Роман-наваждение
Империя, очнись! Душе покоя нет.
Там Азия грядёт. А здесь смердит Европа...
Империя, проснись! Тебя зовёт поэт.
И гимн остался твой, и войск потешных рота.
<...>
Империя, очнись! Я чую холодок,
Что тянет по ногам из Караван-Сарая.
Империя, вернись! Я верный твой ходок.
Толмач царям зверей и ангел твой вне рая...
Игорь Тюленев,
газета «Завтра»
№39 от 26.09.2012
Я просто, как и миллионы людей,
от власти жду только одного — власти.
Валерий Казаков,
«Литературная газета»
№39 за 3–9.10.2012
1.
Духота в купе была нестерпимой. Проводницы, заразы, чтобы дать себе возможность спать, не беспокоясь о печке, забили топку углём под самую завязку, так что температура в вагоне поднялась выше, чем в хорошей бане. Вдобавок ко всему в воздухе висел невыносимо густой водочный дух, исходивший то ли из невымытых стаканов, то ли прямо из храпящих ртов двух моих весёлых попутчиков, пивших накануне практически с самого утра и до глубокой ночи. Надо было, наверное, и мне накатить с ними пару стаканов перед сном, тем более что они чуть ли не силой предлагали мне присоединиться к их сабантую; тогда бы сейчас я тоже дрых себе без задних ног и ни на какую жару не обращал внимания. А так теперь мучайся всю ночь...
Короче, я не выдержал: спихнув с себя липкую от пота и сбившуюся в комок простыню, осторожно свесил с верхней полки голые ноги и, сдёрнув по пути с сетчатой вешалки лёгкие дорожные штаны, спустился на пол. Наугад нашарил ногами тапочки, обулся, нашёл на краю стола свою бутылку негазированной «Аква Минерале» и, жадно присосавшись к ней, сделал несколько долгих, точно затяжные прыжки, глотков абсолютно не утоляющей жажды тёплой воды, и только почувствовав, что вот-вот задохнусь от нехватки воздуха, оторвал губы от горлышка и глубоко вздохнул. И тут же в этом сильно раскаялся. Проспиртованный, как в подвале винодела, воздух мгновенно заполнил мои рот, нос и гортань отвратительным липким привкусом, до такой степени опалив при этом содержащимися в нём спиртными парами мои обонятельные и вкусовые рецепторы, что меня чуть не вырвало, хотя я ничего накануне, кроме бутылки «Клинского» пива под кусок жареной курицы, не пил. И то — это было ещё вчера днём, незадолго до Красноярска, когда за окном было совсем светло. Мужики мои, помню, как раз тогда за очередной партией водяры в вагон-ресторан попёрлись, и их там чуть было не ссадила с поезда транспортная полиция. Наша проводница ещё бегала туда разбираться, билеты, что ли, носила. Не знаю уж, как там мои пьянчужки выкручивались,— наверное, на лапу ментам дали, чтоб те их отпустили. Но ведь уладили, блин, дело, да ещё и водку каким-то чудом раздобыли и, вернувшись в купе, опять принялись пьянствовать. Это было уже совсем перед самым Красноярском. Проводница потом их целый час ещё материла на весь вагон, обзывая всякими обидными прозвищами. «Говно вам через тряпочку сосать, а не водку стаканами дудлить, мудохлёбы сизоносые!» — со злостью выкрикивала она всякий раз, когда проходила по коридору мимо нашего купе, так что частично эти её залпы попадали как бы и в меня тоже. Чтобы не чувствовать себя при этих её словах виноватым, я улёгся на своей верхней полке животом вниз, и до тех пор, пока окончательно не стемнело, смотрел на пролетающие за оконным стеклом, сменяющие друг друга сибирские пейзажи и пристанционные посёлки... Глядя на мелькающую за окном панораму с ещё не сошедшими с полей пластами потемневшего мартовского снега, я неожиданно для себя снова начал сочинять куски каких-то никогда мною до конца не дописываемых стихотворений, вроде четверостишия: «Спят под небом синим белые поля. Всё это — Россия, Родина моя...» Похожие рифмованные строчки я мог бы тянуть из себя километрами, но из-за того, что они не поднимаются выше уровня множества аналогичных стихов других авторов, которые я видел за свою жизнь опубликованными в разных газетах и журналах, мне в один из моментов стало неинтересно дописывать их до конца, и я, честно говоря, запретил себе изводить бумагу на это ненужное занятие. Хотя иногда, под воздействием дорожных или иных впечатлений, поэзия всё же стучалась в мою душу, как стучатся в ночное окно костяшками согнутых пальцев, строчками из каких-то не развиваемых мною до конца идей, размышлений и сюжетов. Будучи почти никогда не записываемыми мною, эти куски так же легко, как приходили, и уходили, навсегда стираясь из моей памяти, но некоторые почему-то всё же оседали в ней, точно случайно завалявшиеся в ящике письменного стола кусочки исписанной бумаги. Но я с этим, впрочем, особенно серьёзно и не боролся. Наверное, это тоже зачем-то было необходимо, раз уж Господь распорядился, чтоб я это не забывал?..
У меня такое ощущение, что поэзия просто висит над землёй, как дождевые облака, и, попадая иной раз в такую поэтическую зону, душа оказывается орошённой ею, точно «слепым» летним дождичком. А выехал из-под такого «облачка» — и опять «сухой», опять говоришь и мыслишь прозой.
Вот и вчера, проезжая мимо какой-то случайной станции, у которой я даже не разглядел названия, и готовясь как раз съесть свою курицу с пивом, я посмотрел мимоходом за окно и увидел неподвижно сидящего на перевёрнутом ящике у входа в станционный буфет высохшего до кирпичного цвета скуластого старика, образ которого тут же отозвался во мне не имеющим ни начала и ни конца четверостишием: «И, как земля, растресканный и древний, сдувая снег с недвижного лица, сидит старик перед буфетной дверью — точь-в-точь как пёс у барского крыльца...»
А перед самым вечером, когда по окну вдруг когтисто заскреблась запоздало разошедшаяся мартовская метель, у меня родилась ещё одна, на этот раз почти законченная миниатюра о белых равнинах, пурге и зиме, опирающаяся на какую-то несвойственную мне «анархическую» образность:
Ну зачем это вроде мне —
всё снега да снега?
Как махновцы, по Родине
разгулялась пурга!
Мчится белая конница —
не рассмотришь копыт!
Только свист за околицей,
затухая, висит...
Впрочем, всё это было ещё днём, когда зрительные образы в проносящихся вдоль вагона пейзажах были ещё хорошо различимы для глаза и рождали в душе какие-то определённые поэтические ассоциации. Сейчас же к стеклу купейного окна плотной чёрной занавеской прилипла глубокая мартовская ночь, в вагоне все уже давно спали, кругом стояла горячая вязкая тишина, нарушаемая только ритмическим стукотом колёс под вагоном, и, нащупав тёплую металлическую ручку, я отодвинул в сторону недовольно лязгнувшую дверь купе и вышел в коридор.
Там было пусто и практически так же жарко, как и в купе. С ожесточением подёргав вниз ручку оконной рамы, я попытался хотя бы ненамного опустить боковое стекло, но из этого ничего не получилось — рамы в наших поездах завинчивают на зимний период длинными стопорными болтами, которые можно вывинтить из их гнёзд только специальными торцовыми ключами с трёхгранными головками, поэтому открыть вагонные окна до середины мая (а то даже и июня), пока их не развинтят слесаря в ремонтно-экипировочном депо, практически невозможно.
Оставив дверь своего купе распахнутой в надежде, что таким образом из него хотя бы частично выветрятся водочные испарения, я побрёл в конец коридора и, миновав небольшой отапливаемый «предбанничек» перед туалетом, занятый по утрам очередью пассажиров с наброшенными на шею полотенцами, а несколько позднее — бреющимися возле единственной розетки мужчинами, вышел в холодный тамбур — тот, где обычно коротают дорожную скуку курильщики. Сейчас он был пуст, запаха табака в нём почти не ощущалось, и, оставив обе двери за собой раскрытыми настежь, я распахнул ещё и дверь в наполненный грохотом колёс и лязганьем буферов межвагонный переход-гармошку, рассчитывая, что врывающийся сквозь него с улицы холодный мартовский воздух хотя бы ненадолго освежит мартеновский жар вагона.
Поднеся к глазам руку с часами, я посмотрел на время. Стрелки показывали ровно четыре часа ночи (или правильнее сказать — утра?), буквально секунда в секунду. Отвечающая за творческую деятельность левая часть моего мозга тут же прореагировала на получение этой ни о чём вроде бы не говорящей информации неким вполне терпимым в версификаторском плане, но весьма трудно объяснимым с точки зрения здравой логики куплетом, дублирующим мотив одной довольно популярной когда-то песенки о начале Великой Отечественной войны: «Двадцать девятого марта, ровно в четыре часа, новый мессия вторгся в Россию, и началася буза». Испытав на себе магическое действие поэтического зуда, я уже давно знаю о том, что магнитное поле рифмы обладает способностью притягивать к себе даже те слова, которыми ты никогда до этого не оперировал и, казалось бы, не собирался пользоваться ими в ближайшую тысячу лет, так как даже в принципе не думал говорить о тех смыслах, которые они собой выражают, и всё равно я не перестаю удивляться тому, откуда вдруг выныривают строчки, несущие в себе будто бы продиктованную кем-то свыше (если только — не из инфернальных бездн!) информацию. Ну вот слово даю, что не думал я в те дни ни о каком таком мессии, даже вот и на полстолечко не думал, да, честно говоря, и о самой России в то время я тоже не думал и думать не собирался! Трясясь уже, считай, вторые сутки в пропахшем носками и водкой поезде в компании с двумя безостановочно пьющими попутчиками, я устало смотрел через грязное стекло на меняющиеся по мере продвижения от Читы к Уралу пейзаж и климат и невольно вспоминал оставленные мною в распадках и сопках Забайкалья два десятилетия собственной жизни.
2.
Когда меня случайно занесло в эти дикие края, я думал, что задержусь здесь от силы на один-два полевых сезона, и не более. В то время я ещё серьёзно помышлял о поэтической славе и верил нашим литературным мэтрам, которые с трибун всевозможных писательских съездов и пленумов говорили о том, что начинающий писатель обязательно должен поездить по стране, поработать на «стройках века» и узнать жизнь рядового человека труда не по чужим книгам, а, так сказать, изнутри самой жизни. Правда, сами-то они ездили по всем этим стройкам, главным образом, в бесплатных агитпоездах, жуя под коньяк бутербродики с красной икрой да поглядывая на эту жизнь с её парадного подъезда, тогда как мне ради осуществления их рекомендаций приходилось то и дело увольняться с одного рабочего места и ехать за тридевять земель устраиваться на другое. Но никто меня ни на одном из этих мест особенно не дожидался и ничего хорошего там для меня не заготавливал, поэтому так и получилось, что, дожив до сорокалетнего возраста, я всё ещё не имел ни своего собственного угла, куда бы мог возвратиться после своих скитаний и осесть для нормальной семейной жизни, ни хотя бы каких-нибудь серьёзных накоплений, которые бы позволили мне такой угол приобрести или, на крайний случай, хотя бы съездить на пару месяцев куда-нибудь под Феодосию да по-человечески там отдохнуть на горячем песочке.
Лет восемнадцать или двадцать тому назад, когда я — тогда ещё и сам двадцатилетний — в поисках воспетой племенем идиотов с гитарами таёжной романтики впервые сошёл с поезда на освещённом лучами апрельского солнца перроне читинского вокзала, меня здесь не встречал абсолютно никто, кроме коротконогого и непропорционально крупноголового Ленина, стоящего на выкрашенном тёмной краской пьедестале в скверике за вокзальным зданием. Поприветствовав Ильича оптимистическим взмахом руки, я прошагал мимо него в копошащийся, точно щенячий выводок в старой корзине, расположенный в чаше между сопками город и, отыскав неподалёку от вокзала контору производственно-геологического объединения «Читагеология», оформился там маршрутным рабочим в одну из уже готовившихся выехать в тайгу поисково-съёмочных партий. Правда, недели полторы мне всё-таки довелось ещё пожить в ожидании выезда в небольшой третьесортной гостинице «Берёзка», расположенной на соединяющемся посредством моста с основной частью города Большом острове посреди речки Ингода, перебиваясь эти дни на остававшиеся у меня после пересечения всей России копейки с кильки на сайру (в те годы это ещё было возможно); но в первых числах мая я уже ставил палатку на берегу одного из притоков исхоженной некогда неистовым протопопом Аввакумом речки Нерчи. Не помню уже точно, как называлась эта еле струящаяся в отсутствие дождей под тёмно-зелёными от покрывающего их мха камнями речушка,— то ль Бугаричи, то ль Бугачача; их за эти промелькнувшие годы было на моих путях-дорогах настолько много, что они слились в памяти в некую огромную безымянную речищу, разветвляющуюся на множество скользящих между кустов, деревьев и скал серебристых русел, напоминающих собой какого-то извивающегося тысячей гибких шей чудовищного змея, грозно сверкающего чешуёй рокочущих по каменным перекатам волн.
Первое лето я просто таскал за геологом Мишей Озерянским большой рюкзак, в который он складывал мне отколупываемые молотком от скал камни, помечаемые приклеенными к ним кусочками лейкопластыря с выведенной на них шариковой авторучкой маркировкой, да мешочки с насыпаемыми в них пробами грунта. Выросший среди донбасского безлесья с его редкими абрикосовыми посадками да заиленными угольным штыбом прудами, я впервые в своей жизни видел вокруг себя буйство забайкальской тайги с синими от голубики многокилометровыми марями, алыми от земляничных полян и оттого будто облитыми кровью склонами сопок, высокими длинноиглыми кедрами с шастающими по их стволам любопытными белками, фантастически сверкающими среди изумрудно-зелёной тайги глыбами не тающих до сентября рафинадно-белых наледей, клокочущими и бугрящимися на перекатах реками, сползающими по горным склонам огромными каменными россыпями-курумами и другой первозданной экзотикой. Здесь я впервые попробовал на вкус сырую оленью печёнку, свежепосоленного хариуса, копчёную медвежатину, жареного глухаря и неразведённый семидесятиградусный спирт. И всё это мне не просто понравилось, но настолько пришлось по сердцу, как будто я уже жил всем этим в какой-то из своих прежних жизней и теперь всего лишь только возвратился сюда после долгой отлучки.
Самое сильное впечатление на меня производили рассветы. Чтобы успеть пройти хотя бы половину маршрута до той поры, когда наступит жара и воздух наполнится тучами гудящего, кусающего и жалящего гнуса, мы просыпались задолго до восхода солнца, быстро пили чай и выходили в дорогу. Рюкзак мой в начале маршрута был ещё пуст, воздух свеж, комары, мошкара и пауты пока что спали, и мы легко проходили несколько маршрутных километров, сверяя свой путь с компасом и картой, пока не останавливались передохнуть и выкурить по сигаретке на вершине одной из сопок. В распадке под нами густым белым потоком медленно плыл туман, в вершинах деревьев стрекотали и вскрикивали какие-то невидимые нам птицы, а на востоке ярким костром разгоралось зарево рассвета. И вот — над кромкой горизонта появлялся огненный венец восходящего светила. Казалось, что оно преодолевает какое-то страшное сопротивление, вырываясь из цепких лап ухватившегося за него снизу огромного чудовища,— с таким трудом оно выползало из обрывающейся там, на горизонте, пропасти, пока, наконец, не показывалось над её краем целиком, во всём своём величии. Наступающий за этим момент я не забуду никогда в своей жизни; увидев его первый раз, я подумал, что с Землёй случилось что-то страшное — типа того, что она сорвалась с тормозов, и сейчас нас всех, словно детвору с чрезмерно раскрученного круга карусели, снесёт с неё центробежной силой и расшвыряет в околоземном пространстве. Сначала я просто не без изумления заметил, как прямо на моих глазах начинает быстро увеличиваться щель пустоты между линией горизонта и нижним краем солнечного диска, а затем, словно бы оборвав какую-то последнюю из удерживавших его растяжек, солнце резко дёрнулось вперёд и стремительно понеслось ввысь, к центру небесного свода. Я, конечно, и до этого замечал, как светило движется по небу, проделывая свой ежедневный путь от восхода до заката, но чтобы оно неслось с такой ужасающей скоростью — такое я видел впервые, это я честно говорю. Сидя на вершине сопки и глядя на улетающий к зениту брызжущий огненными искрами шар, мне казалось, будто я слышу, как где-то глубоко подо мной гудят огромные маховые колёса и вращаются невидимые глазу шестерни, всё быстрее и быстрее разгоняющие массу Земли навстречу восходу. Я отчётливо ощущал, как пригретая моим задом сопка с умопомрачительной скоростью несётся к сияющему впереди солнечному кругу, и, чтобы не свалиться с неё, инстинктивно схватился рукой за оказавшуюся рядом со мной берёзку...
Незаметно наступила осень; мы свернули свои палатки, погрузили ящики с пробами на вездеход и вывезли их на главную базу, складировав там до поры под навесом, а сами через несколько дней выехали в районный центр Кыкер, откуда на допотопном самолёте Ан-2 улетели в Читу. Заработал я, как стало ясно возле кассы, отнюдь не так много, как это представлялось мне, когда я весной устраивался на работу, и пока я, обмывая завершение полевого сезона, погулял с невесть откуда появившейся у меня вдруг толпой друзей по читинским кафе, ресторанам и чьим-то квартирам, возвращаться домой, на «Большую землю», мне было уже, откровенно говоря, не с чем. Тогда как раз начиналась эта грёбаная перестройка, и отпущенные либералами цены на всё, включая билеты на поезда и самолёты, понеслись вверх с ничуть не меньшей скоростью, чем взлетающее над сопками солнце; так что, почесав свою отросшую впервые в жизни бородёнку, я потащился назад в «Читагеологию» и умолил начальника одной из геолого-съёмочных партий оставить меня на зиму на камеральные работы. Дело в том, что до своего хождения в маршрутные рабочие я успел два с половиной года проучиться в Московском горном институте на факультете подземной разработки угольных месторождений, где нам преподавали и геологию, и минералогию, и кристаллографию и где мне приходилось делать множество курсовых и контрольных работ, красиво вычерчивая всякие там разрезы земной коры, пока меня не исключили за провал зимней сессии. Вот для подобной работы меня и оставили на зиму в штате геолого-съёмочной партии, выделив в камералке большой стол, на котором я должен был чертить разрезы буровых колонок, а также исхлопотав для меня у руководства объединения место в одноэтажном бревенчатом общежитии на улице Угданской. Но сначала, увидев, что в Забайкалье нагрянули настоящие зимние морозы и лёд сковал не только трудно преодолимые ранее для автомашин болотистые участки почвы, но и реки, превратив их в ровные белые дороги, меня с Озерецким опять отправили на нашу кыкерскую базу, чтобы мы погрузили там на машину ящики с пробами и отправили их в Читу, в нашу минералогическую лабораторию.
3.
Так началось моё вживание в геологический быт, обернувшееся в итоге тем, что после окончания следующего полевого сезона мне предложили остаться работать в партии завхозом. Думая, что эта работа сможет оставлять мне намного больше времени для моих писаний, чем корпение над вычерчиванием шлиховых колонок или таскание рюкзаков и ящиков с камнями, я бездумно согласился на это показавшееся мне заманчивым предложение и тем самым поставил окончательный крест на своих творческих порывах. Мысли о постоянном пополнении запасов сапог и портянок, муки и тушёнки, телогреек и дизтоплива в два счёта вытеснили из моей головы обитавшие там ранее рифмы и сюжеты, заменив их сочиняемыми мной заявками на сверхлимитное получение продуктов и составлением годовых и квартальных отчётов. Да плюс ещё на меня были возложены заботы по найму рабочей силы для рытья канав, шурфов и таскания отбираемых геологами проб — то есть поиск максимально выносливых и минимально спившихся бичей из числа тех, что в несметном количестве появлялись весной на читинском железнодорожном вокзале. И только время от времени, когда заканчивалась зима с её вечной суетой и выбиванием продуктов и снаряжения и всё необходимое, включая еду, спецодежду, горючее и людей, было в конце концов получено, нанято и завезено на таёжную базу, разбито по отрядам, укомплектовано и разбросано с вертолётов по своим участкам, а я наконец-то оставался посреди бескрайней тайги один-одинёшенек, я вспоминал о том, как ещё во время заезда сюда я случайно зашёл в библиотеку проезжаемого нами райцентра и набрал там кучу списанных книг и журналов, которые так и лежали всё это время в углу склада, где я их бросил в день прибытия. И, притащив к себе в зимовье стопку запылившихся журналов «Сибирь» или «Сибирские огни», я падал на застеленные кошмой и спальным мешком самодельные жердевые нары и окунался в ритмы написанных — увы, не мною! — стихотворений:
Мы стояли в хакасской долине
у подножья Саян,
азиатской земли посредине,
где степной океан,
в лунобоких холмах заплутавши —
только травы да снег,—
в тишине, в удивлении даже
завершал свой разбег.
Здесь раскосые лики на камне
окликали судьбу,
хищный месяц вослед за волками
выходил на тропу.
Бог небесный в сиянии русом
здесь жену познавал —
между Чёрным и Белым Июсом
в брачный дол кочевал...
