***
И только не плакать, не плакать, не пла...
Слеза по щеке утекает неспешно.
О, Господи, с кем там Мария спала
бессонно и кротко, светло и безгрешно?
Да что вам за разница – грех, благодать?
Но жала из сплетен не повырывали,
и камни со свистом, и каждая блядь
талдычит в соитье с шестом о морали.
Волхвы и слепая звезда в темноте.
Младенец зашёлся в отчаянном крике.
Приснилась судьба на шершавом кресте
и губка у губ на протянутой пике.
И ты не рыдай мене, мати моя,
омой моё тело водой дождевою.
Хохочет Варавва и два воробья
дерутся за хлеб у солдат за спиною.
***
На ветру ветла, на дворе трава,
на траве дрова, на колу мочало.
Hе кривы зеркала да рожа крива,
чьей корове мычать, а твоя б молчала.
Вот придёт четверг, свистнет рак с горы
и прольётся дождь, и всего навалом –
шуры-муры, за ними шуры-муры
и небесная манка зелёным налом.
Так вали кулём – потом разберём.
В Киеве огород, в бузине кто-то.
А не разберём, по второй нальём –
пуще всех неволь достаёт охота.
Дураку дурак говорит: «Дурак!»
и горит Москва от грошовой свечки.
Так и сяк – попадёшь, как простак, впросак
ну, так дуй в кулак, не слезая с печки.
А придёт беда, отворяй воротá –
старый ворон не лох и не каркнет даром,
и святая на мат перейдёт простота,
и дохнёт застоявшимся перегаром,
и завьются удавкою прах и тлен,
предадутся ожившие бесы блуду...
А тебе всё не встать с онемевших колен,
чтобы опохмелиться и сдать посуду.
***
На ведущей к храму улице
люди хмурые сутулятся –
лица скорчены в кулак
и под перезвон малиновый
забивает кол осиновый
в темя умнику дурак.
Стонет дудочка-жалеечка:
«Ах, судьба моя копеечка».
Отвечает бейный бас,
мол, судьба твоя горбатая
тычет в соль земли лопатою –
чёрт не выдал, бог не спас.
Так и жить бы нам и плакати,
утопая в грязной мякоти
раскуроченной земли,
потому как что за разница,
что в кромешной тьме поблазнится,
что люли, что ай-люли.
То ли грустно, то ли весело.
Полночь фонари развесила,
полдень выкатил глаза.
Над фигурами сутулыми
ведьмаки играют скулами
и куют их в железá.
То ли жарко, то ли холодно.
То ли сытно, то ли голодно,
То ли ад, а то ли рай.
Не кончаются считалочки.
Черти то в буру, то в салочки.
Кого хочешь выбирай.
***
О чём одуревшие птицы кричали c утра?
Зачем замолчали потом и уже не кричали?
Кому куковала кукушка бессмертье вчера,
а нынче печально молчит на Харона причале?
Откуда в душе неизбывная эта печаль,
что даже любовь от неё никогда не свободна?
Как ночь ни хрустальна, горчит в ней смертельный миндаль,
кислинка синильная с мóста сигает в Обводный.
И детство – то золото, то золотуха времён.
И старость – пожизненность счастья, а сколько той жизни?
И туз в рукаве не козырный, хотя и краплён,
сдаётся на милость потерянных лет укоризне.
Сметают со стен Петропавловки время ветра,
слетает с растерянных губ онемевшее слово,
и корюшки запах ведёт за собой во вчера,
где воздух настоян на зонтиках болиголова.
Там память своим одиночеством смертным больна,
захочет заплакать, а слёзы забыли, как литься.
Здесь плачет журавликом с неба дыханья струна
и ей откликается в тёплой ладони синица.
Качается маятник ночи безмолвен и слеп.
Пройдёмся по Питеру от фонаря до аптеки.
Прекрасно молчанье, как чёрный присоленный хлеб –
ломóть на двоих. И слова сквозь солёные веки.
***
Всё что тебе наплели об этой жизни, забудь –
всё это лажа, туфта, пустопорожний бред.
Не надувай щёки и не выпячивай грудь –
будь с тем, что есть, а заслуги твоей в том нет.
Нищему – манна с неба, кесарю – власти блуд,
челяди – не по чести, не предавала чтоб.
Если блаженны, то разве те, кто в любви не лгут.
Если безгрешны, то разве младенцы в тиши утроб.
Просто это пришло. Дозваться ты бы не смог.
Так приходит рассвет, когда бесконечна ночь.
Так, наплевав на время, с тобой говорит Бог
и никаким таблеткам этого не превозмочь.
Нечего к бабкам ходить – сами придут спросить.
В зеркало не смотри – в нём только твой палач.
