Эдуард Старосельский
Осколок
Небольшая часть чего-то целого, в данном случае,
отколовшаяся в результате катастрофических событий
Эта история, случившаяся в годы Второй мировой, написана по рассказам моего отца, Старосельского Михаила Азаровича. Рассказам, услышанным на кухне небольшой коммуналки, в которой проживал отец после развода с моей мамой.
Говорил он неохотно, пытаясь развлечь меня. Виделись мы мало, и общих тем для бесед было немного. Но я слушал с таким вниманием, что отвлекался только на стук собственного сердца. Да и какого подростка не волновали бы военные истории его отца!
Лучше чтобы это были его собственные записи, но ни ему, ни его друзьям и в голову не приходило писать о том времени, им просто хотелось его забыть.
Там, где оказался отец, оказались миллионы других, согнанных войной со всех концов Европы. К тому времени среди них уже не было ни бедных, ни богатых, у них не осталось ни любимой работы, ни семейных забот. Большинство, потеряв прошлое, теряли надежду на будущее, образовавшуюся пустоту в душах быстро заполнял страх, его сменяло безразличие к себе и окружающим, безоговорочное повиновение «судьбе».
Все же были и те, кому удалось сохранить – припрятать сухие крохи доброты и дружбы, лоскутки любви и верности, обрывки человеческого достоинства.
Об этом своими словами рассказывал мне отец, а я просто пытаюсь эти слова сохранить. Сохранить их для моих детей, чтобы помнили свои корни, засранцы.
Пишу эту историю по настоятельной просьбе моего друга – Алексея Погребного.
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ДАВНЫМ-ДАВНО
Моя бабушка Рая родила отца в 1921 году в городе Петрограде совершенно случайно. Ей было сорок два или три, когда она обнаружила, что уже на четвертом или пятом месяце беременности. Отец появился на свет шестым и последним ребёнком.
Старшей сестре, Вере, уже исполнилось восемнадцать, и она состояла в браке с молодым советским экономистом по фамилии Векслер. Векслер, дослужился до поста начальника производственного отдела при комиссариате культуры РСФСР. И ведал распределением средств, отпускаемых на содержание театров и концертных площадок страны.
По этой причине у них в доме бывали Станиславский, Мейерхольд и сам Райкин, актёр-сатирик, которому в силу большого таланта было позволено смеяться над советской действительностью гораздо больше, чем другим артистам этого жанра.
За тётей Верой следовал дядя Боря, который окончил Военную Академию связи им. Будённого и стал ведущим радиоинженером. Во время войны он был отозван в тыл, где возглавлял конструкторскую группу по разработке радаров, за что получал хорошую зарплату и был отмечен правительством неизвестными мне наградами.
За ним шёл Гирша, у него был музыкальный талант и горб, какой бывает у людей, в детстве повредивших себе позвоночник. По этой причине ему не грозила мобилизация, так его уверяли родственники, на что он отвечал: «Если я не пойду, все будут говорить, что евреи не хотят защищать родину и отлынивают от армии». В 39-м он взял и ушёл добровольцем на Финскую войну. Не знаю, кем он там служил, письма от него не приходили, зато в скором времени пришла похоронка. Что в ней было написано, не знаю, и где дядя Гирша похоронен, до сих пор не знает никто, даже Google.
Остальные же - мой прадед Бенцион Черток, родившийся в 1845-м году, дедушка Энзар Старосельский – в 1870-м, его дети – тётя Сарра, 1905-го, и дядя Геся (Женя) 1915-го, вместе с другими полутора миллионами блокированных ленинградцев перестали ходить по улицам, собираться всей семьёй за столом, улыбаться заспанному детскому личику, перестали накрашивать губы, говорить глупости и смеяться над ними, перестали пить и есть, перестали дышать – просто умерли.
Умерли от голода, бомбёжек и холода, умерли от безумий, присущих войнам, умерли от душевной нищеты тех, кто их начинает, умерли в одной из самых блестящих когда-то столиц мира, умерли, потому что не могли больше жить, умерли в одна тысяча девятьсот сорок втором году.
Как видите, мой отец Мара, как его называли родители, родился в интеллигентной, непьющей семье. Родился случайно, поэтому над ним все тряслись, и предполагалось, что он останется таким же маленьким в рыжих кудряшках, затисканным старшими братьями и сёстрами, до самой старости. Так бывает в интеллигентных еврейских семьях.
Мара, наверное в виде протеста, почувствовал себя взрослым очень рано. В одиннадцать лет он начал курить, в двенадцать - пить, думаю, и материться. В пятнадцать - ходить по ресторанам с такими же «непослушными» мальчишками и девчонками как он сам. Которые вскоре ушли на фронт, где и погибли. Погибли, защищая своих родных и близких, дворы-колодцы, в которых гоняли потёртый футбольный мяч до самой темноты, парадные подъезды, где совершали первые поцелуи, пруд в соседнем парке культуры, в ледяной мути которого можно было барахтаться, начиная с конца мая. Они пали за Ленинград, из которого, если и уезжали на лето, то к сентябрю с восторгом возвращались. Они отдали жизни, защищая свою молодость, из которой стремились поскорей вырваться, не зная, что к старости самыми дорогими воспоминаниями становятся воспоминания о ней, но этого большинству из них узнать было не суждено, они подарили такую возможность нам.
В 1936-м Мару, пятнадцатилетнего шалопая, приняли в специальный класс для детей со способностями к живописи, образованный при Ленинградской Академии художеств. Отец проучился в ней около шести месяцев и был отчислен за недостойное поведение.
Мне было уже лет 16, когда наши отношения возродились, и я начал навещать отца в его небольшой коммуналке, где кроме него проживала в других двух комнатах ещё одна семья: муж, жена и две девочки одиннадцати и двенадцати лет. Отец и его «подруга жизни» были дружны со своими соседями и могли служить образцом добрососедских отношений. Но об этом позже.
Мы сидели с отцом за маленьким, сколоченным из фанеры кухонным столом. Я уплетал тушеное в сметане сердце коровы, приготовленное им самим, а он сидел напротив, любовался, как я ел и увещевал меня, что никто так мастерски не умеет готовить коровьи сердца, как он.
Много лет спустя, став вегетарианцем, я с ужасом вспоминал эту сцену. А что, если сердце - это тот сосуд, в котором находится душа, пускай даже душа коровы? Куда теперь этой душе деваться, ведь я съел её обиталище? Этим моя карьера «сердцееда» и ограничилась.
Отец предложил мне, шестнадцатилетнему, рюмку водки. Я отказался, он проглотил её сам, «чтобы не пропадала». За эти 16 лет своей жизни мы так редко виделись, и я так мало знал о нём, что общей темы для беседы не находилось, и тогда я попросил его рассказать что-нибудь о войне.
До этого только однажды, когда мне было лет семь, отец задрал свою рубашку и показал мне рыхлый, выпуклый шрам на животе, начинавшийся чуть ниже пупка и поднимавшийся вверх сантиметров на десять – пятнадцать. Шрам от осколка, с которым отец проходил от августа сорок третьего до июня сорок пятого. Это было всё, что я знал к тому времени о роли войны в жизни моего отца.
То, что я услышал, сильно отличалось от прочитанного, увиденного в кино и по телевизору. И уж совсем не было похоже на воспоминания ветеранов, посещавших наш класс в предпраздничные майские дни.
В 1939-м Мишка, так его называли друзья, был призван во флот. Служить случилось на острове Кронштадте вплоть до 1941-го, когда немцы перекрыли выход из Финского залива и собирались потопить весь Балтийский краснознамённый.
Мудрое советское руководство во главе с товарищем Сталиным приказало передислоцировать корабельные орудия на берег, а с ними и моего отца. На берегу Финского залива, он вместе с товарищами успешно замаскировал эти орудия и принялся отражать фашистские атаки на осаждённый Ленинград.
Затем Мишка, как все его товарищи по взводу, с криком «Ура!» ходил в атаку и как многие, написал заявление в партком - «хочу умереть за Родину коммунистом».
Шёл август 1943-го. Уже больше полугода как была прорвана блокада и, судя по письмам родных, в Ленинграде ходили трамваи, работали заводы и театры, выдавали американскую тушенку и вдоволь хлеба. Но на западном направлении линия фронта, по-прежнему, проходила всего в нескольких километрах от Ленинграда. И как теперь пишут в исторических журналах: «Летом 1943 года командование Ленинградского фронта отдало оперативную директиву, в которой подчинённым войскам как общая ставилась задача упорно и настойчиво прощупывать оборону противника и одновременно приступить к подготовке общего прорыва фронта».
Товарищ Жуков считал, что «прощупывать» лучше всего боем. Поэтому частенько приказывал моему отцу и его товарищам атаковать оборону противника то здесь, то там. При этом не жалеть «живота», то есть. платить за «прощупывание» всем, что имеешь. У солдат же к тому времени ничего не осталось, кроме мечты выжить и вернуться домой, чтобы упасть головой на мамино плечо и заплакать. Если кого-то ждала любимая девушка или жена, то уединиться с ней и до утра, вдыхая из её губ, отдавать себя ей до изнеможения, до последней капли, до зари... за Сталина... за родину...
Короче, приказал им товарищ Жуков отдать за это дело всю оставшуюся жизнь, и они согласились.
Бабье лето полыхало жёлто-красными красками, словно китайские флаги в наше время.
По команде «Впер-ё-ё-ё-д! В атаку!» рванули солдатики по вязкой, болотисто-торфяной ленинградской земле, приседая за жиденькими кустиками, натыкаясь и обнимая попадавшиеся на пути хрупкие деревца.
Пробежав какое-то время, они падали на сырой мох, пытаясь отдышаться. Немцев не было видно нигде. Слышалось только жалобное поквакивание лягушек, да похожее на рвоту дыхание запыхавшихся солдат.
В животе у Мишки перекатывался холодный ком страха, который никак не мог вырваться наружу, так как ему преграждали путь две «чарки» спирта, проглоченные перед наступлением. Одна - своя, другая - Лёшкина. Иванов Алексей, лежавший неподалеку за облезлым кустиком, вообще не пил, чем вызывал подозрение у товарищей по оружию и у Мишки тоже. Правда, этот Лёшкин недостаток скрашивался тем обстоятельством, что невыпитая Лёхой порция спирта, выдаваемая красноармейцам перед боем, всегда доставалась кому-нибудь из соседей по окопу, чаще - Мишке, который перед тем как опрокинуть чарку, делал выражением лица - «ну так и быть».
Если бы не эта «взлётная», как её называли бойцы, бескорыстно отдаваемая Лёшкой товарищам, то Мишка бы и не замечал присутствия Алексея во взводе. Уж очень он напоминал ему братьев и сестёр, которых Мишка любил исключительно по причине семейного долга. Лёшка был излишне застенчив, Мишку же переполнял мальчишеский авантюризм.
Чуть позади за прогнившей корягой распластавшись на губчатом ржавом мхе, лежал Петр Лунегин и яростно крестился. Петр во всём видел «волю Божию», но, как и все, боялся быть убитым, ему было всего двадцать.
Атеист Мишка недолюбливал Лунегина за его упорство в вере, вечный отказ спорить на религиозные темы и за «пустые» разговоры о человеколюбии. Неприятие алкоголя настораживало Мишку ещё больше, зато Лунегинское умение воевать без ожесточения вызывало у него симпатию. Но больше всего Мишке нравилась его фамилия - Лу-не-гин.
На расстоянии двух кустов от Мишки лежал Тимур Вахабидзе. Тимур, несмотря на убогий солдатский паёк, выглядел как Иван Поддубный, может быть, потому, что в него были влюблены сразу два человека - главврач дивизионного госпиталя Валентина Николаевна и ротный повар Фёдор по кличке Федора.
Тимур был из какой-то горной деревни в Грузии и увлекался борьбой. Он даже «чут-чут нэ стал чемпион Грузыя, вайна помэшала». Вообще, идя на войну, он думал, что быстро «положит всех немцев на лопатки и война сразу кончится».
Любимым его занятием было учить других солдат вольной борьбе. Мишка любил бороться с Тимуром, который с трудом побеждал его, так как Мишка, используя свою худобу и сравнительно небольшой рост, так впивался своими руками в тело Тимура, что тому практически невозможно было его оторвать. Только после пяти минут непрерывного вращения на месте, когда оба «атлета» от головокружения валились на траву, Мишка расщеплял свои «клещи». Тимур сгребал его в охапку и укладывал на лопатки, удивляясь тому, как трудно победить этого «жидэньково эврэйчика».
Лежали, молча, озираясь по сторонам, поглядывая друг на друга: мол, что дальше? Продолжать лежать или вставать? Команды «в атаку» вроде не было?!
Тишина, только сердце бьется в унисон с лягушачьим кваканьем: ква-ква-ква.