То, что Чёрный Июс и Белый Июс — это хакасские реки, дающие начало Чулыму, я уже от кого-то из работавших в тех местах бичей или геологов слышал; встречал я также в журналах и имя поэта, написавшего эти строки,— Владимир Берязев. Мне нравилось свободное, точно сам сибирский ветер, дыхание его стихов, наполненное какой-то полуказацкой-полуордынской удалью и предчувствием близкого похода (а нередко — и близкого же исхода). В таком же постоянном предощущении похода жил все эти годы и я, в начале каждого сезона наивно говоря себе, что уж этот-то год будет последним годом моих скитаний и, сдав осенью отчёт, я в конце концов возвращусь к цивилизованной жизни, в которой нет ни комариных туч, ни торчащих под спальным мешком сучьев, ни раскинувшейся на сотни километров вокруг тайги с гуляющими по ней медведями-шатунами да потерявшими от голодных скитаний рассудок беглыми зэками...
Но после каждого полевого сезона, будто подсылаемая некими тайными силами, обязательно появлялась какая-нибудь необычайно уважительная причина для того, чтобы снова хоть ненадолго задержаться,— только-только я, к примеру, собрался написать заявление об уходе и подготовил базу для сдачи потенциальному преемнику, как умер взявший меня когда-то на работу начальник партии, и я не мог поступить по-свински и уехать, не похоронив его и не дождавшись, когда на его место назначат нового. Но потом пришёл этот новый начальник, и надо было помочь ему подготовить партию к началу будущего сезона — ну не мог же я, проработав бок о бок с людьми несколько лет, повернуться к ним спиной и сказать: «Всё! Следующим летом будете питаться берёзовой корой и сыроежками, потому что я вас бросаю». Нет, кого-нибудь на моё место наверняка бы, в конце концов, подыскали, но пока бы он разобрался в том, что да как надо делать, пока выписал бы да получил необходимые продукты и спецодежду, могла наступить весна, поплыть зимники, а то и вскрыться реки — ну а уж если на Нерче, Шилке и Олёкме потемнеет лёд и появятся промоины, то о завозе можно забыть, потому как главные дороги в Забайкалье — это именно реки, когда они скованы морозом. С весны же доставка людей и грузов в тайгу возможна только вездеходами или вертолётами, но это и дорого, и неэффективно, так как для доставки того количества груза, который я завозил в кузове одного ГАЗ-66, надо делать несколько вертолётных рейсов, на которые уходит страшная уйма времени и, само собой, ещё больше денег. Поэтому сначала я задержался, чтобы помочь новому начальнику обеспечить до весны завоз еды и снаряжения, потом выехал с ним в поле, чтобы снарядить там каждый геолого-съёмочный отряд, а позднее — уже после окончания этого сезона, когда я думал сразу же по возвращении в Читу купить себе билет и улететь в Москву, куда меня давно звал друг детских лет Лёха Рыжиков,— у нас застрял посреди тайги вездеход, на котором мы вывозили с базы ящики с пробами. В том году мы работали уже не на Нерче, а в Тунгиро-Олёкминском районе, откуда надо было сначала добраться до станции Могоча, а уже оттуда отправить груз по железной дороге в Читу или, если не получится, оставить его до морозов в самой Могоче, где у нас была перевалочная база, ну а когда льды скуют как следует бурлящую Шилку, тогда уже вывезти необходимые вещи и пробы по реке автомашинами. Но провалившийся сквозь молодой лёд вездеход накрепко засел в небольшой речушке с глубоким узким руслом, и нам пришлось несколько суток дежурить возле него, разбивая образующийся в реке лёд, чтобы он не раздавил собой двигатель, как консервную банку. Ночевать всё это время приходилось хоть и у костра, но прямо на холодной земле, так как мы планировали за сутки добраться до Могочи и по этой причине спальные мешки с собой с базы не брали. Поэтому, когда к месту аварии наконец-то прислали вертолёт, доставивший специалистов с домкратами и лебёдками, я уже вторые сутки горел в сорокаградусном жару, глухо кашляя и хрипя распухшим горлом. Этим же вертолётом меня отправили в Могочу и поселили в гостинице для командировочного начальства, приставив медсестру с автобазы, где мы арендовали вездеход, и благодаря её круглосуточным стараниям я дней через десять встал на ноги и смог возвратиться в Читу. Пока я там окончательно приходил в норму и восстанавливал силы после внезапной болезни, позвонили из Могочи и сообщили, что вездеход вызволен из плена и находится уже в Могоче, так что надо, чтобы кто-нибудь срочно приехал и занялся его разгрузкой, поскольку водитель этого делать не собирается. Пришлось мне брать с собой одного молодого техника-геолога и ехать с ним опять в Могочу для разгрузки вездехода. А чуть позднее встали закованные в лёд реки, и нужно было опять ехать в эту надоевшую мне Могочу, чтобы перевезти из неё в Читу оставленные там ящики с пробами...
И что-нибудь похожее на это происходило практически из года год, пока я в конце концов не понял, что если именно вот в этом, текущем сейчас через мою судьбу, точно разлившаяся река через долину, году я не разорву эти бесконечные путы и не покину Забайкалье, то я из этих мест уже никогда и никуда не уеду. Так как не будет уже не только смысла, но и самих возможностей для этого. Нашу геолого-съёмочную партию, считай, и так уже давно собирались закрыть, да потом в самый последний момент почему-то передумывали и опять направляли на полевые работы; но вот уже несколько лет как мы выезжали в тайгу с почти втрое сокращённым составом, заработки съехали к смехотворным суммам, и мы не умирали с голоду только потому, что с конца мая до начала октября находились на своих геологических базах, питаясь добытой в тайге дичью, пойманной на перекатах рыбой, собранными и засоленными грибами да таёжной ягодой, и только в октябре, а иногда так даже и в ноябре получали заработанные за все эти месяцы деньги, которые хотя бы таким образом скапливались в более-менее напоминающие былые заработки суммы.
Понятно, что при таком положении дел нам всё труднее и труднее становилось подыскивать и нанимать на работу проходчиков канав, шурфовщиков, шлиховщиков, маршрутных рабочих и даже поваров, готовых ради весьма-таки незначительных денег отправиться на целое лето в глухую степную или таёжную глухомань, где нет ни цивилизации, ни водки, а только кедры, лиственницы, комары да никогда не заканчивающаяся работа. Романтика советской поры канула в прошлое, и в геологию теперь шли только от полной безвыходности — те, кому в силу той или иной жизненной необходимости просто некуда было больше деваться. Как, например, Вадиму, для которого укрыться на два полевых сезона в недоступных для прокуратуры забайкальских просторах было просто настоящим и едва ли не единственным спасением. Куда бы он ещё, спрашивается, сумел пристроиться, не имея ни военного билета, ни паспорта, ни хотя бы элементарной справки об освобождении? Это он в первые дни нашего знакомства, когда я только согласился взять его к нам на работу, мог вешать мне лапшу на уши, рассказывая об украденных у него на читинском вокзале деньгах и документах, но уже меньше чем через неделю я знал о нём больше, чем он мог себе предположить. По крайней мере, всё то, что было о нём написано в разосланной по всем районам области милицейской ориентировке.
4.
В тот год мы уже второй сезон работали на территории Агинского Бурятского национального округа, занимающего южные территории Читинской области, большая часть которых представляла собой не традиционную сибирскую тайгу, а либо голые холмистые степи с торчащими из этих холмов скальными образованиями, либо массивные горные хребты, только северные склоны которых были покрыты лесом. Наша база располагалась в черте национального заповедника «Алханай», в двухстах километрах южнее Читы. Добираться сюда приходилось немного окольным путём: сначала по железной дороге до станции Мойгойтуй, затем по вполне цивилизованному шоссе до районного центра Агинское, а уже оттуда, по всё более и более ухудшающейся и в конце концов почти окончательно теряющейся дороге до небольшого села Иля, к западу от которого и возвышалась самая высокая на территории Агинского Бурятского национального округа гора Алханай. Её высота — 1665 метров над уровнем моря, и эта вершина неразрывно связана с историей буддизма и именем Чингисхана. Дело в том, что Алханай — это одна из очень значимых святынь северного буддизма, приверженцами которого являются забайкальские буряты. На горе Алханай находится обитель божества Демчог, что в переводе с тибетского языка означает «Вечное благо». Легенда гласит, что когда-то на её вершине стоял дозор воинов Чингисхана. На Алханае находится двенадцать святынь. Самая почитаемая из них — Уудэн Сумэ, что в переводе на русский язык означает «Храм Ворот». Эта созданная природой в скале арка образует, по мнению лам, некий канал, связывающий наш мир с волшебной Шамбалой. Тропу, по которой паломники идут к храму, ограждает почти метровый каменный бруствер, образованный камнями, которые паломники поднимают с тропы и откладывают в сторону, облегчая тем самым путь идущим вслед за ними. Под аркой находится субурган — небольшая буддистская ступа.
Когда я узнал, что мы будем работать на Алханае, я специально ходил зимой в Читинскую областную библиотеку, чтобы выписать себе в блокнот сведения о месте, где нам предстояло провести четыре ближайших года. Я даже не ожидал, что узнаю там так много интересного. К примеру, сидя как-то раз в читальном зале, я прочитал в одном из справочников, что санскритское слово «ступа», по всей вероятности, родственно русскому слову «ступать, ступить». (При этом мне почему-то сразу вспомнились пушкинские строки про «ступу с Бабою Ягой», которая «идёт-бредёт сама собой».)
Считается, что Храм Ворот незримыми нитями связан с островом Ольхон на Байкале, по-видимому — через четвёртое измерение.
По словам двадцать девятого Пандито Хамбо-ламы России Дамбы Аюшеева, Алханай заряжает позитивной энергией уникальную природу здешних мест, а его целебные источники помогают всем страждущим независимо от того, какую веру они исповедуют. Это место считалось священным у местных жителей уже за много тысячелетий до принятия буддизма. Тогда здесь торжествовала древнейшая религия солнцепоклонничества, которая называлась «бон» и которую, как я слышал, исповедовал даже сам Чингисхан. Помимо дающего всем жизнь небесного светила, приверженцы этой религии поклонялись величественным природным объектам — горам, озёрам, скалам, целебным источникам. То есть не пытались создавать себе искусственные храмы до небес, конкурируя с величественными сооружениями природы, а поклонялись тому, что создано в процессе образования Земли ею самой и её Создателем.
Как бы то ни было, а сила Алханая была неимоверна. Достоверно известно, что ещё в девятнадцатом веке здесь успешно лечили людей, укушенных бешеной собакой или волком.
Впрочем, как утверждали источники, Алханай славился не только Храмом Ворот, но и целым рядом других не менее священных для верующих мест и объектов. Такими, к примеру, как «Щель грешников», протиснувшись через которую, согрешивший человек якобы полностью очищается от грехов. Или же как пещера Эхын Умай, переводимая на русский язык как «Чрево матери», которая помогает бездетным семьям обзавестись потомством. Есть масса свидетельств того, как после посещения этой пещеры в семьях обязательно рождались дети...
Как раз на пути к Алханаю, в посёлке Агинское, где мы остановились, чтобы арендовать у местной автобазы старый армейский вездеход для развоза групп по участкам, мне и показали в местном РОВД радиограмму, в которой приводилось описание внешности Вадима и говорилось, что это — опасный рецидивист и убийца, бежавший из мест заключения после срочной операции аппендицита, ради которой он был временно переведён из исправительно-трудовой колонии ЯГ-14/10 города Краснокаменска (той самой, где отбывает срок своего заключения бывший глава «ЮКОСа» Михаил Ходорковский, посаженный за укрывание своих доходов от налогов) в хирургическое отделение располагающейся в том же самом Краснокаменске областной больницы №4, где его успешно и прооперировали. В то время в больнице как раз вовсю шла подготовка к открытию подаренной ей местным предпринимателем Бексельбергом немецкой холодильной камеры для карантинизации донорской крови вместимостью две с половиной тонны, на пуске которой должно было присутствовать высокое медицинское начальство из Читы, руководство Краснокаменской районной администрации, а также представители немецкой компании-производителя и нашей пусконаладочной фирмы «Медикс». Краснокаменск — город аварийноопасный, с довольно высоким производственным травматизмом и повышенной заболеваемостью населения. Большая часть дееспособных краснокаменских мужиков работает на главном предприятии города — Приаргунском производственном горно-химическом объединении ОАО «ППГХО», являющемся одним из крупнейших в мире (и уж точно самым крупным в России) уранодобывающим предприятием. А это значит, что на ставшие традиционными для российских шахт и рудников подземные взрывы, обвалы и пожары, по нескольку раз в год калечащие местных горняков, здесь накладывается ещё и разрушительно влияющее на их организм облучение, испускаемое добываемыми ими на краснокаменских рудниках урановыми рудами. Поэтому пуск холодильной камеры имел в буквальном смысле слова жизненно важное для краснокаменцев значение, и потому понятно, что все силы и внимание медицинского персонала были направлены на подготовку к этому знаменательному событию. Неудивительно, что царящая все эти дни в больничных коридорах кутерьма захватила собой и приставленного к экстренно прооперированному уголовнику охранника, который, встретив среди медперсонала кого-то из своих соседей или родственников, втянулся во всеобщую суету подготовки открытия нового агрегата и, забыв о своём опасном для общества подопечном, оставил его лежать в отведённой ему для лечения одноместной палате, а сам потащился глазеть на то, как медики отлаживают и осваивают подаренную им холодильную камеру.
Пользуясь сложившейся в больнице ситуацией, прооперированный только что рецидивист не стал дожидаться торжественной церемонии ввода в строй нового оборудования, а, накинув на себя оставленную охранником на спинке стула чёрную кожаную куртку с парой тысяч рублей в одном из карманов (хорошо хоть не с табельным пистолетом!), потихонечку вышел из здания спасшей ему жизнь краснокаменской лечебницы и бесследно растворился среди необозримых просторов Забайкалья...
— Тебе этот тип, случайно, нигде не попадался? — показывая мне присланную по старому факсу нечёткую фотографию, на которой я, впрочем, сразу же узнал лицо Вадима, поинтересовался у меня начальник милиции капитан Птицын, когда я занёс ему в отделение список доставляемых на нашу базу геологов и рабочих.
— Н-н-нет... кажется, нигде,— сделав вид, что силюсь припомнить лица всех прошедших передо мной за последнее время в городе людей, ответил я.
Хотя уж я-то лучше всех в мире знал, что разыскиваемый милицией субъект сидит в данную минуту в кузове стоящего как раз напротив окон кабинета начальника РОВД вездехода и, надвинув на самые глаза обвислые поля полученной от меня в Чите в подарок старой шляпы, в волнении курит одну за другой дешёвые сигареты «Прима». Трудно сказать, почему я его тогда не выдал. С одной стороны, сдай я его агинским ментам — и мы бы остались без пары столь необходимых нам в условиях нелёгкой полевой жизни рук, а с другой... Была в этом остролицем парне с жёстко выделяющимися на лице шукшинскими скулами какая-то располагающая к нему открытость, и хоть он и не признался мне сразу, что он — сбежавший из тюремного заключения зэк, но ведь и не темнил с этим особо. Увидев со стороны, как я подхожу то к одному, то к другому болтающемуся на железнодорожном вокзале Читы бичу и веду с ними какие-то переговоры, в которых несколько раз прозвучало слово «работа», он сам подошёл ко мне на выходе из здания вокзала и сказал, что хотел бы поработать лето в геологической партии — заготавливать дрова, топить баню, убирать территорию, варить еду и выполнять другую хозяйственную работу. В маршруты, мол, ему ходить пока тяжело, так как он буквально на днях перенёс операцию аппендицита, а поработать в лагере в качестве таборного рабочего он был бы не против, так как у него украли на вокзале все деньги и ему теперь не на какие шиши ехать домой в Питер. Правда, вместе с деньгами у него украли ещё и все документы, а потому ему хотелось бы как можно скорее, и главное — не встречаясь при этом с милицией (это было ещё до её переименования в полицию), отправиться в тайгу или степь и приступить там к работе.
И он с хорошо скрываемым, но всё же не ускользнувшим от меня беспокойством замер в ожидании моего ответа.
— Ладно,— решил вдруг я,— я тебя беру. У тебя есть где перекантоваться до завтрашнего вечера? Мы ведь выезжаем только завтра, в восемнадцать часов.
— Лучше бы мне просидеть это время у вас в конторе,— с тревогой бросая взгляды по сторонам, попросил он.
— В конторе нельзя,— сразу же отверг я его предложение.— Но если ты не возражаешь против сна на полу, то я могу тебе предложить ночлег в моей комнате в общежитии.
— Это далеко отсюда?
— Минут двадцать придётся прогуляться. До улицы Угданской. А если обходить милицию, то и полчаса.
— Полчаса — не час, куда нам торопиться?
— Тогда пошли,— усмехнулся я и повёл этого совершенно незнакомого мне и явно не чистого перед законом человека к себе в общежитие...
5.
— Спасибо, начальник,— подошёл ко мне Вадим, когда, миновав Агинское и Илю, мы в конце концов дотащились по бездорожью до нашей базы и устроили себе в честь начала полевого сезона праздничный ужин, выставив ради этого на стол несколько бутылок прихваченного мною из Читы питьевого спирта.— Я знаю, что меня уже всюду ищут, и тебя наверняка спрашивали обо мне в агинской милиции. Но я не хочу возвращаться на нары. Я не настолько виноват перед обществом, чтобы провести свои лучшие годы за шитьём брезентовых рукавиц. Даже если моим соседом по цеху является опальный глава «ЮКОСа» Ходорковский.
— Да? Ты работал в бригаде с Ходорковским?
— Ну работал, и что? Какая мне от этого радость? Его-то после освобождения ждут лежащие на счетах миллионы, на которые он сможет прожить оставшиеся годы так, что забудет обо всех своих неприятностях, а меня что ждёт?.. Ночлеги на вокзалах да подобранные после кого-то со столов объедки...
— А чего бы ты хотел от жизни? Ну, если бы тебе была дана возможность выбрать всё, что ты хочешь,— богатство, власть, положение, славу, путешествия...
— Да как тебе сказать... Богатство — это, конечно, хорошо, да только ведь скучно. Ну попутешествуешь год, меняя неотличимые друг от друга пятизвёздочные отели, ну напробуешься всех этих текил и устриц, а дальше что? Скука... Что же касается власти, то душу пьянит не столько власть как таковая, сколько процесс борьбы за неё — интриги, заговоры, государственные перевороты... Больше всего на свете я люблю свободу. Настоящую, древнюю, пьянящую, как старинные меды, свободу. Щекочущий ноздри запах молодой травы, дрожащую от гула копыт дорогу, кипящие на кострах казаны с мясом, блестящую в лунном свете гладь реки... Не знаю, может быть, во мне говорят какие-то древние гены, но ночами мне снятся горящие города и свистящие на фоне огненных языков стрелы.
— Это ты, наверное, фильмов в зоне насмотрелся, про Чингисхана.
— Возможно, что и так,— не стал со мной спорить Вадим и, докурив свою неизменную «Приму» (хотя кто-то мне говорил, что зэки принципиально не покупают сигарет в красных пачках), вернулся к столу.
На другое утро начались наши геологические будни, и на разговоры с Вадимом у меня почти не осталось времени. По крайней мере, в течение первых двух-трёх недель, когда мне нужно было комплектовать поисково-съёмочные отряды, снабжать их едой, спецодеждой, инструментами и приборами, забрасывать на отведённые для них участки, потом выходить пять раз в неделю на связь при помощи допотопной рации, узнавать, у кого что сломалось, порвалось, закончилось или потерялось, и досылать им при помощи вездехода новые сапоги, ботинки, энцефалитные костюмы, топоры, сгущённое молоко и патроны (которые мы в целях конспирации называли во время своих сеансов радиосвязи «карандашами»). Дел было бесконечное множество, и только добрый месяц спустя после нашего приезда я смог немного перевести дух и оглядеться. База стояла у самого подножия горы Алханай, окружённая прозрачным лиственничным редколесьем. Вправо, влево и вверх по склону горы тянулись слегка перемежаемые бело-чёрными, как верстовые столбы царской России, стволами берёз заросли синеватой даурской лиственницы, которая, собственно, и была основным лесообразователем для здешней местности, покрывая собой недавние горельники. Кое-где также встречались сосна и осина, но абсолютное большинство было за лиственницей.
В один из дней, когда мне не надо было выходить по рации на связь с отрядами и не было какой бы то ни было неотложной работы на территории базы, я взял ружьё, позвал с собой Вадима, и мы отправились с ним вверх по склону горы, на вершину Алханая. В прошлом году, когда мы только начинали отработку этого участка, я уже поднимался наверх, чтобы посмотреть на буддистские святыни, и вот теперь мне захотелось подняться туда ещё раз. Признаться, меня довольно сильно впечатлили тогда все эти природные храмы в виде причудливых скал, пещер, каменных фигур, столбов и арок, которые были выбраны древними шаманами для проведения своих религиозных обрядов. Верь не верь, а целебные источники Алханая действительно награждали приходивших сюда людей здоровьем, и вышептанные ими на вершине горы искренние мольбы-прошения по прошествии какого-то времени и вправду осуществлялись...
— Ты это серьёзно? — не очень, кажется, поверил моим рассказам о здешних чудесах идущий вслед за мной по тропинке Вадим.— Хочешь сказать, что если я сейчас поднимусь на вершину горы и выскажу там желание стать президентом России, то это моё намерение — сбудется?
