находится на расстоянии нескольких тысяч верст от Петербурга, в Болдине. Пушкин счастлив, работает запоем, пишет. Среди прочего, пишет в этот день письмо жене: “...не кокетничай с царем... Что касается до тебя, то слава о твоей красоте достигла до нашей попадьи, которая уверяет, что ты всем взяла, не только лицом, да и фигурой. Чего тебе больше”. Через недели три, 30 октября, Пушкин пишет жене из Болдина: “Ты, кажется, не путем искокетничалась. Смотри: недаром кокетство не в моде и почитается признаком дурного тона. В нем толку мало. Ты радуешься, что за тобою, как за сучкой, бегают кобели, подняв хвост трубочкой и понюхивая тебе з...; есть чему радоваться!... Было бы корыто, а свиньи будут. К чему тебе принимать мужчин, которые за тобой ухаживают? Не знаешь, на кого попадешь. Прочти басню А. Измайлова о Фоме и Кузьме. Фома накормил Кузьму икрой и селедкой. Кузьма стал просить пить, а Фома не дал. Кузьма и прибил Фому как каналью. Из этого поэт выводит следующее нравоучение: красавицы! Не кормите селедкой, если не хотите пить давать: не то можете наскочить на Кузьму... Я не ревнив, да и знаю, что ты во все тяжкое не пустишься; но ты знаешь, как я не люблю все, что пахнет московской барышней, все, что не comme il faut, все, что vulgar...” И Пушкин в этом же письме противопоставляет облику “московской барышни” “милый простой аристократический тон” своей жены. Конечно же Наталья Николаевна пишет мужу о каких-то светских сплетнях, о каких-то своих воздыхателях. Письма ее до нас не дошли, подробностей и имен мы не знаем. Да важно ли это? Важно другое. Наделенный таинственным непостижимым предчувствием, Пушкин рассказывает жене басню, о которой мы еще вспомним.
В одном из последних болдинских писем к жене Пушкин возвращается к этой теме. “Женка, женка! Я езжу по большим дорогам, живу по три месяца в лесной глуши, останавливаюсь в пакостной Москве, которую ненавижу, - для чего? - Для тебя, женка; чтоб ты была спокойна и блистала себе на здоровье, как прилично в твои лета и с твоею красотою. Побереги же и ты меня. К хлопотам, неразлучным с жизнью мужчины, не прибавляй беспокойств семейственных, ревности etc, etc. Не говоря об cocuage[2]...”
Конечно, о Дантесе в это время и речи быть не может. Лишь несколько месяцев, 14 февраля 1834 года, будет издан приказ по Кавалергардскому полку о зачислении его в полк корнетом. Пушкин делает запись в дневнике: “26 января. (дневник за 1834 год - В. Ф.) Барон д'Антес и маркиз де Пина, два шуана, будут приняты в гвардию прямо офицерами. Гвардия ропщет.” Дантес делает быструю карьеру. О Пушкине этого не скажешь (если слово “карьера” к нему вообще применимо). За две недели до этого ему присвоен “шутовской” камер-юнкерский мундир. Пушкин пишет в дневнике: “1 января. Третьего дня я пожалован в камер-юнкеры (что довольно неприлично моим летам). Но двору хотелось, чтоб Наталья Николаевна танцевала в Аничкове. Так я же сделаюсь русским Dangeau” и далее “а по мне хоть в камер-пажи, только б не заставили меня учиться французским вокабулам и арифметике.” Пушкину шел 35-й год. Какой-нибудь ничтожный Сергий Семенович Уваров получил этот начальный придворный чин в 18 лет. Но Наталья Николаевна должна была появляться и плясать в Аничковом дворце... И уже через три месяца Пушкин записывает в дневник: 6 марта. Слава богу! Масленица кончилась, а с нею и балы... Все кончилось тем, что жена моя выкинула. Вот до чего доплясались”.
Весною 1834 года Наталья Николаевна уезжает на лето в Калужское имение, Полотняный Завод. В одном из летних писем к жене Пушкин пишет короткую фразу, которая выражает все его чувства: тоску по жене и любовь к ней. “Я должен был на тебе жениться, потому что всю жизнь был бы без тебя несчастлив”. И там же в письме: “Зависимость жизни семейственной делает человека более нравственным”. В начале января 1836 года Пушкин писал П. В. Нащокину: “Мое семейство умножается, растет, шумит около меня. Теперь, кажется, и на жизнь нечего роптать, и старости нечего бояться”. Чем враждебнее был светский Петербург, злее преследование цензуры, удушливее общественная жизнь и горше непонимание близких друзей, тем ближе и важнее была для Пушкина семья, его дом. Об этом хорошо сказал Ю. М. Лотман, когда назвал дом Пушкина, его семью “цитаделью личной независимости и человеческого достоинства”. Это очень важно понять. Без этого не раскрыть ту психологическую драму, которая разыгралась в душе поэта в конце 1836 года, когда эта цитадель обрушилась.
К сожалению, ответные письма Натальи Николаевны нам не известны. Любила ли юная красавица своего мужа? Не раз высказывалось мнение, что она была неглубокой поверхностной натурой, не понимала масштаба личности мужа, была безразлична к его творчеству, не разделяла его забот и что сердце ее не было разбужено, дремало до поры до времени, не зная любви. Давайте забежим вперед и прочтем известное письмо Натальи Николаевны брату Дмитрию Николаевичу, написанное в июле 1836 года и посланное из Петербурга в Полотняный Завод: “Теперь я хочу немного поговорить с тобой о моих личных делах. Ты знаешь, что пока я могла обойтись без помощи из дома, я это делала, но сейчас мое положение таково, что я считаю даже своим долгом помочь моему мужу в том затруднительном положении, в котором он находится; несправедливо, чтобы вся тяжесть содержания моей большой семьи падала на него одного, вот почему я вынуждена, дорогой брат, прибегнуть к твоей доброте и великодушному сердцу, чтобы умолять тебя назначить мне с помощью матери содержание, равное тому, какое получают сестры, и если это возможно, чтобы я начала получать его до января, то есть с будущего месяца. Я тебе откровенно признаюсь, что мы в таком бедственном положении, что бывают дни, когда я не знаю как вести дом, голова у меня идет кругом. Мне очень не хочется беспокоить мужа всеми своими мелкими хозяйственными хлопотами, и без того я вижу, как он печален, подавлен, не может спать по ночам и, следственно, в таком настроении не в состоянии работать, чтобы обеспечить нам средства к существованию: для того, чтобы он мог сочинять, голова его должна быть свободна. И, стало быть ты легко поймешь, дорогой Дмитрий, что я обратилась к тебе, чтобы ты мне помог в моей крайней нужде. Мой муж дал мне столько доказательств своей деликатности и бескорыстия, что будет совершенно справедливо, если я со своей стороны постараюсь облегчить его положение; по крайней мере содержание, которое ты мне назначишь, пойдет на детей, а это уже благородная цель. Я прошу у тебя этого одолжения без ведома моего мужа, потому что если бы он знал об этом, то, несмотря на стесненные обстоятельства, в которых он находится, он помешал бы мне это сделать. Итак, ты не рассердишься на меня, дорогой Дмитрий, за то, что есть нескромного в моей просьбе, будь уверен, что только крайняя необходимость придает мне смелость докучать тебе.” А если перечитать письма Пушкина к жене, то поражаешься, как много в них не только хозяйственных, но чисто литературных и издательских забот. Пушкин делится с женой самыми сокровенными и горькими мыслями о русской жизни, о “свинском Петербурге”, где живешь “между пасквилями и доносами”, о горькой судьбе писателя и журналиста в России. Это ей в том же 1836 году он напишет: “черт догадал меня родиться в России с душой и талантом!” Но ведь это разговор с умным понимающим собеседником. Нет, не была Наталья Николаевна глупой, пустой и бездушной светской красавицей, хотя до ума и проницательности Дарьи Федоровны Фикельмон ей, наверняка, было далеко. Она заботливая жена и хорошая мать. А что до сердца... Не будем забегать вперед. Подождем. Ведь у нас еще ранняя весна 1834 года.
Пока Жорж Дантес примеряет белый мундир и сверкающую золотом кирасу кавалергарда, знакомится с друзьями по полку, заводит дружбу с Александром и Сергеем Трубецкими, Адольфом Бетанкуром и Александром Полетикой, прозванным “божьей коровкой”, заглянем в дневник Пушкина. Продолжим наше “медленное” чтение. 17 марта Пушкин пишет: “Много говорят о бале, который должно дать дворянство по случаю совершеннолетия государя наследника... Вероятно, купечество даст также свой бал. Праздников будет на полмиллиона. Что скажет народ, умирающий с голода?” На этот вопрос Пушкин уже сам ответил 7 ноября 1825 года, окончив “Бориса Годунова”: “Народ безмолвствует”. Как все это современно, злободневно, не правда ли? В тот же день Пушкин заносит в дневник: “Вчера было совещание литературное у Греча об издании русского “Conversation's Lexicon”[3]. Нас было человек со сто, большею частью неизвестных мне русских великих людей. Я подсмотрел много шарлатанства и очень мало толку... Вяземский не был приглашен на сие литературное сборище”. Тоже звучит очень современно: неизвестные Пушкину великие люди от литературы. Правда, Союза писателей в то время еще не было. Или вот запись в дневнике 20 марта. Третьего дня был бал у кн. Мещерского. Из кареты моей украли подушки, но оставили медвежий ковер, вероятно за недосугом”. Пушкин писал о “телеге жизни”, считая, что жизнь в России тащится как телега. Нынче тоже с ветрового стекла автомашины снимают “дворники” и, если оставляют радиоприемник, то исключительно “за недосугом”. 2 апреля 1834 года в дневнике Пушкина появляется такая запись: “В прошлое воскресенье обедал я у Сперанского. Он рассказал мне о своем изгнании в 1812 году. Он выслан был по Тихвинской глухой дороге. Ему дан был в провожатые полицейский чиновник, человек добрый и глупый. На одной станции не давали ему лошадей; чиновник пришел просить покровительства у своего арестанта: Ваше превосходительство! Помилуйте! Заступитесь великодушно. Эти канальи лошадей нам не дают”. Когда-то могущественный министр при Александре, надежда свободомыслящей России, теперь - бесправный ссыльный, и ему не дают лошадей. Пройдет почти три четверти века, ничего не изменится, и Чехов напишет своего “Хамелеона”. Ничего не изменится и позже. “Говорят, - пишет в дневнике Пушкин 16 апреля, - будто бы на днях выйдет указ о том, что уничтожается право русским подданным пребывать в чужих краях. Жаль во всех отношениях, если слух сей оправдается”. Тогда слух оправдался, но частично. Полностью он оправдался сто лет спустя. А вот как Пушкин пишет в дневнике о царе. Московская почта перлюстрировала его письма к жене. Пушкин замечает 10 мая: “...я могу быть подданным, даже рабом, но холопом и шутом не буду и у царя небесного. Однако, какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства! Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит читать их царю..., и царь не стыдится в том признаться - и давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина!” А вот запись, сделанная 21 мая: “Кто-то сказал о государе: В нем много от прапорщика и немного от Петра Великого”. Тургенев назвал Пушкина “самым русским человеком своего времени”, а Гоголь высказал мысль о том, что Пушкин явил собою тип русского человека в его высшем развитии. А теперь скажите, дорогой читатель, положа руку на сердце, много ли русских советских писателей осмелилось (хотя бы в тайном дневнике) написать о Сталине, что в нем много от коварного восточного сатрапа, но мало от “корифея науки”? И вы назовете одного Осипа Мандельштама. Но Гоголь все-таки прав. Время равнения на Пушкина еще не настало, но оно обязательно придет.
Читатель может подумать, что в своем “медленном чтении” мы отвлеклись, и с дороги на Черную речку свернули не в ту сторону. Нисколько. Пока кавалергард обустраивается, несет службу, танцует на балах, пока его ждут роскошные комнаты голландского посольства с драгоценным антиквариатом, восточными вазами, картинами и другими раритетами, которые Луи Геккерн собирает со скупой мелочной страстью, мы немного рассказали о Пушкине и Наталье Николаевне их же собственными словами.
Подходит к концу 1834 год. Пушкин пишет 18 декабря в дневнике: “Третьего дня я был в Аничковом. Опишу все в подробности, в пользу будущего Вальтер Скотта. Придворный лакей поутру явился ко мне с приглашением: быть в 8 с половиной часов в Аничковом, мне в мундирном фраке, Наталье Николаевне как обыкновенно. В 9 часов мы приехали. На лестнице встретил я старую графиню Бобринскую, которая всегда... выводит меня из хлопот. Она заметила, что у меня треугольная шляпа с плюмажем (не по форме: в Аничков ездят с круглыми шляпами; но это еще не все). Гостей было уже довольно; бал начался контрдансами... Граф Бобринский, заметя мою треугольную шляпу, велел принести мне круглую. Мне дали одну, такую засаленную помадой, что перчатки у меня промокли и пожелтели... У Дуро спросили, как находит он бал. - Je m'ennuie - отвечал он - Pourquoi cela? - On est debout, et j'aime a` etre assis...[4]” Маркиз де Дуро, английский путешественник, представлялся Николаю на балу. Его фраза Пушкину понравилась. Пушкину самому и скучно, и противно. Будущий Вальтер Скотт (для которого поэт пишет) мог бы с его слов живо изобразить эту сцену. Пушкин, низкого роста, в нелепом придворном мундире, в дикой шляпе с круглыми полями и рядом прекрасная Наталья Николаевна, выше его почти на голову, затянутая, с осиной талией... И мы, читая это описание, так и видим все будущие балы 1835 и 36 годов, блестящего ловкого кавалергарда, танцующего мазурку с первой петербургской красавицей и поэта в полосатом кафтане, мрачного как ночь, нахмуренного, как Юпитер во гневе”[5]. Все трое могли встретиться уже на этом балу.
Наступил 1835 год. 8 января Пушкин пишет в дневнике: “Начнем новый год злословием, на счастье...” Счастья новый год не принес. Пушкин был в тисках нужды. Чтобы сократить расходы и литературным трудом заработать деньги, надо было ехать с семьей надолго в деревню. Но царь отпуска не давал, а отставка лишала его доступа в архивы и литературного заработка. Получался заколдованный круг. Пушкин пишет в дневнике: “Выкупив бриллианты Натальи Николаевны, заложенные в московском ломбарде, я принужден был их перезаложить в частные руки, не согласившись продать их за бесценок”. К 1 января 1836 года долг Пушкина превышал 77 тысяч рублей. И это при жалованьи 5 тысяч рублей в год. А бриллианты жены поэт так и не смог выкупить до конца своей жизни. Издание “Современника”, разрешенное в начале 1836 года, не облегчило материального положения.