Вдруг сзади донеслось:
- Что разлеглись, суки! Не на курорте! А ну, подымайтесь, а то!.. - Это политрук, наконец, догнал солдат. Несмотря на угрозы и сиплый, сорванный от крика голос, его никто не боялся, потому что политрук был человек добрый и никогда не выполнял свои угрозы.
Бойцы медленно стали подниматься с подсушенной телами земли.
Внезапно из-за солдатских спин, прямо над головами ударила пулемётная очередь, одна, вторая... восьмая. Стреляли «наши». Солдаты, тут же «осознав» серьёзность приказа, рванули вперёд под хриплый рёв политрука: «За родину! За Сталина!» и, как положено, дружно подхватили: «Ура-а-а-а!»
Секунд тридцать бежали, «вдохновлённые» пулемётным призывом, пытаясь обогнать свистящие над головой пули, но разве их обгонишь? Внезапно свирепый свист умолк. Солдаты продолжали бежать в тишине. Слышно было, как стучат котелки о солдатские бёдра, трещат ветки, да чавкает болотный мох под сапогами.
Как вдруг «разверзлись» небеса, засверкали молнии падающих снарядов, громом разрывов оглушая бегущих. Ливень осколков хлестал деревья, кустарник и землю. Он обжигал и прошивал насквозь тела солдат, вырывая их из этого ада и прямиком отправляя туда, где тишина и покой. Но это уже не называется «жизнью».
Казалось, земля потеряла своё притяжение, Снаряды рвали её на куски, в воздух взлетали мох, каски, винтовки, обрубки деревьев и мальчишеских тел. Мишка продолжал бежать, кроша дымящиеся кусты и обожжённые стволы хрупких деревьев. Он перепрыгивал с кочки на кочку, как счастливый школьник перепрыгивает через лужи после уроков по дороге домой.
Мишка бежал, уворачиваясь от рвущихся вокруг снарядов. Бежал, навстречу тому, что заготовила ему судьба.
Судьба не заставила долго себя ждать. Немецкие снаряды били по бегущим солдатам, как будто знали, где они окажутся в следующее мгновение, били, как бьёт игрок «в кораблики», угадавший расположение корабля противника - до самой последней клеточки. Что-то огненное ухнуло совсем рядом. И внезапно весь земной шар со всеми городами, железными дорогами, лесами и полустанками, реками и озёрами, дворами и скамейками взлетел над Мишкиной головой и, сделав несколько оборотов, рухнул на Мишку, крепко впечатав его в жидкую, болотную грязь.
Помню, как меня призвали в армию в шестьдесят седьмом двадцатого века. Привезли нас в Коми, в учебный лагерь. Те, кто служил, знают что в «учебке» один-единственный главнокомандующий - это старшина. Твоя судьба в его воле.
Построили нас в одну линию по росту перед палатками учебного лагеря. Нас, покачивающихся; кого от шестидневного перекатывания по жесткой полке в общем вагоне, кого от сухого пайка, накрепко перекрывшего все входы и выходы кишечника, кого от самогона, приобретённого у сердобольных старушек на бесконечных полустанках нашего долгого пути.
К нашей шеренге из ста человек подошёл высоченного роста старшина по фамилии Гриб. По-украински звучит - Хриб. С выкатившей вперёд, как у супермена, грудью, перетянутой кожаной портупеей. И торчащими сзади из-под ремня складками гимнастёрки, похожими на хвост птицы. В высоких начищенных сапогах. В фуражке, надвинутой на глаза и громадным, торчащим из-под козырька, поклёванным оспой носом.
Старшина Гриб был похож на гигантскую птицу, мутировавшую из династии динозавров, которая, как только утвердится в выборе жертвы, подхватит и унесёт её вверх - под небеса, в своё недосягаемое гнездо, туда, где вопят голодные «грибята».
Но Гриб не собирался никуда лететь. В руке у него была фанерная доска с ручкой, походившая на кухонную. На таких досках лихие повара куют свои свиные отбивные или плющат обыкновенных цыплят - пока те не превратятся в «цыплят - табака».
Старшина держал доску, как палач держит свой топор, готовый в любую минуту занести его над головой приговорённого. На доске чернильным карандашом были «увековечены» - на четыре бесконечных месяца! - наши фамилии. Фамилии новобранцев, из которых «шеф-повар» старшина Гриб и собирался «ковать отбивные». Не спеша, поднеся доску к носу, он замер. Новобранцы замерли тоже. Замерли колики в их животах, даже хмель улетучился из самых буйных голов.
Кстати, должен сказать, что мухи на Севере гораздо крупней ленинградских. Не только крупней, но и бесстрашней. По этой причине, как только мы замерли в ожидании переклички, они тут же облепили не прикрытые части наших тел, а это были в основном носы и уши.
Старшина проерихонил:
- Ткачук! Полещук! Х (Г) олый! Босый! Шапко!
Клянусь, за четыре месяца «учебки» эти фамилии стоящих по росту новобранцев старшина Гриб «выковал» в наших головах на всю оставшуюся жизнь.
На последующих поверках я заметил, что мухи облетали старшину стороной, зато нам доставалось от них и от старшины. За каждую замашку на муху призывник получал «наряд вне очереди», а это значило чистить картошку до трёх ночи, потом ещё и перечищать, подъём же в шесть для всех без исключения. Поэтому мы быстро научились терпеть мушиные домогательства, как и многое другое, присущее армейским будням.
Всё же я на мух не в обиде и даже благодарен им. И вот за что.
Прошли, как Мишка вычислил позже, около двух суток, прежде чем он вернулся в сознание и ощутил реальность своего бытия на «этом» свете. Он лежал на спине в болотной жиже. Где-то совсем близко над ним раздавалось жужжание. Мишке хотелось опять забыться, раствориться в беззвучной тишине вечности, но жужжание это невыносимое... К тому же, яркий свет слепил через закрытые веки. Казалось, солнце сфокусировало всю свою энергию через огромную небесную лупу на Мишкиной голове. Голова раскалилась. Хотелось воды, море воды, стакан, один глоток.
- Что за чёрт? Где это мы вчера так?
Он попробовал выдернуть правую руку. Грязь чавкнула, рука взлетела вверх и шлёпнулась на Мишкин лоб, размазав влажную болотную жижу по щекам и по треснувшим и кровоточащим губам. Влага принесла облегчение. Мишка, не открывая глаз, сделал попытку повернуться на бок, но болото крепко держало его своими «присосками».
- Хорошо бы поспать ещё часок, тогда полегчает уж точно.
- Но жужжание, что за хрен! Кто жужжит? - Напрягшись, он всё же открыл глаза. На фоне слепящего неба, расталкивая друг друга, летали тёмные точки. Откуда столько мух? Где я, у бабушки в деревне?
Наконец, оторвав голову от грязевой подушки, Мишка увидел свой живот. Из разорванной, окровавленной тельняшки торчал осколок снаряда. Вокруг осколка копошились белые разбухшие червячки, а над ними чёрным облаком, тараня друг друга, пикировали мухи.
Червячки покрывали всё пространство разорванной тельняшки и там, где можно было забраться под неё. Вокруг осколка кипела работа. Мишка знал, что эти мерзкие существа спасают его от заражения крови. Он почувствовал, что его тошнит, голова закружилась… Он снова провалился в темноту и покой контузии.
Что-то металлическое лязгнуло над ухом, раздался выстрел, и лицо обрызгало грязью. Мишка вздрогнул. Над ним, застилая солнце, нависла немецкая каска.
- Guten Morgen, Kamerad!
Мишке показалось, что это его школьная учительница немецкого языка. Но откуда эта дурацкая каска? Немец, глядя на Мишкино удивлённое лицо, тихо хихикал. Он был худой, как будто сам из блокадного Ленинграда, ростом ниже Мишки, и стоял одной ногой на Мишкиной винтовке. И так вежливо:
- Встафайте, пожалуйста!
Он потащил Мишку за клок разодранной гимнастёрки. Мишка, шатаясь, поднялся. Позади «вежливого» немца с винтовками наперевес стояли ещё человек пять фашистов совсем не «доброго» вида. Реальность быстро возвращалась туда, где ей положено быть, в Мишкину голову.
Через полчаса его привели на сборный пункт. На поляне уже сидело человек семьдесят пленных, окружённых немецкой охраной, состоявшей на половину из подростков, сжимавших в дрожащих руках обшарпанные карабины и готовых нажать на курок в любую секунду. Они с опаской поглядывали на раненых и безоружных, ободранных, измазанных в грязи, дрожащих от боли и страха, а скорее - от голода и жажды, советских военнопленных.
Мишка стал присматриваться, выискивая знакомые лица, но так никого и не увидев, обессилев от ходьбы, повалился в кучу таких же беспомощных. Невольно толкнув кого-то, он получил ответный слабый толчок локтем в живот, в то самое место, откуда торчал осколок. От резкой боли Мишка выругался.
Под разодранной гимнастёркой засуетились «болотные санитары», боль тут же затихла - как видно, они ещё выполняли роль обезболивающего.
Неожиданно раздался голос с немецкой картавостью:
– Ahtung! Постройся шеренга!
Немецкие солдаты прикладами стали заталкивать пленных в строй. Через несколько минут кривая покачивающаяся шеренга вытянулась вдоль поляны. Несколько унтеров из охраны стали «вручную» ровнять их, ругая «неполноценную» выправку русских солдат. Из наскоро сколоченного сарайчика вышел офицер в сопровождении двух младших по рангу.
Они молча двинулись вдоль шеренги, разглядывая лица пленных. Тем, у кого голова свисала, упираясь подбородком в грудь, офицер осторожно подпирал её кожаным плетёным кнутом. Если приходилось встретиться с потухшим взглядом пленного, сам опускал глаза, как будто стесняясь своего чисто выбритого лица.
- Офицеры и коммунисты три шага вперёд! - прокричал переводчик, переводя команду офицера, произнесённую им мягко, как просьбу.
Никто не шелохнулся. Все знали, что коммунистов и офицеров немцы расстреливают.
- Коммунисты! – повторил переводчик.
Из шеренги двинулась грузная фигура в лохмотьях, на которой едва угадывалась офицерская гимнастёрка. Фигура показалась Мишке знакомой, но вспомнить, кто это, не было сил. Один из адъютантов офицера вынес из сарайчика стакан воды. Офицер взял стакан из рук адъютанта и поднёс к губам вышедшего.
«Коммунист» взглянул в глаза офицера и, убедившись, что его не разыгрывают, вцепился в стакан дрожащими руками. Стук зубов о край стакана и курлыканье торопливых глотков разносились по поляне.
Семьдесят пар жаждущих глаз следили за тем как в стакане убывает вода. Семьдесят кадыков повторяли глотательные движения пьющего. Допив воду, «коммунист» последним глотком смочил ладонь и вытер лицо. Мишка узнал политрука.
Из шеренги начали выходить, объявляя себя коммунистом или офицером, не выдержавшие, поддавшиеся на уловку офицера, пленные. Вышло около половины пленных, для которых стакан воды теперь уже был дороже собственной жизни. Офицер отбирал из них тех, кто, на его взгляд, говорил правду, оценивая по выправке или остаткам формы. Пристально всматриваясь в глаза, спрашивал:
- Коммюнист, офисер?
- Да, - отвечал тот кивком головы.
Но везло не всем. Те, что на опытный взгляд офицера не являлись таковыми, отправлялись назад - в строй, так и не получив ни глотка.
Мишка не шевелился, не было сил. Он слышал, как немецкий офицер, недовольный большим количеством «самозванцев», советовался с адъютантами, что делать с таким числом коммунистов и офицеров, отконвоировать их для отправки в концлагерь или покончить с этим вопросом прямо здесь на болоте.
Мишка понимал идиш – язык, который евреи вывезли из Германии в семнадцатом веке, когда немцы изгоняли их из страны, и большинству евреев не удалось вывезти ничего, кроме этого исковерканного немецкого. Дома, когда родители не хотели чтобы их понимали дети, говорили между собой на идиш. Дети же невольно подхватывали язык и, как часто бывает, многое другое не одобряемое родителями, на что те впоследствии удивлялись:
– И откуда у них это?
Немцы, отобрав человек семь, куда-то их увели. Остальных опять построили.
- Зольдаты еврейской нацьоналности! Три шага вперёд!
Мишку душила тошнота. Тошнота поднималась от того места, где торчал осколок, до самой пересохшей глотки. Он чувствовал, что теряет вес, что земля больше не притягивает его, что еще мгновение и он как первомайский шарик взовьется к облакам. Внезапно, в нескольких метрах, раздался голос немецкого офицера стальным штыком пронзивший Мишку. Громадная фигура офицера буквально нависла над худеньким, еле стоящим на ногах, очкариком. Мишкина тошнота мгновенно исчезла, а с ней боль и желание «отлетать» куда-либо.
– Jude?- прокричал немец.
Очкарик молчал.
- Jude!- утвердительно повторил немец.
- Ich bin Deutch, - произнёс очкарик.