Лучиком изумрудным тянется взгляда нить
сквозь непроглядность туч, сколько дожди ни плачь.
За вспыхнувшим светом глаз не поспевает звук.
Четыре времени года сливаются в долгий миг.
Над океаном парит птица распахнутых рук.
Щёку щекочет тающий в полночи утренний блик.
***
Разменять предпоследний червонец
или, может, последний – бог весть…
Грозный топот пророковых конниц
с крыш срывает осипшую жесть.
Долог миг. Век стремительно краток.
Вся в узлах Ариаднина нить.
Ледяная струя меж лопаток.
Память сказками не забелить.
Тени прошлого мечутся слепо
мошкарою в огне фонаря.
Жизнь смешна, коротка и нелепа.
Листья падают с календаря.
Беспощадны чадящие свечи.
Воздух режут нетопыри.
Положи мне ладони на плечи.
Говори же со мной, говори.
Ни о чём, обо всём, о печали,
о былом, где мы были на вы,
когда чайки нам что-то кричали
со ступенек истёртых Невы.
Говори... а о чём – всё едино.
Говори напролёт, без конца,
чтобы как первородная глина
речь ложилась в ладони Творца,
чтобы слово, рождаясь из праха,
оживало на тёплых губах.
На ветру каменеет рубаха.
Мир свихнётся и канет во прах.
Но покуда не отсвиристели,
не опали мои сентябри,
не оставили пальцы скудели,
говори же, прошу, говори...
***
Cидеть у моря, ждать погоды,
гадать наступит ли, когда,
перебирать по пальцам годы,
слагая в долгие года,
чинить разбитое корыто,
латать пробоины души,
поверить, что всё шито-крыто,
пускать по водам голыши,
считать круги, не спать ночами,
морочить голову судьбе
и, зябко поводя плечами,
играть на выстывшей трубе
в потёках горьковатой соли
отбою йодистому вслед,
и руки целовать Ассоли
в морщинках съёжившихся лет.
***
Музыка осязаема. Крупицы солёной волны
неслышно щекочут щёки и нежатся на губах.
Слова в горьковато-нежном запахе растворены.
Стрелы лучей замерли на времени тетивах.
Над океаном – глубь. Под океаном – высь.
А между, в толще воды отражаются лет следы.
Руки замерли словно к мыси прильнула мысь,
лишь пальцы перебирают озябших пальцев лады.
Спроси меня – кто она, я бы сказать не смог,
хоть режь меня на куски, хоть просто так убей.
Она умеет ходить по воде, не замочив ног.
И я умею... Но только взявшись за руки с ней.
***
Набрякшие сырые небеса,
продрогшие на Аничковом кони,
друзей с другого света голоса
и след прикосновенья на ладони,
и ночи белой призрачная вязь,
и дней коротких сумерки смурные,
раздолбанная уличная грязь
и язвы переулков прободные,
и глупость без руля и без ветрил,
и слово – от прозренья амулетом,
и женщина, которую любил,
но сам тогда ещё не знал об этом.
***
В перевёрнутом бинокле плачет брошенное время.
За стеклом аэропорта неприкаянная слякоть.
Алюминиевы кони. И вдевает ногу в стремя
тот, которому бы впору оглянуться и заплакать.
А в аквариуме зала золотая плачет рыбка,
онемевшая от боли. Но стеклянная запруда
из себя не отпускает. По стеклу стекают зыбко
обессиленные капли брызнувшего изумруда.
В перевёрнутом бинокле громоздится четверть века –
дневи каждому довлели его злоба и печали...
A теперь, когда закатом багровеет жизни веко,
в суете аэропорта оказаться, как вначале,
словно бы и не бывало всё, что не было и было,
словно на колу мочало не морочило, не билось,
словно терпкий привкус боли с губ сухих слезами смыло
и осталась разве малость благодарностью за милость.
И шуршанье жизни в жилах ощущать, как в миг рожденья,
и, себе ещё не веря, удивляться, как молиться,
и стоять, не шелохнувшись, чтобы не спугнуть мгновенье,
пока тихо проступает на коре души живица.
***
Серебряное скерцо капели с хмурых крыш.
Захламленного неба подслеповатый свет.
На перекрёстке памяти растерянно стоишь
и заметает временем следы бредущих лет.
По переулкам памяти скитаются ветрá.
Плутает закоулками дворов щербатых бред.
Тенями заполошными бессонные вчера
в фонарных бликах мечутся, судьбы теряя след.
Катает крошки прошлого в беззубых дёснах мышь.
В потёмках шкафа мается забытого скелет.
И ни кота, ни шила ты в мешке не утаишь,
и зá семь бед наделанных пора держать ответ.
Отбросишь страхи глупые и шелуху словес,
шагнёшь к суда последнего скрещению дорог –
тебе навстречу явится последним из чудес
твой нежный и единственный зеленоглазый бог.