Министр С. С. Уваров и его клеврет председатель Санкт-Петербургского цензурного комитета М. А. Дондуков-Корсаков затягивают цензурную петлю и травят Пушкина. А ведь царь обещал ему еще в 1826 году ограничить цензуру своим личным контролем. В феврале 1835 года Пушкин пишет: “В публике очень бранят моего Пугачева, а что хуже - не покупают. Уваров большой подлец. Он кричит о моей книге, как о возмутительном сочинении. Его клеврет Дондуков (дурак и бардаш) преследует меня своим цензурным комитетом. Он не соглашается, чтобы я печатал свои сочинения с одного согласия государя. Царь любит, да псарь не любит. Кстати об Уварове: это большой негодяй и шарлатан...” К концу 1835 года, когда Пушкин своим “Лукуллом” пригвоздил “негодяя и шарлатана” к позорному столбу, Сергей Семенович Уваров имел уже все мыслимые должности и звания.
Одно их перечисление заняло бы страницу. Вот только некоторые: президент Академии наук, член Российской академии, член Академии художеств, министр просвещения, председатель Главного управления цензуры, член Государственного совета, Председатель комитета учебных заведений, действительный тайный советник. Эта страсть к коллекционированию должностей, званий и орденов при полном отсутствии таланта сохранится в России надолго. Еще в 1834 году Пушкин писал в дневнике о смерти Кочубея: “Казалось, смерть такого ничтожного человека не должна была сделать никакого переворота в течении дел. Но такова бедность России в государственных людях, что и Кочубея некем заменить!”
В феврале 1835 года Пушкин пишет в дневнике: “Цензура не пропустила следующие стихи в сказке моей о Золотом петушке:
Царствуй, лежа на боку”.
Если бы Пушкин знал, что и через 120 лет цензура в России не изменится! Рассказывают, что в 1951 году в период борьбы с космополитизмом в каком-то издательстве пушкинская Сказка о царе Салтане была подвергнута “редакции”. Как известно, на вопрос царя:
Ладно ль за морем иль худо?
И какое в свете чудо?
Гости отвечают:
За морем житье не худо;
В свете ж вот какое чудо:
Остров на море лежит...
и так далее. В “отредактированном” советском тексте гости отвечают:
За морем житье плохое,
В свете ж чудо вот какое:
Остров на море лежит
и далее по тексту. И уже совсем недавно, в Горбачевские времена, во время партийной компании против алкоголизма запрещалось по радио читать “Вакхическую песнь”. Так может быть Пушкину было бы легче, знай он, что за полтораста лет цензура в России не изменится? Надо думать - наоборот.
Весной 1835 года голландский посланник покидает Петербург, едет в отпуск. 18 мая 1835 года Жорж Дантес пишет будущему отцу[6]:
“... Мое письмо найдет вас уже устроенным, довольным и познакомившимся с папенькой Дантесом. Мне чрезвычайно любопытно прочесть ваше следующее письмо, чтобы узнать, довольны ли вы выбором вод и обществом, там найденным. Как бы все было по-иному, будь я не одинок, как сейчас, а с вами! Как был бы счастлив! Пустоту, которую обнажило ваше отсутствие, невозможно выразить словами. Я не могу найти для нее лучшего сравнения, чем с той, что вы, должно быть чувствуете сами, ибо хоть порой вы и принимали меня, ворча, (я, конечно, имею в виду время важной депеши), я знал тем не менее, что вы рады немного поболтать; для вас, как и для меня, вошло в необходимость видеться в любое время дня. Приехав в Россию, я ожидал, что найду там только чужих людей, так что вы стали для меня провидением! Ибо друг, как вы говорите, - слово неточное, ведь друг не сделал бы для меня того, что сделали вы, еще меня не зная. Наконец, вы меня избаловали, я к этому привык, так скоро привыкаешь к счастью, а вдобавок - снисходительность, которой я никогда не нашел бы в отце. И что же, вдруг оказаться среди людей завистливых и ревнующих к моему положению, вот и представьте, как сильно я чувствую разницу и как мне приходится ежечасно осознавать, что вас больше здесь нет. Прощайте, дорогой друг. Лечитесь как следует, а развлекайтесь еще больше, и, я уверен, вы вернетесь к нам в добром здоровье и с таким самочувствием, что, точно в 20 лет, сможете жить в свое удовольствие, не беспокоясь ни о чем на свете. По крайней мере, таково мое пожелание, вы знаете, как я вас люблю, и от всей души, пока же целую вас так же, как люблю, то есть очень крепко.
Всецело преданный вам,
Ж. Дантес”
И в следующих письмах Дантес настойчиво и неукоснительно будет выражать свою любовь к Луи Геккерну. Была ли это на самом деле любовь или только благодарность, - кто знает? Для нас это не так уж и интересно. Но можно твердо верить автору, что встреча с Геккерном и его поддержка стали для него, как он пишет, провидением. Это и материальная поддержка, светские связи, без которых завоевать северную русскую столицу было бы нелегко. А Дантес только и думает о блестящей карьере. Это цель, к которой он стремится всеми возможными способами. Это видно хотя бы из его письма от 20 июня:
“Павловск, 20 июня 1835 г.
Мой дорогой друг, как я счастлив: сию минуту получил я письмо сестры, сообщающее, что вы приехали в Баден-Баден и, что мне много интереснее, что вы в совершенном здравии. Мой бедный старый отец в восторге. Итак, он пишет, что невозможно испытывать большую привязанность, чем вы ко мне, что вы ни на минуту не расстаетесь с моим портретом. Благодарю, благодарю тысячу раз, мой дорогой, и мое единственное постоянное желание - чтобы вам никогда не довелось раскаяться в своей доброте и жертвах, на которые вы себя обрекаете ради меня; я же надеюсь сделать карьеру, достаточно блестящую для того, чтобы это было лестно для вашего самолюбия, будучи убежден, что вам это будет наилучшим вознаграждением, коего жаждет ваше сердце.
Мой дорогой друг, у вас постоянные страхи о моем благополучии, совершенно необоснованные; перед отъездом вы дали мне достаточно, чтобы с честью и спокойно выпутаться из затруднений, особенно, когда мы возвратимся в город. В лагере я и впрямь немного стеснен, но это всего на несколько месяцев, а как только вернусь в город, все будет прекрасно; да если в моей кассе и обнаружится недостаток во время маневров (чего не думаю), уверяю, я тотчас вас предупрежу, так что ваше доброе сердце может быть спокойно: раз я ни о чем не прошу, следовательно, ни в чем не нуждаюсь...”
Здесь мы не собираемся цитировать все письма Дантеса, приводить их полностью. Нам интересна здесь только та их часть, которая позволит восстановить контекст двух отрывков, опубликованных Анри Труайя. Если сравнить эти вырванные из контекста отрывки с замочной скважиной, то письма Дантеса, - это дверь, распахнутая в квартиру врагов Пушкина. И это дает возможность (еще раз процитируем С. Л. Абрамович) “многое прояснить”.
Между тем Дантес делает все новые успехи и по службе, и в свете. Это видно из следующего письма от 14 июля:
“...Однако, следует быть справедливым, ведь до сих пор я говорил вам только о плохой стороне наших маневров, а между тем мы находили в них удовольствия: празднества шли чередой, а Императрица была ко мне по-прежнему добра, ибо всякий раз, как приглашали из полка трех офицеров, я оказывался в их числе; И Император все так же оказывает мне благоволение. Как видите. Мой добрейший, с этой стороны все осталось неизменным. Принц Нидерландский (принц Вильгельм Оранский, - В. Ф.) тоже весьма любезен, он при каждом удобном случае осведомляется о вас и спрашивает, улучшается ли ваше здоровье; можете вообразить, как я счастлив, когда могу сказать ему, что у вас все идет на лад, и вы совершенно поправитесь к будущему году... Он уверил меня, раз тамошние врачи прописывают вам лечение виноградом - это лучшее доказательство полного восстановления вашего здоровья. Представляю, какая радость была в Сульце, когда там узнали, что вы приедете на две недели, а если ненароком вам и случится там поскучать, заранее прошу вашей снисходительности. Они так захотят вас развлечь, что в конце концов наскучат. Да может ли быть по-иному, разве вы не благодетель для них всех; ведь в наше время <трудно> найти в чужестранце человека, который готов отдать свое имя, свое состояние, а взамен просит лишь дружбы; дорогой мой, надо быть вами и иметь такую благородную душу, как ваша, для того, чтобы благо других составило ваше собственное счастье; повторяю то, что уже не раз вам говорил - мне легко будет стремление всегда вас радовать, ибо я не дожидался от вас этого последнего свидетельства, чтобы обещать вам дружбу, которая закончится только со мною: все, что я здесь говорю - не просто фразы, как вы меня упрекали в последнем письме; раз уж мне невозможно иначе выразить все, что я чувствую, вам придется покориться и читать об этом, ежели вы хотите узнать всю мою душу...”
Дантес называет Геккерна “благодетелем” и пишет, что “не дожидался этого последнего свидетельства, чтобы обещать вам дружбу”. Какого свидетельства? Сам и отвечает: готовности “отдать свое имя, свое состояние”. Как всегда, Луи Геккерн ревнив. Но это еще не та жгучая ревность, которая охватит его позже. Сейчас он упрекает Дантеса в том, что его слова о любви и верности - просто фразы. Вот так, не читая ответных писем Геккерна, мы слышим его голос. Он эхом доносится до нас из письма Дантеса, датированного 1 сентября 1835 года.
“Дорогой мой, вы большое дитя. К чему настаивать, чтобы я говорил вам “ты”, точно это слово может предать большую ценность мысли и когда я говорю “я вас люблю” - я менее чистосердечен, чем если бы сказал “я тебя люблю”. К тому же, видите ли, мне пришлось бы отвыкать от этого в свете, ведь там вы занимаете такое место, что молодому человеку вроде меня не подобает быть бесцеремонным. Правда, вы сами - совсем другое дело. Уже довольно давно я просил об этом, такое обращение от вас ко мне - прекрасно; впрочем, это не более чем мои обычные рассуждения; безусловно, не мне жеманиться перед вами, Господь мне свидетель...
В нашем полку новые приключения. Бог весть, как все окончится на сей раз. На днях Сергей Трубецкой с еще двумя моими товарищами, после более чем обильного ужина в загородном ресторане, на обратном пути принялись разбивать все фасады придорожных домов; вообразите, что за шум случился назавтра. Владельцы пришли с жалобой к графу Чернышеву (военному министру, - В. Ф.), а он приказал поместить этих господ в кордегардию и отправил рапорт Его Величеству в Калугу. Это одно. А вот и другое: на днях, во время представления в Александринском театре, из ложи, где были офицеры нашего полка, бросили набитый бумажками гондон в актрису, имевшую несчастье не понравиться. Представьте, какую суматоху это вызвало в спектакле. Так что Императору отослали второй рапорт; и если Император вспомнит свои слова перед отъездом, что, случись в полку малейший скандал, он переведет виновных в армию, то я, конечно, не хотел бы оказаться на их месте, ведь эти бедняги разрушат свою карьеру, и все из-за шуток, которые ни смешны, ни умны, да и сама игра не стоила свеч.
Коль скоро я заговорил о театре, надо войти и за кулисы и рассказать, что нового произошло после вашего отъезда. Между красавчиком Полем и Лаферьером (актеры французской труппы, - В. Ф.) - война насмерть! И все из-за пощечины, полученной последним от первого; зеваки рассказывают, что они ревнуют друг друга из-за любви старухи Истоминой (прославленная Пушкиным балерина, - В. Ф.), поскольку считается, что она хочет уйти от Поля к Лаферьеру. Другие рассказывают, что Поль застал Лаферьера у окна подсматривающим в щелку, как он Поль, завоевывает благосклонность у своих возлюбленных. Коротко говоря, как я и писал, за этим последовала пара оплеух, и Лаферьера с огромным трудом заставили продолжать представление, ибо он полагает, что человек его ранга может предстать перед публикой, только омывшись кровью врага.
... Бедная моя Супруга в сильнейшем отчаянье, несчастная несколько дней назад потеряла одного ребенка, и ей еще грозит потеря второго; для матери это поистине ужасно, я же, при самых лучших намерениях, не смогу заменить их. Это доказано опытом всего прошлого года...”
Если пренебречь “театральными” новостями и “развлечениями” господ кавалергардов, следует обратить внимание на две фразы этого письма. Дантес в общем не осуждает поведение своих полковых друзей, но пишет, что “бедняги разрушат свою карьеру” и что он “не хотел бы оказаться на их месте”. Карьера. Ей Дантес подчиняет все, все приносит ей в жертву, ради нее ему “не подобает быть бесцеремонным” и обращаться “на ты” к голландскому посланнику, хотя он сам просит об этом. Но это не принято в свете. И может повредить карьере молодого человека. Супруга, о которой пишет Дантес, - его любовница. Он не считает возможным назвать ее имя. Но в этом и нет необходимости. Как следует из письма, эта любовная связь у него тянется еще с начала 1834 года и, стало быть, хорошо известна Луи Геккерну. Разумеется, будущему отцу это неприятно. Но что же поделаешь! Дантес здоров и молод и принадлежит, как сейчас говорят, к сексуальному большинству.
Пушкин проводит сентябрь в Михайловском. Эта осень не дарит ему вдохновения. Пушкину не работается. Он пишет жене из Тригорского в Петербург 25 сентября: “В Михайловском нашел я все по-старому, кроме того, что нет уж в нем няни моей и что около знакомых старых сосен поднялась, во время моего отсутствия, молодая сосновая семья, на которую досадно мне смотреть, как иногда досадно мне видеть молодых кавалергардов на балах, на которых уж не пляшу. Но делать нечего; все кругом меня говорит. Что я старею... Что ты делаешь, моя красавица в моем отсутствии? Расскажи, что тебя занимает, куда ты ездишь...”
Дантес в одном из следующих писем продолжает рассказывать о петербургских “театральных” новостях. Они интересны для характеристики его адресата, барона Луи Геккерна.
“... Как видите, мой дорогой, на севере кровь чрезмерно горяча, и тот, кто приезжает туда уже таким, в этом климате ничего не теряет. Вы сможете судить об этом по следующей истории. Прекрасный Поль получил отпуск на 28 дней, чтобы отправиться на поиски похитителя сердца Истоминой и, перерезав ему горло, перерезать себе; по крайней мере, так он говорит. Оказывается, соблазнителем был вовсе не ваш близкий друг Лаферьер, как я писал раньше, но пощечины Поля достались как раз ему. К тому же выясняется, что Лаферьер изменил ему со своим приятелем, недавно приехавшим из Парижа. А вот и еще история. После этого приключения Лаферьер отказался играть в “Жребии”, если Гедеонов (директор императорских театров, - В. Ф.) не получит от Поля письма о том, что тот не давал ему пощечин; сами понимаете, когда начальник просит, он легко получает, так что Поль обнародовал и издал преглупое письмо, которое разносили по домам вместе с афишами. Я в отчаянии, что потерял свое, я переписал бы для вас самые умные пассажи, чтобы дать представление о других.”