Немцы захохотали. По голосу Мишка сразу узнал Лёшку. Того самого солдатика, который обычно отдавал свою «взлётную» товарищам. Лёлик, так Лёшку называла мама, а потом и друзья по взводу, был моложе Мишки, ему ещё не исполнилось и двадцати. Он пришёл в Мишкин взвод добровольцем с новеньким аттестатом средней школы, заполненным одними пятёрками. Короче говоря, у него уже была одна золотая медаль, к которой за годы войны добавились несколько медных солдатских, полученных им, как он сам определял, «за преодоление страха». Алексей стеснялся своих наград и носил их в вещмешке. Только однажды, когда ждали проверки из штаба фронта, ротный политрук пригрозил «захуярить десять суток», если он не наденет награды, «вручённые ему Родиной».
У Лёшки были тонкие, как у лесного паучка пальцы. На тонком прямом носу, часто поправляемые, висели круглые очки. Он был из профессорской семьи. Его отец Генрих Иванович Кох принадлежал к старой дворянской семье обрусевших немцев. Пра-пра-прапрадед его служил в русской армии генералом и вместе с Кутузовым и русским народом в 1812-м одолел Наполеона. Генрих Иванович был профессором в училище имени Вагановой, «лучшей балетной школе мира», как убеждал товарищей Лёшка, да никто вокруг и не сомневался. Фамилию Иванов он носил по матери, на этом настоял ее отец, старый большевик, ветеран Первой мировой, где он, крестьянский сын в звании прапорщика царской армии «яростно бив нимцов», которые пытались его травить «едвитым хазом».
Стоявший позади немецкий солдат прикладом ударил Лёшку в спину. Алексей «вылетел» вперёд. Офицер подскочил и начал хлестать его своей плетью, свирепея с каждым ударом, по плечам и спине, а, когда Алексей упал, по голове и прикрывавшим её рукам.
- Как ты, еврейская свинья, посмел назваться немцем?!
От первых же ударов шеренга пленных начала сжиматься.
- Я тебя... я тебя... я тебе не позволю! - немец был взбешён, но ругался интеллигентно без мата, так, по крайней мере, казалось Мишке.
Лёшка лежал на земле и только издавал лёгкий стон после каждого удара. Основная масса пленных больше не сжималась, а наоборот начала вдруг распрямляться в бесстрашной злобе. Немец почувствовал это и замер с повисшим над Лешкиной головой кнутом. Он резко наклонился и выдернул из кармана Лёшкиной гимнастёрки военный билет.
Переводчик медленно прочёл:
- Иванов Алексей Генрихович. Русский? - произнёс переводчик.
- Мой отец Кох Генрих Иванович, – прошептал Лёшка и опустил голову. – Этнический немец.
Офицер впился глазами в Лёшку, пленные не спускали с офицера глаз. Немец «остывал».
Вновь всех построили в ряд, теперь уже для регистрации. На этот раз в самом начале шеренги стоял стол, за которым сидел худой с прыщавым лицом пацан-санитар, наверняка, сверстник тем, кого он регистрировал, только призывался он из какого-нибудь Дрездена или Марбурга.
Перед ним лежала толстенная тетрадь в твёрдом переплёте. «Смахивает на бортовой журнал!», – промелькнуло в Мишкиной голове.
- Фамилия? Имя? Год рождения? Звание? Национальность?- задавал вопросы прыщавый санитар. Ответив на них, пленные подвергались лёгкой мед. инспекции, им приходилось спускать до колен штаны, обнажая ту часть тела, которая помогала инспектирующему определить национальность или принадлежность к той или иной религиозной группе.
Мишка стоял в конце этой очереди. Его сердце билось так, что, казалось, осколок, торчащий из живота, вывалится наружу. Он опять почувствовал, что падает. Голова повисла как на ниточке, и ноги согнулись в коленях. В этот момент кто-то, как клешнями экскаватора, подхватил его подмышки и прижал к себе.
- Не бздеть, Мишеко, – шепнул в ухо «экскаватор».
Мишка мгновенно пришёл в себя. Это был Тимур, тот самый «почти чемпион Грузии по борьбе», не успевший ещё потерять комплекцию Поддубного.
- Тим!
Очередь медленно продвигалась к столу инспектора. Мишка наблюдал как трое пленных размахивали руками перед лицом немецкого офицера, доказывая ему, что они не евреи, и что им, татарам, тоже положено «обрезание».
Офицер видел, что это были не евреи, но продолжал допытываться: не знают ли они евреев или коммунистов среди попавших в плен? Татары отрицательно трясли головами.
Подошла Мишкина очередь.
- Докюмент имеешь? - спросил немец, осматривая Мишкину, разодранную в клочья, гимнастёрку.
- Какие документы? - промямлил Мишка, проводя по тем местам гимнастёрки, где когда-то находились карманы.
- Фамилья?
- Стариков Михаил.
Немец пристально всматривался в замазанное грязью Мишкино лицо, затем наклонился к журналу.
- Отечество? – проговорил немец.
Однажды, в классе восьмом, наша учительница собирала личные данные учеников для каких-то школьных нужд. Она переходила от парты к парте, записывая данные в тетрадь. Болтовня одноклассников заглушала её голос но, где-то за три парты от меня, я услышал, что, кроме имени, даты рождения и адреса, необходимо ответить на вопрос - «национальность». У меня похолодело в груди. Я сидел как контуженный – ничего не слыша - замерев, как замер бы кролик перед удавом, если бы тот спросил - «ты вкусный?»
Учительница перешла к моей парте. Я сидел неподвижно, температура тела была ниже ноля, и только уши раскалились, как тормоза гоночной машины после пересечения финишной линии.
- Национальность?
Между моих горящих ушей растянулась улыбка, и я промолвил:
- Марсианин...
Откуда это взялось?! Это слово! Учительница в недоумении переспросила:
– Национальность какая?
Если бы Вы только знали, Людмила Аркадьевна, как мне, пятнадцатилетнему подростку, не хотелось признаваться в том, что я - еврей, ведь вокруг меня сидели мои товарищи, представители других народностей, не хуже и не лучше меня, такие же оболтусы, как и я. Назваться евреем означало перейти в другую «человеческую категорию». Мой жизненный опыт подсказывал тогда, что быть евреем - непопулярно, неуважительно, недостойно, неправильно, а, значит, и необязательно, и я ещё раз повторил:
- Марсианин.
Наивная училка улыбнулась и сказала:
- Без шуток, ты - поляк?
Поскольку я не мог произнести ничего другого, я промычал:
- А - ага…
Учительница перешла к следующей парте.
- Твой отечество, – повторил немец.
- Иванович. Стариков Михаил Иванович, – произнес Мишка. Он почувствовал тяжелое дыхание Тимура прямо над своим ухом.
Немец продолжал:
- По какой причине сдаешься? – Мишка хотел было возразить насчёт «сдаешься», но удержался и вместо этого развязал гимнастёрку.
Молоденький инспектор оцепенел, глядя на развороченный Мишкин живот с торчащим из него осколком, вокруг которого на розовых с запёкшейся кровью кусках мяса «обедали» беленькие червячки, жадно, с аппетитом поглощая бактерий.
Угри на лице писаря ещё больше покраснели и готовы были выскочить как пробки из бутылок шампанского в новогоднюю ночь. Немчишку что-то отбросило в сторону от стола, затем резко наклонило. Раздалось протяжное, рвотное «а-а-а!»
Мишка, вдохновлённый произведенным эффектом, выпятил свой живот и начал расстегивать штаны, тут немец замахал руками:
- Nicht! Nicht! – хватит, мол.
И опять нырнул под стол. Внимание немецких солдат было отвлечено, они невольно смотрели в сторону своего товарища, который в тяжёлых потугах без сожаления расставался со скудным солдатским пайком. Тимур, всё это время стоявший рядом, толкнул Мишку всем своим могучим телом так, что тот отлетел в конец очереди «проверенных».
Пленным выдавали по куску серого хлеба. Немецкий солдат, нарезавший буханку, постоянно про себя матерился - то ли нож был туповат, то ли хлеб был рыхловат, но он совсем не резался, а рвался в хлебные клочья. Пленным приходилось сгребать их в ладонь и, скатав в комок, запихивать в рот.
- Эх, щас бы жареной картошечки! - прозвучало.
Напившись из большого походного бидона одной кружкой, пленные сбились в бесформенную как облако толпу, и их под конвоем повели в «какую-то» деревню, где располагался «какой-то» штаб «какой-то» немецкой части.
Здесь Мишку осмотрел полковой фельдшер. Осколок вошёл неглубоко и, пропахав, под кожным покровом, борозду сантиметров пять, выглянул наружу, тогда-то его и заметили болотные мухи. Рана стала уже затягиваться, и осколок оказался под тонкой плёнкой кожи. Фельдшер как мог промыл и перебинтовал рану.
Объявили обед. На этот раз подавали желанную картошку, вернее - картофельный суп, а, если уж быть совсем точным, то суп «диетический» из картофельных очисток на колодезном бульоне, приправленный перловой крупой.
- Солёный, сука. - Хлеб был тот же, что и в лесу.
- Эх, жареной бы картошечки щас...
Пришла с работы Анфиса, вернулись Наташа и Эдик, те самые соседи по коммуналке отца. Наташа была разудалой, завсегда в хорошем настроении, на вид восточной женщиной лет тридцати с хвостиком. Эдик, по чистой случайности мой тёзка, был немец. Их фамилия была Розенберги. Но этот факт никак не исключал укоренившейся в их семье старинной русской традиции - выпивать по любому поводу. Поэтому тут же загремели тарелки, засверкали ножи и вилки, запахло жареным коровьим сердцем в сметане, и потекла «Московская» из гранёных стаканов в пересохшие от сальных анекдотов глотки.
Я наблюдал за веселившейся компанией, и в голове с трудом укладывалось: как так, он же – немец, а дружит с моим отцом, он что не знает, что отец - еврей? Мне было странно. В моём дворе все знали, что я - еврей. Когда мы с мальчишками «хулиганили», из какого-нибудь окна нашего «трёхэтажного колодца» высовывалась чья-то бдительная голова и доброжелательно на весь двор предупреждала:
- Ты что делаешь, еврей? Я сейчас милицию позову!
Кроме нас с мамой, в нашем дворе жила ещё одна еврейская семья – мать, отец и два мальчика моего возраста. Но за десять лет моего проживания на проспекте Газа эти мальчишки ни разу не вышли играть во двор. Я видел их редко, только возвращающимися из школы в сопровождении кого-нибудь из взрослых. Сам же водился с ребятами из нашего двора, такими же безнадзорными, готовыми гонять мяч с утра до ночи. Если же случалась драка, то после неё побитый, в слезах, утирая сопли, я приходил домой раньше обычного и садился за уроки.
К сожалению, кое-кто из моих друзей по двору попал в детские колонии, а затем и в тюрьмы, но это после того, как я подрос и стал серьёзно относиться к предупреждению: «Эй, ты, еврей, перестань, я сейчас милицию позову!»
Меня тянуло к отцу, хотелось узнать, что же было дальше. И я зачастил к нему.
Спали вповалку в дырявых палатках. Наутро пленных погнали на рытьё траншей.
За два дня Мишка немного окреп и почти не чувствовал присутствия осколка. Получив старую изъеденную ржавчиной лопату, вместе со всеми он шкандыбал к лесной просеке.
Копать траншеи под Ленинградом дело невесёлое, на глубине одного метра уже копаешь глину. Она, зараза, не отстаёт от лопаты, и её приходится отколупывать руками, на что уходят все силы.
Тимур и Мишка копали плечом к плечу. Тимур добросовестно черпал полную лопату, Мишка же иногда на самом кончике. Прямо над ними нависла немая фигура в каске, надвинутой на глаза, с винтовкой, направленной на копающих. Фигура явно была недовольна Мишкиной производительностью и собиралась выразить своё недовольство вслух, как вдруг объявили пятиминутный перерыв. Пленные, бросив лопаты, приседая на корточки, повалились в лунки, которые успели нарыть. Закурили, у кого было. Сосед справа, не поднимая головы, чтобы не было видно губ, шепнул Мишке:
- По команде «продолжать копать» всем рвануть в лес!
Мишка передал услышанное Тимуру, тот - своему соседу, и - понеслось. Немцы, почуяв неладное, приказали «продолжать работу». Как только прозвучала эта команда, оповещённые пленные рванули из траншей, неоповещённые последовали за ними. Мишка замешкался. Часовые уже стреляли по бегущим к лесу. Он сидел в траншее, поджав ноги, скованный страхом и глиняным месивом. Внезапно Мишка почувствовал, что взлетел над насыпью, как будто под ним взорвалась граната - это Тимур одной рукой буквально вырвал его из слизистой ямы.
