***
Перезрелый звук шмеля и летней дрёмы
после полдня солнце чистых занавесок
запах вымытых полов и «Детство Тёмы»
дочитать бы надо счастье всплеском
подступает к горлу невозможно
жить ходить листать страницы вечер вводит
полный воздух внутривенно и подкожно
слов пока ещё не нужно...
***
Бульвар скукожился и улица усохла,
дома присели, – всё бедней и проще,
чем было в детстве, – выцветшая охра
заката перед наступленьем нощи.
И ночь сама без роскоши и тайны,
без ветерка, донёсшегося с моря,
без истины нетрезвой и случайной,
пропавшей в мимолётном разговоре.
И всё это не стоит сожаленья,
как не жалеют о пустой пичуде,
как огибают камень преткновенья
к своей душе внимательные люди.
Что остаётся? Ровное дыханье
и темнота, сравнимая с золою,
последнего итога колыханье
чуть в высоте...
***
Бог дарует тихую обитель,
ясный день, нежаркую погоду,
трезвый ум, способность ярко видеть
раз в году, и реже год от года.
Вот и мне, быть может, на неделю,
осенью, порою листопада,
достаётся райское безделье
золотая соразмерность взгляда.
Достаётся комната в три роста,
зеркало в витой старинной раме;
зеркало бесчувственно и просто
отражает прожитое нами:
пастушка с пастушкой на салфетке,
пианино, море с облаками,
женщину, сидящую в беседке,
мальчика, играющего гаммы.
Мальчик полон страхов и печалей,
он боится смерти и болезни,
он не видит смысла в том начале,
что со временем сотрётся и исчезнет.
Я не трону женщину в беседке,
с ней и так всё было слишком сложно,
пусть сидит в своей зелёной клетке, –
есть стихи, в которых всё возможно.
Можно очутиться в прошлой жизни,
так, как очутились эти двое,
замогильный запах жухлых листьев
их приводит к счастью и покою.
Путь ведёт скрипучим чёрным ходом,
длинной итальянской галереей
в комнату, откуда мальчик родом,
где стоят шкафы, как иереи.
Грузным соглядатаям зачатий
и смертей в дряхлеющей квартире, –
что им скрип продавленной кровати,
тонкий вскрик живого в этом мире?
Комнаты предутренние тени –
отпеванье по ушедшим и пропавшим.
После стыдной суеты забвенья
прошлое становится всегдашним.
В этом дар твой, тихая обитель,
строгий смысл за лёгкою игрою,
словно кто-то обделил или обидел
и потом одаривает втрое.
***
На слишком близкое, слишком близкое
я подошёл к тебе расстояние,
всё расплывается, сердце стискивает,
Бог весть откуда это сияние.
И ты прекрасна ли, я ли выдумал, –
что за бессмыслица слов двоящихся!
Из прошлой жизни я время выломал
и вставил шарфик твой, в ветре длящийся.
И вставил шаг твой, навстречу льющийся, –
взаимность тела и тяготения,
и невесомое тех дней имущество:
дрожанье воздуха вослед движению.
ДЕТСТВО
Я на диване, мир уютен,
мне дочитают книжку завтра,
среди Иванушкиных плутен
дрожит стекло от гула «Татры».
И бабушкин счастливый штрудель
остынет на окне, и вечер
осеребрит фонарным чудом
широколиственное вече,
прочертит сеть венозной тени
на потолка белейшем меле,
и кровь прозрачных сновидений
дохлынет до моей постели.
И запах дома, запах дома
(как мне сейчас ты остр и нужен)
оберегает от погрома
огромной жизни, что снаружи.
***
Город спускается к балке,
прыгает в темень ночную
и выбирается жалкой
горстью домишек вслепую.
Свет, проплутавший, как сыщик,
в путаном лепете листьев,
тонкими струйками прыщет
на кукурузный булыжник.
Тепло. И спиною жмётся
тень в закромах подворотен.
Городу что-то неймётся,
он, как потерянный, бродит.
Нервно сжимает запястья
ветвей и тасует листья
город – свидетель несчастья
и сатанинского свиста.
И, находившись до лая
псов дворовых, затихает,
в светлеющих пальцах сжимая
окраину, белые хаты.
ЮЖНАЯ НОЧЬ
Такая тёплая и плотная,
сторуким Шивою танцующим,
густою тьмою полноводною,
вакханкой, всей собой целующей,
над степью, запахом умаянной,
над морем, зыбью околдованном,
ты встала чёрною проталиной
во льду Вселенной, Богом взломанном.