Оказывается гомосексуалист Лаферьер был близким другом Луи Геккерна. И вообще все эти события из жизни французской актерской среды и сексуального меньшинства были голландскому посланнику интересны.
Вот еще один отрывок из письма от 26 ноября 1835 года, которое Жорж Дантес посылает Геккерну, гостящему у его семьи в Сульце и ведущему переговоры об усыновлении Жоржа.
“...Если бы ты знал, как меня радуют все подробности о покупке земли, с чем ты, вероятно, теперь покончил; ведь я всегда мечтал, чтобы ты обосновался в этой стране (т. е. под Фрайбургом, на границе с Эльзасом, - В. Ф.). Раньше я всегда остерегался говорить об этом откровенно, ибо, зная, как ты добр, я мог бы оказать на тебя влияние, чего мне бы не хотелось, ведь стоило положиться на твой вкус и опыт, ибо я убежден, что мне всегда будет от этого лучше. Однако, если покупка еще не состоялась, советую быть очень внимательным, ведь немцы не всегда так глупы, как кажутся, а ты должен непременно извлечь из этого выгоду, особенно если платишь наличными, а такие любители весьма редки в этой стране, где деньги на улицах не валяются. Я также говорил обиняком Клейну о твоем намерении купить землю где-нибудь в Германии; по его словам это было бы в высшей степени благоразумно, принимая во внимание, что держать деньги в портфеле выгодно только торговцам, поскольку это позволяет очень легко и намного увеличить прибыль и иногда компенсирует риск, с которым это связано; для того же, кто просто так держит деньги при себе, этой выгоды уже нет...
Далее Дантес пишет о свадьбе Монферрана, построившего Исаакиевский собор. Монферран женился на французской актрисе Элизе де Бонне.
“...В городе сейчас только и разговоров, что о грандиозном празднике, устроенном Монферраном в честь его женитьбы несколько дней назад на этой старой шлюхе Лиз. Я был там и уверяю, что когда видишь, как подобные люди принимают и как живут, чувствуешь себя рядом с ними просто чернью. Считают, что он потратил 1500 рублей... в день свадьбы он составил завещание, по которому после смерти оставляет все свое состояние вдове, да еще надеется, что Император согласится платить ей пенсию за всю его службу России, а как особой милости просит, чтобы его похоронили в Исаакиевской церкви: по этому поводу я сказал и повторяю для тебя, ибо так и думаю, что это неплохо, что он как те индейцы, что, умирая, обычно просят отнести их в хлев, чтобы ухватиться за хвост своей коровы - имущества, приносившего при жизни самый большой доход.
...Передай от меня множество дружеских пожеланий всему семейству во главе с папенькой, ну, а тебе скажу только, что я не неблагодарен.”
В конце письма - важная приписка. “Едва не забыл сказать, что разрываю отношения со своей Супругой и надеюсь, что в следующем письме сообщу тебе об окончании моего романа”. Обратим внимание, что Дантес объявляет о разрыве с этой женщиной в конце ноября 1835 года.
Цитированное письмо важно для характеристики Жоржа Дантеса. Дантес - практичен. Он достойный сын Эльзаса, знает цену деньгам и знает, как извлечь из них выгоду. Его веселость, легкость, остроумие и общительность, которые так привлекали к нему сердца в петербургском свете, скрывают в нем трезвую, практичную и расчетливую натуру. И еще одна черта. Его блеск и остроумие часто граничат с равнодушным холодным цинизмом. Надо отдать должное его эпистолярному искусству: лучше о себе не расскажешь. К тому же письма Геккерну носят сугубо доверительный характер. Это мы всегда должны иметь в виду, размышляя о достоверности выраженных в письме чувств.
Вот еще два отрывка из письма Дантеса, посланного Геккерну 28 декабря 1835 года.
“...Вот, мой дорогой, все мысли, что приходят мне на ум, когда думаю о тебе; возможно, я сумел бы изложить их изящнее, но мне все так же пришлось бы повторять, что никогда я не любил никого, кроме тебя. Когда же ты говоришь, что не мог бы пережить меня, случись со мною беда, неужели ты думаешь, что мне такая мысль никогда не приходила в голову? Но я-то много рассудительней тебя, я эти мысли гоню, как жуткие кошмары. Да ведь во что бы превратилась наша жизнь, если, будучи поистине счастливыми, мы стали бы развлекаться, распаляя воображение и тревожась о всех несчастьях, что могут приключиться. Ведь она превратилась бы в постоянную муку, и, право же, если уж ты не заслужил счастья, то и никто, кроме тебя его не заслуживает.
Мой дорогой друг, у меня два твоих письма, а я еще ни на одно не ответил, но дело тут не в небрежении или лени. Недавно я занимался фехтованием у Грюнерса и получил удар по кисти саблей, рассадившей мне большой палец, так что всего несколько дней, как я могу им снова пользоваться. К тому же я просил этого дурня Жанвера (барон Геверс, секретарь голландского посольства, - В. Ф.) тебе написать, не знаю, сделал ли он это, но теперь у меня уже все зажило, и я попытаюсь наверстать упущенное.
...Мне представляется, что всего труднее будет получить благосклонность Императора, ведь я действительно ничего не сделал, чтобы заслужить ее. Креста он не может пожаловать: чин! На днях должна наступить моя очередь, и, если ничего нового не случится, ты, может быть, найдешь меня поручиком, так как я 2-й корнет, а в полку есть три вакансии. Я даже думаю, что было бы неблагоразумно докучать ему с протекцией, ибо полагаю, что милость ко мне основывается на том только, что я никогда ничего не просил, а это дело для них непривычное со стороны служащих им иностранцев. И, насколько могу судить, обращение со мною Императора стоит сейчас дороже, чем та малость, которую он мог бы мне пожаловать. На последнем балу в Аничкове Его Величество был чрезвычайно приветлив и беседовал со мною очень долго. Во время разговора я уронил свой султан, и он сказал мне смеясь: “Прошу вас быстрее поднять эти цвета, ибо я позволю вам снять их только с тем, чтобы вы надели свои”, а я ответил, что заранее согласен с этим распоряжением. Император: “Но именно это я и имею в виду, однако, коль вам невозможно быстро получить назад свои, советую дорожить этими”, на что я ответил, что его цвета уж очень хороши и мне в них слишком приятно, чтобы спешить их оставить (имелась в виду белая лилия Бурбонов и белый султан российского кавалергарда, - В. Ф.); тогда он многократно со мною раскланялся, шутя, как ты понимаешь, и сказал, что я слишком уж любезен и учтив, причем все это произошло к великому отчаянию присутствовавших, которые съели бы меня, если бы глаза могли кусать.
Из новостей нет ничего интересного, разве приезд господина де Баранта, французского посла (в конце 1835 г. Французское посольство во главе с де Барантом прибыло в Петербург, - В. Ф.), который произвел довольно приятное впечатление своей внешностью, а ты знаешь, что в этом-то вся суть; вечером в день его представления ко двору Его Величество спросил, знаком ли я с ним, и добавил, что вид у него совершенно достойного человека...
...Прощай, мой драгоценный друг, целую тебя в обе щеки и желаю счастливого нового года, хоть это и лишнее, ведь я только что прочел в письме сестры, что ты отменно себя чувствуешь.”
Геккерн пишет Дантесу, что случись с ним беда, он это не переживет. Геккерн предчувствует беду на расстоянии. Его страхи понятны: молодой человек в Петербурге больше полугода как один. Но пока молодой человек в порядке, несет службу, делает карьеру и больше всего дорожит благоволением царя.
И вот 24 декабря 1836 года Геккерн из Парижа присылает Дантесу письмо с радостным сообщением. Голландский двор, наконец, признал усыновление. Теперь Дантес законный наследник имени и состояния Геккерна. Георг Геккерн, - таково теперь его официальное имя. Теперь Дантес не только самый модный молодой человек при дворе, но и выгодный жених. Обо всем этом мы узнаем из письма Дантеса от 6 января 1836 года.
“Мой драгоценный друг, я не хочу медлить с рассказом о том, сколько счастья доставило мне твое письмо от 24-го: я же знал, что Король не станет противиться твоей просьбе, но полагал, что это причинит еще больше затруднений и хлопот, и мысль эта была тяжела, поскольку это дело оказывалось для тебя еще одним поводом для огорчений и озаботило бы тебя, а тебе ведь уже пора бы отдыхать да смотреть, как я стараюсь заслужить все благодеяния. Однако будь вполне уверен, мне никогда не потребовался бы королевский приказ, чтобы не расставаться с тобою и посвятить все мое существование тебе - всему, что есть в мире доброго и что я люблю более всего, да, более всего...”
Итак, наступил 1836 год. Пушкин, обрадованный разрешением издавать “Современник”, возлагает надежды на журнал и “Историю Петра”. Но надежды не оправдались. Цензурная петля затягивается все крепче. Из-за пародии на Уварова поэт вынужден объясняться с Бенкендорфом. Светская придворная чернь, равняющаяся на самодержца и его клевретов, враждебна. Взявшись за издание журнала, Пушкин вынужден терпеть уколы своих прожженных “коллег”, всяких там Булгариных, Сенковских, Полевых. Пушкин переживает душевный кризис. Именно в это время возникают ссоры с В. А. Соллогубом, С. С. Хлюстиным и Н. Г. Репниным, чуть было не кончившиеся дуэлями. Позже Соллогуб утверждал, что поэт в эти месяцы сам искал смерти.
5 февраля 1836 года Пушкин пишет Н. Г. Репнину раздраженное письмо, требуя объяснений по поводу оскорбительных отзывов некоего Боголюбова (человека С. С. Уварова), будто бы исходящих от Репнина. В словах этого письма “как дворянин и отец семейства, я должен блюсти мою честь и то имя, которое оставлю моим детям” чувствуется оскорбленное самолюбие и смятенное состояние души поэта. И, как мы увидим, дата письма не кажется случайной.
И в довершение всего 29 марта умирает Надежда Осиповна, и Пушкин один едет хоронить мать в Святые горы. Там, в Святогорском монастыре, он вносит в монастырскую кассу деньги и покупает себе место рядом с могилой матери. Что происходит с поэтом, что у него на душе?
Дантес Геккерну 20 января 1836 года:
“Мой драгоценный друг, я, право, виноват, что не сразу ответил на два твоих добрых и забавных письма, но видишь ли, ночью танцы, поутру манеж, а после полудня сон - вот мое бытие последние две недели и еще по меньшей мере столько же в будущем, но самое скверное - то, что я безумно влюблен! Да, безумно, ибо не знаю, куда преклонить голову. Я не назову тебе ее, ведь письмо может затеряться, но вспомни самое прелестное создание в Петербурге, и ты узнаешь имя. Самое же ужасное в моем положении - что она также любит меня, но видеться мы не можем, до сего времени это немыслимо, ибо муж возмутительно ревнив. Поверяю это тебе, мой дорогой, как лучшему другу, и знаю, что ты разделишь мою печаль, но, во имя Господа, никому ни слова, никаких расспросов, за кем я ухаживаю. Ты погубил бы ее, сам того не желая, я же был бы безутешен; видишь ли, я сделал бы для нее что угодно, лишь бы доставить ей радость, ибо жизнь моя с некоторых пор - ежеминутная мука. Любить друг друга и не иметь другой возможности признаться в этом, как между двумя ритурнелями контрданса - ужасно; может статься, я напрасно все это тебе поверяю, и ты назовешь это глупостями, но сердце мое так полно печалью, что необходимо облегчить его хоть немного. Уверен, ты простишь мне это безумство, ибо эта любовь отравляет мое существование. Однако будь спокоен, я осмотрителен и до сих пор был настолько благоразумен, что тайна эта принадлежит лишь нам с нею (она носит то же имя, что и дама, писавшая к тебе в связи с моим делом о своем отчаянии, но чума и голод разорили ее деревни. Теперь ты должен понять, что можно потерять рассудок из-за подобного создания, в особенности если она вас любит! Снова повторяю тебе: ни слова Брею (секретарь баварского посольства, - В. Ф.) - он переписывается с Петербургом, и достало бы единственного намека его пресловутой супруге, чтобы погубить нас обоих! Один Господь знает, что могло бы случиться; так что, мой драгоценный друг, я считаю дни до твоего возвращения, и те 4 месяца, что нам предстоит провести все еще вдали друг от друга, покажутся мне веками - ведь в моем положении необходимо, чтобы рядом был любящий человек, кому можно было бы открыть душу и попросить одобрения. Вот почему я плохо выгляжу, ведь хотя я никогда не чувствовал себя так хорошо физически, как теперь, но я настолько разгорячен, что не имею ни минуты покоя ни ночью, ни днем, отчего и кажусь больным и грустным.
Мой дорогой друг, ты был прав, когда писал в прошлый раз, что подарок от тебя был бы смешон; в самом деле, разве ты не даришь мне подарков ежедневно, и, не правда ли, только благодаря им я существую: экипаж, шуба; мой дорогой, если бы ты не позволил ими пользоваться, я бы не смог выезжать из дому, ведь русские утверждают, что такой холодной зимы не было на памяти людской. Все же единственный подарок, который мне хотелось бы получить от тебя из Парижа, - перчатки и носки из филозели, это ткань из шелка и шерсти, очень приятные и теплые вещи, и, думаю, стоят недорого; если не так, посчитаем, что я ничего не говорил. Относительно драпа, думаю, он не нужен: моя шинель вполне послужит до той поры, когда мы вместе отправимся во Францию, что же до формы, то разница с новою была бы так невелика, что не стоит из-за этого утруждаться. Ты предлагаешь мне переменить квартиру, но я не согласен, ибо наилучшим образом и удобно устроен в своей, так что с трудом без нее обошелся бы, тем более что я был бы стеснен, да и ты тоже - ведь кроме постоянных солдат на парадной лестнице, из-за моих поздних приездов и швейцару пришлось бы почти всю ночь быть на ногах, что было бы мне неприятно. Материи, которые ты предлагаешь, принимаю с благодарностью, и это не будет роскошеством, ведь моя старая мебель почти вся изъедена животными; одно условие, что ты сам все выберешь, по той простой причине, что у тебя намного больше вкуса; цвет же не важен - летом придется красить комнату, вот ее и выкрасят в цвет, подходящий к материи.