Необходимость перезаряжать винтовки не позволяла немцам вести непрерывный огонь, что придавало решимости беглецам. Мишка и Тимур неслись к лесу. Пули свистели слева и справа, обгоняя их. Впиваясь то в стволы попадавшихся на пути берёзок, то в спины товарищей по окопам, фронту или просто по мечте – добежать до лесочка и выжить. Счастливчики же, достигшие леса, растворялись в густом кустарнике. Таких было немного, но среди них оказались Мишка и Тимур.
Из последних сил, задыхаясь и матерясь, они продолжали бежать, круша упрямые ветки кустов - до тех пор пока не утихла стрельба. Затем рухнули в мох как подкошенные - седьмой день «разведки боем» подходил к концу. Небо над головой было набито облаками, похожими на серую вату из солдатской фуфайки, и ленинградскому солнцу с его слабыми лучами не было никакой возможности пробиться сквозь них, чтобы обогреть продрогшие тела солдат. Моросило.
Где запад, где восток, где наши, где немцы? Не всякому следопыту по силам разобраться. Стали спорить. Никто не мог сказать с уверенностью, в каком направлении лучше идти. Линия фронта в этих местах извивалась, как растянутая пружина, и потому легко было снова набрести на немцев. Решили, что идти надо направо от севера, на который указывал мох на деревьях. Беглецы осторожно «ручейком» потекли по направлению к «нашим».
Кругом были следы боёв, и легко можно было наткнуться на мину, неразорвавшийся снаряд или какую-нибудь другую херню. Через час впереди идущий солдат заметил перебегающую от дерева к дереву, от куста к кусту, девичью фигуру, укутанную в большой платок. Так бегают кокетливые барышни от назойливых кавалеров в немых картинах про любовь.
Солдатики оживились. Но, когда фигура приблизилась, стало ясно, что это совсем не «барышня» а похоже, что «кавалер»! А ещё через минуту все сомнения развеялись полностью – это был такой же, как они, беглец, маскирующийся под бабу. Мишка и Тимур сразу узнали в нём Петьку Лунегина, «святошу», как его называли товарищи по роте.
Петька не был схвачен немцами и рассказал, что блуждал по лесу шесть дней, пока не вышел на сгоревшую деревню. Немцев удалось избежать, а вот в одной сгоревшей деревне нашлась добрая старушка, которая напоила его молоком и указала в какой стороне линия фронта.
Солдат, взявшийся вывести пленных к линии фронта, заявил с явным недоверием:
- Так ты же идёшь прямиком к немцам!
- Не может быть!
- Тьфу, не может быть. Да мы сами только сбежали от них!
- Вот, старая, напутала. Прости её Господи!
- Старая или ты сам, снимай платок, а то кто-нибудь втюрится.
Солдатики захихикали.
- Это я для конспирации.
Петька повёл солдат в деревню, к дому той самой старухи.
Деревня выглядела как головешка из потухшего костра, почти все дома и сараи были сожжены. Те, которые уцелели, были расписаны чёрными обугленными узорами. В одну такую избу и постучал Петька.
С первого взгляда старуха была лет шестидесяти, но если приглядеться, ей было не больше сорока. Беззубый рот, морщинистое лицо и лохмотья вместо одежды делали из неё столетнюю колдунью из народной сказки. В русских деревнях почти все стареют рано или выглядят стариками – жизнь такая.
Увидев Петра, бабулька отпрянула назад, на секунду опешив. Затем, разглядев за спиной ещё человек семь, запричитала:
– Ой, сыночки-освободители! Наконец-то дождалась! А то ж эти проклятые фашисты поотбивали всё. Проходите! - Беглецы двинулись в избу. - Чем же мне вас угощать?
Старуха засуетилась у печи, и в доме запахло съестным. Ребята расселись по лавкам и табуреткам. Баба достала из печи тёплую простоквашу и положила на стол буханку хлеба.
- Немецкий, - заметил Мишка.
Баба смутилась, затем зачастила скороговоркой:
- Откуда ж нашему взяться! Третий год как под немцем, полдеревни с голоду вымерло, половину в Германию отправили, а я не годная ни туды, ни сюды. Ой, дожили! Освободители! Слава тебе, Господи! – и она, крестясь, полезла наверх на полку и из-под банок достала закопченную бутыль.
- Победу отметить нужно.
«Освободители» внимательно следили за происходящим:
– Рано ещё победу праздновать, пленные мы тут все, от немцев бежим.
Старуха, расставлявшая на столе всякие склянки для самогона, на секунду замерла:
– То-то, я гляжу, ружей-то нету. Где же, думаю, ружья? Ружья должны быть.
И она захлопотала пуще прежнего. Откуда-то появилось сало, и из той же печи вынырнул горшок с перловой кашей. Одурев от обилия еды, беглецы не задавали больше вопросов, они просто «молотили», сопя и чавкая, как «молотят» голодные солдаты всех армий: Наполеона ли, Кутузова или товарища Жукова.
Старуха, «полюбовавшись» видом увлечённых едой молодых мужиков, внезапно встрепенулась и бросилась натягивать рваный, засаленный тулуп:
– Сыночки, располагайтесь здесь, а я быстренько сбегаю, у нас тут партизаны недалеко, недавно совсем проходили, я их догоню. Вам с ними в самый раз...
Она выскочила на улицу. Красноармейцы продолжали есть, и пить самогон, не придавая большого значения тому, что говорила старуха.
От еды и тепла разморило. Животы раздулись. У Мишки даже заныло в районе осколка. Хотелось жить. Развалившись на лавках и на полу у тёплой печки, измученные голодом и неволей, люди задремали. Наступила ночь.
Мишке снилось как он, семилетний мальчик, забравшись на украинскую печь в бабушкином доме, спрятался под громадный, дедов тулуп, вечно сохнувший на той печи. Длинные кудряшки тулупной шерсти щекотали Мишке шею, но он терпел. Ему казалось, никто в мире не может найти его теперь и заставить есть этот куриный бульон с лапшой. Значит, наелся.
Мишкин слух кольнул скрип открывающейся двери. Не понимая еще - происходит ли это во сне или наяву, он увидел как в дверной проём просунулся сизый нос, за ним появился глаз и изрубленная морщинами щека старухи. Мишка приподнялся - конечно, это происходило наяву. Лицо, отпрянув, исчезло за дверью, зато появилось дуло винтовки, одной, второй, третьей. Немцы ворвались в избу, проталкиваясь через дверной проём, как будто первых ждала награда. А чёрт их знает, может быть, и ждала.
ГЛАВА ВТОРАЯ. ЭТАПОМ ПО ЕВРОПАМ
Пинками беглецов гнали пару километров лесом к какому-то сборному пункту. Там сверили с той же толстой книгой, вписали туда Петьку, затем всех погрузили на грузовик и повезли к железной дороге, где на путях стояло несколько товарных вагонов. В эти самые вагоны, набитые такими же пленными из разных мест ленинградского фронта, их и загнали. Некоторые пленные пробыли здесь больше недели, ожидая отправки.
- Куда? Да чёрт его знает!
В вагоне было душно, зато тепло. Вонь стояла хуже, чем в городском зоопарке. Воздух поступал только через щели в стенах, от туда же просачивался и свет. Через эти же щели некоторые курящие жадно вдыхали дым немецкой сигаретки, которую покуривал часовой. Два раза в день двери вагона распахивались на мгновение, и тогда ослеплённые ярким светом пленные от души «затягивались» свежим воздухом. В это время в вагон выбрасывались рваные куски немецкого хлеба, ведро отваренной «в мундире» картошки и ставился измятый бидон с колодезной водой. Из вагона же выплёскивалась параша.
Наконец, на третий день состав дёрнуло, ржавые колёса завизжали, и, переполненный затёкшими телами пленных солдат, поезд покатил на запад. На запад от Ленинграда, от фронта, от той деревни, в которой Мишку и его друзей должны были выручить партизаны.
- Эх, даже названия той деревни не успели спросить. Как потом после победы найти эту бабку? - думал Мишка.
- Да виновата ли она? Ведь ей тоже жить хочется не меньше нашего.
Тимур вообще не думал о бабке, он думал о полковом враче, думал, что вернётся и обязательно женится на ней, потом увезёт её к себе в деревню...
И представилась ему свадьба, где капитан медицинской службы - Валентина Николаевна, словно белый аист кружит с ним в танце среди цветущей виноградной лозы, вдруг их подхватывает тёплый поток воздуха, и они медленно поднимаются к самым вершинам гор, покрытых снежной фатой. И вершины тоже кружатся под ними. Грузинское «горько!» эхом разносится по ущельям, и Тимур целует невесту в губы. Нетерпеливый ветер растрепал её чёрные густые волосы и пытается сорвать с плеч свадебное платье. Валентина застенчиво улыбается и, скрестив руки, придерживает его на груди.
Внизу в долине, задрав головы к небу, кружатся в лезгинке братья Тимура, чётко выбрасывая локти влево - вправо. Тут же - мать и сестрёнка. Их платья раздуваются в танце, словно сарафаны у самоварных кукол, и все они плывут в небо к звёздам, где в головокружительном поцелуе застыли Тимур и Валентина.
И запел Тимур Вахабидзе на весь вагон грузинскую свадебную, и перестали стонать голодные и раненые, и заплакали от радости уцелевшие, и наполнились их сердца надеждой.
На пятый день, пробираясь сквозь сентябрьские дожди и «желанные» бомбёжки, поезд «благополучно» докатил до станции, на которой было приказано разгружаться. Кроме командных выкриков по-немецки, раздавалась ещё и польская речь, значит - заграница, Польша.
Ещё пару часов на грузовике, и Мишка перевёл своим друзьям надпись с немецкого:
- Польский народ приветствует восстановление Силезии, как части Великой Германии!
Затем промелькнула ещё одна вывеска «Котовицы», а ещё через полчаса в наступивших сумерках пленных загнали в складской ангар. Внутри горело несколько шахтёрских ламп, и это давало возможность рассмотреть окружающую обстановку. Высокий потолок, крыша и стены из рифлёных листoв жести. Небольшие кучи угля по углам и застоявшийся угольный запах, от которого першило в горле – всё говорило о том, что в недалёком прошлом здесь хранили уголь. Тут же стояли железные кровати с бугристыми рваными матрасами, кое-где на этих матрасах валялись засаленные угольной пылью подушки, на которых, в свою очередь, валялись засаленные головы заключённых разных народностей. Из раскрытых ртов на небритых мертвенно-бледных лицах разносился голодный храп.
Старый поляк-надзиратель выдал вновь прибывшим такие же набитые паклей подушки, и пленные разбрелись по ангару, занимая свободные места. Мишка, Тимур и Петька нашли три свободные койки рядом и, бросив на них подушки, повалились на соломенные матрасы.
Утром, ещё до рассвета, вдруг весь ангар загудел железным звоном. Это надзиратель-поляк барабанил металлическим штырём по жестяной стене барака:
- Вставать! Вставать! Bądź szybki śpi! Разлягжались! Курва... - и ещё что-то «по - матери» по-польски. Удивительно, но пленные поднимались с охотой. Да и кто ж будет лежать, если из большой металлической бадьи, стоявшей при входе, пахнет чем-то вареным.
«Да хоть чем, лишь бы погорячее, с парком», - подумал Мишка.
Пахло всё той же перловкой, как будто по всей земле случился неурожай, и только перловка дала рекордные всходы.
За дверью барака слышалась оживлённая немецкая речь, перебиваемая немецким смехом и прерывистым лаем немецких овчарок.
После каши в эти же миски старик налил каждому кипятку и выдал по два чумазых кусочка сахара, формой напоминавших мини - метеориты, отколотые ударом чего-то острого от большой сахарной «кометы». После того как перловый чай был допит, Мишка заметил, что несколько человек не поднялись на завтрак. Поляк подошёл к «спящим» и тем же металлическим штырём, которым бил «в подъём», ткнул по очереди каждого лежащего. Те не реагировали.
Поляк высунулся из барака наружу и что-то крикнул по-немецки. Часовые перестали смеяться, и один из них прокричал, чтобы позвали из санчасти врача - так перевёл для себя Мишка.
Пришёл толстый фельдшер с такой же толстой книгой, вписал туда умерших и вышел. Четыре пленных санитара, приписанных к санчасти, свалили тела на деревянные носилки и, кряхтя и раздуваясь от тяжести, лавируя между коек, направились к выходу.
Вновь прибывших построили перед бараком. Немецкий офицер через того же старика-поляка объявил норму добычи угля и объяснил, что чем меньше выработка, тем меньше вечерняя порция. Выполнивший норму мог заработать миску картошки с салом и пятьсот граммов хлеба с куском масла. На «третье» офицер обещал настоящий чай или даже кофе, но главное полагалась пачка сигарет - одна на двоих. Тем же, «которые лениться», порции будут «маленки, как работа».