— Не знаю,— пожал я плечами.— Может, и сбудется... Если только я не пожелаю себе того же самого в десять раз сильнее, чем ты...
Мы как раз подошли с ним к знаменитому Храму Ворот, в арочном проёме которого (или — которых?) светило необыкновенно голубое бурятское небо, и я вдруг непроизвольно начал читать вслух одно из стихотворений столь глубоко запавшего мне в то время в душу новосибирского поэта Берязева:
Это пояс великих степей —
э-э-эй!..
Вопли воинов, стад и стай —
погоняй!
Это медь распалённых лиц,
пляс шаманствующих зарниц,
это крик молодых кобылиц —
веселись, душа, веселись!
От Кызыла на Каракол,
в Семиречье, и на Тобол,
и за Каспий, за Дон — пошёл.
Гей, пошёл!
За ордою течёт орда.
Жги, вытаптывай города!
Время замерло. Степь всегда —
молода.
Пусть в гордыне лежит Китай!
Кровь и радость ветрам отдай.
Нас хранит золотой Алтай.
Погоняй!
Пусть скрипит берестой колчан.
Пусть сердит молодой каган.
Пусть летит отдыхать сапсан —
на курган...
— Мощно! — переварив прозвучавшие в первозданной тишине Алханая чеканные строки, выдохнул Вадим.— После таких стихов хочется не ларьки грабить, а покорять страны и народы. Ты мне потом как-нибудь дай почитать книжку этого автора. Я чувствую, что мы с ним одинаково понимаем воздух свободы... Да и вообще — саму жизнь.
— Ладно,— кивнул я,— вернёмся в лагерь — дам.
Однако об этой его просьбе я вспомнил только через три месяца, когда пришла пора сворачивать работы и расставаться перед накатывающей на агинские холмы и степи зимой.
Ну а в тот день мы чуть ли не до самого вечера бродили с ним от скалы к скале, пролезали в каменные щели и арки, заглядывали в пещеры и омывали лица в прозрачных родниках и падающих со скал струйках тоненьких водопадов, и при этом я отчётливо видел, что Вадим вдруг проникся к священной силе Алханая по-настоящему искренним, неподдельным, прямо-таки мистическим почтением. Он беспрестанно шептал, чуть заметно шевеля при этом губами, какие-то свои сокровенные мольбы и прошения, а иногда даже опускался на колени и вскидывал к небу раскинутые руки. Мы настолько увлеклись знакомством со священной горой, что даже забыли съесть прихваченную с собой банку консервированной конины, о которой вспомнили, уже только возвратившись в почти полной темноте на базу. Вадим разжёг костёр, вскипятил на нём чай, и мы ещё долго сидели, прихлёбывая густой чёрный напиток и делясь размышлениями о жизни, Боге, государстве и понимании слова «судьба».
6.
Лето шло своим привычным чередом, я заготавливал для всей партии грибы и ягоды, ловил на перекатах речки Или линьков и хариусов, ходил по ночам на солонцы, поджидая там лося или изюбра, и мало следил за тем, чем занимается в свободное от работы время наш таборный рабочий. Хотя иногда и замечал, что Вадим вдруг оставляет базовый лагерь и уходит по показанной мною тропинке на вершину Алханая. Что он там целыми днями делал, я не знаю, но возвращался обратно на базу он весь просветлённый и наполненный каким-то отчётливо проступающим на лице ожиданием чего-то невероятно большого и значимого.
Осенью он не стал возвращаться в Читу и увольняться, как другие рабочие, а попросил оставить его на базе сторожем, чему мы с начальником партии Виктором Борисовичем Георгиевым даже откровенно обрадовались, так как бросать базу без охраны было бы безрассудно. Алханай с каждым годом притягивал к себе всё большее количество людей, причём не только искренне верующих паломников, но и просто множество всякого случайного сброда, и кто-нибудь из этих праздно шатающихся бродяг наверняка бы рано или поздно наткнулся на наши никем не охраняемые склады и пустующие зимовья, так что к началу следующего полевого сезона нас ожидали бы здесь только хлопающие на ветру двери опустошённого грабителями лабаза да пепелища сожжённых кем-нибудь по пьянке наших избушек.
Я понимал, что Вадим тоже не был святым и от него можно было ожидать не меньшей беды, чем от случайно забредших на базу скитальцев, но почему-то снова поверил ему и поддержал намерение Виктора Борисовича оставить его на базе сторожем. Погрузив на машины образцы проб для лаборатории, свои личные вещи, а также заготовленные мною в течение лета грибы, ягоды, рыбу и копчёную лосятину, мы оставили Вадиму давным-давно списанное мною старое одноствольное ружьё (якобы потерянное в тайге в один из сезонов студентом-практикантом), десятка два латунных патронов к нему, продукты на зиму, несколько коробок свечей, бензиновый электрогенератор и уехали в Читу. Чтобы ему было чем занять себя долгими зимними вечерами, я перетащил в его зимовье все имевшиеся у нас старые журналы и книги и даже оставил ему сборник стихов моего любимого на ту пору поэта Берязева, вспомнив, как в начале лета на него произвело сильнейшее впечатление одно из прочитанных мною на вершине Алханая стихотворений этого автора. Взяв в руки книгу, Вадим с минуту подержал её в руках, как бы пробуя на вес, а потом наугад раскрыл где-то посередине и начал читать вслух попавшееся ему на глаза стихотворение «Могила великого скифа», давно пленявшее меня каким-то своим удивительным сплавом трагической обречённости и неукротимой стихийной мощи. Голос у него был глуховатый, но сильный, отчего звучание строк приобретало какую-то особенную магию.
Последний русский умер и зарыт.
А кем зарыт и как всё это было —
спросите у безродного дебила...
Придите все! Отныне путь открыт.
И вечный горб рассыпал позвонки.
И прочный герб распался на колосья.
От праха отреклись ученики
под петушиных горл многоголосье.
Идите все — и на, и за Урал!
Живой душой уже не залатаем
простор, что, нас воззвавши, нас попрал,—
пускай Вольтер братается с Китаем.
Пускай пройдёт премудрый Лао Цзы
степями, где мы жили, яко обры.
Поплачь, поплачь над нами, старец добрый,
ты тих, а мы... мы жаждали грозы.
Ты говоришь о праведном пути,
ты в созерцанье видишь созиданье,
а мы взрывали древо мирозданья:
«И вечный бой...», «Наш паровоз, лети!..»
Но от Берлина и до Колымы —
во тьму вселенской пашни революций
легли, увы, не зёрна — люди, люди...
Мильоны нас. Нас тьмы, и тьмы, и тьмы.
Оплачь наш опыт, старый человек.
Не обойти гигантскую могилу!
России нет... Лишь кружит многокрыло,
как наши души, беспокойный снег.
России нет... Внезапно и навзрыд
заплакали химеры Нотр-Дама
и все народы семени Адама:
последний русский умер и зарыт...
— Спасибо,— сказал он, закрывая книгу.— Я думал, ты уже не вспомнишь о своём обещании. Это ведь тот же поэт, стихи которого ты читал тогда на вершине Алханая? Такие мотивы не сразу забудешь, даже если и захочешь. Очень интересный автор, мне будет над чем подумать в свободное время. Благо, его у меня до начала следующего сезона будет здесь в избытке...
Я не знаю, чем он занимался в течение долгой забайкальской зимы с её сорокаградусными морозами и по-шамански завывающим в печной трубе обезумевшим ветром, но когда мы в середине следующего мая снова приехали на нашу базу, то мы его не узнали. Да и на базе произошли некоторые изменения, которых нельзя было не заметить. Собственно, сама-то база осталась такой же, какой мы её оставили прошлой осенью, никто её, слава Богу, не разорил и не обокрал, но зато рядом с ней, на окаймлённой лиственницами широкой поляне, омываемой с одной стороны тоненько журчащим безымянным притоком речки Или, появился огромный остроконечный шатёр из выделанных оленьих шкур, рядом с которым был сооружён навес, и под этим навесом, на возвышающемся сантиметров на шестьдесят над землёй помосте из привезённых откуда-то досок, к которому вело несколько широких ступеней, стояло массивное позолоченное кресло с высокой спинкой, напоминающее собой невесть откуда взявшийся в этой глухомани монарший трон.
В этом роскошном царственном шатре и обитал теперь наш Вадим, к которому то и дело приезжали откуда-то из степи то гонцы с некими важными вестями, то высокие гости, которых он принимал, сидя на своём позолоченном троне. За зиму он отпустил себе аккуратную остроконечную бородку, раздобыл где-то расшитый золотыми и зелёными разводами роскошный халат, подпоясанный тонким позолоченным ремешком с кистями на концах, и был теперь похож на знаменитого барона Унгерна, книгу о котором я купил себе как-то в одном из читинских книжных магазинов. Если никто её у меня не заныкал, то она и сейчас должна где-то валяться в моей комнате в общежитии на Угданской — то ли на шкафу, где лежит куча прочитанных мною книжек, то ли в стоящей под кроватью картонной коробке из-под макарон,— надо будет осенью (если только я не забуду) заглянуть под кровать и на шкаф и проверить...
Немного в стороне от главного шатра стояли три округлых юрты поменьше, и в них, как мы поняли, обитала довольно многочисленная свита Вадима, готовившая ему еду, стиравшая одежду, следившая за чистотой в лагере и занимавшаяся другими хозяйственными делами, в том числе и охраной наших складов и зимовий.
На всех прилегающих к базе полянах были видны пасущиеся олени и, что меня больше всего удивило, верблюды. Похоже, Вадим за время нашего отсутствия превратился здесь в какого-то бурятского князя, если только не оракула или бога. Но нам он сказал, чтобы мы не волновались, и если нам будут нужны олени для транспортировки груза или рабочие для проходки канав и шурфов, то он эту проблему решит в мгновение ока и без всяких для нас затрат. И несколько раз в течение лета он действительно помогал нам, предоставляя в наше распоряжение то дюжину оленей с погонщиками, то бригаду широколицых и узкоглазых рабочих с лопатами, так что мы ему были за это только благодарны.
— Вадим, ты что — стал шаманом, раз к тебе со всего Забайкалья едут за советами? — спросил я как-то у него, когда рядом не было никого из посторонних.— Или тебя произвели в бурятские князья?
— Бери выше,— без всякой иронии ответил он.— Помнишь, я тебя спрашивал о том, действительно ли всякое загаданное на вершине Алханая желание способно осуществиться?..
— Ну помню... И что?
— Вот я и попросил богов, чтоб они помогли мне стать вождём народов. До каких это пор, решил я, кто-то будет бесконечно управлять моей жизнью и помыкать мной, как слугой? Я сам хочу управлять и повелевать другими...
Хотя Вадим и продолжал находиться в каких-то ста с лишним метрах от меня, его жизнь отныне текла, подчиняясь уже совершенно другим законам. Вокруг него суетилась всё разрастающаяся свита помощников и охранников, постоянно приезжали и уезжали какие-то люди на осёдланных лошадях и верблюдах, реже — на запылившихся дорогостоящих джипах, а иногда и на лязгающих гусеничными траками армейских вездеходах. Они то и дело привозили и разгружали на берегу ручья какие-то многочисленные коробки и ящики, которые другие люди тут же уносили и прятали в двух новых, недавно построенных на поляне из толстых ошкуренных брёвен, запираемых на висячие замки лабазах. Ну а я продолжал заниматься всё тем же делом, снаряжая едой и спецодеждой отправляющиеся на участки геолого-съёмочные отряды да ведя для себя и своих друзей заготовку продуктов на зиму. И только раз за всё лето, почувствовав вдруг, что я смертельно устал от этой однообразной, не изменяющейся ни в какую сторону жизни, которая не имеет ни малейшей обнадёживающей перспективы, я плюнул на все свои дела и, сунув в карман пачку печенья и накинув на плечо одноствольное ружьё, отправился на гору Алханай. Взобравшись на вершину, я отыскал вырубленную в скале ветрами и самой природой арку Уудэн Сумэ, которую мы называли по-русски Храмом Ворот, и, упав на колени на её «пороге», полувыстонал-полувыхрипел в сторону начинающегося за ней коридора в Шамбалу одно-единственное слово:
— Надое-е-ело!..
Что именно мне надоело, я уточнять не стал, так как у меня просто не было для этого ни требуемых душевных сил, ни необходимой ясности мыслей. В подсознании крутился какой-то неразделимый на части комок образов, в котором мелькали то силуэты Московского Кремля, то чьи-то удивлённые лица, то какие-то пальмы и плещущееся у их подножья лазурное море.
— Надоело,— ещё раз прошептал я, перекатываясь на спину и глядя в глаза внимательно слушающему меня небу.— Хочу настоящей жизни. Настоящей любви. Большой настоящей судьбы,— и, немного подумав, добавил: — И сына...
7.
Осенью мы снова возвратились в Читу и, засев в камеральных помещениях, занялись составлением отчёта о проделанных за полевой сезон работах, а когда следующей весной собрались готовиться к очередному выезду на базу, то вдруг узнали, что в Агинском Бурятском национальном округе произошли большие политические перемены: в конце зимы там состоялся то ли Великий Хурал, то ли всенародный референдум, и при абсолютном большинстве голосов округ был провозглашён Алханайской Суверенной Буддистской Республикой со своей собственной конституцией, своим неизвестно откуда взявшимся верховным правителем, о котором не было сообщено миру ничего, кроме имени Чингисхан Второй, да полной независимостью новообразованного государства от федеральной власти. Все земли, воды, леса и недра объявлялись отныне неприкосновенной собственностью новой республики, вследствие чего наши геологические изыскания в районе Алханая пришлось на неопределённое время свернуть, а всю нашу команду расформировать и разбросать по другим геологическим партиям и экспедициям. Так что наступившее лето я проработал маршрутным рабочим на восточных склонах Удоканского хребта, возвратившись фактически на те же самые позиции, с каких около двух десятков лет назад начинал свою работу в геологии. Слава Богу, из общежития меня не выселили, и, вернувшись с полевых работ, я прожил последующую зиму в той же своей комнате на улице Угданской, перебиваясь различными случайными заработками вроде разгрузки машин в близлежащих магазинах или подмены кочегара в соседней котельной, и, честно говоря, почти не следил за тем, как развивались события в бывшем Агинском национальном округе, затеявшем заведомо безнадёжную тяжбу с государством о своём полном суверенитете. Помню только, что в начале весны, пока не раскисли дороги, туда начали перебрасывать тяжёлую военную технику и воинские подразделения из посёлка Каштак и других мест дислоцирования частей Забайкальского военного округа, и как, прибыв на место, армейские генералы вдруг обнаружили, что подавлять в Алханайской Суверенной Буддистской Республике им, собственно говоря, абсолютно некого, так как, за довольно небольшим исключением, которое составили немощные старики, старухи да болтающиеся по забайкальским землям спившиеся безродные бичи, практически всё шестидесятитысячное население бывшего Агинского Бурятского национального округа вместе с табунами лошадей, отарами овец, стадами оленей и двумястами верблюдов снялось с места и исчезло в неизвестном направлении.
— Куда делся народ? — пытались допытаться военные, тряся за грудки высохших от солнца и ветра стариков с обтянутыми пергаментно-коричневой кожей скулами.
— Однако, на пастбища ушли,— с безучастностью автоответчиков отвечали те, глядя в глаза выходящих из себя от ярости стратегов ясными, как у младенцев, взглядами.
В результате осмысления этой необычной ситуации были высказаны довольно твёрдые (якобы основывающиеся на данных нашей внешней разведки) предположения о том, что внезапно исчезнувшая шестидесятитысячная толпа агинских бурят перешла близлежащую государственную границу и направилась в Китай или Монголию. Однако их след вдруг обнаружился в районе известной когда-то на весь СССР Байкало-Амурской магистрали, где неизвестно откуда появившаяся лавина вооружённых копьями и луками верховых бурят разгромила охрану нескольких исправительно-трудовых лагерей и выпустила на свободу всех находившихся там заключённых, подавляющая часть которых тут же влилась в эту странную кочевую республику, пополнив собой ряды армии Чингисхана Второго. По Сибири полетели подмётные письма, призывающие всех заключённых к восстанию и присоединению к растущей как на дрожжах орде, заканчивающиеся стихами классика якутской поэзии Платона Ойунского:
В застывшие, трудные дни
быть каждый обязан героем,
утроим усилья свои,
темницы и тюрьмы откроем.
В неистово гулкие дни,
бурля, словно вешние реки,
врага одолеем в борьбе
и с прошлым покончим навеки...
Однако вскоре после этого их след снова и, похоже, уже окончательно потерялся, и огромное количество странствующего народа вдруг исчезло, как будто внезапно провалилось под землю. Или же — под лёд, как предположили некоторые журналисты и политики. Мол, вся эта многотысячная орда вместе со своим скотом и нагруженными барахлом и женщинами кибитками решила пройти по всему замёрзшему Байкалу, начиная от его северо-восточного берега и вплоть до юго-западного, чтобы встретиться с живущим в небольшой деревеньке в районе станции Слюдянка писателем Валентином Григорьевичем Распутиным и попросить его сказать в центральной прессе слово в защиту их национальной самостоятельности; однако начавший уже подтаивать непрочный весенний лёд не выдержал этой страшной тяжести, и всё население несостоявшейся Алханайской Суверенной Буддистской Республики ушло на дно глубочайшего в мире озера, называемого жемчужиной Сибири.
Так ли всё это было на самом деле, я тогда узнать не успел, так как в это время снова уехал на полевые работы в забайкальские дебри. Таская рюкзак с камнями по отрогам Восточного Удокана, я вдруг отчётливо осознал, что мне ни в коем случае нельзя по окончании сезона возвращаться обратно в город, ибо заработанных за лето денег для отъезда в Москву, скорее всего, не хватит, а значит, я буду снова вынужден задержаться в Чите на всю предстоящую зиму, за которую истрачу на еду заработанную мною за лето сумму, и потому следующей весной буду вынужден опять тащиться в тайгу, чтобы, бродя по ней с наполненным камнями рюкзаком, зарабатывать очередную неполноценную сумму, которой мне осенью снова не хватит на то, чтобы покинуть Забайкалье и уехать в давно зовущую меня к себе Центральную Россию. И так — будет продолжаться до бесконечности, пока не закроется вся «Читагеология» и меня не вышвырнут из общежития на улицу. А потому в конце сезона я попросил начальника Удоканской партии оставить меня на зиму сторожем на базе — с тем, чтобы до следующей весны у меня наконец-то могла накопиться в бухгалтерии сумма, которой бы мне хватило для того, чтобы выбраться из Сибири в Москву и успеть там хотя бы как-нибудь обосноваться.
Но получилось так, что я получил расчёт, даже не дотянув месяца два до наступления настоящей весны и полноценного тепла, как я это планировал себе изначально. Треща под напором совершающихся в России реформ, «Читагеология» одну за другой сокращала свои поисково-съёмочные партии, а в середине марта объявила наконец и о закрытии нашей, Восточно-Удоканской. Выбравшись с попутками в областной центр, я постарался как можно быстрее получить заработанные мною почти за полный год пребывания на полевых работах деньги и, купив билет на ближайший же московский поезд, побросал в сумку свои небогатые пожитки и без каких бы то ни было сожалений и прощаний отправился в сторону неправдоподобно далёкой столицы...
8.
...Но ехал я всё-таки не в Москву. Должен признаться, что перед самым моим выездом из Читы, когда я уже оформил расчёт и собирался идти покупать билет на экспресс до столицы, меня неожиданно вызвали на междугородный переговорный пункт, и, думая, что это звонит мой приятель Лёха, желающий уточнить дату моего прибытия в Москву, я спокойно вошёл в кабину для переговоров и, поднеся к уху трубку, вдруг услышал в ней голос, который я бы узнал и в шуме ревущего океана, и посреди гудящего автомобилями города. И это был не Лёха. Это была Танька Надеина — техник-геолог, с которой я познакомился ещё в первый год своего пребывания в Забайкалье, когда, сойдя на читинском вокзале с поезда и побродив полчаса по прилегающим к станции улицам, я наткнулся на здание геолого-съёмочной экспедиции и, войдя в него, увидел на одной из развешанных по стенам холла стенгазет фотографию красивой тонколицей девицы, с грустным видом сидящей на бревне возле дымящегося таёжного костра. Думаю, что это-то как раз и сыграло тогда решающую роль в принятии мною решения устроиться на работу не куда-нибудь, а именно в эту — Кыкерскую, как было написано красной краской в «шапке» стенгазеты,— геолого-съёмочную партию, и, влекомый образом таинственной незнакомки, я без долгих раздумий направился в располагающийся на втором этаже отдел кадров и уже со следующего дня значился маршрутным рабочим этой партии, а через некоторое время выехал вместе со всеми на отрабатываемый ею участок в среднем течении реки Нерчи.