Я послал Антуана (возможно слуга Дантеса, - В. Ф.) в деревню: меньше чем за 500-600 рублей не найти дачи, где мы оба устроились бы удобно и в тепле. Подумай, не слишком ли это дорого, и ответь сразу, чтобы я мог распорядиться и все устроить для твоего удобства. Дай мне знать со следующей почтой, получил ли ты письмо некоего господина; позавчера он написал мне еще пачку писем, о которых расскажу тебе в следующий раз. Прощай, мой драгоценный, будь снисходителен к моей новой страсти, ведь тебя я тоже люблю всем сердцем.
Дантес.”
Это то самое письмо, отрывки из которого в свое время опубликовал Труайя. Здесь мы привели его полностью. Конечно же дама, носящее то же имя, что и Наталья Николаевна, - это графиня Елизавета Федоровна Мусина-Пушкина, урожденная Вартенслебен, умершая 27 августа 1835 года. Дантесу она приходилась сестрой его бабушки по линии матери. Дантес любит и любим. Страсть затмевает ему разум, и он признается в своем чувстве Геккерну, хотя знает, что вызовет ревность. Опомнившись в конце письма, он пишет новоявленному отцу: “мой драгоценный, будь снисходителен к моей новой страсти, ведь тебя я тоже люблю всем сердцем”. Дантес пишет о “новой страсти”. Вспомним, что в конце ноября предыдущего года он разорвал отношения с “Супругой”. Когда же начался новый роман? Об этом мы узнаем позднее из его же писем.
“Петербург, 2 февраля 1836 г.
Мой драгоценный друг, никогда в жизни я столь не нуждался в твоих добрых письмах, на душе такая тоска, что они становятся для меня поистине бальзамом. Теперь мне кажется, что я люблю ее больше, чем две недели назад! Право, мой дорогой, это idee fixe, она не покидает меня, она со мною во сне и наяву, это страшное мученье: я едва могу собраться с мыслями, чтобы написать тебе несколько банальных строк, а ведь в этом единственное мое утешение - мне кажется, что, когда я говорю с тобой, на душе становится легче. У меня более, чем когда-либо, причин для радости, ибо я достиг того, что могу бывать в ее доме, но видеться с ней наедине, думаю, почти невозможно, и все же совершенно необходимо; и нет человеческой силы, способной этому помешать, ибо только так я обрету жизнь и спокойствие. Безусловно, безумие слишком долго бороться со злым роком, но отступать слишком рано - трусость. Словом, мой драгоценный, только ты можешь быть моим советчиком в этих обстоятельствах: как быть, скажи? Я последую твоим советам, ведь ты мой лучший друг, и я хотел бы излечиться к твоему возвращению и не думать ни о чем, кроме счастья видеть тебя, а радоваться только тому, что мы вместе. Напрасно я рассказываю тебе все эти подробности, знаю - они тебя удручают, но с моей стороны в этом есть немного эгоизма, ведь мне-то становится легче. Может быть ты простишь мне, что я с этого начал, когда увидишь, что я приберег добрую новость. Я только что произведен в поручики; как видишь, мое предсказание исполнилось незамедлительно, и пока я служил весьма счастливо - ведь в конной гвардии до сих пор остаются в этом чине те, кто был в корнетах еще до моего приезда в Петербург. Уверен, в Сульце также будут очень довольны, я извещу их ближайшей почтой. Честно говоря, мой дорогой друг, если бы в прошлом году ты захотел поддержать меня чуть больше, когда я просился на Кавказ - теперь ведь ты можешь это признать, или я сильно заблуждался, всегда считая это несогласием, конечно, тайным, - то на будущий год я путешествовал бы с тобой как поручик-кавалергард, да вдобавок с лентой в петлице, потому что все, кто был на Кавказе, вернулись в добром здравии и были представлены к крестам, вплоть до маркиза де Пина. Один бедняга Барятинский был опасно ранен, верно; но тоже - какое прекрасное вознаграждение: Император назначил его адъютантом Великого Князя-Наследника, а после представил к награждению крестом Св. Георгия и дал отпуск за границу на столько времени, сколько потребуется для поправки здоровья; если бы я был там, может быть, тоже что-нибудь привез.”
Итак, Дантес стал вхож в дом Пушкина в январе 1836 года.
Через два дня после того, как Дантес написал это письмо, фрейлина М. Мердер делает такую запись в своем дневнике: “5 февраля 1836 г. Среда. С вечера у княгини Голицыной пришлось уехать на бал к княгине Бутера... В толпе я заметила Дантеса, но он меня не видел. Возможно, впрочем, что просто ему было не до того. Мне показалось, что глаза его выражали тревогу - он искал кого-то взглядом и, внезапно устремившись к одной из дверей, исчез в соседней зале. Через минуту он появился вновь, но уже под руку с госпожою Пушкиною. До моего слуха долетело: “Уехать - думаете ли вы об этом - я не верю этому - это не ваше намерение”... Выражение, с которым произнесены эти слова, не оставляло сомнения насчет правильности наблюдений, сделанных мною ранее, - они безумно влюблены друг в друга! Пробыв на балу не более получаса, мы направились к выходу: барон танцевал мазурку с г-жою Пушкиной - как счастливы они казались в эту минуту!...”
Из этой записки следует, что Мердер наблюдала за влюбленными и раньше. Следовательно, слухи в свете могли появиться уже в январе и дойти до ушей Пушкина. В этом нет ничего удивительного: первая красавица и самый модный молодой человек были на виду. Это и могло отравить и без того нелегкую жизнь поэта.
А теперь прочтем письма Дантеса от 14 февраля и 6 марта 1836 года.
“Петербург, 14 февраля 1836 г.
Мой дорогой друг, вот и карнавал позади, а с ним - часть моих терзаний. Право, я, кажется, стал немного спокойней, не видясь с ней ежедневно, да и теперь уж не может кто угодно прийти, взять ее руку, обнять за талию, танцевать и беседовать с нею, как я это делаю: а они ведь лучше меня, ибо совесть у них чище. Глупо говорить об этом, но оказывается - никогда бы не поверил - это ревность, и я постоянно пребывал в раздражении, которое делало меня несчастным. Кроме того, в последний раз, что мы с ней виделись, у нас состоялось объяснение, и было оно ужасным, но пошло мне на пользу. В этой женщине обычно находят мало ума, не знаю, любовь ли дает его, но невозможно вести себя с большим тактом, изяществом и умом, чем она при этом разговоре, а его тяжело было вынести, ведь речь шла не более и не менее как о том, чтобы отказать любимому и обожающему ее человеку, умолявшему пренебречь ради него своим долгом: она описала мне свое положение с таким самопожертвованием, просила пощадить ее с такой наивностью, что я воистину был сражен и не нашел слов в ответ. Если бы ты знал, как она утешала меня, видя, что я задыхаюсь и в ужасном состоянии; а как сказала: “Я люблю вас, как никогда не любила, но не просите большего, чем мое сердце, ибо все остальное мне не принадлежит, а я могу быть счастлива, только исполняя все свои обязательства, пощадите же меня и любите всегда так, как теперь, моя любовь будет вам наградой”, - да, видишь ли, думаю, будь мы одни, я пал бы к ее ногам и целовал их, и, уверяю тебя, с этого дня моя любовь к ней стала еще сильнее. Только теперь она сделалась иной: теперь я ее боготворю и почитаю, как боготворят и чтят тех, к кому привязано все существование.
Прости же, мой драгоценный друг, что начинаю письмо с рассказа о ней, но ведь мы с нею - одно и говорить с тобою о ней - значит говорить и о себе, а ты во всех письмах попрекаешь, что я мало о себе рассказываю.
Как я уже написал, мне лучше, много лучше, и, слава Богу, я начинаю дышать, ибо мучение мое было непереносимо: быть веселым, смеющимся перед светом, перед всеми, с кем встречался ежедневно, тогда как в душе была смерть - ужасное положение, которого я не пожелал бы и злейшему врагу. Все же потом бываешь вознагражден - пусть даже одной той фразой, что она сказала; кажется я написал ее тебе - ты же единственный, кто равен ей в моей душе: когда я думаю не о ней, то о тебе. Однако не ревнуй, мой драгоценный, и не злоупотреби моим доверием: ты-то останешься навсегда, что же до нее - время окажет свое действие и ее изменит, так что ничто не будет напоминать мне ту, кого я так любил. Ну, а к тебе, мой драгоценный, меня привязывает каждый новый день все сильнее, напоминая, что без тебя я был бы ничто.
В Петербурге ничего интересного: да и каких рассказов ты хотел бы, коли ты в Париже, а ты источник всех моих удовольствий и душевных волнений, и ты легко можешь найти себе развлечения - от полишинеля на бульварах до министров в Палате, от суда уголовного до суда пэров. Я в самом деле завидую твоей жизни в Париже - это время должно быть интересным, а наши газеты, как ни усердствуй, способны лишь весьма слабо воспроизвести красноречие и отвагу убийцы Луи-Филиппа (Фиески, неудачно покушавшийся на короля, - В. Ф.)...”
“Петербург, 6 марта 1836 г.
Мой дорогой друг, я все медлил с ответом, ведь мне было необходимо читать и перечитывать твое письмо. Я нашел в нем все, что ты обещал: мужество для того, чтобы снести свое положение. Да, поистине, в самом человеке всегда достаточно сил, чтобы одолеть все, с чем он считает необходимым бороться, и Господь мне свидетель, что уже при получении твоего письма я принял решение пожертвовать этой женщиной ради тебя. Решение мое было великим, но и письмо твое было столь добрым, в нем было столько правды и столь нежная дружба, что я ни мгновения не колебался; С той же минуты я полностью изменил свое поведение с нею: я избегал встреч так же старательно, как прежде искал их; я говорил с нею со всем безразличием, на какое был способен, но думаю, что не выучи я твоего письма, мне недостало бы духу. На сей раз, слава Богу, я победил себя, и от безудержной страсти, что пожирала меня 6 месяцев, о которой я говорил во всех письмах к тебе, во мне осталось лишь преклонение да спокойное восхищение созданьем, заставившим мое сердце биться столь сильно.
Сейчас, когда все позади, позволь сказать, что твое послание было слишком суровым, ты отнесся к этому трагически и строго наказал меня, стараясь уверить, будто ты знал, что ничего для меня не значишь, и говоря, что письмо мое было полно угроз. Если смысл его был действительно таков, признаю свою вину, но только сердце мое совершенно невинно. Да и как же твое сердце не сказало тебе тотчас, что я никогда не причиню тебе горя намеренно, тебе, столь доброму и снисходительному. Видимо, ты окончательно утратил доверие к моему рассудку, правда, был он совсем слаб, но все-таки мой драгоценный, не настолько, чтобы положить на весы твою дружбу и думать о себе прежде, чем о тебе. Это было бы более чем себялюбием, это было бы самой черной неблагодарностью. Доказательство всего сказанного - мое доверие, мне известны твои убеждения на этот счет, так что, открываясь, я знал заранее, что ты ответишь отнюдь не поощрением. Вот я и просил укрепить меня советами, в уверенности, что только это поможет мне одолеть чувство, коему я попустительствовал и которое не могло дать мне счастия. Ты был не менее суров, говоря о ней, когда написал, будто до меня она хотела принести свою честь в жертву другому - но, видишь ли, это невозможно. Верю, что были мужчины, терявшие из-за нее голову, она для этого достаточно прелестна, но чтобы она их слушала, нет! Она же никого не любила больше, чем меня, а в последнее время было предостаточно случаев, когда она могла бы отдать мне все - и что же, мой дорогой друг - никогда ничего! Никогда в жизни!
Она была много сильней меня, больше 20 раз просила она пожалеть ее и детей, ее будущность, и была столь прекрасна в эти минуты (а какая женщина не была бы), что, желай она, чтобы от нее отказались, она повела бы себя по-иному, ведь я уже говорил, что она столь прекрасна, что можно принять ее за ангела, сошедшего с небес. В мире не нашлось бы мужчины, который не уступил бы ей в это мгновение, такое огромное уважение она внушала. Итак, она осталась чиста; перед целым светом она может не опускать головы. Нет другой женщины, которая повела бы себя так же. Конечно, есть такие, у кого на устах чаще слова о добродетели и долге, но с большей добродетелью в душе - ни единой. Я говорю об этом не с тем, чтобы ты мог оценить мою жертву, в этом я всегда буду отставать от тебя, но дабы показать, насколько неверно можно порою судить по внешнему виду. Еще одно странное обстоятельство: пока я не получил твоего письма, никто в свете даже имени ее при мне не произносил. Едва твое письмо пришло, словно в подтверждение всем твоим предсказаниям - в тот же вечер еду на бал при дворе, и Великий Князь-Наследник шутит со мной о ней, отчего я тотчас заключил, что и в свете, должно быть прохаживались на мой счет. Ее же убежден, никто никогда не подозревал, и я слишком люблю ее, чтобы хотеть скомпрометировать. Ну, я уже сказал, все позади, так что надеюсь, по приезде ты найдешь меня совершенно выздоровевшим...”
Итак, страсть к Пушкиной пожирает Дантеса уже 6 месяцев (письмо от 6 марта 1836 года); роман начался где-то в сентябре 1835 года. (Пушкин ошибался, когда в письме Геккерну 21 ноября 1836 года писал о двухлетнем постоянстве Дантеса). В сентябре 1835 года Пушкин живет в Михайловском. Мы уже цитировали его письмо жене, где он ревниво сравнивает молодую сосновую поросль с кавалергардами и спрашивает жену: “что ты делаешь, моя красавица... расскажи...” И мы уже говорили об эпистолярном красноречии Жоржа Дантеса. Вряд ли существуют, сохранились письма или воспоминания, в которых облик жены поэта был передан так верно и ярко, причем в роковой, критический момент ее жизни. Конечно, силу его перу придает чувство. В искренности чувств Дантеса нет никаких сомнений. Нет сомнений и в искренности ответного чувства Натальи Николаевны. Здесь мы хотели бы остановиться на отрывке из книги Серены Витале “Пуговица Пушкина”:
“В книге “Пушкин в 1836 году” серьезная исследовательница С. Абрамович пишет (по поводу опубликованных Труайя отрывков, - В. Ф.), что ... “январское письмо говорит прежде всего о том, что Дантес в тот момент был охвачен подлинной страстью... Но следует отнестись с сугубой осторожностью к его заявлениям, касающимся Н. Н. Пушкиной... Его слова “...она тоже любит меня” свидетельствуют скорее о его самоуверенности, чем о реальном положении дел”. Мы могли бы и согласиться с Абрамович, но сам ее метод не корректен: почему можно верить Дантесу, когда он говорит о себе, и отказывать ему в доверии, когда он говорит о Наталии Николаевне и приводит ее слова?”