Разбили на бригады по два. Шахта находилась на глубине метрах в пятидесяти. Внизу у лифта-платформы стояли три немецких автоматчика. Польский кладовщик раздал каждому по кирке и лопате, ведро приходилось одно на двоих. Мишка был в паре с Тимуром. Петьке достался худощавый литовец. Затем всех разбили на три группы и под началом троих крепких польских парубков повели по низкому, утыканному нетёсаными бревенчатыми подпорами, тоннелю. Повели туда, откуда раздавалось лязганье конвейеров. Пройдя какое-то время вместе, группы разделились, и каждая пошли в свой забой.
Мишкин забой был похож на «предбанник» в адское чистилище. Круглое, в диаметре метров тридцать, с низким потолком «зало» из-за плохой освещённости казалось бесконечным. Вырубленное прямо из угольного пласта, оно было утыкано бревенчатыми «колоннами», предохранявшими «грешников» от преждевременного наказания. По стенам сочились струйки грунтовой влаги. Сбоку дребезжал конвейер, уносящий добытый уголь вместе с душами «падших» куда-то наверх к небесам.
Поляк расставил всех по местам и приказал начинать. Тимур яростно долбил уголь - уж очень хотелось заработать повышенную пайку. Мишка нагружал уголь лопатой в ведро, затем подтаскивал к конвейеру. Поляк, сделав пометку в своем блокноте, футболил пустое ведро, что означало - возвращайся на рабочее место, курва. Несколько раз надзиратель приказывал Мишке поменяться рабочими местами с Тимуром, но Мишка, размахивая киркой, быстро слабел и опускал руки. Незажившая рана начинала ныть и кровоточить, и приходилось возвращаться к первоначальному распределению обязанностей.
На обед принесли бутерброды с какой-то рыбой. Посреди «зала» стояла неприкрытая бадья с водой, на дно которой оседала угольная пыль. Затем опять уголь... уголь... уголь на зубах, уголь в глазах, на ушах, за пазухой, в штанах – уголь везде. Время «перекура» выбрали по своему усмотрению, пять минут в час. В шахте курить нельзя – газы, потому просто сидели на корточках, не шевелясь – отдыхали. Проработали часов десять. По норме было положено сдавать десять вёдер в час. Кому-то может показаться, что это не так много. Но для израненных, голодных, замёрзших и не выспавшихся – это титанический труд.
- Сто вёдер в день! Да пропади эта жрачка пропадом, да подохнуть с голоду больше радости, чем этим углём немца кормить, – возмущался Петька.
Они с напарником за весь день надолбили только восемьдесят. Мишка и Тимур рассчитывали на полный ужин, как и обещал офицер, но сигарет и масла им не дали. Надзиратель, сука, насчитал только девяносто семь вёдер. Мишка божился товарищам, что было сто.
В барак втолкнули небольшую группу вновь прибывших пленных. Среди них был – Алексей Иванов-Кох. На его лице ещё не затянулись следы фашистского кнута. Но в настроении он пребывал бодром - всё же не расстреляли.
– Военный билет помог, – резюмировал он.
Ребята нашли койку для Лёшки недалеко от себя, койку, которую только утром освободили санитары. На следующий день ребята договорились с бригадиром, чтобы Лёшку поставили в пару с Петром.
Спустившись в шахту, приступили к работе. Здоровенный надзиратель-поляк, как казалось Мишке, с усмешкой записывал поднесённые вёдра с углём. Эти три, украденных накануне в форме недополученных сигарет и масла, не давали Мишке покоя.
Проработав где-то полдня, высыпав на конвейер очередное ведро, Мишка поинтересовался:
- Сколько уже?
Надзиратель заглянул в блокнот:
– Сорок пять.
Мишка побагровел:
– Пятьдесят, сука.
Надзиратель, ухмыляясь, смотрел Мишке в глаза, Мишка скрипел зубами. Противостояние длилось недолго. Надзиратель неожиданно вцепился рукой в Мишкину шею у самого подбородка:
- Ты, жидовская курва, мине будешь спорить. Я тебье яйца повыдерхаю, – прошипел надзиратель и с силой отшвырнул Мишку.
Мишка готов был натворить непоправимое, но голос Тимура охладил его:
– Мишико! Нам ещё норму «переполнять». Иди су-уда-а!
Мишка подобрал ведро и, волоча лопату, поплёлся на рабочее место.
Петр выбивался из сил, ему приходились не только рубить уголь, но и помогать совсем ослабевшему Алексею наполнять, а затем оттаскивать вёдра к конвейеру. Вёдра были не полными, и это злило поляка.
В «обед» ели свои бутерброды молча. Мишка сопел от злости, Петр и Тимур просто молчали, глядя в пустоту. Алексей дышал тяжело, с одышкой, он был явно болен. Все молчали, может быть, впервые за время плена потеряв надежду.
Надзиратель ударил в склянку. Пленные поднялись со своих мест, разбредаясь по рабочим местам. Только Алексей остался сидеть, опустив голову, и прерывисто дыша. Надзиратель крикнул, чтобы он поднимался. Алексей не шевелился. Тогда поляк подошёл к нему и хлестнул его своим металлическим прутом вдоль спины. Алексей повалился лицом на угольный пол, задыхаясь и хрипя.
Заключенные неподвижно наблюдали за происходящим. За происходящим наблюдали также и трое немецких часовых, стоявших у входа в забой. Надзиратель входил в раж.
- Вставать, курва! Выспишься на кладбище!
Из-под разорванной Лёшкиной рубахи показались кровавые рубцы. Мишку охватила ярость и через секунду его лопата летела по направлению широкой спины надзирателя. Тот, почувствовав опасность, резко обернулся. Удар пришёлся вскользь. Поляк всё же застонал и повалился рядом с лежавшим Алексеем. Пленные, вдохновлённые Мишкиным отчаянным поступком и бурлящей в них ненавистью, двинулись на поверженного надзирателя.
Прозвучало немецкое «Halt!». Защёлкали затворы. Затем раздался истерический крик немецкого ефрейтора. Не столько щёлканье затворов, как этот безумный крик немца охладил решимость пленных, и они замерли. Мишка понял, что немец приказывал не стрелять - так как в шахте часто присутствует газ метан, от одной искры которого забой мог превратиться в «братскую могилу».
Оцепенение нарушил свист металлических прутьев, которыми орудовали сбежавшиеся на крик надзиратели из соседних забоев. Они со злобой жалили стальными хлыстами Мишкину спину, руки закрывающие голову, и судорожно дёргающиеся Мишкины ноги. Мишка извивался в угольной грязи, смешанной с кровью, и истошно материл надзирателей.
Ефрейтор, понимая, что это может распалить пленных, и избиение перейдёт в кровавый бунт, закричал, требуя надзирателей остановиться. Они отступили. Ударенный Мишкой поляк вскочил и вонзил носок своего сапога прямо в грудь бездыханного обидчика. По приказу ефрейтора надзиратели подхватили Мишку под руки и поволокли к конвейеру, оставляя за собой кроваво-чёрную «лыжню».
Кровь всегда ассоциируется с болью, страданиями человека, а то и самой смертью. Поэтому вид человеческой крови наводит на нас ужас, если даже эта кровь пролита за Родину.
Дело происходило на Васильевском острове. За уши больно щипал февральский мороз, поэтому на мне было зимнее пальто и недавно приобретённый по знакомству мохеровый шарф.
Такой шарф в те времена в магазине было просто не купить. Его можно было увидеть по телевизору в комплекте с пыжиковой шапкой на каком-нибудь «товарище», помахивающем рукой с трибуны мавзолея или с другой какой трибуны в день всенародного торжества трудящихся.
Если кто-то на улице встречался в мохеровом шарфе, прохожие понимали - у человека особые связи в торговом мире. Один знакомый моряк привёз мне из загранки такой шарфик, и если перевести его стоимость по тогдашнему курсу, он обошелся мне долларов в четыреста. Один рубль официально обменивался в Госбанке на один доллар и тридцать центов. Такой курс существовал исключительно для дипломатов и особо важных господ из государственной элиты, посещавших заграницу. Обмен валюты в обход государства не предусматривал столь льготного курса - зато гарантировал десять лет строгого режима. Но это уже детали.
Я стоял на остановке, дожидаясь своего трамвая. Красно-синий шарф приятно покалывал мой подбородок, надёжно защищая грудь и шею от мороза. Вдруг ко мне неуверенной походкой подошёл пьяный мужик, косая сажень, а то и две, в плечах, и, протянув руку, безапелляционно заявил:
- Гони шарфик.
Шарфик мне «гнать» не хотелось, и я отступил на шаг. Трамвая как назло не было, мужик тоже шагнул вперёд, чтобы сохранить досягаемость, и тут же упёрся в меня своим нетрезвым взглядом, да так цепко, что даже перестал качаться. Несколько секунд мы стояли, молча глядя друг на друга. Мне не хотелось поворачиваться к нему спиной, тем более, - убегать. Во мне тоже заговорил мужик. Точнее, мужичок, если сравнивать меня с оппонентом.
Пока я размышлял, что делать, мужик уже принял решение. Он отвёл назад свой здоровенный кулак на вытянутой руке, готовя сокрушительный удар по моей, торчащей из-под мохерового шарфа голове. Бежать было поздно, капитулировать тоже, «пружина была спущена», и кулак, набирая скорость, двигался по направлению моего уха. То ли от страха, то ли жили во мне ещё дворовые инстинкты, но я присел, и «коромысло» с кулаком благополучно пронеслось над моей головой.
Мужик стоял на проезжей части, упираясь внешней стороной ботинка в поребрик тротуара, который и послужил роковой подножкой для бедолаги. Громадная сила, вложенная в замах, развернула мужика, и он рухнул плашмя, лицом на асфальт, не успев даже подставить руки.
Сколько раз я смеялся над подобными сценами у Чарли Чаплина, но на это раз мне было не до смеха. Нас окружили граждане, готовые, как мне казалось, в любую секунду начать, разбираться, «кто виноват». Но поскольку в народе давно выработалось равнодушие к падающим, валяющимся и спящим на улице алкашам, все просто смотрели, никто «не повёл и бровью».
Мужик оторвал лицо от асфальта. Кожа на его лбу, носу и подбородке была содрана, из ссадин выступила кровь. Я оцепенел. Мужик поднялся и двинулся на меня. Тут думать уже было нечего, я повернулся, и, ежесекундно оборачиваясь, быстро зашагал вперёд. Мужик - за мной. Я прибавил. Мужик не отставал. Взгляд его постепенно свирепел. Мне казалось, он медленно, но верно трезвеет.
Дело осложнялось тем, что я подал документы на выезд из Советского Союза и оформил все справки. Меня уже лишили гражданства и могли в любой день дать разрешение на выезд. Я побежал, лавируя между прохожими, мужик за мной, не увеличивая, но и не сокращая дистанцию, это уже облегчало положение: значит, боится.
Я вдруг сообразил, что бежать нельзя, могут подумать, что я избил бедолагу, а это грозило «разрешением» в места менее предпочтительные. Я перешёл на шаг. Мужик по-прежнему соблюдал безопасное расстояние. Марафон затянулся, меня охватила паника. Равнодушие граждан – это хорошо, а что если милиционер? Так мы «прошли» ещё остановки две.
Наконец, на другой стороне показалась станция метро «Василеостровская». Я перебежал через трамвайные пути, упрямец следовал за мной. Я проскочил турникет и ступил на эскалатор. Продолжая идти по нему вниз, я всё время оглядывался. Мужик навсегда остался где-то наверху, а, может, его просто не пустили: «В метро пьяным не место!»
В этот раз мне повезло. Какая-то сила сохранила меня. Может быть, отцу пришлось получить сполна за себя и за меня, и мы исчерпали положенный нам лимит на много лет вперёд? Не знаю.
Конвейерный язык нёс Мишку через угольную глотку на поверхность. Мишка был в сознании. Тело, порубленное металлическими хлыстами, кровоточило и горело от боли. Но Мишка и не думал умирать. Он прикинул, что если конвейер поднимает его со скоростью больше, чем восемнадцать метров в минуту, то может случиться кессонная болезнь, азот в крови превратится в пузырьки, и кровь «закипит». Мишка подолгу задерживал дыхание, совсем забыв, что кессонная болезнь случается у подводников при внезапной разгерметизации во время подъёма с морского дна. Позже, он сам смеялся над «своей сообразительностью». Тогда же, Мишка был просто зол – хотелось жить.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ. СПА - СИ - БО!
Вечерело. Моросил дождь. Вместо звёзд на небе коптели тусклые лампы лагерной ограды. Пленных загнали в ангар. Двое немецких солдат и овчарка той же породы совершали обход. Проходя мимо угольной «горы», они заметили скатывающуюся по склону угольную щебёнку, и на «вершине» Мишку. Немцы шарахнулись в сторону и изготовили автоматы.
Мишка остался жив, и теперь, как жук, пытающийся перевернутся со спины на живот, загребал руками воздух. Вдруг угольный поток подхватил его и понёс к подножию.