Правда, Надеиной, к моему огорчению, среди работников партии почему-то не оказалось, и только через несколько дней я из одного случайно услышанного разговора понял, что она сейчас догуливает прошлогодний отпуск, гостя у своей больной тётки где-то в небольшом посёлочке в Томской области, и присоединится к нам только через полторы или две недели. Сколько я потом её знал, она так каждый год все свои отпуска у этой тётки и проводила, и в конце концов три года тому назад уехала к ней насовсем, окончательно порвав с бродячей геологической жизнью и устроившись на какую-то чиновничью должность в поселковой администрации. Но те годы, что мы проработали с ней в объединении «Читагеология», оказались похожими на некий довольно странный, то и дело рвущийся, точно старая киноплёнка в проекторе сельского клуба, любовный роман, в котором периоды внезапно захлёстывающей нас, как разливы весенней Нерчи, физиологической страсти чередовались с совершенно немотивированными вспышками раздражения друг другом, необъяснимыми разрывами и беспричинными месяцами отчуждения, завершающимися такими же внезапными примирениями и погружениями в пучину выходящей из берегов интимной близости. Инициатором и этих ссор, и наших последующих сближений была, конечно же, она, Надеина. Она вообще была главной в этом нашем неровно пульсирующем любовном тандеме. Так было, когда в июле того первого года моей жизни в Забайкалье она догнала наш отряд, стоявший лагерем на правом притоке Нерчи — речушке Бугаричи, и, оглядев его наличный состав, сама пришла с вещами в мою палатку и сказала, что предстоящие две-три недели, в течение которых она будет отбирать с одним из маршрутных рабочих шлиховые пробы вдоль Бугаричи и впадающих в неё ручьёв, она будет жить здесь, со мной. При этом она даже не то чтобы спрашивала на это моего согласия, а просто пришла и известила меня о неизбежном, объявила мне свой вердикт, чтобы для меня потом не стало неожиданностью её появление в моём жилище. Правду говоря, я даже и не мечтал, что это произойдёт так быстро и фактически без малейших усилий с моей стороны; я, если быть честным, вообще не строил никаких конкретных планов относительно красавицы с княжьими чертами лица, фотографию которой я увидел в конце апреля в стенной газете геолого-съёмочной экспедиции. Но после ужина Танька как ни в чём не бывало пришла в мою палатку и, убедившись, что в ней нет налетевших за день жужжащих комаров, принялась спокойно снимать с себя одежду...
Это обрушившееся на меня, точно цунами, таёжное счастье длилось ровно две с половиной недели, в течение которых она вдвоём со старым, тяжело волочащим ноги, но опытным шлиховщиком Эдуардом отрабатывала все протекающие по территории нашего участка ручьи; а потом собрала однажды утром в рюкзак свои вещи, скатала в рулончик лёгкий пуховый спальник и, оставив под брезентовым навесом собранные ею за это время пробы, которые мне предстояло осенью вывезти вездеходом на базу, отбыла со своим хромоногим спутником за границу следующего водораздела, где её ждали новые ручьи и речушки.
— Пока! — только и сказала она мне на прощанье, и через пять минут её обтянутая ушитой энцефалитной курткой фигура растворилась в зелёной стене бугаричинских зарослей.
Мучимый не стирающимися из памяти сладкими воспоминаниями об этих волшебных двух с половиной неделях, я с превеликим трудом доработал до конца полевого сезона и, выехав, наконец, в сентябре на нашу кыкерскую базу, с нетерпением ждал, когда же я опять смогу обнять змееподобное гибкое тело пленившей меня геологини. Но Танька, как мне сказали, уже успела завершить объём намеченной для неё работы и дней десять назад улетела с пролетавшим мимо вертолётом обследовавших тайгу пожарников в Читу. Так что долгожданную встречу пришлось отложить до моего возвращения в город.
Однако и по возвращении в областной центр меня снова ждало разочарование, так как Танька опять куда-то уехала и в общежитии на улице Ленинградской её не оказалось. Я снова поселился в гостинице на своём острове и время от времени выбирался из неё, переезжая в автобусе по мосту через речку Ингоду, и шёл на Ленинградскую. Но Таньки там всё не было и не было, её подруги неумело сочиняли какие-то небылицы и явно от меня что-то скрывали, в результате чего, устав от всей этой неопределённости, я встретил каких-то подвернувшихся мне полузнакомых приятелей и пустился с ними в многодневную пьянку...
Позднее, когда я оформился на постоянную работу, мне выделили место в общежитии на улице Угданской, и я оказался неподалёку от общежития Надеиной. Через какое-то время она появилась в городе и как ни в чём не бывало заявилась ко мне в гости. Видя, что нам необходимо остаться наедине, мой сосед по комнате Саня Листвянский деликатно ушёл гулять и так всю ночь где-то и проболтался, предоставив нам возможность удовлетворить свою любовную жажду. Следующую ночь я провёл в её комнате в общежитии на Ленинградской, и так мы чередовали визиты друг к другу примерно около месяца. Потом наступила какая-то непонятная размолвка, тянувшаяся почти до начала весны, а после неё вновь пришло уже почти не ожидаемое мною бурное примирение.
И так продолжалось все эти бесконечно долгие годы, до тех пор, пока в начале позапозапрошлой осени Танька вдруг не уволилась из «Читагеологии» и, ничего мне не объяснив и даже толком не попрощавшись, уехала на постоянное место жительства в какой-то затерянный Бог знает где посреди тайги посёлок в Томской области к своей бесконечно долго умирающей тётке.
И вдруг — этот неожиданный звонок из бескрайних глубин Центральной Сибири и её жаркий, так будоражащий меня всегда голос.
— Слушай, тебе не кажется, что мы что-то теряем? — спросила она, едва я поднял трубку.— Я тут вдруг подумала, что ещё совсем немного — и обо всех наших мечтах о счастье можно будет говорить только в прошедшем времени. Сорок лет — это ведь совсем не шутки, ещё год-полтора — и я уже не смогу родить тебе сына...
— Я соглашусь и на дочь,— слегка опешив от этой её неожиданной прямоты, брякнул я первое, что пришло мне в голову.— Дочь будет даже лучше. Особенно если она будет похожа на тебя.
— Спасибо за комплимент, но по телефону не сделаешь даже дочь. Приезжай ко мне, без тебя так одиноко и пусто... Ты приедешь?
— Да... Я приеду...
...И вот теперь я стоял в тамбуре летящего сквозь ночные дали скорого поезда и, понемногу очухиваясь от жары и вони проспиртованного купе, забыто оживлял в себе не совсем ещё атрофировавшуюся за годы таёжных скитаний способность к зарифмовыванию приходящих откуда-то из омута подсознания мыслей:
Ну вот, я в поезде... Что делать? Я встречаю
проводника, несущего мне чаю,
словами: «Мы опаздываем?.. Нет?..
И не найдётся ль свеженьких газет,
чтоб, в новостях пошарив хорошенько,
узнать, что стало с Юлей Тимошенко,
не взорван ли иракцами Багдад,
и что в Москве — дожди иль снегопад?..»
А за окном — застывшим кинокадром —
висит орёл над степью, как кокарда;
спаял ледок речные берега;
и во всю ширь — снега, снега, снега...
За грязными стёклами тамбура в эту минуту действительно пролетали мутно белеющие во мраке ночи просторы ночных полей, отражающие коркой покрывающего их наста что-то уже предуготовившие мне в судьбе зодиакальные созвездия. Жаль, что мне не дано уметь расшифровывать эти звёздные послания. Может, купить на ближайшей станции гороскоп, чтобы хоть приблизительно знать, что меня ожидает впереди? Читаем же мы прогнозы погоды, чтобы не выходить под собирающийся дождь без зонтика, а вот в судьбе своей делаем всё наугад и наобум, не видя не только назревающих в будущем событий, но и того, что может случиться завтра...
...Куда я мчу? Куда мой путь струится?
Кому я нужен где-то там, в столице,
где нынче сплошь — лишь банки, казино,
и жизнь мелькает кадрами кино,
сварганенного, точно в Голливуде?..
Гляжу вокруг — кругом чужие люди.
(Я, видно, сдуру сел не в тот вагон,
свою судьбу поставив тем на кон...)
Летят в окно то фонари, то звёзды,
томит дорога, как тяжёлый труд.
И возвращаться некуда и поздно,
и не понять, куда ведёт маршрут...
Записав пришедшие в голову строчки в блокнот, я спрятал его в карман и, стоя у тамбурной двери, без всяких мыслей вглядывался в пролетающее за мутным окном чёрное, как вода под весенним льдом, пространство России. Не так давно мы проехали Мариинск, я слышал сквозь сон, как диспетчер объявляла в репродуктор о нашем отправлении, и, выглянув в окно, успел увидеть уплывающее в покидаемую мной жизнь здание вокзала. Потом промелькнула какая-то полутёмная маленькая станция, и я подумал, что, наверное, скоро будет уже и моя Тайга. То есть не моя, конечно, мне она и на фиг была бы не нужна, но там мне надо будет пересесть на поезд до Томска, в Томске сесть на автобус и через Мельниково, Каргалу, Тунгусово проехать по довольно неплохой трёхсоткилометровой асфальтовой дороге до Колпашево, потом переправиться на пароме или по льду, если он ещё не растаял, на правый берег Оби, затем пересечь по мосту речку Кеть и проехать ещё около тридцати с лишним километров по совсем уж никудышной грунтовке, чтобы оказаться в том самом посёлке, откуда мне звонила перед моим выездом из Читы Танька Надеина.
Кажется, так, если я ничего не перепутал. Впрочем, мне и не обязательно заучивать наизусть названия всех этих населённых пунктов, так как этот довольно непростой маршрут был подробно расписан у меня в том же блокноте, куда я заносил начавшие снова приходить ко мне поэтические строчки, так что на этот счёт я не беспокоился. Как-нибудь уж разыщу обиталище своей сумасшедшей любви...
В окне мелькнула ещё одна невзрачная станционная платформа с облупившимся зданием вокзальчика; я повёл плечами, разминая затёкшие от долгого стояния на месте мышцы, немного поприседал и уже хотел было возвращаться в своё купе, чтобы готовиться к выходу (хотя чего там, спрашивается готовиться, если у меня была с собой одна-единственная полупустая сумка, давно стоявшая наготове на моей верхней полке?), но в это время за окном замелькали фонари какого-то проезжаемого нами полустанка, и, мимоходом повернув голову на их свет, я вдруг увидел под одиноко качающейся на столбе лампочкой красивую тонконогую чёрную лошадь и сидящего на ней всадника в меховой, похожей на лисью или даже на песцовую, шапке-малахае с острым верхом и с висящей на его боку кривой азиатской саблей в поблёскивающих на жёлтом фонарном свету ножнах. Мрак за его спиной, казалось, шевелился, как тысяченогая паучья масса, и там, в глубине посёлка, среди тёмных низких изб и хилых заборов-плетней из пересохших и полусгнивших жердей, кружилось на месте, двигалось, скакало, вздымалось на дыбы и носилось по тесным улицам огромное количество какого-то странного верхового народа, у части которого я заметил выделяющиеся на фоне светлеющего неба или редких светящихся окон длинные острые копья либо же висящие за спинами ружья и изогнутые луки.
«Кино, что ль, снимают? — подумал я, пытаясь отыскать взглядом съёмочную группу.— Про Емельяна Пугачёва или Чингисхана... А может, какое-нибудь современное фэнтези...»
Однако ни операторов с кинокамерами и юпитерами, ни режиссёра с ассистентами я нигде не увидел. Зато взгляд мой ещё раз выхватил застывшую под жёлтым конусом света фигуру необычного всадника в малахае, словно бы ожидающего, когда его воины подавят сопротивление защитников посёлка и принесут ему весть о победе, сложив к ногам его коня злато, и паволоки, и разноцветные аксамиты, да в таком количестве, что добытыми покрывалами, и епанчами, и кожухами, и всяким узорочьем начнут вскоре мосты мостить по болотам и грязевым местам. «Червлёный стяг, белая хоругвь, серебряное оружие — тебе, храбрый княже!..» И, уже теряя исчезающую в заоконном мраке фигуру верхового, я вдруг неосознанно почувствовал, что я этого человека однажды уже где-то видел. А может быть, и не однажды, ибо как-то чересчур уж хорошо мне знакомы эти жёстко выделяющиеся на сухощавом остром лице, по-шукшински выступающие скулы...
«Вадим?!..» — будто ярко полыхнувшая молния, озарила мою память внезапная догадка-узнавание, но полустанок с загадочным всадником под фонарём уже исчез из виду, и к окну тамбурной двери снова плотно приклеилась мутно-синеватая предрассветная тьма.
9.
...Всякие мытарства рано или поздно заканчиваются, уступая место тишине, бытовому благополучию и душевному покою. Наступил такой счастливый момент и для меня, когда, оставив за спиной долгую дорогу в перекочегаренном полупьяном вагоне и мучительную тряску по районным дорогам в автобусах местных маршрутов, я переправился на тяжёлом железном пароме через вскрывшуюся ото льда Обь и вскоре ступил наконец на гулко резонирующие каждому твёрдому шагу деревянные тротуары небольшого таёжного посёлка Криниченска, расположившегося на двух берегах неглубокой речушки Туй, питающей в сезон дождей своими водами один из правых притоков Оби. На левом её берегу находились автобусная остановка, правление местного лесхоза и леспромхоза, небольшой деревообрабатывающий заводик, ферма по выращиванию чернобурок, пожарная дружина и охотхозяйство. На правом, соединённом с левым перекинутыми через речушку деревянным и подвесным мостами, проживало основное население посёлка и располагались поселковая администрация, небольшой деревянный клуб, детский сад, школа, продуктовый и промтоварный магазины, бывшее отделение милиции, переименованной недавно в полицию, и единственное частное предприятие в Криниченске — кафе «Сен-Жермен».
— Здешние жители поголовно обожают Францию? — спросил я Татьяну, когда мы пришли в это заведение часов шесть спустя после моего приезда, чтоб отметить наступление нового этапа в моей жизни. Или, по крайней мере, окончание старого, так как начнётся ли что-то новое, ещё неизвестно, а вот то, что старое наконец-то закончилось, было для меня уже очевидным.
— Здешние жители не вполне представляет себе, где и сама эта Франция находится,— усаживаясь за свободный столик в углу небольшого зальчика, ответила она мне полушёпотом.— Добрая половина из них никогда в жизни не выбиралась отсюда дальше Кривошеино или Томска. Просто владельца кафе зовут Сеня Жирнов, вот он и офранцузил своё имя, сделав из него название кафе. Но кафе неплохое и даже с настоящими французскими винами.
Она позвала по имени высокую разбитную официантку, наряженную почему-то в румынский национальный костюм с традиционной жилеткой и расшитым орнаментом фартуком, и заказала французское шампанское и мороженое, и минут через десять та действительно принесла нам бутылку «Dom Perignon» 1995 года и две вазочки с пломбиром, фруктами и взбитыми сливками.
— Ты с ума сошла,— не удержался я.— Такое вино стоит, наверное, тысяч десять, не меньше. Если, конечно, это настоящее французское, а не местная подделка, которую ваш Сеня гонит из прошлогодней брусники.
— Это настоящее французское. Десять с половиной тысяч рублей за бутылку. Не каждый же день ко мне на край света приезжает мой Иван-царевич.
Чувствуя, как меня до краёв заливает собой новое, неизведанное ранее мною чувство какого-то невероятного покоя, я наполнил наши бокалы и, хрустально дзинькнув своим о край Татьяниного, негромко провозгласил:
— За нас с тобой... Чтобы нам никогда не потерять друг друга на этой суматошной планете... И чтобы с этой минуты всегда и везде быть вместе.
— Всегда и везде не получится,— вздохнула она.
— Тогда — чтобы к этому стремиться. И находить друг друга через любые дали, дни и обстоятельства... И вообще, я уже давно хочу сказать тебе, что я тебя люблю. С того самого дня, как увидел тебя на фотографии в стенгазете геолого-съёмочной экспедиции. Уже целых двадцать лет, охренеть можно...
— И я тебя — двадцать лет. Действительно, охренеть...
...У дома Танькиной тётки я появился аккурат к обеду и, толкнув рукой крашенную зелёной краской калитку, спокойно, будто к себе домой, вошёл в просторный деревенский двор, по периметру которого высились дощатые хозяйственные постройки с односкатными крышами (в Забайкалье такие называются стайками), навесы над сложенными в штабеля колотыми чурками дров и приземистые бревенчатые сарайчики, в которых что-то умиротворяюще кудахтало, хрюкало и мычало. Пахло мокрым снегом, навозом и оттаивающей землёй огородов. Над крышей тёткиного дома вился тонкий светлый дым, такой же поднимался над виднеющейся в конце огорода баней.
Откуда-то из-под крыльца выскочила приземистая и лохматая чёрно-белая собачонка, которая, виляя хвостом и одновременно заливаясь лаем, бросилась мне навстречу. Следом за ней из того же укрытия высунулись штук пять или шесть пёстрых щенят, любопытно уставившихся на происходящее.
— Эк, какие красавцы! — не удержался я от комплимента, и, видимо, услышав в моём голосе откровенно восторженные нотки, собака-мать завиляла хвостом ещё энергичнее, так что ходуном ходил уже не только хвост, но и весь зад.— Ну ладно, ладно, не переусердствуй,— произнёс я, проходя мимо нестрогой псины и её выводка к высокому крыльцу.
Поднявшись по ступенькам, я постучал в дверь и, не дожидаясь приглашения, шагнул в пасмурные прохладные сени. Миновав их, я отворил следующую дверь, вошёл в избу и спокойным голосом поприветствовал двух возившихся возле плиты женщин:
— Добрый день, хозяюшки. Не прогоните странника? Я к вам так долго добирался...
Оглянувшись на мои слова, Танька и её тётка с минуту молча разглядывали вошедшего, затем тётка — сухая, но всё ещё крепкая в кости женщина лет восьмидесяти с лишним — повернулась к своей племяннице и со спокойной строгостью в голосе спросила:
— Ну? Приглашала гостя? Так какого ты лешего стоишь, как оглоблю проглотила? Привечай человека. Ему, чай, с дороги пыль с себя смыть хочется, чайку попить. Обними голубя.
Вытерев руки о передник, Танька повесила его на спинку стула и шагнула ко мне.
— Ну, здравствуй... родной мой...
Она обвила мою шею своими всё ещё тонкими, как у девчонки, руками и ненадолго прильнула к груди.
— Пойдём, баня готова, ждёт тебя. Помоешься с дороги, освежишься... Я уже и полотенца приготовила.
Она отстранилась от меня и, нырнув на мгновенье в соседнюю комнату, вышла назад со сложенными стопкой полотенцами.
— А ты как догадалась, что я именно сегодня приеду? — удивился я.— Я же не сообщил тебе, ни когда выезжаю, ни когда прибуду... Я и сам толком не знал, сколько времени займёт дорога.
— Просто я каждый день топила баню. Ждала и топила...
Она провела меня тропкой к темнеющей в конце огорода натопленной бане, сложила на скамейке в предбаннике полотенца, принесла откуда-то кувшин холодного кваса и оставила одного переодеваться. Я стащил с себя одежду, отхлебнул прямо из кувшина глоток холодного кислого кваску и шагнул в пышущее жаром чрево бани. Набрав в ковш горячей воды из бака, я плеснул её на каменный бок раскалённой печи. А потом ещё раз и ещё. Сладкий дух распаренного дерева облепил меня со всех сторон, так что мне показалось, будто меня закатали в ком горячего хлебного мякиша. Забравшись на верхний полок, я почувствовал, как из меня начинает ручьями струиться пот, щекоча мою кожу, будто пробегающие по ней тараканы. Взяв запаренный в тазу с горячей водой душистый берёзовый веник, я принялся стегать этих невидимых глазу насекомых, пока они не утонули в сплошных потоках пота, заливающего меня от самого лба и до пяток. Сколько это длилось, я не знаю, так как время растворилось в этой жаре и текло так же, как пот, бесконечным, заливающим глаза потоком. Когда мне стало уже совсем невмоготу, так что даже показалось, будто я сейчас и сам растворюсь в этом горячем потоке и навсегда исчезну, я схватил стоявший в углу таз с холодной водой и медленно, с садистским наслаждением вылил его себе на голову. И, содрогнувшись от мгновенно пробудившейся в теле энергии, выскочил в предбанник.
Там, прислонившись спиной к стене, в небрежно наброшенной на плечи белой простынке, сидела Танька. И ничего, кроме этой вольно спадающей с неё тонкой и почти прозрачной простыночки, на её теле больше не было...
...Потом мы втроём — я, Танька и её тётка Василиса Макаровна — сидели за большим кухонным столом и ели традиционные для рациона сибирских жителей пельмени, которые здесь, как правило, лепят всей семьёй с осени и сразу на целую зиму, замораживая их в деревянных кадках и храня на промороженных верандах, так что потом остаётся только взять сколько тебе надо, бросить в кипящую воду — и готово. Потом были ещё блины со сметаной, мочёные яблоки и чай.
Стояла на столе и водка, но мне её совершенно не хотелось. Я, конечно, помнил знаменитое наставление А. В. Суворова о том, что после бани хоть штаны продай, а сто грамм выпей, но мне и без того было в этот день так необычайно хорошо — от любви, от бани, от этого уютного семейного обеда и предчувствия чего-то хорошего впереди, что водка могла собой только всё испортить.
— Ты уж смотри не обижай её,— завершая нашу первую совместную трапезу, попросила Василиса Макаровна.— А то она до сорока лет дожила, а всё глупая, как несмышлёныш. У её ровесниц уже давно дети, а то и внуки есть, а у неё сплошные сказки в голове.
— Да я, Василиса Макаровна, и сам отчасти такой же. Мы с ней, как говорится, два сапога — пара. Романтики...