***
Оглянуться назад, только больно глазам
от слепящего чёрного света.
Сколько ни повторяй: «Отворися Сезам»,
ни ответа тебе, ни привета.
До себя не докликаться в прошлого мгле –
кошки серы и свечи остыли.
Маргарита ли, ведьма ли на помеле?
Да и сам ты, о Господи, ты ли?
Этот шкет лупоглазый, этот юный балбес,
этот дурень успешный за сорок
проступают из канувших в нети небес
как в намёке укрывшийся мóрок.
Близорукая мысль. Дальнозоркая грусть.
Ленинградские тучи разлапы.
Дождь играет на лужах без нот, наизусть.
Зелень глаз из-под плачущей шляпы.
Замять лет. Круговая порука тоски.
Четверть века. Прикушенный волос.
Память вяжет и вяжет свои узелки.
Льнёт над временем к голосу голос.
***
В каком лесу кукует мне кукушка
не отыщу и лет не сосчитать
обещанных. Проснусь – в слезах подушка.
Наверно, снова приходила мать.
Опять проспал в беспамятной утробе
усталости беспутной и дурной.
Подрагивает в утреннем ознобе
дыханье полусонных параной.
Топырятся бледнеющие тени.
От света наутёк нетопыри.
И голос тает в шелесте растений:
«Поговори со мной, поговори...»
***
Время лодочку качало
жизни глупой и никчёмной
у продрогшего причала
ночью, словно ворон, чёрной.
Дятел чокнутый башкою
мерно колотился в вечность.
Помечая путь тоскою,
в небесах скиталась млечность.
Так оно бы и осталось
и тянулось бы, и длилось,
от себя устав, усталость
смерти б шёпотом молилась.
Золотые рыбки брюхом
вверх всплывали бы без плеска
и оглохший филин ухом
шевелил бы из подлеска,
где осипшие русалки
над затопленной судьбою
плачут встрёпаны и жалки
песенки про нас с тобою.
Луч и на луче мочало
радуг бьётся в капле слёзной.
И пора начать сначала,
всё, пока ещё не поздно.
***
И, руки положив судьбе на плечи,
семь языков смешаю в плошке речи,
рассказывая небу о тебе.
но слово несказуемо и тайно –
шепнёт: «Меня не выболтай случайно»
и растворится в счастья ворожбе.
***
Взывая то к чёрту, то к богу,
молясь, костеря, матерясь,
протаптывать слепо дорогу,
месить вековечную грязь.
Из праха пришедшие – праху
поклонимся, падая в прах.
Вот только сменить бы рубаху
и чтоб поцелуй на губах
не выстыл, пока не растает
в небесных потёмках душа,
пока ещё рядом витает,
не сказанным словом шурша.
А там и слезой закатиться
за проблеск, за выдох, за взмах,
пока ещё Синяя Птица
живёт отраженьем в глазах
и светятся два изумруда,
глядясь в отражения блик,
пока продолжается чудо
навыдох, навылет, навскрик.
***
До ночи – век. И день ещё в зените.
Он заплетает солнечные нити
в дождя угрюмо-серую канву
и серое вплетает в золотое,
и это его действие простое –
как сон во сне, что снится наяву.
И утка с ветки полдень прокричала,
а пугало мочальное молчало,
катая под мочалом желваки.
Всё было странно, призрачно, размыто
и не текло разбитое корыто,
и на ребро вставали пятаки,
и каплей из глухого телефона
скатилось тихо в душу время óно
и радуга упала в небеса.
Был день как день – 10 июня.
Усталый бог подмигивал фортуне.
Подрагивала в листьях век роса.
***
Чокнутая кукушка врёт, сбиваясь со счёта,
будто политик, сулящий рай под его рукою.
Цыплят посчитаешь осенью – плакать охота,
а по весне мерещились ангелы над башкою.
Осенью небо расчерчено ангелов косяками –
тянутся в занебесье, будто бы там за небом
ждут их добрые боги с распахнутыми руками,
полными манной небесной – в звёздочках тмина хлебом.
Время то жалкой струйкой, то разливным потоком.
Годы мешая с днями, память варганит смыслы.
Бесьи чумные игры – как провода под током,
искрами разворотило радуги коромысло.
Осень сменяет осень – маленькая, но милость.
Синяя Птица вертится падкой на блеск сорокой.
Так бы оно и было, так бы оно и длилось
обмороком и бредом, мóроком и морокой.
Так бы оно и осталось запахом горьким прели,
так бы тлело до точки, не превратившись в пламя.
Но сумасшедшие боги снами являлись в апреле
и прилетали в июне, и оставались с нами.
Январь-апрель 2013