(Предисловие, публикация и примечания А. Зусмановича и И. Кукуя)
Публикуемые ниже произведения Павла Зальцмана носят характер не вполне завершенных заготовок, но тем не менее представляют значительный интерес для понимания творческого метода художника. Рассказ «Запонки» Зальцман включил в один из списков своей прозы, в котором рассказ датирован началом 1955 г.; датированная 1934 г. рукопись «Парагвай», не упоминаемая ни в одном из списков, сохранилась на четырнадцати блокнотных листах (пять в линейку и девять в клетку). Стр. 6 отсутствует, это место обозначено в публикации астерисками: не исключено, что автор просто ошибся в нумерации страниц при переходе на другую бумагу.
1934 г. – начало авангардных литературных экспериментов Зальцмана. В своих текстах он сочетает прозаический и поэтический строй, активно использует заумный язык. Опыт «стихопрозы» отчасти может быть объяснен прочтением романа «Петербург» А. Белого в апреле 1934 г.; интерес к заумному языку – близостью кругу обэриутов, с которыми Зальцман знакомится в 1932 г. К наиболее ярким текстам этого периода, генетически близким «Парагваю», следует отнести «стихотворения» «Одна» и «Другая» (зима-лето 1934 г.)[1]. Начатые в этих текстах поиски в дальнейшем развиваются в целом ряде произведений 1935 г., из которых отметим прежде всего цикл «Обезьяны»[2].
Но, конечно, основным источником вдохновения того времени для Зальцмана было творчество его учителя Павла Филонова – как его аналитическая живопись, так и поэтический язык («Пропевень о проросли мировой»). Мозаичное письмо Филонова, детальная проработка отдельных, разбросанных по холсту деталей целого и литературная экспрессия прослеживаются в языке «Парагвая», в первой части которого фактически отсутствует внешнее синтаксическое членение, смысловые ячейки разбиты и разнесены в разные места одного предложения, и единое целое скрепляет общий ритм произведения и ряд изобразительных лейтмотивов.
Рассказ «Запонки» написан более чем двадцать лет спустя. К тому времени Зальцман уже давно живет в Алма-Ате, будучи эвакуирован из блокадного Ленинграда в 1942 г. В январе 1955 г. после почти тринадцатилетнего перерыва он впервые возвращается в Ленинград: свидание с городом, в котором прошла молодость художника, стало возможным благодаря изменениям в его статусе спецпереселенца после смерти Сталина, а также командировке при работе над фильмом «Девушка-джигит» (с 1954 г. Зальцман становится главным художником киностудии «Казахфильм»). Однако художник «чувствовал себя очень одиноким в эту первую, после длительного перерыва, поездку в Ленинград»[3]: посещение друзей молодости и коллег (Т. Глебовой и В. Стерлигова, Вс. Петрова, братьев Трауготов и др.) при всей душевной близости, показало, что в одну реку нельзя войти дважды. Душераздирающее посещение квартиры погибших в блокаду родителей описано в блокадном дневнике Зальцмана[4].
Это ощущение невозможности встречи и вместе с тем надежда на то, что невозможное свершится, – центральная тема незавершенного рассказа «Запонки». Иррациональность внезапно возникающего чувства, случайность встречи и неспособность человека противостоять притягательной силе эроса всегда интересовали художника и присутствуют во многих его рассказах середины 1950-х гг. («Отражение», «Надрезы»). Не исключено, что рассказ остался незаконченным в силу слишком большой степени автобиографизма, которой Зальцман в прозе старался избегать[5].
Тексты публикуются по карандашным рукописям, обнаруженным недавно в архиве художника. Авторская, максимально редуцированная пунктуация в рассказе «Парагвай» сохранена в силу его экспериментального характера; в рассказе «Запонки» орфография и пунктуация приведены к современным нормам. Авторские конъектуры приведены в угловых скобках.
Парагвай
Великий путь до пройденных пород за мыльный без бритвы охвативши изголодав на добрых шерстистых подвязанные падают штаны забывшись сном угрюмо с детской болячкой опустивши руки подняв колени и голову в колени с солью губы языком притронув приправы плотоядные глазки в морщинках слепы задолжавши на ступени телами поникши в стекло пузырьками.