Старуха строго и прямо посмотрела мне в глаза и покачала головой.
— Ты не такой. Просто твоя жизнь ещё не начиналась, и ты не знаешь себя. Она лишь идёт к тебе навстречу, готовя необычайные испытания. И когда дни твои затянет дымом, как утреннюю тайгу туманом, ты вспомни, что дома тебя ждёт твоя королева. А может, и королевич...
Не совсем понимая, что она имеет в виду, я неловко усмехнулся и пожал плечами.
— Да разве её можно забыть? — кивнул я на Татьяну.— Я уже лет двадцать пытаюсь это сделать, и не получается.
— Не обращай внимания,— тронула меня за руку Танька.— Тётя любит говорить загадками. Иногда она вообще объясняется притчами, как Христос.
Мы весело посмеялись, и на этом наш первый семейный обед завершился. Женщины, встав из-за стола, занялись мытьём посуды, а я вынул из сумки свои небогатые пожитки и принялся раскладывать их по тем шкафам, ящикам и полкам, какие мне показала чуть раньше Татьяна. А ближе к вечеру она повела меня в кафе «Сен-Жермен» пить французское шампанское. Не потому, что нам очень уж хотелось потусоваться в этом сомнительном заведении, а чтобы моё пребывание в Криниченске не приобрело характера тайной миссии и уже с первых дней моего приезда сюда получило возможность быть зафиксированным как в сознании здешнего общества, так и на жёстких дисках Космоса. Небо — это ведь тот же самый компьютер, оно сохраняет в своей памяти всё, что видит под собой...
10.
Счастливые часов не замечают, гласит народная мудрость. И в том, что это действительно так, я вскоре убедился лично. И если бы это касалось одних только часов! Дни и даже целые недели, начиная с моего приезда в Криниченск, понеслись с такой сумасшедшей скоростью, что я и оглянуться не успел, как вокруг уже стояла пряная середина лета. Не дав себе расслабиться и войти во вкус вечного гостя, бесцельно слоняющегося по чужому дому и раздражающего всех своим бездельем, я с первых же дней своей жизни у Татьяны начал активно втягиваться в деревенский быт, осваивая новые для себя формы натурального существования. Деревенский день оказался заполнен делами практически до отказа. Я не знаю, каким образом Лев Николаевич Толстой умудрялся совмещать занятия сельским трудом со своим литературным творчеством (скорее всего, он всё же совершал свои хождения в крестьянскую жизнь лишь эпизодически и ненадолго, как эдакие интерактивные экскурсии), я же за все недели своей новой жизни не написал ни одной поэтической строчки, потому что если жить полноценной хозяйственной жизнью деревенского человека, то ни на какую такую литературу-макулатуру не останется ни минуты времени.
Сначала я просто втягивался в нескончаемый круг деревенских забот: таскал воду из колодца, колол дрова для печи, выгребал навоз из свинарника и телятника, ремонтировал двери сарая и перегородки в скотных загородках. Потом наступило время посадки огурцов, помидоров и перца, для которых надо было сначала восстановить и подремонтировать сделанные из старых оконных рам теплицы за домом, натаскать в них компост, уложить его на месте будущих грядок, засыпать сверху грунтом, высадить в этот грунт рассаду, обеспечить полив... А как только прогрелась земля на всём остальном огороде, наступила пора сажать картошку.
Между посадочными делами нужно было заниматься ремонтом расшатавшегося крыльца, покосившегося забора, чинить в доме обветшавшую электропроводку и вывернутую зимними ветрами антенну на крыше, топить баню по выходным, лазить за какими-то вещами то на чердак, то в погреб, потом опять колоть дрова и носить воду, и так — каждый день, каждый час, каждую минуту. Поэтому если у меня когда-никогда и выпадали нечастые свободные паузы, то меньше всего хотелось расходовать их на сочинение никому не нужных в наше время рифмованных красивостей. Пока рядом со мной находилась Татьяна, мне было куда тратить свою настоящую, а не виртуальную нежность. Стоило нам с ней случайно соприкоснуться руками, обменяться горящими взглядами или столкнуться друг с другом в сенях плечами или бёдрами, как нас тут же захлёстывала с головой неудержимая волна страсти, от которой напрочь слетала «крыша», и мы, как восемнадцатилетние молодожёны, забывая обо всём на свете, торопливо уединялись в дальней комнате избы или (когда дни сделались уже по-настоящему тёплыми) — на сеновале, а то и просто на лесной опушке или садовой поляне...
Впервые за четыре прожитых десятилетия моя жизнь была наполнена исключительно простыми и незатейливыми вещами, и оказалось, что эта простота и есть не что иное, как счастье. Оказывается, это так здорово — проснуться на рассвете рядом с любимой, умыться на улице из ведра холодной водой, помахать топором, видя, как разлетаются со звоном раскалываемые твоими ударами чурки, заглянуть в сарай, где сыто хрюкают свиньи и мычат телята, принести несколько вёдер воды, потом вымыть руки под рукомойником и, сев за стол рядом с улыбающейся тебе женщиной, попить горячего крепкого чаю или свежего молока с куском домашнего тёплого хлеба...
Деревенский день длится долго и, не считая обеда, почти не имеет пауз, зато каким сладким бывает неожиданно выпадающий отдых! Когда, например, припустит незапланированный дождик, прогоняя с огорода под крышу, или нестерпимо раскалится июльский полдень, заставляя уйти в тень под деревьями... А какое счастье, когда, знаменуя завершение дневных работ, наступит наконец летний вечер, принося с собой чарующую прохладу, отдохновение и покой! Тогда мы выходили с Танькой на улицу и сидели возле двора на новенькой, недавно сколоченной мною из оструганных досок скамейке или же прогуливались с нею до околицы, отмахиваясь ветками от звенящих в воздухе комаров. Иногда не хотелось ничего, и мы просто смотрели телевизор или читали какие-нибудь обнаруженные в доме книжки, а в иные вечера, ощутив в себе поднимающееся откуда-то из глубин плоти обжигающее кипение любовной энергии, уходили на сеновал и до середины ночи не выпускали друг друга из объятий, шурша терпко пахнущими стеблями высохших трав и шепча друг другу на ухо всякие сокровенные нежности...
Казалось бы, всего лишь только вчера я ступил на деревянные тротуары Криниченска и впервые попарился в стоящей в конце Танькиного огорода бане, а уже ухнули, точно поленья в печь, в гудящую топку нашего счастья друг за дружкой и май, и июнь, и половина июля, и лето, играя цветами и запахами, перевалило за свой зенит и покатилось навстречу осени. Видя, что при всей экономности нашей с Танькой жизни (по сути дела, мы с ней почти ничего не покупали, живя только тем, что выращивали в саду, на огороде и в сараях) полученных мною в Чите при расчёте денег всё равно до конца лета не хватит, и понимая, что я не смогу быть вечным приживальщиком у своей невесты и надо потихоньку подыскивать хоть какую-нибудь работёнку, я начал заглядывать то на пилораму, то в лесхоз, то в другие криниченские конторы, присматриваясь к тому, чем там занимаются здешние мужики, и интересуясь, не найдётся ли какого-нибудь дела также и для меня. Но с вакансиями в Криниченске было откровенно туго, рабочих мест не хватало даже самим криниченцам, так что ко мне везде хоть и относились с дружеской расположенностью, но в бригаду к себе не звали. Единственным местом, где меня были готовы взять на работу хоть с завтрашнего утра, оказалась местная библиотека, в которую я заглянул в один из дней набирающего силу лета. Это был небольшой, но весьма опрятный домик неподалёку от продуктового магазина, приютившийся в глубине аккуратного зелёного дворика с цветочными клумбами и несколькими невысокими яблоньками, так что если бы не деревянная дощечка-табличка возле калитки с выведенной от руки синей краской надписью «Библиотека», то не сразу было бы и понять, что это — учреждение культуры, а не частный дом.
Заведовала библиотекой девяностодвухлетняя местная интеллигентка из рода сосланных сюда ещё в дореволюционные годы вольнодумцев — Галина Спиридоновна Стрешнева-Загряжская, сразу же угадавшая во мне книжного человека, о чём она мне и сказала, занося в карточку названия выбранных мною книг.
— Голубчик, вы первый из здешних мужчин, кто не пожалел своего драгоценного времени на посещение данного заведения. И уж вообще единственный, кто взял в руки книгу стихов,— она кивнула на лежащий передо мной поэтический сборник Владимира Берязева.— Вы читали его раньше?
— Да, конечно. Я долго возил с собой одну из его книг, поэтому и запомнил его имя. Очень своеобразные ритмы, дикие, самобытные. Я люблю поэзию, в которой дышит ветер свободы.
— Как у Павла Васильева? — уточнила она.
— Не совсем,— покачал я головой.— Я имею в виду тот ветер, который поэт ловит своим сердцем в окружающем его Космосе, в истории своего рода или в родных просторах. А Васильев не столько слушал ветер, сколько порождал его сам. Хотя сказано ведь в Писании: «Сеющий ветер — пожнёт бурю».
— Что вы имеете в виду?
— Его стихи. Помните написанную им «Песню о гибели казачьего войска»? Там есть такие строки:
Кони подвешены на удила.
Слушайте, конники, стук сердец.
Чтобы республика зацвела,
щедрой рукою посеем свинец...
— И что? — вскинула брови Галина Спиридоновна.
— А то, что из посеянного свинца не может взойти ничего, кроме смерти,— вздохнул я.
— Но, может быть, это всего лишь один и притом не очень удачный образ?..— неуверенно предположила она.
— Один? А что вы скажете о таких вот строчках:
Пусть он отец твой, и пусть он твой брат,
не береги для другого заряд.
Если же вспомнишь его седину,
если же вспомнишь большую луну,
если припомнишь, как, горько любя,
в зыбке старухи качали тебя,
если припомнишь, что пел коростель,—
крепче бери стариков на прицел.
Голову напрочь — и брат, и отец.
Песне о войске казачьем конец...
Я перевёл дух и посмотрел на внимательно и грустно внимавшую мне собеседницу.
— Разве это — трансляция голоса ветра свободы? Это, скорее уж, накликание собственной смерти. Да и если бы только собственной! Стихи ведь выступают в роли этакой матрицы жизни, программируя собой последующее развитие событий. А Васильев постоянно включал в эту программу установку на жестокость, причём частенько — ничем не оправданную, как бы жестокость ради самой жестокости. Вот, скажем, такую, как в следующих строчках:
Песня, как молодость, горяча,
целятся в небо зубы коней,
саблею небо руби сплеча,
чтобы заря потекла по ней!..
— Такова была риторика тех времён. Сначала она выражала энергию революции, потом Гражданской войны,— попыталась найти оправдание Галина Спиридоновна.
— Но небо-то зачем рубить, вы не скажете? Оно что — тоже белогвардейское?.. Нельзя призывать смерть всуе, потому что, разбуженная, она перестаёт быть избирательной и косит жизни, уже не сортируя никого на «свой» и «чужой». Вот все эти накликания и возвратились к нему, как бумеранг, обрушив выпущенный им в пространство и время удар на голову самого же автора.
— А что же, в таком случае, называете «ветром свободы» вы сами? Процитируйте из вашего поэта,— кивнула она на лежащую передо мной на барьере книжку Берязева.
— Пожалуйста,— я наугад раскрыл сборник и прочитал первые увиденные строки:
...Вот оно! Силы небесные,
где же я жил до сих пор?!
Падают грозы отвесные
в очи прозревших озёр.
Вольная синяя молния,
возликованье мольбы!
Как же... откуда... И мог ли я
это молить у судьбы?
Плавятся, плавятся, плавятся
очи в назначенный срок.
Большего блага не явится...
Но на распятье дорог —
не упрекну провидение
за непосильность любви.
Слышишь! — прими во владение
гордые силы мои...
— Спасибо, я поняла вас,— кивнула она седой головой, когда я дочитал последние строки.— В этом стихотворении действительно живёт ветер свободы. Причём не только как художественный образ, но и как его внутренний дух. Хотя за «непосильностью любви» мне снова видится некая тень трагизма. Но без этого, наверное, настоящей поэзии не бывает, не случайно так много русских поэтов погибли преждевременной смертью,— и она подала мне библиотечную карточку-формуляр для росписи.— Кстати, я работаю последнюю неделю, так что подавайте заявление и принимайте эстафету. Тем более что других вакансий в Криниченске всё равно нет...
11.
В последний день моей свободной жизни, перед тем как мне выходить на работу в библиотеку, мы с Танькой пошли прогуляться по окрестностям посёлка и, двигаясь по заброшенной старой дороге, как-то незаметно для себя отмахали километров пять и оказались на берегу Малого Туя — неширокой таёжной речушки, превращающейся, по Танькиным уверениям, во время дождей в ревущий косматогривый поток, а сейчас совершенно обезводевшей и, подобно сухим марсианским «каналам», бесстыдно оголившей своё мелкое каменное русло, устланное белеющими на солнце круглыми, точно женские груди или колени, валунами. Над головой перепархивали с ветки на ветку крикливые румяногрудые сойки, по стволам окружающих сосен стремительными рыжими молниями проносились юркие белки, а среди наваленных куч бурелома мелькали своими полосатыми спинками бурундуки. Небо было ясным, как взгляд ребёнка, в воздухе сладко пахло лесными цветами и травами, и только назойливо вьющиеся перед носом комары да бешено атакующие нас время от времени гудящие пауты отравляли собой почти райскую идиллию этой нашей счастливой прогулки.
— Ну что? — остановился я перед высохшим руслом реки.— Поскачем по камушкам на тот берег? Или как?
— Или как,— отмахиваясь рукой от настырного насекомого, ответила Танька.— Я бы поскакала, да только что-то устала. И вообще, у меня с некоторых пор центр тяжести сместился, так что боюсь, не упасть бы.
— Какой центр тяжести? — не понял я.— О чём ты?
— О том, что ты скоро станешь папой,— погладив себя по ещё нисколечко не круглому животу, сказала она.
— Ты серьёзно? — замер я на месте.— Это не ошибка? Ещё же ничего незаметно.
— Я его уже чувствую,— улыбнулась она.— Я же говорю, во мне центр тяжести сместился, как будто я какой-то груз ношу под платьем.
— Так зачем же мы так далеко забрели? Тебе же, наверное, нельзя теперь переутомлять себя долгой ходьбой, тем более по такой дороге, какой мы шли. Пойдём назад,— и я протянул руку и сделал шаг навстречу, чтобы бережно повести свою любимую обратно к нашему дому.
По-хорошему, её с этой минуты надо было бы носить на руках, оберегая заключённый в ней, как в хрустальной шкатулке, плод нашей любви, но пять километров по пересечённой корнями лесной дороге я её не пронесу, ещё, не дай Бог, споткнусь обо что-нибудь да грохнусь. Лучше уж мы потихоньку, держась за руки, как пионеры, побредём вместе...
И в эту минуту за деревьями, на той стороне не существующей реки, звонко заржала лошадь.
Синхронно вздрогнув, мы повернули головы и посмотрели на другой берег.
Раздвигая листву прибрежных кустов и деревьев, из зелёной стены прибрежного леса, как в каком-то историческом или фэнтезийном фильме, начали один за другим появляться странного вида всадники, вооружённые кто луками и стрелами, кто длинными самодельными копьями, кто охотничьими ружьями, а кто и автоматами Калашникова. Количество их росло и росло, они переходили, цокая копытами о камни, на нашу сторону реки и, выходя на берег, обступали нас молчаливым пугающим кольцом.
«Фильм, что ли, какой-то снимают?» — мелькнула в голове уже вроде бы однажды посещавшая меня не так давно мысль, но ни кинокамер, ни осветителей и режиссёров нигде не было видно, а всадники между тем всё выезжали и выезжали из леса и окружали нас кольцом фыркающих слюной лошадиных морд и неприветливо насупленных седоков.
— А ну расступись! — раздался за спинами обступивших нас всадников чей-то властный окрик, и в образовавшемся проходе показался сидящий на мощном гнедом битюге то ли казачий атаман, а то ли хан каких-то отбившихся от своего века ордынцев.
— Откуда идёте? — спросил он, окинув нас взглядом с высоты своей лошади.
— Из Криниченска,— ответил я и зачем-то пояснил: — Посёлок такой, в пяти километрах отсюда.
— Сколько в нём населения?
— Тысячи три, наверное? — вопросительно посмотрел я на Таньку.— Примерно так...
— Милиция есть?
— Полиция.
— Какая разница, менты — они и есть менты. Много их в посёлке?
— Двое, кажется. Ну да, двое...
— Магазин имеется?
— Есть небольшой.
— Товар давно завозили?
— Не помню. На прошлой неделе вроде.
— А народ здесь зажиточный живёт? Коров-свиней держат?
— Как не держать? Без этого сегодня не выживешь. А вы кто будете? Что за войско такое странное?
— Много будешь знать — скоро состаришься. К посёлку по этой дороге ехать? — кивнул он на убегающую за наши спины ленту старого тракта.
— Ну да,— кивнул я.— По этой.
— Хорошо. Свяжите их и оставьте у дороги! Вон там, возле дерева. Сейчас мы съездим и перетрясём этот Криниченск, а потом двинемся дальше,— отдал он распоряжение своим подчинённым.— Этих,— кивнул он на нас,— на обратном пути развяжите и отпустите,— и, поглядев на нас, добавил: — Так будет лучше для всех. По крайней мере, не надо будет вас убивать.
Спрыгнув с лошадей, к нам кинулись несколько смуглолицых воинов бурятского или монгольского обличья, у одного из которых в руках я увидел моток серой верёвки.
— Э! Э-э-э! Вы чего? — отшатнулся я на пару шагов назад, но тут же наткнулся спиной на одну из стоящих вокруг нас лошадей.
Оглядываясь на это неожиданно возникшее на пути препятствие, я как-то слишком резко крутанулся на месте и, чтобы удержать равновесие и не упасть, невольно схватился за халат сидевшего на коне всадника и рванул его всей силой инерции вниз. Не ожидавший этого мужик с «калашом» на коленях нелепо взмахнул руками и грохнулся на землю, а соскользнувший с его колен автомат волшебным образом кувыркнулся в воздухе и опустился мне точнёхонько в руки. От неожиданности я схватил его и направил на нападавших. Увидев в моих руках оружие, и конные, и пешие мгновенно отпрянули в стороны и, срывая с плеч кто двустволку, кто карабин, кто лук, а кто копьё, немедленно взяли меня на мушку.
— Бросай автомат! Бросай, гад, а то щас изрешетим и тебя, и твою бабу! — визгливо заорал один из верховых, передёргивая затвор своего старенького карабина.
— Бросай, сука! — защёлкали затворами остальные, нацеливая на меня своё оружие.
И вдруг над нашими головами будто пролетел порыв леденящего зимнего ветра.
— Дорогу Великому Хану! — прозвенел, перекрывая поднявшийся над тропою шум и гвалт, звонкий, точно сигнал походной трубы, голос, и вслед за этим в проём между стремительно расступившимися наездниками въехал царственно восседающий на тонконогом чёрном жеребце всадник в отороченной песцовым мехом островерхой папахе и с висящей на боку кривой саблей в украшенных драгоценными камнями ножнах.
— Что здесь происходит? — негромко спросил он у допрашивавшего нас атамана.
— Задержали двоих местных, Великий Хан! — доложил тот.— Они говорят, что в пяти километрах отсюда находится посёлок Криниченск, в котором всего два мента и около трёх тысяч народа. Есть продовольственный магазин, все местные держат скотину и птицу, так что можно пополнить провиант.
— А что за ор тут у вас стоял?
— Так это, Великий Хан, всё из-за него, вот из-за этого,— ткнул он толстым пальцем в мою сторону.— Мы с ним разговаривали как с человеком, а он выхватил, понимаешь, автомат у Баира и чуть не перестрелял тут нас всех ни за что ни про что. Уж больно прыткий какой-то...
— И Баир позволил кому-то забрать у него автомат?
— Так он, Великий Хан, так стремительно прыгнул на него, никто даже и не ожидал...
— Взять Баира. Мне такие воины не нужны.
Те несколько человек, что пару минут назад направлялись вязать верёвкой меня и Таньку, рысями метнулись на так и не успевшего ещё толком подняться с земли Баира и опутали ему руки и ноги.
— Ты сказал — мы услышали, Великий Хан. Что дальше?
— Казните его,— и в то же мгновение по горлу несчастного Баира полоснул остро заточенный кривой нож, и на ноги людям и лошадям брызнул ярко-красный фонтан крови. Мне тоже досталось этого страшного дождя, и я стоял теперь, весь обрызганный алым и липким бисером. Танька вообще чуть не потеряла сознание и стояла рядом со мной бледная, как простыня.
Тот, кого называли Великим Ханом, удовлетворённо кивнул, медленно повернул голову в мою сторону, приподнял повыше надвинутую на глаза шапку и...
— Вадим? — не сдержал я изумления.— Ты?
В ту же секунду меня резко толкнули вперёд, так что я уронил автомат под ноги, и с силой пригнули мою голову к земле.
— Кланяться Великому Хану! Обращаться с поклоном! Ты понял? Понял?..
— Отпустите его! — величественно произнёс Вадим.— Я давно знаю этого человека. Когда-то он спас меня от волков в красных погонах.
Меня нехотя отпустили, и я поднялся с колен, потянув за ствол автомат. Слишком свежо было воспоминание о наказании Баира за утрату оружия.