Добавим к этому еще вот что. Ну, а если предположить худшее? Предположить, что Наталья Николаевна обманывала Дантеса, кружила ему голову (или, как сегодня говорит молодежь, “крутила динамо”). Неужели это поведение больше “устроит” поклонников Н. Н. Гончаровой, еще недавно писавших с нее икону? Разумеется, это предположение должно быть отброшено, его и обсуждать нечего. Оно никак не вяжется с характером жены поэта, со всем, что нам о ней известно. Итак, Наталья Николаевна, ответив на любовь Дантеса (“Я люблю вас, как никогда не любила”) осталась чиста. Она отдала ему свое сердце, но просила ее пощадить. Дантес пишет об этом 14 февраля. Но не надо забывать еще об одном. В это время исполнилось почти шесть месяцев ее беременности (она родит дочь Наталью 23 мая). Дантес не пишет об этом, да вряд ли и знает. А Наталья Николаевна была хорошая мать...
Письмо от 6 марта интересно и в другом отношении. Мы уже говорили, что не зная ответных писем Геккерна-отца, мы слышим их отголосок в письмах Дантеса. Геккерн всеми силами пытается убедить Дантеса “одолеть” свое чувство, прервать этот опасный роман. “Укрепляя советами” Дантеса, он не останавливается перед тем, чтобы очернить, оклеветать Н. Н. Пушкину, заявляя, что до него “она хотела принести свою честь в жертву другому”. И это не только ревность. Геккерн-отец хорошо понимает опасность положения. Понимает, что на карту поставлены карьера сына и его собственная. А ведь столько сил и хлопот ушло у него на переговоры об усыновлении в Голландии и в Сульце. Столько надежд связано с будущим этого блестящего юноши, которому он передал свое имя и состояние. Геккерн испытывает к Жоржу Дантесу и “paternage”, отцовские чувства, свойственные всем гомосексуалистам. И, кажется, Геккерну что-то удалось. Дантес пишет в письме, что “принял решение пожертвовать этой женщиной” ради Геккерна-отца. Но это только слова. А по дороге на Черную речку идти еще целый год. И тут самое время вспомнить о басне про Фому и Кузьму, рассказанную Пушкиным в его письме Наталье Николаевне осенью 1833 года.
А между тем, свет полнится слухами. И хотя увлеченный страстью молодой человек не хочет скомпрометировать любимую женщину (он сам пишет об этом, и сейчас ему можно верить), этот роман в январе-феврале 1836 года перестает быть тайной. Об этом шутит с Дантесом наследник, об этом пишет в своем дневнике фрейлина Мердер. Светская чернь разносит сплетню по гостиным. Это и было тем фоном, на котором разразился душевный кризис поэта, три дуэльных конфликта, когда Пушкин по словам Соллогуба “искал смерти”.
“Петербург, суббота 28 марта 1836 г.
...Хотел писать тебе, не говоря о ней, однако, признаюсь, письмо без этого не идет, да, к тому же, я обязан тебе отчетом о своем поведении после получения последнего письма. Как и обещал, я держался твердо, я отказался от свиданий и от встреч с нею: за эти три недели я говорил с нею 4 раза и о вещах, совершенно незначительных, а ведь Господь свидетель, мог бы проговорить 10 часов кряду, пожелай я высказать половину того, что чувствую, видя ее. Признаюсь откровенно - жертва, тебе принесенная, огромна. Чтобы так твердо держать слово, надобно любить так, как я тебя; я и сам бы не поверил, что мне достанет духу жить поблизости от столь любимой женщины и не бывать у нее, имея для этого все возможности. Ведь, мой драгоценный, не могу скрыть от тебя, что все еще безумен; однако же сам Господь пришел мне на помощь: вчера она потеряла свекровь, так что не меньше месяца будет вынуждена оставаться дома, тогда, может быть, невозможность видеть ее позволит мне не предаваться этой страшной борьбе, возобновлявшейся ежечасно, стоило мне остаться одному: надо ли идти или не ходить. Так что признаюсь, в последнее время я постоянно страшусь сидеть дома в одиночестве и часто выхожу на воздух, чтобы рассеяться. Так вот, когда бы ты мог представить, как сильно и нетерпеливо я жду твоего приезда, а отнюдь не боюсь его - я дни считаю до той поры, когда рядом будет кто-то, кого я мог бы любить - на сердце так тяжело, и такое желание любить и не быть одиноким в целом свете, как сейчас, что 6 недель ожидания покажутся мне годами.”
Вот и еще один пример важности “контекста”, о котором говорила С. Л. Абрамович. В свое время отрывки, опубликованные Труайя, не убедили некоторых пушкинистов в том, что в письмах Дантеса речь идет о Н. Н. Пушкиной. Им не хотелось верить этому. Например С. Ласкин предположил, что речь идет об Идалии Полетике, жене кавалергарда. Мать Пушкина скончалась 29 марта 1836 года. Видимо, Дантес окончил писать письмо именно в этот день, хотя приступил к нему накануне. Так случалось и раньше. Прислушаемся к голосу Дантеса: “на сердце так тяжко, и такое желание любить и не быть одиноким в целом свете...” Дантес адресует эти слова отцу, но думает о Пушкиной. Страсть пожирает его. Вот еще одно письмо Дантеса, точнее отрывок из него, который датируется апрелем 1836 года (после 5-го).
“Не хочу говорить тебе о своем сердце, ибо пришлось бы сказать столько, что никогда бы не кончил. Тем не менее, оно чувствует себя хорошо, и данное тобою лекарство оказалось полезным, благодарю миллион раз, я возвращаюсь к жизни и надеюсь, что деревня исцелит меня окончательно, - я несколько месяцев не увижу ее. Ты помнишь, что Жан-вер просил руку сестры красавицы графини Борх и ему по справедливости отказали. Что же, соперник его победил и вскоре получит ее в жены.
Прощай, мой драгоценный друг, единственный поцелуй в одну твою щеку, но не более, ибо остальное мне хочется подарить тебе по приезде.
Дантес.”
В письме идет речь об Ольге Викентьевне Волынской (двоюродной сестре Н. Н. Пушкиной), позднее вышедшей замуж за французского писателя, издателя и дипломата Леве-Веймара. Ольга Волынская была сестрой известной красавицы Любови Викентьевны Борх, жены графа Борха. Это последнее имя еще встретится на нашем пути. О предстоящем приезде Леве-Веймара в Петербург мы узнаем из письма графа де Моле, французского министра иностранных дел, послу де Баранту в Петербург, датированного 10 мая 1836 года[7].)
“Он (король, - В. Ф.) добился внимания Леве-Веймара, который с такой жестокостью отозвался о нем в своем “журнале”, и говорят даже, что он собирается его (Леве-Веймара, - В. Ф.) к вам послать. Сам же Леве-Веймар предварил эту поездку своей статьей в журнале от 1 мая, которую вам непременно надо достать”.
В середине мая Дантес встречает Геккерна, вернувшегося в Петербург после годичной отлучки. Скоро кавалергарды переедут на летние маневры в Красное Село. Наталья Николаевна давно на выезжает: траур по свекрови и ожидание ребенка.
Пушкин еще 29 апреля выехал в Москву. Он хочет заручиться согласием московских литераторов участвовать в “Современнике”, привлечь к работе Белинского. Пока Одоевский готовит второй том журнала, Пушкин встречается с Чаадаевым, Баратынским, Шевыревым, в архиве Коллегии иностранных дел обсуждает с А. Ф. Малиновским планы работы над историей Петра, убеждает М. С. Щепкина писать воспоминания. В доме Павла Воиновича Нащокина он отходит душой. Казалось, страшная петербургская зима ушла навсегда. Пушкин пишет жене, скучает, беспокоится о ее здоровье. Впоследствии, вспоминая эти счастливые дни, жена Нащокина рассказывала: “Надо было видеть радость и счастье поэта, когда он получал письма от жены. Он весь сиял и осыпал эти исписанные листочки бумаги поцелуями”. И только 18 мая, перед самым отъездом в Петербург, Пушкин в письме к жене, словно вспомнив о пережитом, пишет горькие строчки:
“По мне драка Киреева гораздо простительнее, нежли славный обед ваших кавалергардов с благоразумием молодых людей, которым плюют в глаза, а они утираются батистовым платочком, смекая, что если выйдет история, то их в Аничков не позовут... у меня душа в пятки уходит, как вспоминаю, что я журналист. Будучи еще порядочным человеком, я получал уже полицейские выговоры и мне говорили: vous avez trompe[8] и тому подобное. Что же теперь со мною будет? Мордвинов будет на меня смотреть как на Фаддея Булгарина и Николая Полевого, как на шпиона; черт догадал меня родиться в России с душой и талантом! Весело, нечего сказать.”
Пушкин вернулся в Петербург 23 мая, в день рождения дочери Натальи. В Петербурге его ждали хлопоты со вторым номером “Современника”, переговоры с типографией и долги. Он надеялся, что второй номер журнала и миниатюрное переиздание “Онегина” поправят его финансовое положение. Не поправили. Долговая яма оказалась еще глубже. На Каменном острове сняли дорогую дачу. Пушкин хотел занять деньги у Нащокина и писал ему в Москву: “...Деньги, деньги! Нужно их до зареза”. На даче, на Каменном острове, встретил он последний свой день рождения. Настроение у Пушкина не было праздничным. Его племянник Лев Павлищев вспоминает со слов матери, сестры Пушкина: “Ольга Сергеевна была поражена его худобою, желтизною лица и расстройством его нервов. Александр Сергеевич не мог сидеть долго на одном месте, вздрагивал от громких звонков, падения предметов на пол; письма же распечатывал с волнением; не выносил ни крика детей, ни музыки.”
Мы привыкли думать о пушкинской осени как о времени творческого подъема у поэта, времени вдохновения (“...и пальцы просятся к перу, перо к бумаге”...). 1836 год такой осени Пушкину не принес, но подарил необыкновенно творческое лето. Пушкин оканчивает черновик “Капитанской дочки”, пишет статьи для своего “Современника”. Он создает поэтический цикл (названный впоследствии каменноостровским), в центре которого - драма жизни и смерти, мысли о внутренней свободе художника и его независимости, о его праве свободно путешествовать и видеть “созданья искусств и вдохновенья”, о смерти и бессмертии. Религиозные образы этих стихов навеяны размышлениями поэта о нравственных ценностях жизни, о бессмертии поэтической души, о презрении к предательству, к тщете суетной жизни, предчувствием своего близкого конца. В этих стихах много величия, горечи и печали. Перевернув лист бумаги с черновиком “Памятника”, Пушкин написал карандашом на обратной стороне листа:
“Пошли мне долгу жизнь и многие года!”
Зевеса вот о чем и всюду и всегда
Привыкли вы молить - но сколькими бедами
Исполнен долгий век!..
Долгий век... Важно не то, как долго живет человек, а то, как он живет, что оставляет после себя. В то последнее лето Пушкину удалось на время оторваться от отравленной полоски земли между Аничковым и Зимним. 21 августа, в день создания “Памятника”, его зять Павлищев пишет ему письмо, зовет в Михайловское требуя денег или раздела имения. Письмо свое он оканчивает предельно откровенно: “Кланяюсь усердно вам и Наталье Николаевне: ожидаю вас или денег”. Не суждено было Пушкину еще раз увидеть Михайловское. Тем последним летом Михайловское заменил ему Каменный остров. Это было счастливое лето. 17 июня его посетил на Каменноостровской даче Леве-Веймар, для которого Пушкин перевел на французский 11 русских песен. Впоследствии Леве-Веймар так расскажет о впечатлениях этого дня: “Счастье его было велико и достойно зависти, он показывал друзьям с ревностью и в то же время с нежностью свою молодую жену, которую гордо называл “моей прекрасной смуглой Мадонной”... “Я более не популярен” - говорил он часто. Но, наоборот, он стал еще популярнее, благодаря восхищению, которое вызывал его прекрасный талант, развивавшийся с каждым днем”.
Пушкин страстно любил жену. С годами это чувство не только не угасло, но усиливалось. Пушкин знал много женщин, не раз трепетал перед “мощной властью красоты", но покорял его, был близок и желанен особый тип женщины. И Наталья Николаевна - “чистейший образец” этого характера. Этот пушкинский тип женщины мы находим не только в Татьяне Лариной, но и в живых современницах поэта. Пушкин писал о Елене Михайловне Завадовской:
Все в ней гармония, все диво,
Все выше мира и страстей;
Она покоится стыдливо
В красе торжественной своей.
Здесь главное слово - “стыдливо”. Красота должна быть целомудренной и скромной. “Скромная спокойность” - так назвал это Пушкин в стихах к Екатерине Васильевне Вельяшёвой.
А вот как Пушкин пишет о глазах Олениной, противопоставляя их черным огненным глазам Россет, воспетой Вяземским:
Но сам признайся, то ли дело
Глаза Олениной моей...
Потупит их с улыбкой Леля -
В них скромных граций торжество;
Поднимет - ангел Рафаэля
Так созерцает божество.
И здесь главное все то же - “торжество скромных граций”.
Когда справедливо говорят о том, что сердце Натальи Николаевны не было разбужено (о чем поэт догадывался и о чем писал будущей теще), что оно дремало в канун роковой встречи с красивым кавалергардом, обычно приводят стихи Пушкина:
Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем,
Восторгом чувственным, безумством, исступленьем,
Стенаньем, криками вакханки молодой,
Когда виясь в моих объятиях змией,
Порывом пылких ласк и язвою лобзаний
Она торопит миг последних содроганий!
О, как милее ты, смиренница моя!
О, как мучительно тобою счастлив я,
Когда склоняяся на долгие моленья,
Ты предаешься мне нежна без упоенья,
Стыдливо-холодна восторгу моему
Едва ответствуешь, не внемлешь ничему
И оживляешься потом все боле, боле -
И делишь наконец мой пламень поневоле!
Это ли не свидетельство “спокойного безразличия сердца” Натальи Николаевны (слова Пушкина из письма к будущей теще)? Да, безусловно так. Но ведь здесь и характер женщины, с которой Пушкин “мучительно счастлив”. В этом характере - покой, тишина и еще некая тайна, разгадать которую не дано даже при полной близости.