И вдруг сверкает дивный грот где кроморой погиб народ набил пород губительный шквал прилеплен ростком и подробным солло и облачный глат безбровых клад под землей затесался древесый куст и неразличимый насыщен народ заусеницы вырос в стороны вкус на горячих дымит облако вечер.
Буря проносится землетрясением данное скалистое гнездо окруженный палец нет лижен лижется звеньями зубья блуждая зигзагами углами а один прислоненный спиной к скале на земле отталкивает взглядом во имя не харчей а как маяк без награды одиночество.
Но что до кораблей налетающих по земле на отмели в зелени и по веревке вытянули гору на изнанку на туннели для сообщений и кустиками роз их особняк порос семейной жизни на палисад и машут прибывшим вернуться назад.
А черные гребни горючей земли нефтяные сабли метались в пыли и ленты линяли под дождиком на драных перышках разложены лежмя.
* * *
Волны понесли большой корабль к новой земле. В этот день моросил грязный дождь мхи по острым выстриженным солнцем скалам вздымались набухали и топорщились вверх, но ничто не сравнимо с тем чудным жаром, который охватил сердца достойных мужей. Он пылал в лице сутулого Маттео как будто влюбленный он очутился в обществе милых светлокудрых девушек, как я сейчас, они окружили его они сплели косами ему руки и захлестнули его восторженное простое лицо своими пушистыми волосами закружили его и он падает и руки его касаются разлетающихся их платьев. То был серый хлещущий ливень острые ногти девушек вонзились в спину его поистине внезапно. Он почувствовал переход от света к гудящему ветру на трапе и к ударам пены о его кожаные сапоги. Вот трап колеблется и вместе с синьором Катальдини он всходит на палубу корабля. Это должно было так быть. Вероятно паруса не поразили их своим острым хлопаньем и ладошки мокрых полотенец не были ими услышаны. Вот они на корабле. За ними братья иезуиты бегут неужто они не сталкивают друг друга, хватаясь и крича, за поручни, забывая брошенное распятие и не страшась ударов черного ночного ветра и брызг. Они добегают до корабля и восторженная их орава в груде у большой мачты славит будущую победу зеленой страны, милого Парагвая, где будут развеваться их знамена. Кажется, что проклятия их проваливают трап но с треском волны принимают его и в ужасе разлетаются под его разящим усиливающимся ударом. Тут нет места сомнениям и они с яростью уносят его обломки и вздымают корабль выше серых скал, сквозь дождь красное вечернее солнце желтит лица отцов иезуитов.
А с берега нескончаемая толпа бежит, кутаясь и прикрывая воротниками намокшие шеи, уши их открыты, но никто не слышит своих слов благодаря всеобщему кипящему крику. Белыми платками разрезан, как выстрелами, серый ливень и черный мрак и с корабля отвечают им только разорванным громом пушки и аплодисментами моряков и корабль уносится накренясь будто сторонится бездны под восторженным и осторожным управлением синьора Катальдини.
Кровь отлила от головы. Люди стояли с пересохшими глотками у берега а корабль уже скрылся в темноте. Тут они нагнули головы к скользким камням чтоб не упасть и медленно пошли осторожно огибая лужи, забыв о том, что вот тут же только что бежали, падая, разбрызгивая воду, хватая руками режущие клочья воздуха, земли и ветра. Они не долго стояли они пошли шепчась о смелом деле братьев иезуитов.
Пошли по домам и дома многие жалели, что не были на корабле, когда восторженные слова родных в тишине и резком свете из четырехугольных решетчатых печурок пели да пели им старинные песни о храбрости и славе за ветчиной. Действительно у них не было попугаев и золота а за ними надо ехать в Парагвай и только в Парагвай.
1934
Запонки
Это довольно еще молодой человек лет примерно двадцати восьми[6], слегка озабоченный и рассеянный. Он только что сел в автобус. У него скверное и грустное настроение. Ему жалко себя. Жалко у пчелки. С этим утешением он прислоняется к (поднятая рама) косяку окна поглядеть направо на бегущие дома и уже золотые деревья. Сильный ветер и довольно темно.