— Ты всё-таки решился оставить геологию? — усмехнулся Вадим и перевёл глаза на стоящую чуть в стороне побледневшую Таньку.— Из-за неё?
— Из-за неё,— подтвердил я.
— Молодец,— одобрительно кивнул он головой.— И ты теперь обитаешь в Криниченске?
— Да, здесь живёт её тётка, вот мы у неё пока и поселились... А что ты собираешься сделать с посёлком? Разграбить? — спросил я, запоздало отметив про себя, как напряглись при моих словах лица окружавших Вадима воинов.
Но ничего страшного не произошло.
— Люди, которых ты видишь,— это не грабители, а воины великого ханского войска,— спокойно ответил он.— Наша цель — создание свободной Алханайской Буддистской Империи, простирающейся от Москвы до Владивостока. Мы никого не убиваем, если на то не возникает экстренной необходимости. Но нам необходимо пополнять запасы провианта, одежды. Воины ведь должны хорошо питаться, чтобы не ронять автоматы, как Баир,— он с презрением посмотрел на лежащий возле ног переминающейся лошади труп.— Поэтому мы позволяем себе экспроприировать продукты у торгашей и реквизировать часть живности у населения. А тебе что — стало жалко своих односельчан? Ты просишь у меня для них милости?
— Нам с ними жить. Там Татьянины родственники, друзья, соседи. Да и просто — много хороших людей. Не трогай их, пожалуйста, ладно?
— Значит, твои люди — хорошие, а мои — плохие?
— Я не говорил так.
— Но так получается! Обойти стороной твой посёлок — значит, не пополнить запасы провианта и оставить моё войско без еды. А ты знаешь, сколько в нём человек? Сто тысяч! То, что ты видишь,— он обвёл жестом присутствующих,— это только авангард, разведка. Остальные идут по старому тракту. Их надо кормить, одевать, лечить. Это ваша демократическая власть живёт, ни о ком, кроме себя, не думая, а я, Великий Хан, должен помнить о каждом своём воине, знать, не прохудились ли у него сапоги, есть ли у него еда на ужин, найдётся ли чем укрыться во время сна! Жалеть вас — значит, не жалеть их! Как мне прикажешь поступить?
— Там, впереди, есть и другие селения. Копыловка, Иванкино, Дальнее... Алтаево, кажется, Куржино, и какие-то сёла ещё, я не помню их все...
— Ну вот и веди нас, покажешь дорогу.
— Я не знаю дороги, я ведь в этих краях недавно. Видел их только на карте.
— А твоя возлюбленная? Она-то ведь здешняя, знает, как к ним пройти?
— Она тут только в детстве жила, давно уже. Да и нельзя ей сейчас в седле трястись... В положении она. Беременная.
— Поздравляю! — осклабился Вадим.— Вижу, что мужчина. Молодец. Береги её, она твой плод носит. В таком случае... Слушайте все! — неожиданно возвысил он свой голос, в котором послышалась металлическая непререкаемость.— Я, великий Чингисхан Второй, объявляю свою волю! Мы оставляем посёлок Криниченск нетронутым! Это вотчина моего друга, и потому мы обойдём его стороной. Движемся до следующего населённого пункта и там пополняем все необходимые запасы. За эту дарованную мною милость ты, мой друг,— он вперил в меня свой доселе незнакомый мне каменно-твёрдый взгляд,— идёшь с нами. Пускай твоя женщина возвращается домой и рожает тебе наследника, а ты садись на лошадь Баира, бери его автомат, и поехали. Я давно не разговаривал с умным человеком, восполнишь мне этот пробел. Согласен? Или хочешь, чтобы я всё-таки прогулялся с ордой по Криниченску?
— Не надо. Я поеду с тобой.
— Отлично, друг!
Он поднял на дыбы своего великолепного тонконогого жеребца и вскинул вверх руку, призывая всех к вниманию.
— Возвращаемся на старую дорогу и продолжаем движение вперёд! Идём до ближайшего посёлка и с ходу проводим реквизицию!
— Ты сказал — мы услышали! — откликнулись воины и, развернув своих лошадей, двинулись обратно через каменное русло.
Один из стоявших поблизости бурят подал мне поводья Баировой лошади, а сам вскочил на своего низкорослого скакуна и поспешил догонять товарищей. За два десятилетия геологической жизни мне не раз доводилось ездить на лошадях, но наши геологические клячи были старыми, давным-давно списанными, и при езде на них надо было опасаться только того, чтобы она не упала под тобой от старости; сейчас же передо мной был здоровый молодой жеребец, настороженно прядающий ушами и нервно перетаптывающийся на месте. Но события разворачивались как-то очень уж быстро, прямо-таки нереалистически быстро, и времени на обдумывание ситуации у меня не было ни минуты. Вспомнив, как поступали в таких случаях герои кинофильмов, я осторожно погладил жеребца по упругой сильной шее и, решительно вставив ногу в стремя, вскочил в седло. Конь встряхнул гривой, заржал, затанцевал на месте, но, почувствовав натянутые мною поводья, успокоился и показал готовность к подчинению.
— Вот и хорошо,— оценив ситуацию, подал голос Вадим.— Для начала всё очень даже неплохо. Я думаю, так будет и дальше. Поехали?..
— Ты сказал — я услышал,— ответил я.
Великий Хан благожелательно улыбнулся, и, легко тронув поводья, мы развернули своих скакунов в сторону усеянного округлыми белыми камнями (на этот раз они мне показались похожими на черепа) сухого русла. Уже на ходу, вспомнив о Татьяне, я оглянулся на то место, где она стояла, и встретился с её широко раскрытыми недоумевающими глазами.
— Береги себя и ребёнка! — прокричал я, неумело придерживая рвущегося в дорогу коня.— Я скоро вернусь к вам, слышишь? Топи баню и жди, мы обязательно будем вместе!..
И, двинув пятками в бока гарцующего животного, отправился в неизвестность.
12.
Были уже лёгкие летние сумерки, когда передовые части Вадимовой орды, или, как называл её он сам, великого войска Чингисхана Второго, подошли к околице небольшой деревни, на входе в которую даже не было указателя с её названием. Впрочем, он, наверное, висел с другой, «парадной» стороны, а мы-то зашли к ней с тыла, из тайги, то ли по какому-то столетнему тракту, то ли по оставленной геодезистами советской поры вырубке, которая давно уже никем не использовалась и вся заросла высокой густой травой и тонкими побегами берёз да осин.
Собранное Вадимом воинство действительно поражало своими размерами — людская река была растянута не на один километр, и последние отряды, наверное, ещё только отходили от того места, где мы переправлялись через пересохшее русло Малого Туя. Войско было сплошь верховое, в основном конное, но было в нём и верблюжье подразделение из двухсот голов, на котором везли мешки с провизией, свёрнутые шатры, ковры, палатки, запасную одежду и другие необходимые припасы. Ближе к концу этого фантастического конно-верблюжье-человеческого потока, где-то перед замыкающим его арьергардным отрядом, двигалось три сотни телег, на которых везли сложенные один в другом, наподобие русских матрёшек, большие казаны и чаны для приготовления горячей пищи и чая. В их оглобли были впряжены самые могучие и выносливые лошади, способные без труда переволакивать телеги через пересекающие дорогу толстенные корни, вытаскивать их из цепкой болотистой жижи и справляться с другими трудностями таёжного рейда. Ещё десятка два телег шли недалеко от передовых частей, чтобы в случае овладения в пути добычей под рукой было средство для её транспортировки.
Всё это мне рассказал за время нашего пути сам Вадим, который, похоже, действительно измолчался за минувшие годы и, получив теперь в моём лице заинтересованного слушателя, с азартом навёрстывал упущенное.
— А откуда взялась информация, что вы утонули в Байкале? — вспомнил я доходившие до меня слухи о гибели Вадима и его подданных под байкальским льдом и этим вопросом очень повеселил своего собеседника.
— Ну, значит, расчёт мой был верен,— произнёс он, отсмеявшись.— Раз поверил ты, то поверили и другие.
— Так ты, выходит, сам распустил эти слухи?
— Ну не то чтобы я лично, но я сделал всё для того, чтобы такие слухи имели место. Ты же помнишь, что было после того, как я объявил о создании Алханайской Республики? Казалось бы, агинские буряты имеют точно такое же право на свободу, как, скажем, жители Прибалтики или Молдовы, но в ответ на решение нашего хурала об объявлении суверенитета в Агинский национальный округ тут же начали стягивать бронетехнику и солдат. Я тогда не мог им противопоставить ничего, кроме стрел и копий. Пара ящиков автоматов Калашникова, которые я раздобыл к тому времени для обеспечения своей безопасности, повлиять на исход ситуации никак не могли. Оставался один выход — уйти в Китай или Монголию, но кому я там был нужен? А главное — это было не нужно мне самому, я хотел не отсиживаться в чужих кустах, а создавать свою собственную державу. И даже не Республику, а Империю. Зря я, что ли, молился тогда на Алханае? Мне был тогда дан отчётливый положительный ответ, и я должен был реализовать полученное свыше благословение. Поэтому я собрал своих подданных, и мы действительно двинулись сначала к монгольской границе, но дошли только до Ононского района и повернули оттуда на северо-восток, прихватив с собой по пути сто человек из села Куранжа — это родина атамана Семёнова, боровшегося в годы Гражданской войны с советской властью. Они там до сих пор все в этом селе бунтари. Власть подумала, что мы ушли в монгольские степи, а мы двинулись в обход Байкала на земли Сибири. Приняли в свои ряды жителей ещё двух или трёх небольших деревень, разгромили по пути несколько исправительно-трудовых лагерей, пополнив свои ряды освобождёнными зэками...
— Странно, что я ничего тогда об этом не слышал. Если бы об этом писали в газетах или сообщали по радио, я бы запомнил. А так прошёл только слух о том, что вы все утонули.
— Это всё потому, что мы всё делали абсолютно без шума, так что никто даже не успевал сообразить, что происходит, а не то что сообщить о нападении в область и вызвать подкрепление. Лучники беззвучно снимали стрелами часовых на вышках и охрану на КПП, мои лазутчики проникали за ворота, открывали их, мы в мгновение ока наводняли собой весь лагерь, отпирали камеры, сажали под замок начальство и уходили, уводя с собой не успевших ничего толком понять зэков.
— И за вами не снаряжали погоню?
— Нет, не снаряжали. Областное начальство, по-видимому, надеялось, что удастся сохранить всё случившееся в тайне и не облажаться перед Москвой, поэтому никто никуда ничего не сообщал. Да и как, в самом деле, доложить наверх о том, что на территории вверенной тебе области действует какое-то многотысячное монголо-татарское войско, которое запросто нападает на учреждения пенитенциарной системы и выпускает на свободу особо опасных преступников? За такое сообщение тебя или тут же отправят в дурдом, или посадят в тот же лагерь, которому ты не смог обеспечить надёжную охрану!.. Правда, когда мы вскрыли ворота уже нескольким таким учреждениям, наверху всё-таки всерьёз перепугались, и над тайгой начали кружить поисковые самолёты. Рано или поздно нас бы выследили и, я думаю, просто расстреляли бы с воздуха, как зверей, наша власть любит такую вертолётную охоту; поэтому мы и запустили «утку» о том, что пошли через Байкал к Слюдянке, чтобы пожаловаться Распутину, да провалились под лёд. Раскидали вокруг огромной полыньи старые шапки-валенки, бросили на льду несколько телег с барахлом, десятка полтора старых ружей... А сами ушли на север, пересидели зиму в старых сталинских лагерях, где пока ещё не совсем развалились бараки... Их, оказывается, полно в тайге осталось... А потом двинулись по забытым геодезическим дорогам туда, где нас меньше всего ждут и ищут,— на запад, в сторону столицы нашей великой Родины — Москвы.
— Ты что, серьёзно думаешь добраться со всей этой своей гвардией до Москвы? А потом что будешь делать — брать её штурмом?
— Там видно будет,— уклонился он от ответа.
— Ты цел до той поры, пока вы находитесь в тайге и не проявляете себя активно. Но рано или поздно вы себя обнаружите, и тогда за тобой начнётся охота.
— Мы уже второе лето проявляем себя активно, и сегодня ты в этом сам убедишься. Ты мог увидеть это ещё в Криниченске, но я человек благодарный, помню, как ты меня не выдал ментам, поэтому пусть твоя возлюбленная спокойно кормит своих телят и гусей, а мы разживёмся свежатинкой в другой деревне. Кстати, я слышу, как тянет дымком и навозом, значит, она уже близко...
— Ты собираешься ограбить целую деревню?
— Я не граблю. Иногда люди отдают мне всё своё добро сами, да ещё и просят при этом принять их в войско. Бывает, вступают в наши ряды прямо целыми семьями. Нынешняя жизнь и нынешняя власть уже так всех достали, что народ готов приветствовать не только Сталина, но и Чингисхана, Разина, Наполеона и даже, не исключаю, самого Гитлера, лишь бы только не слушать больше эти циничные речи о развитии демократии в России, произносимые на фоне повсеместного опустения деревень, тотального обнищания стариков, необратимого разложения молодёжи и превращения богатейшей некогда страны в кормушку для обогащения кучки лицемеров и извращенцев.
— Ты научился говорить не хуже Зюганова.
— В отличие от него, я научился ещё и подкреплять свои слова делами. Оглянись назад: за мной идёт сто тысяч добровольцев, готовых ценой своих жизней строить Алханайскую Суверенную Буддистскую Империю, и это — только начало! Когда мы выйдем из-под этих сосен, под мои знамёна начнут переходить миллионами. Я это не просто так говорю, я это сердцем чую!
— Откуда же возьмётся столько буддистов? У нас всё-таки православная страна.
— Буддизм — это не религия, это тот воздух свободы, который мы с тобой когда-то уловили в стихах Берязева. Я никого не собираюсь принуждать менять его мировоззрение, наоборот, мой великий предшественник Тэмучин говорил, что это даже хорошо, когда в войске находятся приверженцы разных вер, тогда на твоей стороне не только твой бог, но и боги всего мира! В буддизме нет такого понятия, как инквизиция, каждый волен мыслить и верить самостоятельно, не боясь, что его сожгут на костре, как Джордано Бруно, поэтому моя империя будет страной подлинной, а не декларированной свободы.
— Слушай, когда ты успел всё это обдумать и сформулировать? Я просто ушам своим не верю!
— Я же тебе говорю, что я получил на Алханае благословение свыше. Поэтому я не думаю, какие мне надо сказать слова, а сразу говорю, зная, что боги сами вложат мне в уста те речи, что нужно. То же самое — с поступками.
— Ну вот впереди и деревня,— придержал я своего коня, завидев показавшиеся в бледно-синих сумерках серые избы и присевшие в концах огородов почерневшие от дыма баньки.— Твои боги в отношении её уже что-нибудь сказали?
— А как же,— утвердительно произнёс он и, слегка повернув голову в сторону, отдал куда-то за спину негромкую, но твёрдую команду: — Отправляйте сотни Хайдара, Шойбона и Аюндая. И бригаду Гаврилова. Пускай загоняют всех в дома и подпирают снаружи двери. Обходиться без крови и насилия. Стрелять только по нужде. Ничего не жечь, огонь и дым могут привлечь к нам ненужное внимание. Пошли!
— Ты сказал — мы услышали,— строенным эхом донеслось из-за спины Вадима, и в ту же минуту над колонной раздался какой-то гортанно-курлыкающий клич — и, обгоняя нас, в сторону деревни потекли три стремительные тёмные молнии, в которых почти невозможно было различить слившихся с лошадями всадников.
— Сотни Курдылая, Араслана и Безухого обходят деревню по околицам и отрезают все ведущие к ней дороги. Нельзя, чтобы кто-то побежал за помощью к соседям, а тем более — чтобы эта помощь пришла,— отдал очередное распоряжение Вадим, и я понял, что он не просто озвучивает команды, но говорит так, чтобы суть проводимой операции была предельно понятна и мне.
— Две интендантских роты и резервные телеги вперёд,— послышалась через несколько минут ещё одна тихая команда, и в сторону деревни со скрипом двинулось десятка два повозок.
— Ну а теперь можно и нам,— решил чуть погодя Вадим, тронув поводья.
И стоявшая в ожидании знака армада дрогнула и потекла к деревне...
13.
Это было похоже на изготовление колбасы, когда узкую оболочку кишки предельно плотно набивают мясным или ливерным фаршем. Именно на такие вот набитые конно-человечьим фаршем кишки походили улицы деревни, в которую втиснулось сразу несколько тысяч вооружённых всадников и два десятка запряжённых битюгами телег. Всё стотысячное войско в деревню, конечно же, не пошло, да оно в неё всё и не влезло бы, но уже и той его части, которая до отказа запрудила собой все деревенские дворы и улицы, было достаточно, чтобы наполнить ужасом глаза и души местных жителей, панически запершихся внутри своих изб, да ещё и подпёртых снаружи кольями, подставленными к их дверям воинами Вадима. Со страхом, дрожью и абсолютным непониманием происходящего выглядывали они украдкой из окон своих домов, отшатываясь от них при малейшем приближении к дому любого конного или пешего. А Вадимовы ополченцы врывались тем временем во дворы, сараи и погреба, хватали кудахчущих кур и голгочущих гусей, тащили визжащих поросят и мычащих коров, волокли из подвалов мешки с картошкой и морковью, копчёные окорока и связки сушёной рыбы, снимали с заборов вывешенные для просушки ковры и одеяла,— словом, активно пополняли пищевые и вещевые ресурсы войска, сгружая связанных гроздьями кур и гусей, а также продукты и вещи на телеги да сбивая в гурты и стада ревущих животных.
Неожиданно над одним из дворов, мимо которых мы как раз проезжали, перекрывая весь этот невообразимый ор, шум и гвалт, взвился отчаянный женский вопль, неистовый и истошный, вслед за которым расслышался захлёбывающийся смертельным горем крик:
— Не отда-а-а-ам! Не трогайте, сволочи! Нелюди проклятые, кровопийцы! Оставьте её, ради Христа!..
— Поглядим-ка, в чём там дело! — придержал коня Вадим, поворачивая на крики, и я последовал следом.
В начинающем сгущаться сумраке нам предстала следующая картина. Упав на колени, посреди двора стояла женщина лет пятидесяти с растрепавшимися во все стороны волосами и блестящим от слёз лицом, которая обхватила обеими руками за шею небольшую беленькую козочку и судорожно прижимала её к себе, выкрикивая сквозь слёзы: «Не отдам!» и «Не трогайте!».
— Аюндай, что тут происходит? — громко спросил Вадим, увидев среди запрудивших двор всадников командира одной из сотен.
— Да вот, Великий Хан, баба не хочет отдавать нам козу! Вцепилась в неё мёртвой хваткой — и ни в какую! Да ещё при этом вопит как резаная!
— Эй! — окликнул её Вадим.— Ты почему такая жадная? Тебе жалко для моих людей какой-то несчастной козы?
— А если, кроме этой козы, у меня больше никого в жизни и нету? — давясь слезами, выкрикнула женщина, слегка повернув голову в сторону Вадима.
— Тогда тебе надо было заводить не козу, а козла! — сострил Аюндай, и все находившиеся во дворе загоготали.
— Дурак! — с обидой произнесла женщина, крепко обнимая одной рукой за шею дрожащее животное и вытирая кулаком другой текущие из глаз слёзы.— На днях ко мне должна приехать внучка из Томска. Она с самого Нового года пишет мне в письмах, как приедет летом ко мне и будет играть со своей любимой козочкой... На море с родителями не захотела ехать, устроила истерику, лишь бы только приехать сюда и обнять Машку... Это козу Машкой звать... И что я ей скажу? Что приехали злые дяди и сварили из Машки суп? — губы женщины неудержимо задрожали, она вцепилась обеими руками в козу и, обливаясь слезами, запричитала: — Не отдам! Лучше убейте меня прямо здесь, изверги! И откуда вы только взялись, нелюди, кровопийцы?!..
— Ну ладно, ладно, ты поосторожнее тут с выражениями! Подбирай слова, а то я и правда рассердиться могу! — прикрикнул на неё грозным голосом Вадим.— Ишь, разругалась она! — и, оглядев толпящихся вокруг воинов, вынес решение: — Оставьте ей её козу! Мы же не мародёры. Мы реквизируем излишки, но не доводим людей до самоубийства. А ты,— свесился он с лошади ко всё ещё сотрясающейся в рыданиях хозяйке козы,— быстро веди свою Машку в дом, закройся там и сиди, пока мы отсюда не уедем. Живо! — и, дождавшись, пока женщина, схватив на руки свою дорогую козу, добежала до порога дома, распорядился: — Отходим! Собирайте людей! Конец операции!
— Спаси тебя Господь! — закрывая за собой дверь, крикнула женщина.— Когда будешь стоять на Страшном суде перед Творцом, это тебе зачтётся! — и неистово загремела изнутри засовами и запорами.
А по деревне полетел уже слышанный мною раньше гортанно-курлычущий клич, после чего снующая в сумраке масса конников начала быстро редеть, рассасываться, стягиваться в сотни и возвращаться обратно в тайгу, догоняя уходившее по старой дороге войско. Скрипя и покачиваясь на кочках, корнях и выбоинах, поползли вслед за ними нагруженные едой и тряпьём телеги. Последними подошли к околице только мы да полусотня личной охраны Вадима.
