Жизнь как фильм, или Национальный фильтр
Oh, father of the four winds,
fill my sails, across the sea of years
With no provision but an open face,
along the straits of fear Ohh.
О, отец четырех ветров, наполни мои паруса,
Чтобы мне пересечь море веков,
Без забрала, с открытым лицом,
Переправиться через стремнины страхов.
(Led Zeppelin – Kashmir)
Меня волоком не затащишь в кино. Сидеть в ясельных креслах битых 2 часа толстяку, разжиревшему, разожравшемуся, как расхристанная боксёрская груша, – «не в кайф», – как говорит супруга об отмене всяких вредных разностей с наступлением предпасхального поста. Подразумевая: «Слава Богу, дожили до весны!» Тем более на этого «ублюдка», что обесславил само понятие «героического», въевшегося в совковый мозг, как моль в драповое пальто, когда я был достаточно худ, чтобы подтянуться на перекладине 15 раз, и довольно красив, чтобы метаться с голым торсом по двору общаги ночь-полночь, позабыв, из какого подъезда выбежал за «добавкой».
Воспитанные на несбывшейся экранной яви о благостных коммунистических грёзах, мы, с трепетом вставлявшие кассету в спекулятивный видак, ждали очередного капиталистического чуда от полюбившихся героев, и они нас не обманули ни разу. Странное дело… А ведь в Афган я приехал по-киношному «подготовленным» – и остался жив всего лишь потому, что молодость просто не хотела, точнее, язвительно сопротивлялась назвать вещи своими именами: война – г…но; страна – предатель; мать – умрёт, если ты умрёшь… И ты не умер, потому что улетал ночами домой, в свою драную до разрыва сердца хрущёвку, и вставлял кассету в видик: и, не страдая, побеждал, побеждал… – забывая, что бесконечная жизнь, обещанная тебе с рождения, стоит на краю самоубийственного кафкианского обрыва прямо сейчас и здесь, в этой преисподней – небольшой зловонной луже в предгорье Кашмира, и встать нельзя. Ты исполнял свой смертельный долг перед агонизирующей, про́клятой всем миром страной, толком не успев понять там, на воле, что ты вообще такое и для чего вообще создан, – …под звуки не стихающих Цепеллинов, накрепко приковавших тебя к дому и к неосознанной пока до поры Свободе.
Начало 90-х – уж точно не до кино. Синематограф творился округ полупустой лоханки каждого из нас, освобождённого от креста социализма Пети, Васи, Маши, и мало кто из кадровых киношников смог уловить фантасмагорию нечеловеческого б…ства, сорвавшего страну с петель. «Ширли-Мырли» – чушь, попытавшаяся приблизиться к сути. Не вышло, несмотря на гениальность Меньшова и восторженные отзывы критиков, тех, что тоже из «лихих». Фильм стух… Но рулетка меньшовского гения накрыла другую цель – фильм показал, как разом, одним махом свернуть шею огромному мощному монстру: большие, значимые актёры, вровень с политиками, вмиг стали никчемными пританцовывающими куклами, приспешниками клановых игрищ-фарсов, жующими дёготь задарма. Ведь советский добрый монстр, пусть и чудовищный, жил в сказке, – а сказку, одним кликом, перетащили в реальность. В «Ширли», как и в жизни, невероятное количество великолепных артистов, профессионалов сели в лужу всеобщего недопонимания не из-за того, что плох сюжет или плоски шутки, – а просто потому, что если бы «Весёлых ребят» сделали в 90-х, их бы так же заплевали, высморкались бы в них и вытерли об них ноги: как вытерли ноги обо всю страну, населяемую красивым и умным людом, и подстелили под ельцинские танки. Просто было не до шуток, не до кино и не до юмора: человеков убивали. Фильтрация нации.
«Криминальное чтиво» вернуло зрителей в кинотеатры. А «Национальные особенности» всех уровней заставили людей там задержаться, вместе с появившимися вёдрами попкорнов, пепси-кол и мягкими креслами. И если в «Ширли» почти мультяшные герои не осознавали, что происходит окрест, то в «Охоте» всё ясней ясного – гуляй, рванина! – пей да ешь, чуть приправив картинку генеральским вседержавным хамством и вседозволенностью, предтечею нынешних коррупционных скандалов. Да, русские «Охоты» и «Рыбалки» всадили гвоздь в точку, прямо в мозг; народ их смотрел и смотрит, пусть даже идейно фильм – ниже ватерлинии. Так же как американское «Чтиво»; просто «Чтиво» – новый шаг в истории киноискусства, а «Охоты» – старый конь по протухшей до изжоги борозде.