Залаяла собака. На вышке зажгли прожектор, и ещё несколько солдат прибежали, одеваясь по дороге. Прожектор нащупал дрожащее Мишкино тело, лежащее у подножья угольной горы. Приструнили лающую собаку. Вызвали санитаров, и, пока те укладывали Мишку на носилки, он слышал как немецкие солдаты обсуждали происшедшее.
- Смотри, клоп, а не побоялся.
- Да, такого и стрелять жалко. Ненавижу поляков. Они или жопу лижут, или партизанят. От тех и других одни проблемы.
- Славяне...
- Я бы их всех... - немец показал как бы он расстрелял поляков.
- А девки? Девок сначала ... а потом всё равно ...та-та-та.
- Славяне, - оба захохотали. - Солдаты.
Мишка провалялся в бреду всю ночь. Ему казалось, что его ведут на расстрел к обрыву у реки, где он пацаном рыбачил со своим деревенским приятелем Вовкой, сыном третьего секретаря обкома партии. Вдруг на противоположном берегу из-за кустов лозы, росшей повсюду, выскочили две голые девки-доярки, за ними гнался Вовкин отец. Вовка рассказывал Мишке как обкомовские частенько прихватывали доярок в какой-нибудь укромный уголок «передохнуть и расслабиться». Девичьи тела манили своими колышущимися частями. Чёрные треугольники внизу живота поблескивали в лучах тёплого украинского солнца, крепко приковывая к себе мальчишечьи застенчивые взгляды. Солнце било Мишке по глазам. Он попытался схватить за талию пробегавшую мимо смеющуюся «мадонну», но та увернулась и попала прямо в распростёртые руки Вовкиного отца… Щёлкнули затворы. Мишка обернулся и увидел двух голых немцев, только вместо автоматов они держали удочки. Перед ними на коленях стоял надзиратель из шахты и жалобно плакал, прося прощения. Немцы яростно били его удочками, приговаривая: «Славянская свинья, вот тебе, вот тебе девки...» Тело поляка покрывалось кровавыми штрихами. Немцы били без жалости и с аппетитом.
К утру Мишка почувствовал себя лучше, и даже рвался на работу, но старик надзиратель приказал ему оставаться на койке до особого распоряжения. Мишка заметил в глазах поляка влагу доброты, и к нему вернулась надежда: может, повезёт, не расстреляют.
Вечером вернулись «шахтёры». Алёшка и Петр выработали ещё меньше, чем вчера. Им выдали только картофельную похлебку. Тимур проработал день с новым партнёром – молодым жилистым польским парнем, арестованным по доносу соседей, якобы за передачу продуктов партизанам. Парня звали Бздышек, что потом не раз использовалось пленными в шутливых вариациях.
Бздышек не обижался, и это импонировало окружающим. В то же время при каждом появлении немецкого офицера он, снова и снова обращаясь к нему, настырно крестился, божась, что никогда не помогал партизанам. Ребятам это было не по душе. Особенно бурчал Петька, уж очень ему не нравилось что крестится поляк католическим крестом. Тимур же не переставал удивляться работоспособности жилистого Бздышека.
Бригада Тимура получила полный ужин, и разделила его с Алексеем и Петькой.
- Не выдержу я так ребята, – прошептал Алексей.
Ребята молчали. Вдруг польский крестьянин, не отрывая ото рта стеклянную банку с чаем, прошипел:
– Не брошут меня мои хлопцы, вот увидите, не брошут.
Друзья, сидевшие на двух кроватях в тесном кружке, перестали жевать.
- Ты о чём? - прошептал Петр.
- Об том, что план есть освободить шахтёров атакой.
- Когда?
- Не знаю.
Тимур отозвался:
- Какие тут партизаны? Все поляки немцам служат.
- Не все, - проскрипел зубами жилистый.
Мишка хотел вставить, что, мол, слышал от немцев про партизан, но, скосившись на Петьку, поймал его отрицательный жест и заткнулся.
- Я вам говорю, будет атака на шахту. Как почнут стрелять, бежим к конвейеру за угольную гору, от неё близко к вышке.
Все слушали молча.
- Под вышкой прожектор не достаёт. Когда война начнётся, им будет не про нас. От вышки через забор по кустам - и в лес, - поляк вопросительно посмотрел на ребят.
Петька повалился на кровать:
Нет, мужики, мне здесь нравится, грех жаловаться, можно пайку заработать, да и не стреляют попусту. Нет, я сам не участвую и вам не советую.
На лицах его друзей повис вопрос: «Ты чего, Пётр, охренел?»
Поляк замялся:
- Может, вы мне не верите?
Все молчали.
- Да, пошли вы в… – жилистый хлопец сгрёб крошки с того места, где сидел. Бросил их в рот и, не выпуская из рук банку с недопитым чаем, улёгся на свою койку.
Мишка лежал лицом к лицу с Петькой.
- Думаешь, он провокатор?
- Не знаю, по-моему крепко верующий – ответил Петр.
- Много мы видим здесь поляков, кроме надзирателей? Вон как усердно божится немцам, что не связан с партизанами.
- Может это, правда, и он никогда не помогал партизанам. Его взяли по какому-нибудь соседскому доносу. А нас просто хочет подбодрить, что, мол, ребята не все поляки, надзиратели есть и партизаны.
- Наивный ты, Петька. Тут одно из двух. Партизан или провокатор.
- Если провокатор, то прости его Господи хоть и католик.
- А если он не такой уж и верующий? Просто для дела прикидывается, и его партизаны заслали специально, чтобы нас подготовить здесь? И они, в самом деле, скоро нападут?
- Тогда прости его, Господи, грешного, что за неправду божится.
- Вам бы только прощать...
- Если он партизанам помогал, получается я грех на себя взял, что не поверил ему. Ой, Господи, прости, - Петр перекрестился.
Прошло недели три. За это время польские партизаны так и не сделали ни одной попытки освободить заключённых. Зато ленинградские, так называли Мишку и его друзей пленные с других фронтов, пообтесались и вырабатывали «норму» или близко к ней - значит, жратвы хватало, жизнь продолжалась.
Мишку, к счастью, не расстреляли. От побоев через неделю остались только чёрные синяки, все кости были целы. Его не лишили пайка, как будто ничего не произошло, погнали на работу. Слух прошёл, что сам комендант лагеря приказал не трогать его. То ли понравилось Мишкино геройство, то ли уж уголёк был очень нужен Третьему рейху, ведь надвигалась зима. Лютого надзирателя, говорят, перевели в забой, «вольным» на зарплату.
Алёшка тоже устроился. После побоев, когда немец-санитар осматривал его, они разговорились по-немецки. Лёшкин «дойч» был на уровне отличника средней школы. Немец спросил Алексея, не еврей ли он, уж очень он тонкокостный и не похож на остальных Иванов. Лёша спустил штаны в доказательство и ещё раз повторил историю своей родословной, начиная c войны 1812 года. Санитар, как видно, поверил и в ответ доверительно сообщил, что сам немец только наполовину:
– Мать моя - француженка, и из-за этого никакого продвижения по службе, того гляди пошлют на Восточный фронт.
Санитар похлопотал, и Лёшку оставили в ангаре поддерживать порядок. Алексей старался и даже попробовал смести угольную крошку в одну кучу у двери, но с приходом пленных из шахты, она опять разлеталась по ангару. Всё чаще, по утрам ему приходилось помогать санитарам, выносить тела «уставших, не проснувшихся, ушедших на вечный покой». Хоронили их в овраге, на краю шахтёрского лагеря. Сбрасывали в овраг и только слегка присыпали небольшим слоем земли, смешанной с угольной пылью, чтобы хватило места другим.
Ребята готовились к побегу. Бздышек сделал ещё несколько попыток убедить питерских, что партизаны вот-вот нападут. Не то что б ему стали доверять, но решили немного подождать.
Вторая половина ноября. На деревьях ещё трепыхались красно-желтые лоскуты листвы. Значит, шахта была значительно южнее Ленинграда, отметил Мишка. Зима откладывалась, а это облегчало плен.
Однажды, через час после отбоя, раздались взрывы гранат, истерически завыла сирена, и с деревьев посыпались остатки листвы.
Немцы с вышек палили по лесу, откуда атаковали партизаны. По ангару время от времени тоже строчили - чтобы держать пленных в страхе. Пленные же забрались под металлические кровати, столь желанный сон был нарушен.
Бздышек торжествовал под своей койкой:
– Ну, а вы не верили. Бежим под вышку.
Он пополз под кроватями в угол ангара, где была щель, и, лёжа на спине, начал сапогом выгибать рифлёную жесть. Затем пролез в образовавшуюся щель и исчез в темноте. За ним рванули другие пленные и Ленинградские тоже. Луч прожектора бешено метался по территории лагеря, охотясь за разбегающимися пленными. С вышек вели непрерывный пулемётный огонь по ослеплённым мишеням. Добежали до вышки у оврага. Бздышека под ней уже не было.
– Уже ушёл к партизанам, наверное.
Немцы стреляли со всех четырёх сторон и сверху тоже.
– Куда бежать? Где лес, где овраг?
Головы не поднять. «Свинцовые ножницы» стригли холки пленных. Поднимешь голову, и навсегда «испортишь стрижку».
Вдруг где-то рядом в глубине рвануло так, что земля под ребятами вздрогнула и примерно на метр осела, образовав естественное укрытие как бы желая сберечь беглецов от бешенства пуль. За первым взрывом последовал второй, третий. Мишка потерял счёт, землю трясло как изображение на экране кинотеатра, когда рвётся перфорация. Это партизанам удалось забросить взрывчатку в шахту, где скопившиеся газы разворотили весь забой.
Вышка над ребятами покосилась. С неё посыпались доски, тренога, на которой стоял прожектор, за ним - пулемёт. Последними полетели на землю два немецких солдата, не успели они подняться как их накрыло деревянным помостом той самой вышки.
Откуда-то из кустов выскочил Бздышек. Он схватил дымящийся немецкий автомат, недавно принадлежавший часовому. Быстро установил его, и с третьей попытки открыл стрельбу. Куда и в кого он строчил, трудно было сказать из-за темноты, но Бздышеку было видней.
На него навели луч прожектора, и тут же открыли огонь с оставшихся вышек. Ребята, как червяки, пытались зарыться в землю.
- Бежите! Бежите к оврагу! - вопил Бздышек.
Как тут бежать, когда хотелось зарыться как можно глубже. Наконец, у Бздышека кончились патроны. Его пулемёт заглох, к тому же его ранили в ногу.
Стрельба затихла. То ли из «разодранной грудной клетки польской земли» выходило последнее дыхание, то ли она была раскалена свинцом настолько, что падавшие на её поверхность дождинки тут же превращались в пар, но всё вокруг было покрыто густым туманом, сквозь который пробивался слепящий свет прожекторов, собачий лай и немецкая отрывистая речь.
Лил дождь. Повсюду лежали тела сражённых польских партизан и пленных. Те, что лежали на животе, намертво вцепились скрюченными пальцами в мокрую, угольную землю пытаясь хоть ненадолго, хоть на часок задержаться на этом кошмарном свете. Но их души, покинув измученные войной тела, уже скользили в бездну в полной уверенности, что они на пути в Рай. Да и как иначе? Ведь им уже довелось побывать в Аду на этом свете.
Те же кого пуля повалила на спину, выглядели как путники в пустыне, радующиеся долгожданной небесной влаге.
Немцы согнали всех, кто мог передвигаться, в спальный ангар. Офицер приказал дрожащим от холода лечь на пол, дал автоматную очередь над кроватями, произнёс: «Gute Nacht» и вышел. Мишка и его товарищи лежали рядом. Среди них не было ни раненых, ни убитых. Опять повезло.
К середине следующего дня пленных выгнали на улицу. Завтрака никто не предлагал, а до обеда дожить не было никакой надежды. Солнце подсушило угольный покров и теперь слепило глаза, привыкшие к ангарной темноте.
Погнали к оврагу, где хоронили умерших. Поставили в ряд, окружив плотным строем автоматчиков. Голод не ощущался, солнце не грело, птицы умолкли, язык одеревенел, головы упали на плечи. Так простояли с полчаса в ожидании, когда расстреляют. Затем немцы приволокли человек десять избитых польских партизан. Это они подорвали шахту, значительно усложнив Третьему рейху путь к победе.
Польских героев выстроили на краю оврага. Это были мужчины, одним ещё не исполнилось и шестнадцати, другим перешагнуло за шестьдесят. Мишка увидел среди них Бздышека. Он стоял на одной ноге. Грязная штанина другой была в крови, и нога беспомощно упиралась носком в землю. К Мишке тут же вернулись «земные ощущения». Он растолкал ребят, они тоже очнулись от оцепенения и впились глазами в повисшую на плечах товарищей фигуру Бздышека. Что-то очень знакомое увиделось Мишке в этой композиции. Ну, конечно, «снятие с креста Иисуса» на картине, висевшей в коридоре Академии художеств. Мишке хотелось верить, что если Бздышека и расстреляют сейчас, то он всё равно воскреснет.
