* * *
Нас грели синей лампой, когда у нас болело,
рефлектор, отражатель, лечебное тепло.
Особо, если холод, по пояс запотело
высокое, двойное оконное стекло.
Душа от нагревания расширилась, а тело
лежит под одеялом, по-прежнему мало.
Наверное, и небо – большой зеркальный купол,
а Солнце тоже синее, и оттого – жара,
но это будет летом, в приморском парке рупор
поет плохую музыку, и всем домой пора.
И если к небесам – твое воображенье
выходит на просторы заоблачных полей,
все это – тоже ты, кривое отраженье,
но в синем-синем цвете, и потому – теплей.
* * *
И настанут дни, когда воды Ахеронта и Леты,
на поверхность выйдут, протекая через притихший город.
на набережной Леты мы будем читать газеты,
кутая горло в кашне, поднимая ворот.
Машет рукою Харон из лодки, обеспокоен
отсутствием пассажиров – только время теряет.
Потому, что мост через Лету давно построен,
а кто по мосту переходит – не умирает.
Там, на другой стороне – пейзаж городской, унылый,
серые многоэтажки. Кричат вороны, летая
над плоскими крышами. Но не сравнить с могилой –
нормальный район, можно жить, особых надежд не питая.
EX ORIENTE LUX
От Востока сей свет воссияет! Видать, не от нас,
от Китая, скорее. Теперь персонажи
для рождественского вертепа: новорожденный Спас,
пастухи и животные, Санта-Мария и даже
ангелочки – из лучших пекинских пластмасс.
Все – в картонной коробке и каждый – в отдельной ячейке.
Расставляем под елочкой. Иглы с ветвей
осыпаются понемногу. В Китае знают цену копейке.
«Мэйд ин Чайна» на каждой фигурке, на каждой наклейке,
а у нас тут Россия, точней, Украина и небо над ней.
Все, что мэйд не ин Чайна, видно, создано Господом Богом,
пруд замерзший и замерший лес, и заснеженное село.
Блеют овцы и козы в вертепе селянском, убогом.
Тяжкий свет мирозданья ложится на младенческое чело.
* * *
Мыть зимой посуду холодной водой, за неименьем горячей.
В магазине у кассы следить за копеечной сдачей.
Вечерами вязать в кресле старорежимном.
Прибавку к зарплате считать счастьем или большой удачей.
Будильник не заводить. Радиоточка разбудит гимном.
Темным темно за окном. Но соседи уже на кухне,
в том числе и Яша, которого ты на дух не
переносишь, и он – тебя, а в пространстве узком
ненависть будет гореть, даже если газ потухнет,
даже если выключат свет. Ну, с кем,
с кем еще, как не с этим, в пижамных штанах, с волосами,
покрывающими головогрудь, со сталинскими усами,
можно ругаться до хрипоты из-за струйки из крана,
из-за лампочки в коридоре, о ком часами
можно рассказывать мужу? Тебе пора, но
ты не в обиде: вся страна просыпается рано.
* * *
Это юг, и тут не допросишься снега зимой.
Дождь – иное дело, его не надо просить, он сам
пришел и гремит по крышам, пришел, как к себе домой.
Нет смысла взор поднимать к небесам.
Зимой небеса бессмысленны, затянуты пеленой.
Как пережить отчаяние тусклого зимнего дня?
Каждый прохожий думает – что завтра будет со мной?
Что будет со мной потом, когда не будет меня?
Прохожий заглянет в храм. Здесь пробуют дать ответ.
Золоченый митрополит рассказывает о нищете
Три старушки поют на клиросе. Свечек мерцающий свет.
Просите – и вам дадут. Ищите – обрящете.
Стучите – и вам откроют. Покайтесь – отпустят грех.
Старушки смолкают. Или хор заглушает их?
Сквозь шум в голове, как будто из радио, где от помех
не отстроиться, и не надо, хоть бы дождь поутих.
* * *
Ни слова о городе. Ни вздоха о море, о пляже,
например, о лестнице между двух шаров на Лонжероне.
Что колоннада у Воронцова, что стеклянная крыша в Пассаже?
Что львы на воротах, обком и горком в законе?
Что портреты членов Политбюро? Безвозвратных и безотрадных
не воротишь лет. Возросшие в черном теле
молодые люди целовались в темных парадных.
Теперь они в лучшем мире. И дети их поседели.
Все изменилось. Выросли внуки и цены.