12 сентября Пушкины вернулись в Петербург, в новую (и последнюю) квартиру на Мойке, снятую у С. Г. Волконской. С этого дня дорога на Черную речку как бы спрямляется. В августе, когда Пушкины еще жили на даче, кавалергардский полк, закончив маневры, встал на квартиры в Новой Деревне. Возобновляются балы в здании минеральных вод. Дантес появляется на пушкинской даче, встречается с женой Пушкина. За те несколько месяцев, что они не виделись, Дантес успел влюбить в себя Екатерину Гончарову и княжну Марию Барятинскую. Об этом мы узнаем из дневника княжны, недавно изученного М. Г. Ашукиной-Зенгер и С. Л. Абрамович. Не известно, знала ли Наталья Николаевна о Марии Барятинской, но к своей сестре она Дантеса ревновала. Существует версия о том, что связь Дантеса с Екатериной Николаевной Гончаровой привела к добрачной беременности. И именно это обстоятельство в конце концов заставило Дантеса на ней жениться. Этой точки зрения придерживается и Серена Витале в своей книге. Автор, побывавший в Сульце еще в начале восьмидесятых, видел свидетельство о рождении старшей дочери Матильды Дантес, датированное 19 октября 1837 года. Казалось бы, это снимает предположение о ранней беременности Екатерины Гончаровой. Но вот недавно Франс Суассо, посетивший Сульц, ознакомился со свидетельствами о рождении всех детей Дантеса и установил, что на удостоверении Матильды нет подписи врача (а на других - есть). На этом основании Суассо считает, что дата рождения Матильды Дантес подделана. Конечно же близкие, в том числе Наталья Николаевна и тетка Екатерина Ивановна Загряжская, знали правду. После официального сватовства Дантеса тетка пишет Жуковскому: “Слава Богу, кажется все кончено. Жених и почтенный его батюшка были у меня с предложением... и так все концы в воду”. Что означает эта фраза: “все концы в воду”? Относится она к Екатерине или Наталье? Но мы опять забежали вперед по нашей дороге.
С переездом в Петербург свидания Дантеса и Натальи Николаевны возобновляются. Вот как Софья Николаевна Карамзина в письме к брату 19-20 сентября 1836 года описывает обед у них в Царском Селе: “...получился настоящий бал, и очень веселый, если судить по лицам гостей, всех, за исключением Александра Пушкина, который все время грустен, задумчив и чем-то озабочен. Он своей тоской и на меня тоску наводит. Его блуждающий, дикий, рассеянный взгляд с вызывающим тревогу вниманием останавливается лишь на его жене и Дантесе, который продолжает все те же шутки, что и прежде, - не отходя ни на шаг от Екатерины Гончаровой, он издали бросает нежные взгляды на Натали, с которой в конце концов все же танцевал мазурку. Жалко было смотреть на фигуру Пушкина, который стоял напротив них, в дверях, молчаливый, бледный и угрожающий... Когда приехала графиня Строганова, я попросила Пушкина пойти поговорить с ней. Он было согласился... Как вдруг вижу - он внезапно останавливается и с раздражением отворачивается. “Ну, что же?” - “Нет, не пойду, там уже сидит этот граф.” - “Какой граф?” - Д'Антес, Гекрен что ли!”
Но в октябре отношение Натальи Николаевны к Дантесу меняется. Это отмечают все исследователи последнего года жизни Пушкина. Что это было, ревность к сестре Екатерине (а может быть и к Марии Барятинской) или что-то другое? И здесь важным документом является еще одно письмо из архива Клода Дантеса, которое Геккерн-сын, будучи на дежурстве, посылает Геккерну-отцу из казармы 17 октября 1836 года.
“Дорогой друг, я хотел говорить с тобой сегодня утром, но у меня было так мало времени, что это оказалось невозможным. Вчера я случайно провел весь вечер наедине с известной тебе дамой, но когда я говорю наедине - это значит, что я был единственным мужчиной у княгини Вяземской, почти час. Можешь вообразить мое состояние, я наконец собрался с мужеством и достаточно хорошо исполнил свою роль и даже был довольно весел. В общем я хорошо продержался до 11 часов, но затем силы оставили меня и охватила такая слабость, что я едва успел выйти из гостиной, а оказавшись на улице, принялся плакать, точно глупец, отчего, правда, мне полегчало, ибо я задыхался; после же, когда я вернулся к себе, оказалось, что у меня страшная лихорадка, ночью я глаз не сомкнул и испытывал безумное нравственное страдание.
Вот почему я решился прибегнуть к твоей помощи и умолять выполнить сегодня вечером то, что ты мне обещал. Абсолютно необходимо, чтобы ты переговорил с нею, дабы мне окончательно знать, как быть.
Сегодня вечером она едет к Лерхенфельдам, так что, отказавшись от партии, ты улучишь минутку для разговора с нею.
Вот мое мнение: я полагаю, что ты должен открыто к ней обратиться и сказать, да так, чтоб не слышала сестра, что тебе совершенно необходимо с нею поговорить. Тогда спроси ее, не была ли она случайно вчера у Вяземских; когда же она ответит утвердительно, ты скажешь, что так и полагал и что она может оказать тебе великую услугу; ты расскажешь о том, что со мной вчера произошло по возвращении, словно бы был свидетелем: будто мой слуга перепугался и пришел будить тебя в два часа ночи, ты меня много расспрашивал, но так и не смог ничего добиться от меня [...], и что ты убежден, что у меня произошла ссора с ее мужем, а к ней обращаешься, чтобы предотвратить беду (мужа там не было). Это только докажет, что я не рассказал тебе о вечере, а это крайне необходимо, ведь надо, чтобы она думала, будто я таюсь от тебя и ты расспрашиваешь ее как отец, интересующийся делами сына; тогда было бы недурно, чтобы ты намекнул ей, будто полагаешь, что бывают и более интимные отношения, чем существующие, поскольку ты сумеешь дать ей понять, что по крайней мере, судя по ее поведению со мной, такие отношения должны быть.
Словом, самое трудное начать, и мне кажется, что такое начало весьма хорошо, ибо, как я сказал, она ни в коем случае не должна заподозрить, что этот разговор подстроен заранее, пусть она видит в нем лишь вполне естественное чувство тревоги за мое здоровье и судьбу, и ты должен настоятельно попросить хранить это в тайне от всех, особенно от меня. Все-таки было бы осмотрительно, если бы ты не сразу стал просить ее принять меня, ты мог бы это сделать в следующий раз, а еще остерегайся употреблять выражения, которые были в том письме. Еще раз умоляю тебя, мой дорогой, прийти на помощь, я всецело отдаю себя в твои руки, ибо, если эта история будет продолжаться, а я не буду знать, куда она меня заведет, я сойду с ума.
Если бы ты сумел вдобавок припугнуть ее и внушить, что [далее несколько слов написано неразборчиво. - С. В.[9]].
Прости за бессвязность этой записки, но поверь, я потерял голову, она горит, точно в огне, и мне дьявольски скверно, но, если тебе недостаточно сведений, будь милостив, загляни в казарму перед поездкой к Лерхенфельдам, ты найдешь меня у Бетанкура.
Целую тебя,
Ж. Де Геккерен
Серена Витале в своей книге добавляет, что после фразы “Так и не смог ничего добиться от меня...” Дантес пишет вдоль левого поля письма: “но, впрочем, тебе и не надобно было моих слов, ведь ты и сам догадался, что я потерял голову из-за нее, а наблюдая перемены в моем поведении и в характере, окончательно в этом утвердился, а стало быть, и мужу невозможно было не заметить того же самого”. Кроме того Серена Витале особо отмечает фразу (очень важную!), у которой читается только начало: “Tu pourrais aussi lui faire peure et lui fair entendre que...”[10] Конец фразы Дантес так тщательно вымарал, что ее невозможно прочесть. Серена Витале обратилась к криминалистам. Экспертиза криминалистов в Париже и в Милане установила, что эту фразу Дантес зачеркнул сразу же после того, как ее написал, но расшифровать ее не могла. Дантес видимо устыдился чего-то, написанного в сильном волнении, впопыхах.
Итак, 17 октября в доме Веры Федоровны Вяземской, вернувшейся в Петербург после отдыха в Норденрее состоялось объяснение Дантеса с Н. Н. Пушкиной. Оно длилось целый час. Судя по реакции Дантеса, Наталья Николаевна отвергла его моления об “интимных отношениях”. Дантес в отчаянии, он сходит с ума. Его веселость и непринужденность, которые в гостиных так бросались в глаза, - это бравада, “исполнение роли”. Дантес теряет голову, он доведен до той степени отчаяния, до той черты, после которой человек не управляет собой и способен на любой безумный поступок. Написав “припугнуть ее” (шантажировать, сообщить мужу?), он, словно, опомнился и вымарал фразу. И здесь мы еще раз вспомним мудрого Пушкина, его пересказ басни о Фоме и Кузьме в письме к жене ровно три года назад. Теряя голову (как Кузьма умирая от жажды), Дантес безумствует, забывает обо всем. Прежде всего о том, что было и оставалось для него самым главным, о карьере. Он забывает и о ревности отца. Более того, он просит (нет не просит, а требует: “ты должен") Геккерна, который ревнует, страдает и боится за Дантеса, вмешаться и на балу у баварского посланника Лерхенфельда тайно от Екатерины Николаевны поговорить с Натальей Николаевной, убедить ее вступить с ним в интимные отношения. Дантес пишет: “...ты сумеешь дать ей понять, что, по крайней мере, судя по ее поведению со мной, такие отношения должны быть”. Логика Дантеса проста: Если женщина говорит, что любит “как никогда не любила", то должна быть близость. Не верить Наталье Николаевне нельзя. Но Дантес забыл, что Наталья Николаевна умоляла пощадить ее, что “больше 20 раз просила она... пожалеть ее и детей, ее будущность”. Он просит Геккерна-отца вызвать сочувствие к нему у Натальи Николаевны, а заодно внушить ей, что ссора с ее мужем грозит ей бедой. При этом все это должно выглядеть как забота отца о сыне и что сам Дантес будто бы ничего не знает об их разговоре.
Это как бы уже не тот Дантес, которого мы знаем по его предыдущим письмам. Он и сам это говорит о себе (в приписке на полях), о “перемене... в поведении и в характере”. Куда девалась его расчетливость и осторожность (“умеренность и аккуратность”)? Дантес рискует головой, ставит на карту свою судьбу.
Скорее всего, Наталья Николаевна открылась мужу и рассказала о преследовании Дантеса только 4 ноября после получения Пушкиным и другими членами карамзинского кружка анонимного пасквиля. Наверное, тогда же она рассказала Пушкину о встрече с Дантесом у Идалии Полетики, жены кавалергарда, 2 ноября, накануне получения анонимных писем. Полетика обманом завлекла Пушкину к себе на квартиру, где ее уже ждал Дантес, умолявший ему отдаться. Видимо это была последняя бесполезная попытка охваченного страстью Дантеса. Сейчас эту встречу можно надежно датировать 2 ноября благодаря убедительному анализу С. Л. Абрамович. Но не будем спешить по нашей дороге, тем более, что Черная речка от нас уже недалеко.
Из цитированного письма Дантеса следует, что Пушкин наконец, выставил его за дверь, что это произошло еще в октябре. И еще одно важное соображение. Вскоре после 17 октября и разговора Геккерна-отца с Н. Н. Пушкиной на приеме у Лерхенфельда Дантес заболел и болел целую неделю, с 20 по27 октября. В неотосланном письме от 21 ноября 1836 года Пушкин пишет Геккерну-отцу: “Вы, представитель коронованной особы, вы отечески сводничали вашему незаконнорожденному или так называемому сыну: всем поведением этого юнца руководили вы. Это вы диктовали пошлости, которые он отпускал, и глупости, которые он осмеливался писать. Подобно бесстыжей старухе, вы подстерегали мою жену по всем углам, чтобы говорить ей о вашем сыне, а когда, заболев сифилисом, он должен был сидеть дома, истощенный лекарствами, вы говорили, бесчестный вы человек, что он умирает от любви к ней; вы бормотали ей: верните мне моего сына”. Пушкин знал от жены о разговоре Геккерна-отца с Натальей Николаевной у Лерхенфельда, и время этого разговора, как видим, приходится как раз на болезнь Дантеса. В одном он только ошибся. Не Геккерн руководил поведением Дантеса, а, наоборот, Дантес давал советы Геккерну. При этом, если обезумевший Дантес потерял всякий контроль над собой, то Геккерн, осторожный и хитрый дипломат, напротив, всеми силами пытается погасить эту страсть, избежать скандала и успокоить Дантеса. Для этой цели все средства были хороши. В том числе, - убедить Н. Н. Пушкину уступить домогательствам Дантеса, в крайнем случае, пригрозить ей. При этом опытный и коварный дипломат старался не рисковать и готовил себе на будущее алиби. Позже, после убийства на дуэли Пушкина, он напишет Нессельроде объяснение, где скажет, что предупреждал жену поэта об опасности ее поведения и “даже доводил свою откровенность до выражений, которые должны были ее оскорбить”. Геккерн в этом объяснении требовал допроса Н. Н. Пушкиной под присягой и в доказательство предлагал свидетельство неких двух дам.
Каковы истинные чувства Дантеса осенью 1836 года? Их уже трудно назвать “великой и возвышенной страстью” (по выражению Пушкина), владевшей им год назад. Теперь это скорее безумие неудовлетворенного самолюбия, стремление любым способом, в том числе и самым низким, добиться своей цели.
Пока за спиной Пушкина интригуют Геккерны, поэт 19 октября у Яковлева встречает день Лицея и читает друзьям-лицеистам свое послание. По их свидетельству в этот день Пушкин не смог дочитать стихи: разрыдался. И в этот же день он написал (но не отправил) письмо Чаадаеву. Не разделяя пессимистического взгляда Чаадаева на историю России, Пушкин пишет: “...клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам бог ее дал.” И сказано это отнюдь не в угоду официальной политике правительства и уваровскому “православию, самодержавию и народности”. Пушкин добавляет: “Действительно нужно сознаться, что наша общественная жизнь - грустная вещь. Что это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, справедливости и истине, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству - поистине могут привести в отчаяние. Вы хорошо сделали, что сказали это громко. Но боюсь, как бы ваши (религиозные) исторические воззрения вам не повредили...
Как это бывало часто, предчувствие не обмануло Пушкина. “Диссидент” Чаадаев был объявлен сумасшедшим и по приказанию царя к нему был представлен врач, который чуть ли не ежедневно следил за состоянием “больного”. Через 150 лет эта практика в России ужесточится, и диссидентов будут отправлять в “психушки”.
Утром четвертого ноября городская почта доставила Пушкину и шести его друзьям, участникам карамзинского кружка, анонимный пасквиль, где Пушкин объявлялся рогоносцем. Дантес стал частым гостем этого кружка еще с весны 1836 года. В анонимке фигурировали еще два имени: Д. Л. Нарышкин, жена которого была любовницей Александра I и И. М. Борх, муж красавицы Л. М. Голынской, известной своим распутством. В тот же день Пушкин послал вызов Дантесу. У жены он потребовал объяснений. О том, что случилось в этот день мы узнаем из записки Дантеса Геккерну, которую Серена Витале датирует 6 ноября 1836 года.