Кондукторша протискивается через народ, обилечивая, так сказать, на ходу. Он поднимает голову и глядит на нее. Автобус тормозит, и она хватается <для> равновесия. Широко расставленные тонкие высокие ноги. Пестрое платье, синее, дешевенькое, в белых цветах, очень легкое, которое облегает – сквозняк, ветер.
Он стал пристально рассматривать ее. Сейчас она подойдет к нему, и он возьмет билет. Он ищет мелочь.
У нее были красивые волосы, белый лоб и, главное, тревожное помятое бледное личико с расплывчатыми, еще очень молодыми чертами. Он ее раньше не видел в автобусе, а ведь он часто ездил по этой линии – на работу.
Он сидел близко от ее места на боковом сидении спиной к окну, и она наткнулась на его колени. Ее прижали к нему, так как было тесно. Да, его коленка была почти у ее живота, так как она не была высока ростом.
Вдруг он понял, что это невыносимо. Разве так не бывает? В этом нет ничего особенного, это вполне реально. Но штука была в том, что он сразу же сообразил большую силу, большую прелесть этой нежданной мысли, именно пожалуй даже мысли, а не чувства, и второе, самое то главное, создающее завлекательность, ощущение невозможности. Это была чужая, совершенно незнакомая девчонка, немного бледная, чуть помятое неоформившееся личико со светло-серыми, опустевшими – она была занята – глазами.
Очень еще молоденькая, лет на десять, а может, и на двенадцать или четырнадцать младше его – одним словом, чушь, другая, совсем другого круга. И ее невозможность резанула его. А потом вдруг ему стало ее жалко. Жалко у пчелки. Зачем она работает здесь, ей бы следовало учиться.
У нее были необычайно красивые руки, и это просто испугало его. Белые, тонкие, с длинными красивыми пальцами. Но высокий тонкий писклявый голосок, который очень ему понравился.
Ремень, который так ясно выпячивает, вычерчивает грудь, лежит между двух грудей. Она в кофте, темно-серой и затасканной, поверх своего легонького платьица, и на нее повешена билетерная кондукторская дрянь – ролики билетов, розовые ролики.
Он встал, чтоб продвигаться вперед. Скоро его остановка. И вот он, не успев опомниться, сделал несколько необычную вещь, очень, очень противоречащую его обычному поведению. Он был застенчив именно в том, чего ему хотелось, к чему его тянуло. Его тянуло и отталкивало. Препаршивейшее свойство. А тут он неожиданно для себя, поравнявшись с ней, легко взял ее за плечи, чтобы отодвинуть. Это, конечно, было объяснимо, то есть логично. В автобусе было тесно, она стояла к нему спиной, обилечивая кого-то, и, чтобы пройти вперед, можно было сделать это. И он удивился своему движению. Его руки лежали на ее плечах. Это было только несколько секунд. Он принужден был легонько оттолкнуть ее, чтобы кончить начатое и пройти, но в этот момент последовала еще большая неожиданность – она обернулась к нему. Он мог ожидать, он склонен был ожидать либо раздраженного взгляда, либо безучастного движения – отойти. Вместо этого она подняла, высоко подняла на него глаза, пристально посмотрела, слабо-слабо, как будто немножко грустно, улыбнулась и сказала: «Зачем же так?»
Но в этот момент автобус остановился, и он должен был выйти. Зачем этот взгляд? Вы думали когда-нибудь о невероятной разговорной способности взгляда? Ее скорее трудно переоценить, чем недооценить всякому, кто вглядывался в глаза очень многих людей. Но это знают, пожалуй, только некоторые, но это действительно, и это больше всего относится к глазам женщин или даже скорее девушек. В чем тут штука, сказать трудно. Но он был уверен, этот взгляд убеждал его, что она видела его, что подумала о нем что-то свое определенное, и что она запомнила его, нет, совсем другое – что в тот момент они попросту были вместе.