Офицер скомандовал:
- Приготовиться!
Бздышек (как будто эта команда была для него) вскинул голову. Он увидел Мишку и ребят, прищурился в улыбке и прошептал:
- Не бздемо.
Грохот автоматной очереди расстрелял тишину.
Польским партизанам всё же удалось серьёзно повредить шахту. Восстановить её в короткий срок было невозможно. В тот же вечер оставшихся в живых пленных повели на станцию. Покормить «забыли». Немецкое начальство явно нервничало. Бой с партизанами был проигран. Пленным же эта мысль придавала бодрости. Их затолкали в пустой товарный вагон и повезли, скорее всего - в лагерь смерти.
Ехали почти в темноте. Все молчали, только Петр бормотал заупокойную, и до Мишки из-за стука колёс долетало внятно только несколько слов «раба божьего Бздышека».
- Грешен я перед ним, – закончив молитву, прошептал Петя.
- В чём?
- Усомнился я в нём, за провокатора принял.
- Ну, и что теперь?
- Замаливать грех буду.
- Ему что от этого легче?
- Он уже в раю среди праведников, вот, а мы здесь...
- В аду.
- Мишка, мы все в рай попадем, потому как мучениками являемся здесь, на земле.
- Я в рай не попаду, меня туда не пустят, а мать бы вот повидать... соскучился.
- А ты помолись, попроси у Бога, может, он услышит и поможет.
- Не поможет...
- Не зарекайся.
Мишка улыбнулся:
- Я помню, в пятом классе меня училка в школе в тёмном коридоре в угол поставила, обещала после уроков к завучу отправить и родителей в школу вызвать. Так я до самого звонка Богу молился и даже крестился, всё просил, чтобы только не к завучу, и родителей не вызывали.
Тимур усмехнулся:
- Ты крестился по какому это?
- По-своему, как мог.
- Ну и как, помогло? - полюбопытствовал Алексей.
– Не-а.
– За что тебя так? - спросил Тимур.
- За шиворот, и из класса!
– Я имею в виду - ты чего натворил?
- Ничего особенного, Маяковскому в учебнике муху на носу нарисовал.
- И за это?
- Да, не только муху... ещё кое-что, дурак был. Соседка по парте засмеялась, и громко очень. Училка схватила меня за шиворот и потащила из класса. Класс смеётся, а я извиваюсь, и как бы случайно ей по груди головой, то по левой, то по правой. Ей было тогда лет двадцать пять. Крепкая была грудь, всю ночь потом не спал.
- Что одеяло сползало?– предположил Тимур.
– Да, нет, жопа болела – отец ремня так всыпал! Первый раз и последний, - Мишкин голос задрожал. - Умер папочка зимой в декабре сорок второго. Заморили суки - немцы голодом. И деда – девяносто семь лет старику было. Всё продолжал плотничать и меня хотел учить, - Мишка засопел.
- А ты, верь что поможет, и молись. Он услышит и поможет, - шепнул Петр.
– Я в тебя верю, Петька, наивный ты человек.
Утром на полустанке разъехались двери товарняка, и старик–немец в форме рядового протянул два ведра варёной картошки «в мундире» и ведро воды с алюминиевой кружкой на цепи. Пленные подхватили вёдра и втащили в «телятник». К вёдрам тут же потянулись руки голодных. Одно ведро опрокинулось, и картошка покатилась по дощатому и щелистому полу вагона. Дрожащие пальцы спеша суетились в погоне за катящейся картошкой. Счастливчики, ухватившие картофелину, тут же запихивали её в рот, но не всем везло. Более хваткая рука соседа иногда вырывала добычу прямо изо рта соседа. Что может быть страшнее голода...
Немец-старик суетился и что-то кричал по-немецки. Мишка понимал, что он призывает к порядку, все остальные понимали, что он называет их русскими свиньями, но это никого не останавливало.
Тимур напрягся, вырвал вёдра с оставшейся картошкой у обезумевшей толпы и поднял их над головой, что-то крича по-грузински. Когда он замолчал, в вагоне уже было тихо. Тимур поставил одно ведро на пол, а из другого начал доставать картофелины, бросая их тем у кого в руках или во рту было пусто.
Проделав это по третьему кругу, когда на дне ведра оставалось всего несколько картошин, он сгрёб их своей «справедливой» рукой, и, одну за другой, три штуки, запихал себе в рот. В его руке оставались ещё две. Весь вагон устремил на них голодные взгляды. Тимур присел на корточки и протянул картофелину Алексею. Алексей поднял глаза, улыбнулся Тимуру и отрицательно покачал головой.
Тимур задумался на секунду, затем откусил кусочек и передал картошку Мишке, тот тоже откусил немного и передал Алексею. Картофелины пошли по кругу, и от находчивости Тимура на лицах пленных отчаянье сменилось улыбкой.
Такое «цивилизованное» решение пришлось по душе даже старику-немцу, и теперь, принося вёдра с картошкой два раза в день, он сразу отдавал их Тимуру.
Поезд медленно полз по истерзанной Европе, уступая дорогу военным составам. Наконец он замер, и через щелочку в стене вагона можно было прочесть название города.
- Добро пожаловать в столицу пивного путча - Мюнхен! – объявил кто-то из путешествующих.
Двери товарняка лязгнули и разъехались.
Грузовик с пленными въехал на заводскую территорию, густо опутанную колючей проволокой и плотно утыканную двух - и трёхэтажными корпусами из красного кирпича. Тусклые огни фар медленно ползли по узкому проходу между зданий. Через засаленные заводские окна у станков были видны рабочие.
- Это не похоже на концлагерь.
- Всё же в помещении, а не в сырой шахте, ведь скоро зима, – заметил Мишка.
Грузовики остановились у одного такого здания. Пленных по узкой бетонной лестнице завели на третий этаж. Здесь в продолговатом помещении в один ряд стояли трехъярусные металлические кровати. Было ощущение, что они свинчены из старых водопроводных труб. Трёхэтажные конструкции раскачивались от прикосновения к ним, а на уровне третьей - верхней - койки просто «штормило».
Прибывшие стояли в растерянности. Было непонятно, как подступиться к этому сооружению, чтобы не завалить вся конструкция. Мишка предложил мощному Тимуру лечь вниз, Петьке - на второй уровень, а худенькому Алексею - забраться наверх. Эта «формула» сработала, и другие пленные последовали ей.
Мишке тоже достался третий уровень. Пленные договорились на следующий день связать кровати между собой, сегодня же они завалились на тонкие ватные матрасы, покрытые серыми холщёвыми простынями, и, приложив ухо к бугристой подушке, тут же уснули.
Мишке снилось, что он лежит прямо на мостовой, на пересечении Невского с Литейным. Вокруг скопилось большое количество машин, которые не могут из-за него разъехаться. Над ним склонился милиционер в белых перчатках - крагах и яростно дует в свисток, заглушая шум моторов. Мишка уставился в знакомое лицо постового не в силах пошевелиться. Внезапно Мишка узнал это красное, с сизыми прожилками как из мрамора, украшенное рыжими усами, лицо милиционера.
– Товарищ Сталин!
Мишка не мог знать, что это надзиратель объявляя подъём дул в свой свисток, потому дёрнулся, пытаясь сесть на кровати и отдать честь главнокомандующему, но ударился головой о потолок и полетел вниз прямо на головы стоящих в проходе сонных товарищей.
Трёхэтажка тоже повалилась на бок, увлекая за собой по принципу «домино» остальные «этажерки». Вниз падали подушки, матрасы и не успевшие спуститься пленные. Кто-то пытался удержать падающие кровати, но тщетно. «Волна» превышала их человеческие возможности, и через минуту рухнувшие кровати образовали «муравейник из водопроводных труб». Перепуганный старик–надзиратель с выпученными глазами не переставал дуть в свисток, и только, когда последняя труба, найдя своё место в общей куче, замерла, он выплюнул свисток и «шпреханул» какой-то длинной немецкой фразой, которую даже Мишка не мог перевести.
На завтрак дали одно яйцо вкрутую, два куска хлеба, кусочек масла и кружку чая с куском сахара. Один деревенский парень заметил:
- Кормят, бляди! Наверно, крепко пахать заставят.
Его догадка вскоре подтвердилась. Пленных построили между кроватями и начали отбирать по профессиям.
– Слесари! Плотники! Токари!
Мишка вышел на «токари». В школе как-то ему пришлось побывать на нескольких уроках по токарному делу, но, встав к немецкому станку, он впервые пожалел, что в основном «проматывал» занятия по труду. Мастер-норвежец из Сопротивления быстро оценил по достоинству Мишкину квалификацию и перевёл его в подсобники токаря. Мишке приходилось подтаскивать фанерные ящики с металлическими болванками к токарным станкам и оттаскивать от них с готовыми деталями.
Станков было штук двадцать. На них работали профессионалы. Работали по знакомому принципу: больше выработаешь - больше жратвы получишь. К обеду Мишка натаскался так, что не было сил жевать выданную небольшую буханку из запеченного овса, гороха, кукурузы и ещё чего-то непонятного, но очень солёного. Если бы не такое количество соли, то такую пищу можно было считать диетической. Затем перловый суп с картошкой на жёлтом маргарине, который-то и помог проглотить буханку, почти не жуя.
После обеда ящики стали в тысячу раз тяжелее. Мишка выбивался из сил. Приходивший наблюдать за производством немецкий офицер, недовольно поглядывал на пыхтящего, но не «сдающегося» русского пленного. Наконец норвежец сжалился и вытащил из кладовой деревянную тележку, так что Мишке осталось только поставить ящик на телегу, а затем снять с неё. Везти тележку по цементному полу было легко.
Вечером после пятнадцатичасового рабочего дня ребята собрались у коек. Мишка принёс приличный окурок, подаренный норвежцем, и вместе с Петром и Тимуром докурил его. Алёша терпеть не мог папиросного дыма. Каждый принес свой рассказ о прошедшем дне. Тимур попал на упаковку и погрузку миномётов и лёгких пушек. Упаковка происходила в помещении, к которому примыкала железнодорожная платформа. К платформе подавались грузовые вагоны, на них Тимур с такими же, как он, «богатырями» грузил ящики с готовой продукцией.
Алексея послали в прачечную, где стиралось бельё и рабочие спецовки заключённых. Форма немецких солдат варилась в отдельных котлах. За процессом зорко следил санитарный врач-офицер. Лёшка загружал бельё в котлы и выжимал постиранное, а санитарный врач следил за тем, чтобы ни одна вошь не уцелела, пройдя обработку.
Петра направили в отливочный цех. Где отливали те самые заготовки, которые приходилось таскать Мишке. Было начало декабря, в спальном «цехе» становилось всё прохладнее. Поэтому Петру завидовали его товарищи, так как он приходил из отливки весь красный, как будто его самого только что вытащили из доменной печи. Всё же тепла хватало ненадолго, и к утру его губы синели как у всех.
Жизнь постепенно превращалась в рутину. Прошло католическое Рождество, на которое надзиратель, старый немец-католик, принёс пленным бутылку шнапса. Каждому досталось по маленькому глоточку. Некоторые пленные матерились:
- Лучше бы не раздражал...
Мишка заметил:
- Деда с пенсии сорвали. Значит, положили мы их до ...уя.
Петька шикнул:
- Заткнись! Хочешь, чтобы тебя «заложили» за сигаретку?
Ходили слухи, что заключённые доносили друг на друга администрации, дескать, он - еврей, коммунист или цыган, для того, чтобы заполучить припрятанный окурок или другую какую лагерную ценность. Содержание работающих здесь пленных было сносным в сравнении с настоящим концлагерем. Оставшийся сахар или масло можно было всегда обменять на окурочек или ещё на какую-нибудь желаемую вещицу.
Приближался Новый год. Весь месяц по радио играли немецкую музыку, нет, не Вагнера. С утра до вечера из висящего на уличном столбе прямоугольного рупора визжали марши. Визжали, потому что в каждом марше ведущую партию после барабанов исполняла походная свирель, а она для уха русского солдата звучит визгливо.
Мишка подумал, что если заменить свирель на басовые духовые и к ним добавить «тарелки», то и не отличишь, где наши марши, а где немецкие. По какой-то непонятной причине они всё равно поднимали настроение.
Перед Новым годом должно быть прошла Ханука. Мишка вспомнил, как в детстве ему и другим детям на этот праздник взрослые дарили подарки семь дней подряд! Так принято. Особенно щедро одаривали дедушка с бабушкой. Они не работали и жили со всеми вместе в большой четырёхкомнатной квартире на 9-й Советской улице. Деду было далеко за семьдесят, когда Мишке исполнилось только пять. Старики откладывали по крохам из того, что попадало к ним в руки в течение года, и на Хануку щедро раздавали внукам. Внуки ждали этот праздник весь год и, по мере его приближения, слушались дедушку с бабушкой больше, чем родителей. А уж как они, одаренные подарками, обнимали и целовали стариков!