Стены остались, как декорации по завершении пьесы.
Ночью по улицам ходят рабочие сцены
расчищая пространство памяти, оставшейся от Одессы.
* * *
Посмотри на гору и сосчитай,
сколько видел замков и монастырей на склоне горы,
сколько над ней облаков и ангельски-птичьих стай
плывут-мельтешат до наступления тьмы.
Осенью здесь прохладно. Но летом помрешь от жары,
солонины, гнилой воды, холеры-чумы.
Хорошо еще, если прирежут в междоусобной войне,
потому что каждый замок это страна, враждебная всякой стране,
расположенной по соседству, и сотня-другая солдат
в латах и шлемах, под сенью пестрых знамен
всегда под рукой, и каждый барон-психопат,
спешил показать другому, как славен он и умен.
Каждый был за себя, только Бог был за всех,
и поэтому каждый надеялся на успех.
Жены рыцарей столбиками на башнях ожидали вестей.
Пели-ходили слепцы, держась за поводырей.
Пушки палили из разрушенных крепостей,
звонили колокола сожженных монастырей.
* * *
На 16 станции Большого Фонтана,
она же – «Золотой Берег», она же
конечная восемнадцатого трамвая, два старикана,
впоследствии уличенные в шпионаже,
ходили с удочками и сачками,
на поплавки смотрели во все глаза,
украшенные роговыми очками.
На поплавке сидела синяя стрекоза.
Поймали стрекозу, насадили на крючок,
подождали часик – клюнул бычок.
Наживили бычка,
клюнула скумбрия,
наживили скумбрию, клюнула камбала:
плоская, с шипами была,
оба глаза на одной стороне,
не помню на брюхе, или на спине.
Поневоле сплющишься, если на глубине
лежишь, распластавшись на дне.
Наживили камбалу, поймали морского гада.
Казалось бы, чего еще дедушкам надо?
Тут-то задержали их пограничники,
оба – комсомольцы, оба отличники
боевой и, главное, политической подготовки,
у обоих – смазанные винтовки,
у обоих – на поводке овчарки.
Винтовки заряжены, овчарки – не подарки.
Смотрели отдыхающие на пляже,
как стариков уводили с шестнадцатой станции, она же
«Золотой берег», она же
конечная восемнадцатого трамвая.
Там наполняют стаканы квасом, не доливая.
Заправляют сифоны, продают пирожки с мясом.
Вот и все, что нужно народным массам.
* * *
На рассвете голые бабы опахивают село,
три молодухи впряглись, старуха на плуг налегла.
Хороша борозда в черноземе, жирна, глубока зело,
нужно, пока не встанет солнце, обойти вкруг села.
У каждой медный крестик болтается на груди,
следом девки идут, поют, да не держат строй:
«Ты, коровья смерть, ты к нам в село не ходи,
не ходи к нам в село, сиди за дальней горой.
Ой, за дальней горой, за глубокой рекой,
за темным лесом, за дальним монастырем,
откуда тебе не дотянуться поганой своей рукой,
мы идем вкруг села, а тебя с собой не берем.
Ты, коровья смерть, сиди, да свой грызи локоток,
на наше молочное стадо во все глаза, паскуда, гляди.
Мы опахиваем село, мы крестимся на Восток,
не ходи к нам, коровья смерть, ох, не ходи!»
А мужики той порой посреди села – до одного.
Чтоб никто не пошел на диво дивное поглядеть.
Потому, что если посмотрит кто, то через него
все дело погибнет, и стаду не уцелеть.
Старейшина счет мужикам ведет по головам,
каждый следит за соседом, чтоб ни ногой.
Ибо от предков святых заповедано вам,
чтоб ни бабы своей, ни дочери вам не видеть нагой.
Чья идет с крестом, предваряя плуг?
Чья надрывает голос, чтоб перепеть подруг?
Чья размахивает кадилом, не хуже, чем дьякон Трофим,
чья размахивает руками, что крыльями серафим?
Ох помилуй нас, святый Лавр, огради нас, заступник Флор,
сохраните скотинку нашу, мы вам свечку зажжем!
А коровий мор ухмыляется из-за гор,
любуется наготой деревенских румяных жен,
оценивает девиц, отворачивается от старух,
ничего, думает, побываю у вас в гостях!
А пения мор не слышит – он от рождения глух.
А ноги длинны, – борозду перепрыгнуть – пустяк.