Этот кусочек, если бы его растянуть, означал все: и ночевку в холодную осень под одной крышей, когда дощатая дверь в сени с земляным полом заперта на крючок, и встречу у стены <нрзб.> с черным старым зонтиком, и вот они бегут вместе под проливным дождем, и мокрые от дождя те самые белые красивые руки, которые он целует. Но ведь это был только маленький кусочек. А если все это только показалось? Ах, жалко. Жалко у пчелки. Собственно, на этом все кончилось.
Ему было просто противно начинать все это сначала. Именно потому, что он понимал, что все это чушь, что она любит другое, чем он, что они и двух слов не смогут сказать общих, что у таких девчонок свои весьма определенные понятия и пятнадцать лет разницы. И все-таки он неожиданно для себя через три дня точно в тот же час пришел на остановку автобуса. Он хотел просто еще раз посмотреть на нее.
Он с большим волнением влез в довольно нагруженную машину. Но его ждала неожиданность. Ее тут не было. Почему же? А почему бы нет? Вместо нее с роликами сидела толстая, довольно смазливая баба, к которой он долго присматривался. «Что же, это вы всегда тут ездите?» – спросил он вдруг. Но эти <и> последующие вопросы были напрасны. Видимо, кондукторы сменялись часто и, кроме того, текучий состав. Могла быть какая-то девчонка, заменявшая кого-нибудь на два дня. Вот тебе и взгляд.
И тут он пережил несколько очень неприятных дней. Дело в том, что вспоминая этот взгляд, он все яснее ощущал такую редкую, очень редко случающуюся, но ведь бывает же это, хотя и редко, близость – ну, нравятся люди друг другу, сразу понравились, ведь это же бывает, бывает. И вот это для него именно – мы ведь начали с того, что он тогда был очень обижен и одинок, – для него это было то же, что выиграть по билету десять тысяч, а потом потерять билет.
Однако прошло две-три недели, и он стал реже думать об этом. Были и всякие дела, и заботы.
Утром, торопясь по существенному важному делу, он проспал. Застегивая манжет рубахи, он разорвал цепочку запонки. Он страшно ругался, был раздражен последнее время, и наскоро пристегнул манжет английской булавкой, которая, к счастью, случайно нашлась.
Вечером, часов в семь, возвращаясь к себе, он вспомнил об этом и зашел в галантерейный магазин, чтобы купить запонки. Это все была дешевенькая дрянь, более или менее пестрая, и даже какие-то черно-белые, как шашечница, эмалированные. Немыслимо было брать эту гадость. Но тут он заметил более или менее приличные запонки из янтаря, прозрачно-желтые с белыми расползавшимися матовыми пятнами. Он купил их и поплелся домой, глядя под ноги и размышляя о своих делах.
Вот еще один день кончился. Проходя мимо кино, он поднял глаза, чтобы взглянуть на афишу. Вдруг он увидел ту самую девушку, он узнал ее лицо. Но она была совсем другой. Она обстригла и завила буклями волосы. Она была в черном ярком платье, и от этого ее белая кожа и золотые рыжеватые волосы казались еще ярче, и помятое, еще не оформившееся личико как будто сверкало из темноты двери, в которой она стояла. Она готовилась войти туда и почему-то на секунду, видимо, задержалась – оглянулась. Теперь, увидевши его – их глаза встретились, – она как будто заколебалась, но через полсекунды сдвинулась с места и медленно пошла туда, в вестибюль, где кассы.
Он тоже медленно, с трудом заставляя себя, поднялся за ней и, поравнявшись с ней, глухо, глухим голосом, словно с каким-то бессилием, спросил – это была жалкая имитация шутливого развязного тона: «В кино собрались?» Она остановилась и вполоборота к нему, не поворачиваясь и глядя в сторону, ожидала, что будет дальше. Тогда случилось опять то же: неожиданно для себя он протянул руку, он видел, как его светлая в темноте, узкая рука с длинными пальцами легла на ее тонкую руку, и он тихо, но свободно сказал: «Можно мне с вами?», а она сразу же обернулась к нему и ответила: «Хорошо», а потом добавила: «Берите билеты». Он невольно улыбнулся: «Вы же не в автобусе». Она рассмеялась: «А вы запомнили. Я там была недолго». – «А что это за картина?» – «Берите скорей, уже начали, а то не успеем».