А в новой России уже вовсю стреляли… Стреляли как в «Чтиве» и отдыхали как в «Охоте». И так же снимали свежие фильмы, которые кроме как свалившейся с неба жратвой и стиляжными рингтонами бандитских телефонов больше ничем не запомнились. «Цирюльник!» – воскликнет кто-то из задних рядов. Но… автор жив, и нечего его баловать, как сказал Дмитрий Быков, правда, о другом авторе. Красиво, дорого, но́во, спецэффекты опять же. Михалков с Цирюльника начал понемногу съезжать в васнецовскую народную фантастику – ковёр-самолёт там и т.д. А это вовсе не плохо, когда во дворе вдруг бац! – Memento mori – взрывают мерс соседского авторитета. «Цитадель» – апофеоз народных сказаний и былин, впрочем, как и недавний тарантиновский высвобожденный из оков рабства Джанго – сие просто замечательно! – ведь в российских подворотнях автоматные очереди не утихли и поныне, впрочем, как и в американских. Так хоть в экране добро пусть победит. Само собой, что ловкий праправнук темнокожего спасителя Джанго, без сомнения, станет в будущем президентом Соединённых Штатов: загадочный модерно́вый режиссёр изящно загоняет серебряную пулю в лобешник оскароносного жюри, не без лукавства Витрувия – обаче не без его прагматики, – тупо просчитывая конъюнктуру рынка.
…И тогда я начал толстеть.
В Афгане задержаться не пришлось. Но и перебежчика не получилось. В бурные времена хлёстких стилизаций Тарантино и Родригеса, Бандераса и Умы Турман внезапная амнистия выгнала предателя несуществующей родины из-за решётки: в новый капиталистический рай я зашёл уже вполне взрослым. Отфильтрованным. За неимением ничего, было достаточно малого – беспощадный русский Джанго, освободитель нации, однажды в меня промазал.
И я тут же побрёл в кино. Конечно, предварительно стерев пыль со сваленных в угол видеокассет. Разница была весомой – убивать негодяев стало уже не модно – модно валить всех подряд, в том числе и негодяев. А вдобавок – роскошно жить, но это у нас; у них – всё по-прежнему: поиски потерянных с 4-летней гражданской войны смыслов. И ещё… – началось зарождение невиданных, могучих, завораживающих душу красок, кинематографического окраса 21 века в значении подтекста, – иронических символов-миражей Кьеркегора, – подменивших эти самые чёртовы смыслы. Чем ярче Кремль – тем сытнее на душе. Но в том и есть суть фильма – чтобы оттуда не хотелось уходить, как из кремлёвских хором и Оружейной палаты, – в отличие от того как когда-то мне, наоборот, бредилось вырваться из «доброго» совка. Я пришёл в страну, похожую на плацкартный вагон, – те, кто у туалета, безвозвратно проиграли.
Прошло время… Плохое кино забылось, потерявшись под настилом забот о насущном. Хорошие ленты ровненько стоят на домашних полках, сладко попахивая бегбедеровским кокаином. Из цепеллиновской Европы чуть повеяло гнильцой, – прелым запахом колхозного, сиречь евросоюзовского кризиса напоминая наш собственный раздрай 90-х; – покрыв компьютерной ретушью живое слово тяжёлого рока – золотое соло Пейджа. Тарантино быстро надоел, и Родригес тоже – невообразимым своим замахом на конечность зла, став кроваво-нудными – как странным образом надоела кому-то «свыше» обретённая давеча Свобода… и какой ценой, кровью? – и сколько поколений должно уйти, чтобы устаканить провозглашённые сотню лет назад, при Романовых, приоритеты? Свобода как список неисполнимых контекстов понуждает джанго-освободителей всех мастей чаще поглядывать туда, «наверх», с недобрым прищуром положив руку на курок, и это не кино. …Не надоел Хичкок, Бессон, Феллини. Но каждый раз, когда сажусь смотреть картину «треклятой тарантины», – как говорит супруга, гордо таки попостившись перед весной пару дней, – то, ни на секунду не отрываясь и не прерываясь, гляжу до конца. Почему, чёрт возьми – нежели мелькнёт несбывшаяся явь в разбитое окно плацкартного тамбура?..