Так чёрным по степи намазано,
накатывает море в рвении,
как будто вслух ещё не сказано
ни глупости, ни откровения.
И вечность, кутаясь в мгновение,
дрожит на грани понимания,
что холодок исчезновения –
другая сторона слияния.
***
Обнимаешь руками себя
(будто так ты скорее уснёшь),
только собственной плоти тепло
уверяет ещё, что живёшь.
Заключив эту тёплую дрожь,
упираясь зрачками во тьму,
«чем ты дышишь и как ты поёшь?», –
выдыхаешь себе самому.
Столько ночи собралось в вещах,
столько здесь над тобой темноты,
что, коснувшись чужого плеча,
удивишься, что есть и не ты.
Так нелепо и хлипко вокруг,
так ведёт жизнесмерть свой помол,
что её жернова не сомнут
лишь того, кто действительно гол.
***
Лампа в саду вырывает
ночи испуганной клок
со слюдяною листвою,
прячущей ветреный вздрог.
Злобной старухи-гречанки
птицеголовая тень
вымахнет ростом отчаянным,
переломившись у стен.
В горле сухом абажура
гулкая дробь мотылька.
На апельсинных кожурках
водка внутри бутылька.
Сладкая горечь проказит,
тьма с пустотой заодно.
Вечность в мгновенье пролазит,
словно воришка в окно.
ОТРЫВОК
...и мысль о смерти так меня пугала,
что я готов был сбросить одеяло
и, в кашле задыхаясь, убежать
из комнаты ночной, чей тусклый взгляд
осколком зеркала, настольной лунной вазой
был устремлён на старую кровать,
на тёмное молчание – и сразу
деревьев шёпот за моим окном
приобретал зловещее значенье
бесстрастной сплетни о моём мученье,
но что-то так ещё пугало в нём,
и чудился мне в шелесте ночном
какой-то облегчённый вздох бессмертья,
как будто им приснился страшный сон
о длинной жизни, неизбежной смерти,
и так всю ночь, и ни о чём другом,
пока, осыпав тяжесть сновиденья,
от ветви к ветви, дальше, под уклон,
не пробуждались стоном: «обречён»,
имеющим к больному отношенье,
ко мне, больному, ждущему спасенья
с рассветом, не спешащим, как назло.
И здесь, в отчаянье, пока темно,
я доходил до крайности смиренья:
ну что же, смерть – так смерть, мне всё равно,
среди знакомых стен, картин, ковров,
всего, что собрано распахнутым окном,
и дальше: улиц, уводящих косо
к заросшим тупикам булыжный свой покров,
сводящих воедино душу, кровь,
ведущих в смерть, как в небольшую осыпь,
я засыпал...
ВАРИАЦИИ НА ВЕЧНУЮ ТЕМУ
Сам скажи о Себе, а я – устраняюсь.
Ну, какой Ты? Стоишь, наклоняясь,
обернувшись к Себе, словно смотришься в воду.
Ну, какой Ты без лирики? Кроме погоды?
Зачеркнём лепет слов, означающих чувство,
это здесь не подходит; оставим искусство
в точном смысле – уменья любого рода,
взглянем прямо в Твои бесконечные своды.
Анфилада пустот.
Пролетая раскрытые двери,
расстояние жизни рассудочным взглядом измерив,
я смиряюсь, Тебе предоставив слово.
Ты молчишь – это более чем сурово.
Это более чем сурово, но это – прекрасно:
если жизнь и её проявления столь же напрасны,
сколь напрасны цветы в индевеющем здании морга,
значит, мы так свободны, что хоть подыхай от восторга.
Ты молчишь, Ты молчишь, и даёшь этим право
на молчание мне и моей безразмерной державе;
где-то там, вдалеке, в леденеющей вспышке зарницы,
мы с Тобой погружаемся в общие наши границы.
Осязая бесстрастье Твоё, высоту, равнодушье,
я уже никогда не умру от удушья,
задыхаясь вопросом, ответов не узнавая...
Ты свободен совсем, я Тебя отпускаю.
Напечатано в журнале «Семь искусств» #5(42) май 2013
7iskusstv.com/nomer.php?srce=42
Адрес оригинальной публикации — 7iskusstv.com/2013/Nomer5/Chereshnja1.php