Дело в том, что каждое ее слово подтверждало его ту мысль. Это было невероятно. Случалось вам видеть, как какой-нибудь огромный предмет, затонувшую лодку или цистерну, поднимают из воды? Вот не было ее – и вот вздымается вверх и вылезает, и появляется огромное сущее тело. Так и здесь, эта уже исчезнувшая в какую-то глубину мысль вдруг вынырнула, и оказалось, что она тяжелая, большая и заняла свое место, вытеснивши пустоту.
Но это было еще перед ним, он догадывался об этом, а сейчас, здесь, повторилось то, что уже было. Она была рядом, и это мучило его. Он взял в темноте ее руку. Каждая секунда до нее и без нее теперь казалась кричащим ужасом. Лучше бы его разорвать на две части и жечь огнем, только бы он знал, что это его и для него. Он касался ее бока, ноги, и казалось невыносимым обойтись без этого. А суть-то была в том, что это была совершенно чужая молоденькая девчонка, о которой он ничего не знал. Одна ли она, может быть она замужем или была замужем, или у нее есть кто-нибудь. Это могло быть, и он с ней не был, и эта мысль о невозможности и одиночестве... Каждый раз, когда он задавал себе этот вопрос, ее минутное присутствие казалось золотым. Быть только одним. Если бы для этого нужно было убрать все остальное, то есть обязательно все остальное, и это зависит от него – это было бы прекрасно.
Но картина кончилась, и вдруг она спросила: «Который час?». Он ответил. Она спохватилась: «Мне нужно идти». – «Нельзя проводить вас?» – «Нет, не нужно, мне надо быстро идти». Точно она привыкла гулять, как это делают обычно в отдельных случаях. «Пойдемте еще в кино?». Она с улыбкой посмотрела на него, пожимая ему руку: «Хорошо, послезавтра встретимся здесь же в семь часов». И она убежала.
1955
<На этом рукопись обрывается. Сохранился карандашный неразборчивый набросок на трех блокнотных листках – возможно, первоначальный план рассказа. Название «Обман. Необыкновенный случай» зачеркнуто, на полях позднее записано: «Запонки». Одинокий герой встречает в троллейбусе девушку, идет с ней в кино, она не приходит на следующую встречу, и он понимает, что больше не встретит ее: он не оставил девушке своего адреса и не знает, где живет она, он не знает даже ее имени. В итоге они все-таки встречаются, и девушка приглашает его к себе домой. Рукопись заканчивается следующими словами:>
Не забывать, что она все время хочет. Всё страшно легко – с ее стороны никаких препятствий. Он запирает за собой дверь её комнаты. Они вдвоем. Он идет на нее. Она в углу, он загоняет её в угол, ей некуда уйти, ей не увернуться, и вот тут его почему-то мучает одно: остановиться – нельзя. И сейчас он уже опустил руки на неё и её плечи, и вот вдруг он видит, что это не его руки, это чужие руки. Он видит со стороны – рядом с ней не он.
[1] (Вернуться) Зальцман П. Сигналы Страшного суда: Поэтические произведения. М.: Водолей, 2011. С. 58–62.
[2] (Вернуться) Там же. С. 71–73. Впервые авангардные произведения Зальцмана были собраны в «Альманахе Академии Зауми» (М., 2007. С. 151–153). См. также: Кукуй И. «Свет, скользнувший по предмету»: авангардизм Павла Зальцмана. С. 148–150.
[3] (Вернуться) Зальцман Е. Воспоминания об отце // Павел Зальцман. Жизнь и творчество. Иерусалим: Филобиблон, 2007. С. 53.
[4] (Вернуться) Зальцман П. «А дальше началась страшная блокадная зима...» (Из блокадных воспоминаний) // Знамя. 2012. № 5. С. 155.
[5] (Вернуться) Так, в гардеробе художника были запонки, описанные в рассказе. См. также примечание на посл. стр. рукописи: «Может быть, это троллейбус. Она кондукторша, та, которую я видел».
[6] (Вернуться) Исправлено с 32 (возраст Зальцмана на тот момент); этим объясняется неправдоподобно молодой возраст девушки (в первоначальном варианте – 18–22 года). – Прим. ред.