Оглянувшись на затаившуюся в страхе разграбленную деревню, он тихо, но так, чтобы я мог хорошо расслышать, произнёс:
— Я не хочу ни слёз, ни крови. Я бы вообще обошёл стороной все населённые пункты, если бы мог прокормить своих людей охотой и рыбалкой. Но это невозможно. Реки перелопачены драгами в поисках золота, леса вырублены и распроданы, зверь ушёл или выбит браконьерами, рыба лишилась нерестилищ и передохла... А у меня сто тысяч человек, это, считай, население крупного райцентра! Снабжением такой прорвы народа должны заниматься департаменты продовольствия, орсы, тресты и другие конторы, да и те, судя по убогости провинциальных магазинов, не всегда справляются с задачей; а у меня ничего этого нет, я один. Чем мне кормить людей? Поэтому я вынужден делать то, что ты только что видел.
— И что, никто ни разу не взялся за оружие, не стал защищать своё добро?
— Ну почему же... Первое время мои люди врывались по глупости в избы и получали там пулю в упор. Это же Сибирь, тут все — охотники, у всех в домах имеется оружие. И когда кто-то непрошено лезет к тебе через порог, человек оказывается вынужден защищать своих близких. Не ждать же ему, пока их начнут насиловать или резать? И хотя моя армия ни резнёй, ни насилием не занимается, я запретил своим воинам входить в чужие дома, и после этого стрельба прекратилась. Из окон не стреляет никто — они же не сумасшедшие, чтобы, видя набитую до отказа вооружёнными людьми деревню, вызывать на себя огонь целой армии! В основном, стоят возле окон с оружием в руках и ждут; если сунешься в дом — будут отстреливаться, тут у них просто нет другого выхода, но из дома на улицу не стреляют, боятся навлечь беду на своих близких.
— А полиция? Тоже отсиживается? С ней вы как поступаете?
— Полицию мы обычно тоже запираем, причём в первую очередь. Обрезаем телефонный провод и накрепко подпираем дверь бревном, этого оказывается достаточно. Они там сидят и не рыпаются. Не дураки же, видят в окна, сколько нас. Один раз, правда, ещё в Иркутской области, какие-то идиоты при нашем появлении начали стрелять. Наверное, были пьяными, героями себя почувствовали. На нашу беду, у них оказались автоматы, и они положили больше десятка моих воинов. Ну, тут уж ребята не сдержались, облили их контору бензином и подожгли... Но я не бандит и не душегуб, мне даже смерть ментов не нужна, хотя они и попили когда-то моей крови; я просто реквизирую часть продовольствия у одних, чтобы не дать умереть другим. Мировая история ничем другим, кстати, никогда и не двигалась, кроме как борьбой за перераспределение благ между различными народами, группами и сообществами. Что на войны посмотри, что на революции...
— А ты считаешь себя революционером?
— Скорее, с приставкой «анти». Это нынешняя власть, используя революционный опыт прошлого, экспроприировала у советского государства накопленные им блага, перераспределив их в пользу узкого круга причастных к правящей элите лиц. А я хочу вернуть всё к истокам, дать людям равные условия для жизни.
— И в чём будет выражаться главный принцип твоего государственного устройства?
— Закон и порядок. А в рамках закона и порядка — полная и абсолютная свобода.
— И это говоришь ты, бежавший от закона и порядка?
— Я не имею в виду закон и порядок тюремной клетки. Я говорю о чёткой регламентированности всех сфер жизни. Чтобы каждый делал всё, что захочет, но знал, что если его деятельность станет угрожать равновесию общества, то он получит утюгом в промежность.
— Жестоко.
— А иначе нельзя. Разве это справедливо, что какие-то Абрамович или Дерипаска сосредоточили в своих загребущих руках средства, на которые можно сделать счастливыми половину Сибири? А эти пол-Сибири не могут найти денег, чтобы заплатить за лечение своих погибающих детей. Мне тут как-то притащили из одной поселковой библиотеки подшивку «Комсомольской правды» за несколько месяцев, так я полистал её и офонарел! Практически в каждом номере редакция даёт объявление о сборе денег на спасение какого-нибудь ребёнка, которого могут вылечить только за границей и только за немереные доллары! А что же делает наше государство? Почему оно само не спасает этих детей? А потому, что они ему и на фиг не нужны! Какой с них навар? Никакого. Одни убытки. Ему вообще никто не нужен, особенно из тех, кто чего-то просит. Поэтому такое государство — мне тоже не нужно. Да и нет его на самом деле, не вижу я у нас государства, липа всё это для прикрытия разворовывания народных денег. А в моём государстве каждый, чьи доходы будут превышать десятикратный уровень минимальной заработной платы, должен будет платить пятьдесят процентов подоходного налога. Я не буду ни у кого отнимать его магазины, скважины или акции — обогащайся, я не возражаю. Но за то, что тебе разрешили обогащаться, плати в казну. Чтобы я мог построить каждому из моих граждан дом на Рублёвке и купить ему машину.
— Сказка!
— Но кто-то же должен сделать её былью?
— Я не верю, что ты сможешь осуществить это в реальности. Деньги — категория мистическая, они работают по своим законам. Уж стольким борцам за народное счастье они снесли крышу!.. И стоит только твоим сегодняшним единомышленникам и сподвижникам ощутить запах миллионов, как они тут же забудут все те праведные чувства, что кипели в их душах во время похода, и превратятся в очередных Абрамовичей и Дерипасок...
— Ничего, там посмотрим. Всё ещё только начинается.
— Но меня-то ты теперь отпустишь? — спросил я, глядя на гружённые добычей возы и телеги, мимо которых мы как раз проезжали.— Запасы ты только что пополнил. Зачем я тебе дальше?
— Да ты что?! — изумился Вадим.— Ты думаешь, это возможно? После всего, что я тебе сегодня рассказал? Извини, брат, но у меня теперь только два пути. Либо быть с тобой вместе до победного мига, либо убить тебя прямо здесь, на месте. Отпустить тебя, когда ты столько всего видел и знаешь, подобно самоубийству... Да и не обещал я тебе такого. Я только сказал, что или я захожу в Криниченск, или ты присоединяешься ко мне. Вспомни получше.
— Но на фига я тебе?
— На фига? — переспросил он и, потянув носом воздух, засмеялся.— А чтобы нам поужинать вместе! Слышишь запах?
Мы пришпорили коней и, обогнув небольшой низкорослый березняк, выскочили на прибрежную луговину, где нашему взору открылась завораживающая панорама. На простиравшейся в сгустившемся сумраке равнине, куда ни глянешь, полыхали сотни разожжённых костров и, судя по распространявшемуся вокруг запаху варёного мяса, уже вовсю шло приготовление еды. Чуть дальше поблёскивала водной гладью неширокая река, слышалось ржание стреноженных коней, людские голоса, скрип подъезжающих к месту стоянки повозок.
— Это что за река впереди? Обь? — поинтересовался Вадим.
— Вряд ли, Обь намного шире. Это то ли Кемь, то ли Темь. А может, Кеть, я не помню точно. Знаю, что какая-то речка течёт параллельно Оби. Кстати, как ты собираешься переправляться через Обь? Её-то, как Малый Туй, по камням не перескачешь даже в засуху...
— А вот об этом мы с тобой за ужином и поговорим. Согласен?
— А куда мне деваться?
— Это точно. Деваться тебе, брат, некуда. И, кстати, давай уж заодно расставим все точки над «i»... если ты вдруг надумаешь убежать от меня, то помни, что я тут же, как бы мы далеко ни отошли от твоего Криниченска, пошлю вдогонку за тобой своих верных нукеров, и они... ну, в общем, я бы не хотел развивать эту мысль дальше. Ты меня понимаешь?
Я обречённо кивнул:
— Как не понять!
— Вот и замечательно. Хотя я всё-таки хотел бы, чтобы ты чувствовал себя в моём стане не заложником, а единомышленником и другом.
Один из ехавших вместе с нами воинов издал вдруг негромкий условный свист, и в ответ на него из темноты тут же вынырнули на маленьких лошадях какие-то проворные люди. Один из них быстро соскочил на землю и, взяв из рук Вадима поводья его жеребца, повёл его к уже установленному для него на поляне шатру.
— Пока ты не обзавёлся своим шатром или палаткой, поживёшь с Аюндаем,— сказал Вадим,— он не храпит и не лезет с разговорами. А потом мы тебе выделим какое-нибудь отдельное жильё. Договорились?
— Ты сказал — я услышал,— повторил я практикующийся в разговоре с Великим Ханом ответ.
— Ну, значит, всё будет отлично! — засмеялся на это Вадим и дружески хлопнул меня по плечу.
14.
Сжевав по нескольку кусков варёной телятины, мы полулежали на расстеленных кошмах и прихлёбывали из эмалированных металлических кружек крепкий душистый чай, в котором явственно ощущался привкус то ли лесной смородины, то ли малины. Увидев за ужином, что меня в моей летней рубашечке с короткими рукавами одолевают комары, Вадим дал распоряжение своему интенданту, и тот принёс мне плотный, но не тяжёлый халат тёмно-коричневого цвета и лёгкую монгольскую шапку.
— Когда-то ты меня обеспечивал спецодеждой, а теперь наступила моя очередь,— пошутил Вадим, глядя, как я спешу защитить себя от назойливых укусов насекомых.
Быстро просунув руки в рукава, я почувствовал себя в новом одеянии как в надёжной противокомариной кольчуге. А нахлобучив на самые уши шапку, ощутил себя ещё более уверенно и, не обращая больше внимания на звенящее вокруг комарьё, возобновил трапезу.
Теперь же мы просто пили чай и обсуждали предстоящие перспективы.
— Итак, какие методы переправы видятся моим воеводам? — нарушил благостную тишину Вадим, отставляя в сторону кружку с чаем.— Хайдар?
— Конники переплывут реку на лошадях, с этим проблем нет. А вот для телег, наверное, надо строить плоты или искать мелкое место.
— Мелких мест тут нет,— подал голос я.— Глубина Оби составляет здесь от четырёх до восьми метров, и даже в такое засушливое лето, как нынешнее, не меньше трёх. А строить плоты для переправы двухсот телег... Или сколько их там у вас?
— Триста с лишним,— уточнил Вадим.— Только не «у вас», а «у нас», ты ведь теперь тоже часть нашего воинства.
— Ну да, у нас. Так вот, на постройку трёхсот плотов надо уйму времени и леса. Да и управлять плотами надо уметь, чтобы бороться с течением. Не знаю, можем ли мы позволить себе стать здесь лагерем на несколько недель, а то и больше.
— Нежелательно,— молвил Вадим.— Во-первых, нас тут могут засечь, а во-вторых, всё это время нам надо будет чем-то питаться, жечь костры — а где брать еду и сухостой? Запасы имеющихся у нас продуктов мы прикончим уже завтра-послезавтра, найденный в окрестностях сушняк сожжём уже сегодня... Какие ещё будут мысли?
— Надо искать мост,— подал голос Шойбон.
— Ты думаешь, тут где-то поблизости есть мост? — недоверчиво переспросил Вадим.
— Через всякую реку есть мост. Как же иначе?
— Ты что-нибудь слышал про мосты в этих краях? — обратился Вадим ко мне.
— Я знаю, что три или четыре моста через Обь переброшены в Новосибирске и один в Сургуте. А больше не слышал. Но в Колпашево есть действующий паром, я на нём весной переправлялся. Большое такое плоское судно, на которое можно загнать сразу около десятка телег.
— Ты предлагаешь заявиться всей ордой в Колпашево?
— Всей ордой я бы не стал: город хоть и небольшой, тысяч двадцать всего населения, но там живёт много охотников, у всех есть ружья или карабины, есть и своё отделение полиции, связь с областью. Это в деревнях ничего не работает, а там у многих есть телефоны, мобильники. Вы же не планируете устраивать там Сталинградскую битву?
— И что ты предлагаешь?
— Все, кто не боится воды, пускай переплывают реку здесь. Кстати, не одну, а две, так как сначала надо переправиться через Кеть, а уже потом через саму Обь. Кеть в ширину тут метров сто, но она неглубокая, метра полтора всего или меньше, её все перейдут, не слезая с коней. Обь, наверное, метров пятьсот или шестьсот будет, я точно не знаю. А может, четыреста. Но, держась за шею лошади, переплыть можно. Остальным надо идти с телегами в Колпашево, нанимать там паром и спокойно переправляться на тот берег. За Колпашевым все снова соединимся. Дальше надо, наверное, выруливать в сторону Алтая и Казахстана. Там ровная местность, степи, лесостепи. Идти сквозь тайгу рано или поздно станет невозможно.
— Здесь полно дорог, проложенных геодезистами, изыскателями, военными. Про них уже давно никто не помнит, но они остались. Правда, большинство из них довольно сильно позарастали, но мы же движемся,— возразил Хайдар.
— Насколько я понимаю, армия будет всё время увеличиваться, ей уже и сегодня мало этих дорог, а дальше будет ещё труднее. А там — простор, степи.
— Ты хочешь, чтобы нас заметили? — буркнул Шойбон
— Во-первых, там на сотни километров нет ни души. А во-вторых, на ровной чистой местности мы и двигаться будем в два раза быстрее, так что нас просто не успеют засечь. Мелькнули — и нас уже нет!..
— Ладно, оставьте этот разговор на время,— остановил нас Вадим, и Шойбон почтительно склонил голову.— Ты лучше скажи,— обратился он ко мне,— как мы объясним своё появление на переправе? Кто-нибудь там наверняка спросит: кто вы такие, откуда взялись и куда направляетесь? Как мы будем всё это объяснять?
— Да так и объясним. Недавно вся страна смотрела по телевизору, как очередной весенний паводок затопил, на хрен, весь город Ленск в Якутии и смыл целую кучу более мелких посёлков, стоявших вдоль реки Лены. Вот мы и скажем всем, что вышло, мол, постановление правительства РФ переселить нас из этих затапливаемых мест на земли Алтая. Туда мы, мол, и направляемся.
— А если спросят документы?
— Так смыло всё, какие, на фиг, документы? Есть постановление правительства по этому вопросу и утверждённые администрацией Ленского района списки переселенцев, но с ними полпред Республики Саха (Якутия) уже вылетел в Барнаул, оформляет там на всех временные паспорта.
— Хм!.. Ты в самодеятельности не участвовал? Прямо спектакль тут нам нарисовал!
— Вся жизнь — театр. Слышал такое высказывание?
— Слышал... Только не освистали бы нашу премьеру.
— Будем хорошо играть — не освищут.
— Ну-ну. Посмотрим...
На следующее утро начали переправу через Кеть. Река действительно оказалась неглубокой, так что даже не пришлось плыть. Основная масса войска переехала её вброд на конях, даже не намочив задниц, лишь по-детски хохоча и радуясь поднятым брызгам, искрящимся в лучах встающего солнца. А вскоре показалась и Обь. Тут, конечно, у некоторых лица потемнели. Река казалась пугающе широкой и быстрой. Но воеводы времени для разрастания паники не оставили, приказали снять с себя и надёжно привязать к сёдлам всю лишнюю одежду и оружие, потом вскочили полуголые на коней и первыми въехали в воду, бодря и похлопывая своих четвероногих помощников, а некоторое время спустя сползли с конских спин и поплыли с ними рядом, крепко держась рукой за их гривы и сбрую.
Поплыл в числе первых и сам Великий Хан, не устыдившийся предстать перед своими подчинёнными в длинных белых трусах в мелкий голубой цветочек. И только мы с Аюнбаем остались стоять на обском берегу, слушая доносящееся от воды конское ржание и глядя, как течение сносит всё дальше и дальше вправо переправляющееся на противоположный берег войско.
— Только бы никакой сухогруз вдруг не выскочил или катер с баржой,— испуганно подумал я вдруг вслух, представив, как какая-нибудь белоснежная «Комета» несётся по беспомощным конским головам, а из круглых окон-иллюминаторов и с открытых палуб на всё это не столько с ужасом, сколько с недоумением смотрят онемевшие пассажиры.
— Переплывут, никуда не денутся,— успокаивая, скорее, сам себя, промолвил сотник, и, развернув своих коней, мы поскакали обратно через Кеть по направлению к Колпашево.
Надо было догонять отправленный туда ещё до рассвета обоз и обеспечивать ему паромную переправу. «Ты двадцать лет занимался в геологии организационными работами, вот и используй свой опыт,— сказал мне Вадим, выдавая толстую пачку пятитысячных купюр.— Ты же спрашивал, зачем ты мне нужен? Вот Колпашево и ответит тебе на этот вопрос...»
И мне осталось только молча хмыкнуть да приступить к проведению операции.
15.
К паромной переправе мы вышли лишь на третий день после отправки обоза, настолько медленно тащились наши телеги по размытой дождями, ухабистой, пересечённой корнями и разбитой вездеходами грунтовке. Паром был как раз на нашей стороне, и я сразу направился к капитану буксирного катера.
— Какой у вас режим работы? — спросил я, поздоровавшись за руку с невысоким лысым мужиком в застиранных отечественных джинсах и выгоревшей серой ветровке.
— Два рейса в день,— неторопливо ответил он.— Вот сейчас один, и ещё один после обеда.
— А какой у вас оклад?
— Хм! Это коммерческая тайна, нам её разглашать не велено.
— Да ладно, сказал! Тайна! Тысяч пять, наверное, не больше?
— Пять тысяч я зимой получаю, когда паром на берегу лежит. А в сезон я имею семь с половиной.
— Ну вот! А я хочу вам дать заработать. Видите телеги на берегу? Тут вашему парому ходок на двадцать будет.
— Это до завтрашнего утра возить, без перерыва. Ни моторист не захочет, ни механик. Да и я не железный... Так что придётся вам разбить тут лагерь и недельку подождать, пока мы не переправим всех постепенно на тот берег. По-другому не получится, это я вам сразу говорю. Я-то знаю...
— Эти люди,— кивнул я на заполняемый повозками берег,— потеряли во время наводнения в Ленске всё своё жильё и имущество, а некоторые ещё и близких. Теперь их переселяют на Алтай, где правительство выделило им землю. Представьте, что для них значит каждый лишний день мытарств? Вы бы хотели сидеть здесь неделю в ожидании переправы?
— Я понимаю, но мы ведь тоже живые... Кому захочется вкалывать тут сутки напролёт?..
— Так ведь не задаром же! — остановил я его.— Я плачу за каждый неплановый рейс по тысяче рублей — вам, мотористу, механику, всей команде. Это тысяч по двадцать за ночь!
— Успеть бы ещё до утра-то... Вон сколько телег понаехало!
— Мы всё сосчитаем и за всё заплатим.
— Надо ещё начальнику в конторе... А то узнает, вонь поднимет...
— Дадим десять тысяч и для него.
— Ну так чё ж... Надо начинать погрузку...
Я махнул рукой стоявшему с телегами возле входа на паром Аюндаю, и он начал заводить на судно первые повозки, а появившийся откуда-то из подсобки парень начал руководить погрузкой, распределяя телеги на палубе. Паром представлял собой большое железное корыто метров тридцати в длину с бортами метровой высоты, в котором умещалось по десять-двенадцать телег с запряжёнными в них лошадьми — три или четыре ряда, в зависимости от габаритов телег, по три единицы в ряду. Ходка туда и обратно занимала около часа времени, ещё полчаса уходило на погрузку-выгрузку. Начав около одиннадцати утра, мы катали наши возы весь день, всю ночь и всё утро и закончили переправу только к обеду следующего дня, сделав к этому времени двадцать семь рейсов. Двадцать восьмым переправились я и десятка полтора остававшихся со мною всадников, а Аюндай и ещё десятка два воинов ушли впереди обоза, уводя его за Колпашево в поисках какой-либо старой лесной дороги.
Покидая паромную переправу, я отдал капитану толстую пачку денег, и мы поскакали догонять колонну.
Оставив по левую руку трёхэтажный зелёный городок, мы двинулись по трассе в южном направлении, создавая кучу неудобств проезжающим в сторону Колпашево и особенно обратно автомобилям и вызывая на себя ругань и раздражение водителей. Удивительно, но даже здесь, в глухомани, в самом что ни на есть центре сибирской тайги, дороги были переполнены машинами не меньше, чем, наверное, в той же самой Москве. Обгонять растянувшийся на полтора километра обоз водителям было очень неудобно, и я передал по колонне, чтобы наши телеги ехали группами, оставляя между собой интервалы, в которые могли бы заныривать обгоняющие наш обоз автомобили, пропуская идущий им навстречу транспорт. Повозки потихоньку рассредоточились, и висевший над дорогой рёв клаксонов вкупе с шофёрской матерщиной постепенно затих.
Оглядываясь на осуществлённую только что переправу, я подумал, насколько фантастично и невероятно выглядит всё происходящее, гораздо больше похожее не на реальность, а на фантасмагорическую выдумку какого-нибудь популярного ныне сочинителя, да и того, наверное, задолбали бы ушлые критики, ловя на неправдоподобии событий и несовпадении деталей. То, сказали бы, ширина Оби в месте переправы на самом деле на десять метров шире, чем сказано в романе, то закричали бы, что на паром влезает не двенадцать телег с лошадями, а только одиннадцать с половиной, и таким образом выставили бы автора или полным дилетантом, даже близко не знакомым с описываемой реальностью, или же и того хуже — лгуном и злостным исказителем жизненной правды. Хотя эта самая жизненная правда имеет порою такую фантастическую окраску, какая даже во сне не могла бы привидеться ни одному новомодному сочинителю! Жизнь — это ведь и есть самый изощрённый фантаст и выдумщик, с ней не в силах тягаться ни один Стругацкий, как бы лихо ни закручивал он свои сюжеты...