Конечно, Мишка не делился своими воспоминаниями с друзьями по несчастью. Достаточно того, что они знали о его еврейском происхождении. Семья Старосельских не была религиозной, но и атеистической её не назовешь. Дед был раввин, но, как положено было раввинам в то время, имел ещё одну профессию, кормившую семью. Он был плотник-столяр, почти как тот самый раввин из Назарета. Действующим раввином дед был в Речице, маленьком городишке в Гомельской губернии в Белоруссии.
С 1919 года, когда вся семья переехала в Петроград подальше от погромов, дед остался раввином только в своей семье. Но тут к его интерпретациям Торы прислушивались всё меньше и меньше - время наступило другое. Всё же, когда за столом говорил он, все молчали, а на нарушителей тишины шикали. Только бабушка имела право перебивать деда и «ставить его на место».
Мишке вспомнилось, как по праздникам высокий и худой дед танцевал с маленькой и хрупкой бабушкой танго. И как только в глухой и заброшенной Речице они могли научиться танцевать это аргентинское танго? Граммофон, потрескивающая в ритм пластинка. Слегка сутулясь в танце, высокий дед прижимает к груди хрупкую бабушку. Тонкая, как струна, она тянется своим подбородком к его щеке. Бабушкины туфельки порхают вокруг дедовых, сорок третьего размера, потёртых ботинок. Их лица с полузакрытыми глазами, погружены в танец, а может быть, в то далёкое прошлое, когда они были молоды.
Мишка уткнулся лицом в подушку. Деду исполнилось девяносто четыре, когда началась война. А теперь их больше нет, ни деда, ни бабушки. Он подумал, что почти никогда не видел как они ели, вернее никогда не обращал на это внимание, даже когда сидел вместе с ними за столом. И потому теперь ему трудно было представить, как они умерли от голода. За ними умер и отец. Мишке вспомнилось как мама боготворила отца, за глаза называя его выдающимся математиком. Маленькая, тихая женщина, она тащила на себе «весь дом», оберегая отца от забот по хозяйству. Это придавало ему уверенности в своей значимости, и он скромно, но подробно рассказывал жене и детям о своих делах.
Отец был силён в математике, и по этой причине, когда семья переехала в Питер, он получил работу по финансам при Совнаркоме. Ему поручили рассчитать таблицу по уплате трудящимися налогов. У нас в семье до сих пор сохранилась книга, написанная моим дедом, в которой нет ни слова, одни цифры, и выстроены они в вертикальные колонки, поэтому читать её нужно сверху вниз - как китайскую грамоту. Эта книга проще любого калькулятора. Находишь в столбике сумму своей зарплаты, и тут же справа указана сумма налога.
Для молодой советской бухгалтерии, оборудованной только счётами, кстати, изобретёнными в Китае, книга моего деда помогала выполнять пятилетку, может быть, даже досрочно. Год её издания 1921-й. Не знаю, какого труда стоило деду написать эту книгу, но уверен, что в бухгалтериях молодой советской республики многие ею зачитывались.
Потянулись монотонные «трудовые будни». Ребята общались между собой всё меньше. Приходили с работы, ели и, падая на койку, мгновенно засыпали. Между тем, Мишка освоил токарное дело. Петр стал специалистом по отливке. Тимур подтянул живот и наработал мышцы, так как приходилось целый день упаковывать минометы, а они весят прилично. Ему всё время хотелось что-нибудь погнуть, отломать, но за упаковщиками зорко следили несколько пар немецких глаз.
Информация о внешнем мире, тем более, о делах на фронте, полностью отсутствовала. Правда, однажды Мишка подслушал разговор двух немецких солдат о том, что англичане с американцами высадились на юге Италии и теперь двигаются к Риму. Он поделился услышанным с ребятами, и вскоре все пленные перешёптывались об этом. Немцы пытались выяснить, кто распустил слух, но «след» был потерян, и Мишка перестал волноваться.
Однажды к концу января Алексей не пришёл ночевать. Ребята заволновались, спросить было некого – в их блоке никто не работал в прачечной. Старик-надзиратель упустил этот факт из виду, поэтому ребята решили не «поднимать шум». На следующий день к вечеру Лёшка объявился. Он был какой-то взъерошенный, глаза блестели, от него пахло то ли шнапсом, то ли духами. Он явно нервничал.
Мишка пошутил:
- Что, офицерское бельё в одеколоне стирал? Принёс бы нам по глоточку подушиться.
Алексей молча полез на свою койку.
Так прошло три дня, он не разговаривал с ребятами. Приходя с работы, даже не ужинал, утром так же молча уходил в прачечную. На четвёртый день Петр, встав ногами на спинку нижней кровати, наклонился к голове Алексея, тот не открывал глаз.
- Ну, что, грешник, может, покаешься? – из закрытых Лёшкиных глаз потекли слёзы.
Петр спрыгнул с кровати.
- Что стукнул что ли на кого-то из нас? - прошипел Мишка.
Тимур мгновенно сдёрнул Алексея с его третьей полки и закрутил в узел спецовку на Лёшкиной груди, да так, что у того на шее вздулись вены. Лёшка плакал, как плачут провинившиеся дети, зная, что последняя надежда на прощение - это вызвать жалость.
– Я ни на кого не стучал, дураки! Я... я... у меня дружба...
Ребята опешили:
- С кем?
- С офицером.
Мишка в недоумении:
– С немецким, что ли?
Петр:
- Ну, что тут такого, ты ведь тоже немец... но дружить с фашистом...
Тимур:
– Как это дружба с фашистом?..
Петр:
– А-а-а, это он тебя подкармливает? – Лёшка молчал.
Тимур:
- Мог бы и нам принести чего-нибудь.
Мишка встал:
– Постойте, постойте, - наклонился к Алексею. – Дружба говоришь? Мужская? В засос?
Алексей встрепенулся:
- Ну, ты бы помалкивал…
Мишка отвернулся шипя:
- Я, мудак, за этого пидора шею подставлял!
Лёшка не слышал этих слов.
Тишину нарушил Петр:
- Как это возможно? Это же такой грех.
- А я в Бога не верю, - пробурчал Лёшка.
Тимур:
– Это же противоэстественно. Это у нас пастухи в горах овец пасут. Так они же - пастухи, а ты же интеллигентный человек, не чабан какой. В Ленинграде живёшь, папа в балете работает.
Лёшка закрыл глаза.
Петр:
- Покайся, и не делай так больше, и Бог простит.
- Да что ты заладил: покайся, покайся! Я, может, люблю его!
- Тьфу ты! – сплюнул Петр. - Бога любить надо. Он за твои грехи страдал.
- Я за свои грехи сам страдать буду, и никого другого страдать не прошу!
- А ну как перед Ним предстанешь после... Да Он тебя не примет, и в ад пойдёшь. Что тогда?
Мишка заметил:
– Так Он же прощать всех должен…
Петр:
– А ты не суйся – умник, не понимаешь нашей веры и молчи…
Тимур:
– Не может быть в аду хуже, чем на войне. Война и есть тот самый ад.
Мишка:
- Ад, рай - всё здесь на земле. Хорошо тебе - ты в раю, плохо - ты в аду.
Петр:
- На земле нам вера помогает, а в аду её нет, вот и мученья отсюда.
Мишка:
– Чем же мы будем страдать в аду или наслаждаться в раю, если наши тела в земле гниют?
Петр:
– Душой наслаждаться будем. Душа бессмертна! А ну вас, безбожников... – Петр отвернулся.
Мишка:
- Ну, чего вы к нему пристали, ну любит он его, а он его, ну и пусть себе любят. Лучше, чем стреляют друг в друга.
Тимур:
– Ты Мишка охренел? Этот немец - он же фашист!
Мишка:
- Да, здесь неувязочка вышла.
Алексей вступился за «партнёра»:
- Да не фашист он... архитектор.
Мишка съехидничал:
– Натура утончённая, тоже с детства трепетал перед Растрелли, Росси, кем ещё? Фальконе! Потому и бомбит Ленинград?
- Да, не он это бомбил. Его недавно призвали, у него астма в тяжелой форме. Поэтому и служит в хозяйственном взводе.
- А астма - это не заразно? А то мы тут вместе и рядом, заболеть можно, - пробубнил Тимур.
Мишка:
- Нет, Тимурка, это только по наследству, от родителей передаётся. Иногда по социальной линии.
Тимур:
- Это как же?
- А вот так, живёт человек в сырости, дышит чёрт знает чем, жрёт хрен знает что, план перевыполняет, врачей в глаза не видит, глядишь, и астму заработал, а ведь молодой ещё.
Тимур:
- Какой план, он же в Германии живёт?
Мишка продолжает юродствовать:
- А ты думаешь, они в Германии социализм не строили? Строили и быстро построили, только он у них националистический получился.
Тимур:
- Это какой же?
- Такой же, Тимурушка, в котором орудия производства и их плоды принадлежат немцам, а русские и грузины присутствуют исключительно в качестве рабочей силы. А евреям даже в этом качестве отказано. Соображаешь?
- Соображаю. Мы ихний социализм расхуячим всё равно и наш построим.
Мишка:
– Давайте спать.
Прошло ещё пару месяцев. Повеяло весной. С фронтов никакой информации не поступало. По тому что паёк работающих пленных значительно уменьшился, можно было догадаться: дела у немцев «швах». С Лёшкиной ситуацией свыклись, и разговоры о правильности его поведения больше не возникали, можно было загреметь в концентрационный лагерь.
Однажды Лёшка вернулся из прачечной бледный как луна. Он ничего не стал есть, забрался на свою кровать и зарыдал в подушку. На его рыдания мало кто реагировал. Здесь привыкли, что у людей сдают нервы, к тому же неуверенность в будущем и бесконечное ожидание конца накапливалось внутри каждого. Частенько эти накопления вырывались наружу в форме истерик. Если до начальства доходило, что у того или другого пленного часто происходили подобные явления, человек исчезал, скорей всего, в направлении того самого концентрационного лагеря.
Наутро Алексей поднялся с трудом, и то потому, что его стащили с койки ребята. Собираясь на работу, Лёшка сказал ребятам, что его «друга» арестовали. Кто-то из офицеров нашёл в его столе итальянский журнал с «картинками».
- Так что, если не вернусь ... – у Лёшки задрожала нижняя губа. - Мишка прости, я тогда...
- Это я тогда, меня прости...
- Тимур, и ты прости, что разочаровал. Не все ленинградцы такие...
- А я чего. Я что, против?! Чабаны очень уважаемые люди у нас. Они даже нормально женятся потом...
Лёшка улыбнулся:
- Ну, а ты, Пётр, не проклинай. Я, может быть, и грешник, но зла никому не делал, разве что фашистам.
Пётр смотрел на Лёшку влажными глазами:
- Все будет как надо, не бойся, – и он начал крестить Алексея, пришёптывая благословение. Проделав это несколько раз, он крепко обнял и прижал его к себе, простояв так, не выпуская из своих объятий несколько долгих мгновений. По щекам Петра текли слёзы.
Всё обошлось, Лёшку не трогали, как видно, друг его не выдал. А может быть помогли Петькины моленья.
Однажды вечером вдруг Тимур заявил:
- Я так больше не могу, я чувствую себя как баран, которого вот-вот зарежут на шашлык.
Мишка:
- Ты имеешь в виду на шницель?
- Дожить бы, я б их всех на фрицель порубал... Мне пришла в голову одна мысль.
Мишка:
– Мысль не новая, просто хорошо забытая старая.
- Откуда ты знаешь какая?
- Тут у большинства она в голове вертится.
- Ну, какая?
- Рвануть к партизанам... Только партизанить здесь некому. В Польше надо было рвать, а здесь мышеловка захлопнулась.
- Ты такой умный, рассудительный в культурном городе живёшь.
Мишка:
- Жил.
- Нет, ты мне скажи, дикому грузину, куда эти миномёты, которые я пакую, едут?
Мишка:
- В Гагры.
- Правильно соображаешь, ленинградец.
- Пётр:
- Чемпион завалил на обе лопатки. Ведь эти миномёты на фронт идут. Куда же им ещё?
- Ну да.
Алексей:
- Нам останется только через линию фронта...
Тимур:
- И прорвёмся.
Мишка:
- Там прорвёмся, а вот до линии фронта добраться ещё надо. Можно, конечно, переодеться немецкими генералами... – Он посмотрел на Лёшку.
Алексей:
- Давайте сразу Гитлером, Герингом и Гиммлером наряжайтесь…
Мишка:
- Идея.
Пётр:
- О, Господи, – и тяжело вздохнул.
(окончание следует)
Напечатано в «Заметках по еврейской истории» #5(164) май 2013 berkovich-zametki.com/Zheitk0.php?srce=164
Адрес оригинальной публикации — berkovich-zametki.com/2013/Zametki/Nomer5/Staroselsky1.php