“Мой драгоценный друг, благодарю за две присланные тобою записки. Они меня немного успокоили, я в этом нуждался и пишу эти несколько слов, чтобы повторить, что всецело на тебя полагаюсь, какое бы решение ты ни принял, будучи заранее убежден, что во всем этом деле ты станешь действовать лучше моего.
Бог мой, я не сетую на женщину и счастлив, зная, что она спокойна, но это большая неосторожность либо безумие, чего я, к тому же , не понимаю, как и того, какова была ее цель. Записку пришли завтра, чтоб знать, не случилось ли чего нового за ночь, кроме того, ты не говоришь, виделся ли с сестрой (Екатериной Гончаровой, - В. Ф.) у тетки (у Е. И. Загряжской, - В. Ф.) и откуда ты знаешь, что она призналась в письмах.
Доброго вечера, сердечно обнимаю,
Ж. де Геккерен.
Во всем этом Екатерина - доброе создание, она ведет себя восхитительно.”
Мы узнаем таким образом, что четвертого ноября Наталья Николаевна не только рассказала Пушкину о встрече с Геккерном у баварского посланника и с Дантесом у Полетики, но и призналась мужу, что получала и хранила письма Дантеса. В этот день Пушкин узнал о романе жены, начавшемся еще осенью прошлого года. Образно говоря, Пушкин как бы прочел те письма из архива Клода Дантеса, которые пришли к нам только сто шестьдесят лет спустя. Пушкин узнал правду. Наталье Николаевне стало спокойнее и легче, Пушкину - тревожнее и тяжелее. Позднее Вяземский так писал об этом объяснении: “Пушкин был тронут ее доверием, раскаяньем и встревожен опасностью, которая ей угрожала”. Это доверие к жене Пушкин сохранил до конца. А. И. Тургенев делает запись в дневнике сразу после дуэли: “Приезд его: мысль о жене и слова ей сказанные: “Будь спокойна, ты ни в чем не виновата”.
Наталья Николаевна призналась мужу в том, что получала и хранила письма Дантеса. Дантес считает это неосторожностью, даже безумием. И это понятно. Письма не должны были оставить у Пушкина сомнений в характере их отношений и, если не отношений, то чувств. И здесь я должен сделать отступление.
Редактор “Нового мира”, читавшая мою рукопись, строго спросила (с плохо скрываемым возмущением):
- Как? Вы полагаете, что Пушкин читал чужие письма?
Я так ответил редактору:
- Это из документа не следует. Дантес сообщает только о том, что Наталья Николаевна “призналась в письмах”. Но ваш вопрос говорит о внеисторическом подходе. Это в наше время считается неприличным мужу читать чужие письма, адресованные жене. А во времена Пушкина дело обстояло иначе. Вспомните, что говорил сам Пушкин о роли мужа в воспитании жены, особенно в тех обстоятельствах, в которых они оба оказались. В известном письме к Геккерну поэт называет себя “поверенным своей жены и господином ее поведения”. Обращаясь к Бенкендорфу, он пишет: “Будучи единственным судьей и хранителем ...чести моей жены...” И еще в июне 1831 года в письме к теще Пушкин писал: “Обязанность моей жены - подчиняться тому, что я себе позволю. Не восемнадцатилетней женщине управлять мужчиной, которому 32 года”. Поэтому я убежден, что Пушкин считал своим долгом прочесть письма.
Так я ответил редактору. Но даже не вдаваясь в это, скажем, что факт получения и хранения этих писем не оставил у Пушкина сомнений в характере чувств, которые питали друг к другу Дантес и Наталья Николаевна. Поделиться этим Пушкин не мог ни с кем. Поэтому об этом факте до сих пор не было известно. И мы узнали об этом только сейчас, из новонайденного архива Клода Дантеса.
Начиная со Щеголева, исследователи дуэли и гибели Пушкина потратили много сил для выяснения того, кто был автором анонимного пасквиля. Этот интерес понятен: хотелось пригвоздить негодяя (или негодяев) к позорному столбу. Назывались имена В. П. Долгорукова, И. С. Гагарина, С. С. Уварова, Александра Трубецкого... Автора искали среди врагов Пушкина, а их было много. Сам Пушкин был уверен в авторстве Геккерна-отца. Уже после смерти Пушкина, 10 февраля 1837 года, П. А. Вяземский писал: “Адские сети, адские козни были устроены против Пушкина и жены его... Супружеское счастье и согласие Пушкиных было целью развратнейших и коварнейших покушений двух людей, готовых на все, чтобы опозорить Пушкину”. Таким образом, Вяземский подозревает обоих Геккернов. Подозрения так и остались подозрениями, и эта тайна не раскрыта до сих пор. Одно можно сказать. Ставшие известными документы из архива Клода Дантеса делают подозрение в отношении Луи Геккерна менее вероятным. Луи Геккерна не подозревал и Щеголев. Прочтя письмо Дантеса от 17 октября, можно скорее предположить, что именно он, Дантес, частый гость карамзинского кружка, был инициатором анонимного пасквиля, что эта идея принадлежала ему. Геккерн-отец не мог не понимать, к каким последствиям приведет это анонимное письмо. Впрочем, так ли уж это все важно? Важно знать, что пережил Пушкин в этот страшный день. И что привело его в конце концов на Черную речку. И сейчас мы знаем, что в этот день, 4 ноября 1836 года, Пушкин узнал правду: жена полюбила другого. Это потом, 25 января 1837 года, он напишет Геккерну-отцу, что чувство, которое, быть может, и вызывала в Наталье Николаевне “эта великая и возвышенная страсть, угасло в презрении самом спокойном и отвращении вполне заслуженном”. Эту фразу часто цитировали, но слова о “великой и возвышенной страсти” брали как бы в кавычки, считая их иронией, а пушкинское “быть может” вырастало до отрицания какого-либо серьезного ответного чувства у Натальи Николаевны. Все ее поведение в зиму 1836 года объявлялось неосторожностью, неумением поставить на место нахала-кавалергарда или же интересом к ухаживанию модного француза, которое льстило ей. Только сейчас мы узнали, что это совсем не так. А Пушкин узнал об этом 4 ноября 1836 года, то есть более ста шестидесяти лет назад. Узнал и, разумеется, поделиться этим не мог ни с кем, даже с самыми близкими друзьями. Трагедия, разыгравшаяся 4 ноября, - совсем не в том, что Пушкин терялся в догадках, кто автор пасквиля или подозревал в авторстве Геккерна. Соллогуб вспоминает слова Пушкина, сказанные ему в этот день: “Впрочем, понимаете, что безымянным письмом я обижаться не могу. Если кто-нибудь сзади плюнет на мое платье, так это дело моего камердинера вычистить платье, а не мое. Жена моя - ангел, никакое подозрение коснуться ее не может”. Трагедия этого дня в том, что в этот день обрушилась семейная цитадель, защищавшая Пушкина от холодных ветров, дувших не столько с Финского залива, сколько со стороны Зимнего и Аничкова. В этот день он был ранен в сердце (раньше, чем на дуэли в крестцовую кость), и эта рана не зарастала и кровоточила до самой смерти. Вызов, посланный в этот день Дантесу, был ответом не на анонимное письмо, а на письма Дантеса Наталье Николаевне и признания жены. Пушкин звал Дантеса к барьеру и этим защищал свою семью, честь жены и свое достоинство.
Все, что произошло между 4 ноября 1836 года и 27 января следующего года досконально изучено, вся эта часть дороги на Черную речку пройдена многими поколениями российских пушкинистов. В книге Стеллы Лазаревны Абрамович подведен итог, собраны все документы и дан их тщательный анализ[11]. Новейшие материалы архива Клода Дантеса к этому отрезку времени новых документов не добавляют. Они лишь заставляют по-новому взглянуть на некоторые обстоятельства трагедии и ее героев. Поэтому изложим хорошо известные факты конспективно.
5 ноября Геккерн-отец посещает Пушкина и от имени сына принимает его вызов. Геккерн просит отсрочки. Сначала на день, потом на две недели. Разумеется Геккерн-отец в отчаянии. Все его планы под угрозой, все здание “семейной” жизни, которое он возводил, вот-вот рухнет. Любой исход дуэли погибелен для него. Поэтому ее нужно предотвратить любой ценой. А друзьям Пушкина надо уберечь поэта. Жуковский начинает “челночную” дипломатию, посещая то Пушкина на Мойке, то Геккерна на Невском. Изворотливый Геккерн находит спасительный ход. Он объявляет Жуковскому, что его сын уже давно влюблен в Екатерину Николаевну Гончарову. Чтобы огласить эту помолвку и оградить честь Дантеса, Пушкин должен взять свой вызов назад и сохранить его в тайне. Жуковский верит Геккерну и 7 ноября объявляет обо всем Пушкину. Пушкин в бешенстве. В переговорах принимает участие Загряжская, тетка сестер Гончаровых. Жуковский ведет конспективные заметки, что-то вроде дневника. 7 ноября он пишет: “его бешенство”8 ноября - “его слезы”. Жуковский не понимает ни бешенства, ни слез Пушкина. Теперь, когда известно от Геккерна, что Дантес влюблен в Екатерину, хочет жениться на ней и Геккерн дает согласие на этот брак, теперь, казалось бы, отпадают всякие поводы для поединка. Пушкин неумолим и просит В. А. Соллогуба быть его секундантом. К переговорам подключается Соллогуб. Это он потом скажет об этих переговорах: “Все хотели остановить Пушкина. Один Пушкин того не хотел”. Пушкина буквально держат за руки. Под давлением, против своей воли, он, наконец, берет свой вызов назад. 17 ноября, на балу у Салтыковых о помолвке Дантеса и Екатерины Николаевны Гончаровой было объявлено официально. Влюбленной Екатерине это счастье и не снилось.
Ни в это время, ни позже друзья не понимали Пушкина, не знали, что творилось в его душе. И Пушкин не хотел и не мог ничего им объяснить. Объяснить, - означало бы опозорить и жену, и себя. Он должен был один справиться со своим горем. Сейчас, после чтения писем Дантеса, мы это понимаем лучше, чем когда-либо. П. А. Вяземский позже скажет: “Пушкин был не понят при жизни не только равнодушными к нему людьми, но и его друзьями. Признаюсь и прошу в том прощения у его памяти”. Добавим от себя, что он не был понят и после смерти, и только сейчас, 160 лет спустя, мы начинаем лучше понимать, что пришлось ему пережить.
В свете происходит то, что С. Л. Абрамович назвала жужжаньем клеветы. Все теряются в догадках об истинных причинах свадьбы Дантеса. Идут разговоры о том, что Дантес жертвует собой ради спасения чести любимой женщины. Ведь о его любви к прекрасной Натали только и говорили в свете. Геккерны, разумеется, поддерживают эту версию. И уже 21 ноября хрупкий мир мог взорваться. В этот день Пушкин пишет крайне оскорбительное письмо Геккерну (отрывок из него мы приводили), а также письмо Бенкендорфу, где доводит “до сведения правительства и общества”, что анонимное письмо - дело рук голландского посланника. Жалобой это не было. Не в характере Пушкина было жаловаться. Можно считать достоверными предположения о том, что Пушкин намеревался отправить письмо Бенкендорфу уже после дуэли. Ведь отправь он тогда это письмо Геккерну, дуэль была бы неминуема уже в ноябре. Но опять вмешался Жуковский. Узнав от Соллогуба о письме, он заставил Пушкина отказаться от отсылки письма. На следующий день Жуковский рассказал царю об анонимном пасквиле, вызове Пушкина и последовавшем после этого сватовстве Дантеса. На аудиенции 23 ноября царь взял с поэта слово, что в дальнейшем он ничего не предпримет без его ведома. Пушкина опять связали по рукам и ногам.
Свадьба Дантеса и Екатерины Гончаровой состоялась 10 января 1837 года. То, во что сам Пушкин не верил, свершилось. Молодые делают свадебные визиты (в доме Пушкина им отказано), принимают гостей в своей роскошно обставленной квартире в голландском посольстве. Казалось бы, наступил мир и у друзей Пушкина нет причин для беспокойства. Но есть много наблюдений, которые настораживают. Так, вскоре после помолвки, Софья Николаевна Карамзина пишет: “Натали нервна, замкнута, и когда говорит о замужестве сестры, голос у нее прерывается”. По этому поводу С. Л. Абрамович роняет в книге верное замечание: “И это, вероятно, было для Пушкина самым мучительным: видеть, как сильно волнуют его жену отношения с Дантесом”. Или то, что происходило на балу у Баранта 14 января, о чем Дантес, находящийся под судом после дуэли, пишет полковнику Браверну: “Пушкин сел подле Натальи Николаевны и Екатерины Николаевны и сказал им: “Это для того, чтобы видеть, каковы вы вместе и каковы у вас лица, когда вы разговариваете”. И С. Л. Абрамович снова очень верно замечает: “Пушкину было мучительно видеть, что его жена испытывает ревность к сестре”. А вот как С. Н. Карамзина описывает поведение всех четверых на вечере у Мещерских 24 января, накануне нового письма, которое на этот раз Пушкин отправил Геккерну: “Пушкин скрежещет зубами и принимает свое выражение тигра. Натали опускает глаза и краснеет под долгим и страстным взглядом своего зятя... Катрин (Екатерина Гончарова, - В. Ф.) направляет на них обоих свой ревнивый лорнет...”
Жуковскому и другим друзьям Пушкина, видимо, казалось, что все худшее позади. В рассказе Вяземских П. И. Бартеневу есть такая фраза: “...Свадьбу сыграли в первой половине генваря. Друзья Пушкина успокоились, воображая, что тревога прошла”. Ведь теперь, после свадьбы Дантеса на свояченице Пушкина, новый вызов и дуэль были бы беспричинны, невозможны. И к тому же слово, данное царю. И у Пушкина освободились руки...
25 января Пушкин отсылает оскорбительное письмо Гккерну-отцу. Это была другая редакция того письма от 21 ноября 1836 года, которое Пушкин из-за вмешательства Жуковского, не отправив, разорвал. Теперь дуэль была неминуема. В среду, 27 января Пушкин со своим секундантом лицейским другом Данзасом отправился в санях от кондитерской Вольфа на углу Невского и Мойки к месту поединка, к Комендантской даче на Черной речке. Это были последние несколько верст дороги, по которой мы прошли. Вечером в тот же день смертельно раненого Пушкина на руках внесли в его кабинет. Последние слова, сказанные им доктору Далю были: “Кончена жизнь... Тяжело дышать... Давит...”. 29 января 1837 года в два часа сорок пять минут пополудни Жуковский остановил маятник часов в его кабинете. Жизнь страдальца закончилась. Жизнь поэта только-только начиналась.