Проходив и проездив два десятилетия по просторам сибирской тайги и Забайкалья (а иногда и полетав над ними в самолёте или вертолёте), я могу с уверенностью утверждать, что у большинства проложенных по тайге дорог имеются их заброшенные и зарастающие травой и молодым подлеском двойники — то есть идущие параллельно основным трассам просеки, по которым когда-то подвозили технику и материалы для строительства главной автодороги. Иногда такая дорога является результатом двух проводившихся параллельно друг другу изыскательских работ, одна из которых оказывалась впоследствии либо почему-то забракованной, либо просто оставленной и забытой из-за того, что началась война и работавшие на ней инженеры и строители ушли на фронт. Или же её проектировщиков и руководителей расстреляли по обвинению в работе на индийскую разведку. Это могут быть также прорубленные геодезистами просеки, которые ведут к возвышающимся посреди таёжных дебрей пунктам триангуляции, напоминающим собой классические сторожевые вышки вокруг концлагеря. А могут быть дороги, которые когда-то и в самом деле вели к сталинским лагерям или лагерным посёлкам — так называемые «этапы», по которым страна массово следовала к выброшенному ныне на свалку коммунизму. Иногда нам попадались даже вымощенные бетонными плитами трассы, по которым в годы гонки вооружений тяжеленные армейские тягачи подвозили к секретным подземным шахтам многотонные баллистические ракеты. В перестроечные годы эти шахты, на радость натовским генералам, были нами добровольно взорваны, а проложенные к ним по тайге бетонки остались.
Такую параллельную основной автотрассе дорогу я и искал, посылая время от времени вправо от себя небольшие поисковые группы, которые рано или поздно должны были пересечь её где-то не очень далеко от запруженного нами шоссе. И вскоре такая дорога действительно обнаружилась. Вернувшиеся из очередного рейда разведчики доложили, что до неё от нас около семи километров, но что она находится во вполне приличном состоянии, только слегка заросла молодняком. Следуя за нашими вестниками, мы свернули на еле видимую среди зарослей грунтовку и устремились в глубь шумящего высокими кронами массива. Часа через четыре осторожного продвижения по почти невидимой тропе мы вышли на довольно сносную широкую дорогу, густо поросшую травой и тонкими прутьями молодняка.
— Отлично! — не сдержал я чувства удовлетворения.— Теперь можно идти, не боясь встретить полицейскую машину. Тут-то они не ездят! Осталось только соединиться с верховой частью войска. Аюндай, я думаю, надо кого-то отправить навстречу Великому Хану и привести его со всем воинством сюда. А потом уже двинемся дальше все вместе.
— Я сейчас отправлю пару небольших отрядов, которые отыщут Великого Хана и помогут ему найти эту дорогу,— согласился сотник и, подав знак своим людям, отъехал с ними в сторону и начал объяснять предстоящую задачу.
После того как разведчики разделились на три группы и двинулись назад на поиски основной части войска, мы прошагали ещё около трёх-четырёх километров по найденной дороге и сделали привал. К тому располагала сама местность — сухая, не болотистая луговина, которую пересекал весёлый прозрачный ручей, похожий даже на небольшую речку. В ожидании основной части войска воины наготовили сушняка для костров, поснимали с телег казаны, мешки и сумки с продуктами и принялись заготавливать хлеб, для чего натаскали из ручья множество гладких валунов и сложили из них с помощью мокрой глины десятка три разнообразных печей: одни — похожие на большие каменные котлы наподобие узбекских тандыров, а другие — типа русской печи, выложенные в виде больших каменных берлог и засыпанные сверху толстым слоем глины. Обложив тандыры дровами и запалив костры, их долго раскаляли до нестерпимой температуры, потом отгребли в сторону жар и начали печь лепёшки, прилепляя их к внутренним стенкам печей. Процесс шёл быстро, и готовые лепёшки складывали в кожаные мешки и относили на телеги.
Тесто для русских печей готовили, оказывается, ещё накануне — оно ехало в жбанах на пяти подводах, накрытое одеялами для сохранения тепла. Сейчас из него быстро скатали большие круглые караваи и, сначала прокалив печи, а потом оставив их на некоторое время открытыми, чтобы из них вышел излишний жар и хлеба сразу же не обуглились, поставили в них караваи и плотно закрыли плоскими камнями-заслонками.
Отгребя в сторону от тандыров ненужные более для приготовления лепёшек горячие угли, на них набросали ошкуренные ветки ивняка и рябины и в клубах густого жёлтого дыма начали коптить мясо добытых во время последней реквизиция животных.
Работа шла слаженно и быстро, каждый изучил и освоил своё дело до автоматизма, и теперь, торопясь подготовить стоянку к прибытию главных сил, не отвлекался ни на какие разговоры и перекуры, а, как отлаженный механизм, выполнял доверенную ему работу. За ручьём быстро вырастали шатры и палатки, котлы наполняли водой и вешали над приготовленными для розжига кострищами,— словом, делали всё необходимое, чтобы сразу же по прибытии обеспечить войску максимальный комфорт, отдых и быстрое восстановление сил.
Видя, что всё идёт своим чередом, Аюндай отдал свою и мою лошадей табунщику и пригласил меня к костру на чай. Чай для таёжника — как сигарета для заядлого курильщика: и душу бодрит, и мозги прочищает, и разговору течь помогает. Удовольствие, одним словом,— кто ж от него откажется? Да ещё Аюндай успел где-то сорвать и бросить в чайник несколько листьев дикой смородины, которая пахнет раз в пять сильнее садовой, просто чудо как пахнет...
— Чай, конечно, надо пить из фарфоровых чашек, а не из железных кружек, но при нашем образе жизни они не выдержат и одного дня, переколотятся в крошку,— сокрушённо вздыхая, разливал шоколадного цвета напиток Аюндай.— Но это уже, наверное, когда придём в Москву, тогда и пошикуем, как белые люди, а пока придётся из кружек... Да-а... У меня там дочка, в Москве, в университете учится. Я к ней ездил три года назад. Казанский вокзал помню, туда поезд приходит. Красивый, как Кремль. Я потом с него и назад уезжал, запомнил...
— Ты веришь, что нам удастся взять Москву?
— На стороне Великого Хана все боги, они ему помогают. Не говоря уже про людей. Орда за него и в огонь, и в воду готова...
— Ну да, хоть под лёд Байкала.
— Это ты про слух, который мы распустили? — засмеялся он.— Если бы было надо, мы бы и правда пошли через озеро, никто бы не испугался. Ты бы видел, как его люди за Байкалом встречали! Как бога! Целыми деревнями в войско записывались, и никто до сих пор не ушёл, потому что верят в него. А вера — она сильнее любого оружия, она горами двигает. Вон, когда в коммунизм верили, то никакие трудности народ не пугали, всё перетерпеть могли — и лагеря, и войну, и голод, и при этом ещё счастливы были, песни пели: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек!..» А сейчас что? За копейку мать родную продадут, не только Родину! Э-э-эх!..
Аюндай горестно махнул рукой и взялся за остывающую кружку.
Мы с удовольствием пили чай, отдыхая от тряски в седле и поглядывая, как кипит работа по возведению стоянки, когда услышали какой-то шум и увидели приближающуюся к нам из-за ручья группу верховых. Ехавшие о чём-то громко спорили между собой и размахивали руками, чуть не задевая друг друга по лицу зажатыми в них нагайками.
— В чём дело? — поднимаясь на ноги, спросил Аюндай подъехавших.— Вы чего не поделили?
— Мы деревню нашли! — торопясь, выкрикнул один из наездников.— Брошенную! Две сотни домов, ещё не развалившихся, с крышами и дверями. Даже стёкла в окнах ещё целые! И никого нет, народ ушёл. Года, наверное, два назад или три, потому что даже зарасти ещё всё сильно не успело. Так что можно несколько дней пожить в домах вместо палаток, пока остальные не подойдут. Это вон там, под горой, за осинником, не больше двух километров отсюда.
— Нельзя там, однако, жить, там плохой место! — энергично перебил его рассказ один из спутников, и своим круглым лицом, и прорезью глаз похожий то ли на якута, то ли на монгола.— Там худо будет, заболеем все, люди не зря ушли вон из этого места!
— Почему нам там будет плохо? — спросил Аюндай.
— Там души мёртвых живут! Нельзя им мешать, Нижний мир не любит этого.
— Нижний мир, Верхний мир... Зато там дома с полами и колодцы во дворах! Сортиры с дверями! Готовая перевалочная база, как будто специально для нас выстроенная! Я заходил в дома, они сухие, а в некоторых даже столы и кровати остались!
— Ну хорошо, хорошо, не горячись,— успокоил его сотник.— Сейчас мы туда съездим и всё как следует осмотрим. Время у нас есть, а на месте всегда всё бывает виднее. Показывайте нам дорогу.
Я тоже поднялся с кошмы и пошёл к своему коню. Мне не раз встречались в тайге и охотничьи избушки-зимовья, и покинутые людьми рассыпающиеся от ветхости деревни, и разваливающиеся бараки сталинских лагерей, и это всегда было очень волнующе и интересно. Так необычно было представлять себе, глядя на заросшие берёзами и соснами дворы, провалившиеся крыши и покосившиеся стены, что кто-то здесь когда-то жил, любил, работал, мечтал, и всё было наполнено человеческими голосами, чувствами, судьбами...
Мы пересекли долину и обогнули тянущийся узким мысом на пути к невысокой геометрически правильной сопке осинник. У её подошвы действительно открылись взору сотни две разбросанных вдоль змеящейся узенькой речушки вполне сохранившихся изб с проступающими из густой травы заборами и задранными в небеса колодезными журавлями.
— Ну, воду-то из колодцев точно пить нельзя, она вся должна была загнить за это время. Её сперва месяц отчерпывать надо,— высказал свои мысли Аюндай.
— Тут ничего, однако, трогать нельзя! — стоял на своём Болторхой, как, оказалось, звали маленького якутского воина.— Тут всё принадлежит мёртвым. Я чую тут дух смерти. Люди здесь часто болели, поэтому и ушли долой вон!
— Да просто тут заработков не стало, вот они и уехали! — не сдавался первооткрыватель деревни.— Сейчас же нигде ни колхозов, ни совхозов не осталось, чем людям жить прикажете? Вот они и бросают родные места и бегут в города. Там хоть какую-то работу найти можно...
Мы проехали вдоль единственной улицы деревни и в конце её остановились. Прямо перед нами начиналась поросшая мелким редколесьем круглая, точно конус, гора, около сотни метров в основании и метров двадцати, а то и выше, в высоту. Покрывающая её склоны растительность не могла скрыть собой ни их идеально ровной поверхности, ни одинаковых, как у равнобедренного треугольника, углов к горизонту, что более чем красноречиво намекало на искусственное происхождение возвышенности.
— Это не сопка,— глядя на её ровные, как у пирамиды, склоны, предположил я.— Это насыпной курган. Скорее всего, какой-нибудь древний могильник. Я слышал, их в Томской области немерено.
— Я же говорю, что тут смертью пахнет! — возликовал Болторхой.— Эта деревня построена на костях, тут тысячи лет хоронили мёртвых, а люди не знали и построили тут себе дома. Однако кто строит жилище на могилах? На кладбище надо ходить тихо, чтоб не тревожить сон покойников. Нижний мир требует почтительного отношения, а войско своим шумом их всех разбудит. Нельзя тут, однако, ночевать, беду накличем, людей погубим.
— Задолбал ты своим Нижним миром! — психанул второй спорщик.— Вы как хотите, а я со своим отрядом буду ночевать здесь. Хоть одну ночь поспим не в палатках, а в избах на койках! — и, опережая возможность продолжения дискуссии, отрезал: — Всё, я сказал!..— после чего пришпорил коня и помчался в сторону дымящихся костров — собирать свою дружину.
— Да пусть ночует где хочет,— пожал плечами Аюндай.— Лично я своих воинов сюда не пущу. Да они уже и сами отвыкли от изб и кроватей, так чего ради расслабляться? Разве в шатре хуже спится?
— В шатре живёт твой дух, а в этих избах — чужой дух, и в этой горе — чужой дух, и в этой земле — чужой. Едем отсюда, нельзя тут долго быть, однако,— завёл свою песню Болторхой, и, чувствуя неприятный холодок на сердце, мы тронули поводья лошадей и поспешили из безжизненной деревни туда, откуда уже аппетитно доносился уютный запах дыма и варящегося в котлах мяса.
До ночи войско Великого Хана так и не прибыло, и, поужинав, мы оставили возле костров дежурных и легли спать. Отдельного шатра мне так до сих пор и не выделили, и я по-прежнему ночевал в большой походной юрте Аюндая. Впрочем, она оказалась не только просторной, но и разделённой ковровыми перегородками на несколько отдельных отсеков, так что у меня в ней был как бы свой собственный «номер», где мне никто не мешал и где я мог отдохнуть и побыть в уединении. Что интересно, тонкие ковровые перегородки глушили звуки во много раз лучше, чем стены привычных городских квартир, не говоря уже про общежития, где тебя и днём, и ночью терзают долетающие со всех сторон и этажей пьяные крики, ор и ругань соседей, громыхающая басами рок-музыка или проникающее в самый мозг визжание электродрели.
Погрузившись в эту войлочно-ковровую тишину, я закрыл глаза и начал думать о Таньке. Точнее сказать, оно как-то само начало думаться о ней, едва я отключился от звуков оставшегося за шатром мира. Вкусив за прожитое в избе тётки Василисы время все радости тихой семейной жизни, я вдруг впервые в жизни почувствовал, что значит на самом деле — быть счастливым. Для этого нужны не слава, не деньги, не власть, не успех и не изощрённые удовольствия, а всего-навсего сияющие рядом с тобой дивным светом глаза любимого человека и ощущение сладкого покоя… Которого в моей жизни почему-то было очень и очень мало и тихую радость которого я испытал, только приехав нынешней весной к Таньке…
Так, с совершенно не мотивированным для моей ситуации чувством блаженного покоя в душе, я и уснул, лёжа на серой кошме под куском разрезанного по размерам одеяла ковра, а утром проснулся от какого-то ощущаемого не столько слухом, сколько нервами напряжения, возникшего за отделяющими место моего ночлега перегородками. Сначала я услышал топот копыт остановившейся возле входа в юрту лошади, потом донеслась какая-то отдалённая беготня и приглушённые, но явно возбуждённые голоса двух или нескольких собеседников. Заинтригованный происходящим, я отбросил одеяло и, накинув халат, вышел к говорившим. Это были Аюндай и несколько незнакомых мне воинов, один из которых, взволнованно жестикулируя, пересказывал ему какую-то историю.
— Что-то случилось? — негромко спросил я, кивнув ему в знак приветствия.
— Лёшка Иркутский погиб,— пояснил Аюндай.
— Какой Лёшка?
— Ну тот, что агитировал нас ночевать в заброшенном посёлке. Его током убило.
— Током? — изумился я.— Где он его там нашёл?..
— А вот сейчас поедем и посмотрим. Делать ему, блин, было нечего...
Мы наскоро умылись, оделись и, не завтракая, поскакали в сторону возвышающегося на краю долины кургана, у подножия которого виднелись оставленные несколько лет назад людьми избы. Минут через двадцать мы уже подъезжали к осмотренной нами вчера деревне, на краю которой стояли, сгрудившись, десятка три понурых конников. Это и был отряд Лёшки Иркутского. А чуть поодаль — как раз у границы крайнего дома — лежали на обочине дороги он сам и его лошадь. Рядом возвышался слегка покосившийся деревянный столб, с которого свисало метров пять-семь алюминиевого провода. Конец его, свившись двумя змеиными кольцами, лежал в метре от тела Лёшки, как раз на полпути между ним и столбом.
Я поднял голову и проследил, куда уходит провод. От чашки фарфорового изолятора он тянулся до торчащего метрах в двадцати впереди другого столба, но дальнейшего продолжения видно не было. Проехав истины ради эти двадцать метров, я и вправду увидел на столбе только небольшой хвостик, торчащий возле наполовину расколотого изолятора. Дальнейшая часть провода была оборвана или обкушена, так что электрическому току в нём взяться было просто неоткуда. Я проскакал ещё пол-улицы, но ни на одном из остававшихся в деревне столбов проводов больше не было. Не обнаружил я нигде и трансформаторной будки, которая хотя бы теоретически могла создать электрическое напряжение. Лишь между двумя крайними столбами на краю деревни оставались натянуты два провода, за свисающий до земли конец одного из которых за каким-то хреном и взялся сегодня, покидая деревню, Лёшка Иркутский.
— Здесь не могло быть тока,— сказал я, вернувшись к молчаливо застывшей вокруг трупа погибшего товарища группе.— Эти провода никуда не ведут. Деревню давно отключили от энергоснабжения, а провода обрезали.
— Но все видели, как он взял в руки провод и затрясся в судорогах, а потом упал вместе с лошадью на землю и почернел. Ты посмотри — он ведь обгорел весь, кожа стала чёрная, как сапог. А одежда осталась практически неповреждённой. Может, ток мог накопиться в проводах самостоятельно?
— Теоретически два идущих параллельно друг другу проводника с изоляционной прослойкой между ними (а воздух как раз и является не токопроводящей средой) являют собой конденсатор, который при резком отключении от источника тока мог сохранить в себе некий заряд статического электричества... Но на деле всё это, конечно, полная лажа. Если бы это был хотя бы кабель, жилы которого идут в непосредственной близости друг от друга и взаимодействуют своими электромагнитными полями, тогда он ещё мог бы выступить в роли электроконденсатора... А тут... Два параллельно висящих в воздухе на расстоянии полуметра один от другого двадцатиметровых куска проводов... Чушь собачья!
— Отчего же он тогда почернел и обуглился? Да ещё вместе с лошадью?..
— Спроси у Болторхоя. Помнишь, он вчера предупреждал нас, что здесь нельзя находиться, а тем более останавливаться на ночлег? А Лёшка пошёл наперекор, вот духи кургана его и наказали.
— Маразм. Я сам наполовину монгол, вырос в атмосфере подобных суеверий, но неужели я поверю в эти сказки?
— Тогда остаётся только одно предположение. Что недавно тут была сильная гроза, она создала электрический разряд большой мощности, который ударил в один из этих столбов и наэлектризовал натянутые на нём провода. И когда Лёшка взялся за свисающий конец одного из них, заряд тут же ударил его и, обуглив его и лошадь, ушёл через них в землю.
— А почему заряд не ушёл в землю до Лёшкиного прикосновения? Конец провода давно валяется на земле — вон, посмотри.
— Не знаю. Может, он лежал на сухом участке, и из-за этого не было контакта с землёй. А Лёшка взял его влажной ладонью и замкнул цепь... Зачем только он это сделал, не пойму?
— Хотел забрать провод с собой, сказал, что он ему в пути пригодится,— пояснил один из воинов его отряда.
— Да уж,— вздохнул Аюндай.— Впору поверить россказням Болторхоя. Но лучше всё-таки принять твою версию с грозовым зарядом и запретить всем прикасаться к каким бы то ни было проводам вообще. А заодно и ночевать в заброшенных избах. От греха подальше.
Он отдал распоряжение похоронить погибшего, и мы возвратились в лагерь. Все уже встали и завтракали. Над долиной стоял мерный гул голосов, звяканье металлической посуды, вились уютный запах походных костров и дух горячей пищи. Пользуясь образовавшейся паузой, хлебопёки уже с утра опять продолжили заготовку хлебов и лепёшек, чтобы накормить ими ожидаемое с минуты на минуту войско.
Подозвав вестового, Аюндай рассказал ему историю гибели Лёшки Иркутского и велел оповестить все отряды об опасности прикосновения к любым проводам, а также о запрете ночевать в заброшенных посёлках и избах. После чего мы опять сполоснули в ручье лица и руки и сели завтракать. Мне есть не хотелось, но свежий хлеб и горячие лепёшки издавали такой аппетитный аромат, что рука невольно потянулась к возвышающимся грудой лепёшкам, и я принялся за еду.
Допивая чай, Аюндай велел принести ему из шатра рацию и попытался выйти на связь либо со штабом Вадима, либо с ускакавшими на их поиски разведчиками, однако рация только издавала безжизненное марсианское шипение и не отзывалась.
— Где-то они ещё далеко, не ближе десяти километров,— сделал заключение сотник.— Переносная рация «Беркут-803М» — одна из самых мощных в своём классе, мы захватили несколько штук таких при освобождении лагерей в Забайкалье. Дальность её приёма в лесу — около восьми километров, и если Вадим не отвечает, значит, они находятся ещё дальше. Вот только как далеко их занесло? И зачем?..
— Колпашево, наверное, обходят. Это мы через него за день проскочили по окраине, никто особо и не обратил внимания. А сто с лишним тысяч конных воинов незаметно через город не проведёшь.
— Не проведёшь. Поэтому их через него и проводить никто не собирался. Великий Хан сразу сказал, что пойдёт старыми дорогами. Просто, видать, слишком далеко отклонился. Так что будем ждать.
И налил себе новую чашку чая.
Окончание следует