Роковая встреча у Черной речки была последней, но не первой дуэлью Пушкина. Сколько их было у него? Точно никто не подсчитал. Дон-Жуанский список его известен, а числа дуэлей не подсчитал никто. В одном только Кишиневе их было семь. По словам Нащокина, записанных Бартеневым, эту страсть у Пушкина можно сравнить с “непонятным желанием человека, когда он стоит на высоте, броситься вниз”. Сам Пушкин как бы писал о себе:
Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья.
Есть упоение в бою,
И бездны мрачной на краю...
Одна из первых его дуэлей была особенной. О ней рассказал Цявловский в своей “Летописи”. В Кишиневе в июне 1822 года, проиграв в карты офицеру Генерального штаба Зубову, Пушкин во всеуслышанье заявил, что Зубов играл нечисто, и что этот проигрыш платить нельзя. Зубов вызвал его. Дуэль состоялась в “Малине”. Так звали место за городом: овражек, окруженный лесом. На дуэль Пушкин прихватил черешни. Зубов целится, а Пушкин спокойно ест черешни и выплевывает косточки. Зубов промахнулся. И тогда вместо выстрела Пушкин спрашивает: “Довольны вы?” Зубов бросается к Пушкину, хочет обнять его. “Это лишнее”, - замечает Пушкин.
Пушкин вспомнит эту историю в Болдино накануне своей женитьбы и напишет 12-14 октября 1830 года “Выстрел”. Пушкин вступает в новую семейную жизнь, страстно жаждет ее и боится. Боится крутого перелома, ответственности за семью, за дом. Его отношение к дуэли меняется. Нет, честь, как всегда, превыше всего. Но теперь он не один. В письме к жене 2 октября 1833 г. из того же Болдино он напишет: “Нет мой друг: плохо путешествовать женатому, то ли дело холостому! Ни о чем не думаешь, ни о какой смерти не печалишься”. Или в том же году Д. Н. Гончарову: “Если я умру, моя жена окажется на улице, а дети в нищете”. В. Соллогуб вспоминает слова Пушкина, сказанные им перед последней дуэлью: “Неужели вы думаете, что мне весело стреляться? Да что делать. Я имею несчастье быть человеком публичным и, знаете, это хуже, чем быть публичной женщиной”. Вересаев, ссылаясь на Бартенева, приводит слова Пушкина, сказанные им перед свадьбой, что “ему вероятно придется погибнуть на поединке”.
“Выстрел” отразил эти воспоминания, чувства и предчувствия. Напомним. Некто Сильвио вызвал легкомысленного и беззаботного графа, своего однополчанина. Тот явился на дуэль с фуражкой, полной черешен и, пока Сильвио целился, плевал в него косточками. Сильвио, видя это равнодушие и презрение к опасности, стрелять не стал и оставил выстрел за собой. Через несколько лет он узнал, что граф женится. И тогда Сильвио сказал: “Посмотрим, так ли равнодушно примет он смерть перед своей свадьбой, как некогда ждал ее за черешнями!” И Сильвио явился в дом женатого графа, чтобы сделать свой выстрел. Граф вспоминал: “Он вынул пистолет и прицелился... Я считал секунды... я думал о ней... Ужасная прошла минута! Сильвио опустил руку... “Будете ли вы стрелять или нет?” - “Не буду, - отвечал Сильвио, - я доволен: я видел твое смятение, твою робость... Будешь меня помнить”.
Гроссман посвятил “Выстрелу” исследование, доказывая, что Сильвио - это Иван Петрович Липранди, с которым Пушкин встречался в Кишиневе и Одессе. А граф - это сам Пушкин. Подобно графу, Пушкин до свадьбы и после нее как бы не один и тот же человек. Случись дуэль у Черной речки не зимой, а летом, Пушкин и не подумал бы о черешне. Но, начиная с 4 ноября, он неумолимо шел к цели. Потому что сердце обливалось кровью и другого выхода он не видел.
***
И теперь самое время сказать, что же нового мы узнали из документов архива Клода Дантеса. Разумеется, мы узнали много важных деталей, ранее неизвестных. Например, когда начался роман Дантеса и Н. Н. Пушкиной. Ранее считалось, что в январе 1836 года. Теперь мы знаем, что страсть охватила Дантеса еще осенью предыдущего года. Мы узнали, что Дантес был принят в доме Пушкиных в январе 1836 года. Стал известен очень важный факт. Дантес писал письма Н. Н. Пушкиной и 4 ноября 1836 года, после получения Пушкиным анонимного пасквиля, Наталья Николаевна эти письма показала мужу. А письма не должны были оставлять сомнений относительно характера их отношений в зиму 1836 года. Также, как и письма Дантеса Геккерну, которые мы прочли. И, наконец, мы узнали многое из письма, отправленного Дантесом Геккерну из казармы 17 октября 1836 года. И хоть это письмо не позволяет сделать достоверных выводов в отношении автора анонимного письма, оно вводит в атмосферу этих предгрозовых дней.
Но есть один, самый важный вопрос, на который документы архива Клода Дантеса, кажется, помогают ответить. Этот главный вопрос хорошо известен: что заставило Пушкина отослать это самое роковое письмо 25 января 1837 года? Что особенное случилось в этот день или в предыдущие дни? Почему Пушкин это сделал, когда за ним перестали приглядывать и у него освободились руки? Или короче: отчего погиб Пушкин? Поискам ответа на этот вопрос посвящена целая литература.
30 января 1837 года, сразу после смерти Пушкина, С. Н. Карамзина писала брату: “Сказать тебе, что в точности вызвало дуэль теперь, когда женитьба Дантеса, казалось, сделала ее невозможной, - об этом никто ничего не знает...” Вяземский сообщал в Москву: “Ясно изложить причины, которые произвели это плачевное последствие, невозможно, потому что многое осталось тайным для нас самих, очевидцев”. Раньше вызов Пушкина 25 января объясняли подстроенной встречей Дантеса с Н. Н. Пушкиной на квартире у Идалии Полетики, считая, что эта встреча произошла незадолго до 25 января. Теперь мы знаем, что эта встреча относится к событиям начала ноября и причиной быть никак не может. Конечно, Дантес ведет себя вызывающе, нагло (и теперь мы знаем, что это - маска, бравада). Его каламбуры, остроты насчет “мозольного оператора” на балу у Воронцовых 23 января, когда он в присутствии Пушкина назвал Екатерину Николаевну своей “законной”, накаляли обстановку. Светские сплетни и клевета отравляли жизнь Пушкину. Все это так. И все-таки, говоря о письме Пушкина 25 января, С. Л. Абрамович задает вопрос: “Что подтолкнуло Пушкина к этому решению? Как и при каких обстоятельствах он понял, что у него нет другого выхода?” - и замечает: “Пытаясь ответить на эти вопросы мы сталкиваемся с исключительными трудностями”.
И вот сейчас, пытаясь ответить на этот вопрос, мы скажем: “Ничего особенного не случилось ни в этот день, ни в предыдущие. Начиная с 4 ноября тридцать шестого года, Пушкин рвался к дуэли. Положение, в котором он оказался, состояние, в котором он себя осознавал, были для него невыносимы. Но ему мешали, держали за руки. И как только Жуковский, Загряжская и другие успокоились, он повторил свой вызов. И сделал это так, что на этот раз ничто не могло ему помешать.
Мы привыкли думать о Пушкине, как о гении. Но гений был еще и просто человеком, у которого были дом и семья. В этом доме Пушкин работал, отходил душой от волнений светской черни и цензуры, от несвободы. Если судить по письмам, ни с кем Пушкин не был так откровенен, как с женой. Пожалуй, только ей он поверял свои самые сокровенные мысли и чувства. Четвертого ноября Пушкин понял, что сердце жены отдано другому. И дом рухнул. Пушкин потерял почву под ногами. Конечно, его честь и гордость страдали. Конечно, была и ревность. Но не ревность вела его к поединку. И он знал, что жена своего долга не преступила. То, что его терзало, начиная с четвертого ноября, ничего общего с ревностью не имело. И этих терзаний он вынести не мог.
Некоторые современники догадывались о состоянии души Пушкина, разумеется не зная причины. Соллогуб в своих воспоминаниях писал: “Все хотели остановить Пушкина. Один Пушкин того не хотел... Он в лице Дантеса искал или смерти, или расправы со всем светским обществом”. А Павлищев, зять Пушкина, сказал еще откровеннее: “Он искал смерти с радостию, а потому был бы несчастлив, если б остался жив”.
И сегодня мы знаем больше о причинах трагедии, о том, что привело Пушкина к поединку у Черной речки.
Эту хронику я написал в Тренто, в Италии. Закончив писать, поехал в Пеннабили, в гости к старому знакомому, знаменитому итальянскому поэту Тонино Гуэрра. Была зима. Дом Тонино стоит на крутом берегу реки Марекьи в миндалевом и персиковом саду. Раньше я бывал здесь весной. Теперь за туманом реки не было видно, и с сырых деревьев вместо розовых лепестков падали холодные капли дождя. Подобно своему другу Федерико Феллини, Тонино всю жизнь был связан с Россией, с русским искусством. И жена его, Лора - русская. Свою рукопись я захватил с собой. Тонино слышал о книге Серены Витале и попросил меня прочесть рукопись. Мы уселись у камина. Читать было долго, и я стал коротко рассказывать о том, что написал. Тонино понимает по-русски и даже немного говорит. В трудных местах Лора ему переводила. Когда я кончил рассказывать, Тонино сказал:
- Curioso, grandioso... А откуда ты знаешь, что Дантес... как сказать... no е imbrogliato, говорит padre правду?[12]
Тонино не только поэт, но и киносценарист. Написал сценарии ко многим фильмам Феллини. И поэтому задал вопрос в лоб.
- На этот вопрос отчасти уже ответила Серена Витале, оппонируя нашей пушкинистке Абрамович. После публикации Анри Труайя отрывков из двух писем, Анна Ахматова и другие серьезные пушкинисты уже не сомневались в подлинных чувствах Дантеса к жене поэта зимой 1836 года. Не сомневались на основании его собственных слов в этих письмах. Почему же не верить словам Дантеса, когда он говорит о чувствах Натальи Николаевны к нему, приводит ее прямую речь? И потом есть такое слово: контекст. Абрамович правильно считала, что опубликованные отрывки вырваны из контекста и по ним судить трудно. А теперь мы прочли все письма, и они не оставляют сомнений. Это как хороший фильм. Когда видишь из него несколько кадров, - это одно. А когда посмотришь целиком, убеждаешься в правде драматургии и характеров.
Тонино спросил, как следует теперь, после чтения этих писем, относиться к Наталии Николаевне. Ведь она не изменила Пушкину. На что я ответил:
- Но разве измена - это физическая близость с другим: А измена сердца - это ли не измена? Где провести границу? В Евангелии сказано о грехе прелюбодеяния в сердце. К мужчинам и женщинам это относится в равной мере. “Кто отдал сердце - отдал все”, - сказала Жорж Санд. Эта писательница обладала огромным сердечным опытом.
- Perche... в России все...tragico e complicato? Perche per l'arte... нужно... l'oppressione. Сейчас - свобода, l'oppressione нет. Ma non avete l'arte. Perche?[13]
И Пушкин привел нас к другой теме.
***
А теперь короткое послесловие. После того, как моя хроника “Гибель Пушкина” была опубликована, мне попались на глаза стихи Александра Городницкого “Уроки литературы”. Под стихами стояла дата 31 августа 1998 года. Я спросил автора, был ли он в это время знаком с документами из архива Клода Дантеса, читал ли мою хронику.
Оказалось, что нет. Ни с документами, ни с моей хроникой он знаком тогда не был. Но в своих стихах поэт в сущности выразил ту же мысль, ту же правду, которая открылась в итоге документального исследования. У искусства есть свой, художественный путь открытия. Стихами Городницкого я и закончу свою небольшую хронику.
В прошлое заглядывая хмуро,
Вспомню, забывая про дела,
Педагога, что литературу
В нашем классе некогда вела.
Свой предмет, которому учила,
Полюбила с юности она.
И от этой, видимо, причины
Коротала жизнь свою одна.
Внешним видом занималась мало,
На уроках куталась в пальто,
И меня от прочих отличала,
Сам уже не ведаю за что.
Но судьба любимчиков капризна
И в итоге неизменно зла.
“Пушкин однолюбом был по жизни”, -
Как то раз она произнесла.
“Пушкин был по жизни однолюбом”.
И примерный прежде ученик,
Засмеялся громко я и грубо,
Ибо знал наверное из книг
Вульфа, Вересаева и прочих,
Их прочтя с прилежностью большой,
Что не так уж был и непорочен
Африканец с русскою душой.
Помнится, имевшая огласку,
В дневнике михайловском строка:
“Я надеюсь все же, что на Пасху...”
Далее по тексту дневника.
Гнев ее внезапный был прекрасен,
Голос по-девически высок:
“Городницкий, встаньте. Вон из класса.
Двойка за сегодняшний урок!”
И еще ушам своим не веря,
Получивший яростный отлуп,
Снова я услышал возле двери:
“Пушкин был по жизни однолюб.
Женщин на пути его не мало,
Но любовь всегда была одна.
В том, что не нашел он идеала,
Не его, наверное, вина”.
Мне ее слова понятней стали
Через пятьдесят с лихвою лет.
Замечаю новые детали,
Наблюдая пушкинский портрет:
Горькие трагические губы,
Сединою тронутая бровь.
Так он и остался однолюбом,
Жизнью заплативший за любовь.
Примечания
[1] в доме (англ.)
[2] супружеская измена (фр.)
[3] Словарь-разговорник.
[4] Мне скучно. - Это почему? - Здесь стоят, а я люблю сидеть.
[5] Из письма Софьи Николаевны Карамзиной брату.
[6] Письма Дантеса Геккерну цитируются по русской публикации Серены Витале в журнале “Звезда” (№ 9, 1995 г.) с предисловием Вадима Старка и сверены с их итальянским переводом в ее книге “Il Bottone di Puskin”, Adelphi, 1995.
[7] Архив де Баранта, оригинал по-французски.
[8] Вы обманули (фр.).
[9] Замечание Серены Витале
[10] Если бы ты сумел вдобавок припугнуть ее и внушить, что...(фр.)
[11] С.Л. Абрамович. Предыстория последней дуэли Пушкина, Петрополис, С.-Петербург, 1994.
[12] Любопытно, грандиозно... А откуда ты знаешь, что Дантес... как сказать... не обманывает, говорит отцу правду? (ит.)
[13] Почему в России все сложно и трагично? Почему для искусства нужен гнет? Сейчас - свобода, нет гнета. Но нет и искусства. Почему? (ит.)